— Именно пестрая?
— Именно что, господин лекарь, именно что… Уши рваные, шерсть встопорщена… Сидит при двери и никого не впускает… скалится так, что — ей-ей, еще шаг кто сделает, тому горло вмиг и вырвет… А глаза-то, глаза — дьявольским, спаси Господи, огнем горят!
— И что ж после? — снова спросил Амелиус Троттенхаймер, придерживая запястье больного: большой палец поверх жилки, что судорожно частила, стараясь угнаться за ускользающей жизнью. А уж в том, что жизнь господина Гуго Хертцмиля, управляющего барона фон Вассерберга и благодетеля добрых бюргеров Остенвальде, Альтены и прочих окрестных городков, вытекает из него и скоро вытечет вся — в том Амелиус Троттенхаймер, пожалуй что, и не сомневался: горячая влажная кожа, мутный взгляд, спутанные волосы и затрудненное дыхание достаточно говорили господину лекарю о ближайших последствиях хвори.
Гуго Хертцмиль умирал, и поделать с тем нельзя было ничего.
Ну, почти ничего…
Хотя, по совести сказать, господин лекарь готовился прибегнуть к некоему известному ему сильнодействующему средству отнюдь без желания и лишь принимая в расчет, что смерть доброго господина Гуго, наверное, принесет немало невзгод и ему, Амелиусу Троттенхаймеру…
Господин управляющий меж тем открыл было рот, чтобы заговорить вновь, но сумел исторгнуть из глотки лишь хрипы да кашель с мокротой, раз за разом взмахивая руками и то преломляясь в поясе, то откидываясь на подушки, набитые гусиным пером. Старая Герда, что дремала тут же, под окошком, прикрытым от вредоносных сквозняков ставнями, всполошилась и принялась поить господина Хертцмиля водой с добавленным в нее — от гнилостных эманаций, как выразился господин лекарь, — винцом. Амелиус же, поспешив выпустить запястье больного, дабы не мешать старухе, решительно глотнул из кубка, в коем ему сразу же по приходу поднесли горячего вина — в его случае не разведенного и со специями.
Вино, впрочем, успело остыть, да и специи скорее горчили, нежели благоухали — господин управитель оставался все же знатным скрягой. Даже на одре болезни.
Наконец откашлявшись и дыша теперь хрипло и прерывисто, господин Хертцмиль продолжил, привалившись к заботливо подоткнутым под спину подушкам:
— Так вот о той суке, господин лекарь… А что она сука, да к тому же и недавно ощенившаяся, было понятно, как я уже говорил, по набухшим от молока сосцам… Она, стало быть, сидела под дверью и никого не впускала внутрь, как вдруг словно бы сжалась, свернулась в клубок и — глядь, а то уже не сука, но замок: большой, кованный и, что запомнилось, как бы с женскими волосами вокруг. А у меня в руках — и не ключ вовсе, но как бы короткий меч или даже кинжал: только не из железа, а словно из рога либо кости. И вот я приближаюсь к двери… — тут господин Гуго вновь зашелся в кашле, но не в столь жестоком, как в прошлый раз, поскольку ему достало сил жестом усадить на место снова вскочившую было Герду. Откашлявшись, сплюнул сгусток слизи в стоявшую у изголовья миску, несколько раз тяжело вздохнул, втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, и продолжил. — …и вот приближаюсь я, а ноги вдруг словно свинцом налились: ни шагу не могу ступить, и такая истома вдруг в теле разлилась, что чувствую — начинаю падать. А потом темнота вокруг и лишь как бы женский смех: такой, что ну прямо мороз по коже. Так к чему бы, говорите, такой сон, а, господин лекарь?
Не став, впрочем, дожидаться ответа, господин управитель обессилено отвалился на подушки, да так, что спинка кровати скрипнула — при его-то, господина управителя, тщедушной конституции. Лежал, прикрыв пергаментными веками болотные глазки и выпятив острый, изжелто-серый подбородок. Несмотря на болезнь, господин Гуго продолжал ежедневно призывать к себе брадобрея, оттого кожа на щеках и подбородке была выскобленной и сухой.
Тотчас же позади Амелиуса негромко вздохнул племянник господина управителя, молодой Вольфганг Хертцмиль — годков двадцати с небольшим, широкий в кости, изрядно высокий, особенно ежели сравнивать с тщедушным господином управителем. О нем говорили, что — изрядный фат и гуляка, никак не могущий окончить полного курса обучения, и университету предпочитающий кабак и хорошую выпивку. Было видно, как он мается необходимостью быть при больном дяде.
Вот и сейчас: скрипнул стулом, задышал, склонившись, к самому уху Амелиуса.
— Господин лекарь… — голос, хоть и приглушенный до шепота, гудел словно колокол. — Господин лекарь, как же мы теперь…
А Гуго Хертцмиль вдруг отворил один глаз: хоть и затуманенный болезнью, но пристальный, как и подобает человеку, на чьих плечах держится все немалое хозяйство господ баронов фон Вассерберг.
— Меня, — прохрипел чуть невнятно, но с силой, — еще рано хоронить, племянничек.
Вольфганг смутился, закрестился мелко, отгоняя сглаз.
— Дядюшка, — загудел он, — у меня, право, и в мыслях не было…
— Вот и не нужно. Давай-ка лучше выслушаем достопочтенного господина Троттенхаймера относительно тех тайн, что открыло ему мое сновидение.
Амелиус Троттенхаймер откашлялся, вновь глотнул выстывшего винца с приторным привкусом специй и почесал подбородок.
— То вопрос не праздный, господин Гуго, должно вам сказать… — он задумался на короткое время, потом продолжил. — Известно ли вам что-либо об искусстве снотолкований?
— Ну, — сказал Хертцмиль-старший с долей издевки, — кое-что я, несомненно, слыхивал. Вот, к примеру, от того же колдунишки-алхимика, коего господин барон приказал вздернуть тому года три как: пока был он, этот чернокнижник, жив, то любил, спаси Господь его душу, поговорить об сновидчестве.
Нельзя сказать, чтобы воспоминание господина Гуго привело Амелиуса в доброе расположение духа, однако ж, взяв себя в руки и стараясь не выдать предательской дрожи в голосе — уж больно дурной показалась ему судьба упомянутого книгочея-алхимика, — он продолжил:
— Еще эллины — Артемидор, а за ним и Макробий — поучали, что существует пять видов сновидений, как их дает человеку Господь. Из них две разновидности — а именно сновидение обычное и сновидение пустое — вряд ли применимы в деле толкования, в том числе и при излечении от хворей, ибо никакого вдохновения от неба на них не лежит. Скажем, простое сновидение преследует нас всякий раз, когда усилия души, угнетенной телесным недугом, в том же виде, в котором мы страдаем, бодрствуя, продолжает отягощать нас и в моменты сна. К примеру, когда мы испытываем жажду, то и во сне нам наверняка привидится ключевая вода либо кувшины с вином.
— А когда мы хотим срать, — просипел господин управитель, дергая выбритым кадыком, — нам привидится выгребная яма. Понимаю. Но как же сие помогает в деле излечения?
— Не торопитесь, господин Хертцмиль. Я ведь говорил, что эллины отмечают пять видов сновидений, из которых не пригодны в деле снотолкования лишь два. Три иных — не таковы. Скажем, в сне-провещении нам, бывает, открывается образ предка либо божественной сущности, кои указывают на то, что произойдет наверное, либо что как раз не случится никогда, стоит лишь сделать то-то и то-то. С другой стороны, бывают и сны-видения, когда нечто предстает в том виде, в котором оно случится вскорости наяву: к примеру, мы лицезреем друга, который навестит нас на следующий день и при этом — зрим его в тех же одеяниях, в кои он и окажется облачен. Наконец, есть, по словам Макробия, вещие сны в собственном смысле слова, которые говорят о грядущем, но не напрямую, а посредством двусмысленных образов, которые и должно подвергать толкованию: как Даниил истолковывал сон о ядомом и ядущем. Скажем, дым снится к болезни, пламя — к выздоровлению, а уж коли привидится священник в рясе, да едущий при том на коне — то в таком разе, говорят, больному никак не избегнуть смерти.
Господин управитель лежал, сомкнув веки и тяжело дыша, словно пребывая не здесь (что, по мысли Амелиуса в немалой степени так и было), однако при тех словах он отворил глаза вновь и взглянул на лекаря со свойственной ему до болезни остротой и проницательностью.
— Что-то подсказывает мне, что мы подбираемся к сути, — в горле его заклекотало и господин Хертцмиль вновь отхаркнул в миску. — Однако же навряд ли сновидения больного можно истолковывать иначе, нежели в смысле грядущего выздоровления его либо, наоборот, грядущей кончины, не так ли?
Амелиус улыбнулся:
— Вот именно теперь, господин Хертцмиль, мы и подбираемся, как вы изволили выразиться, к сути. Видите ли, путем несложных размышлений я пришел к выводу, что, кроме перечисленных пяти разновидностей сновидений, должна существовать еще и шестая: сны, схожие с вещими, однако ж направленные не в будущее, а, так сказать, в дни минувшие. Ведь вам известно, что всякое следствие имеет вполне определенную причину. Разобравшись же с причиной, мы смогли бы устранять и следствие, из нее проистекающее. Собственно, на том и основана моя метода излечения: ведь нередко бывает, что за болезнью стоит чья-то злая воля — ведьмы иль просто завистника, а зачастую — и некий проступок, который человек совершил в неведении. Опознав же причину, мы получаем возможность устранить следствия, только и всего.
Господин управитель, услышав это, даже приподнялся на локтях:
— Звучит весьма любопытно, господин лекарь. Но многих ли вы сумели излечить, основываясь на такой методе? Впрочем, излишний вопрос — я ведь слыхивал о вас много лестного…
Амелиус скромно потупился:
— Излеченных не так уж и мало, господин Хертцмиль. Многим большее их число, что правда, я излечивал декоктами и обычными средствами, вроде кровопускания либо составления гороскопов. Однако же порой бывают и случаи, когда привычные методы помочь не могут.
— Такие, например, как мой.
— Такие, например, как ваш, совершенно верно. Сказать по правде, — не без некоторой робости произнес Амелиус, — ваша хворь меня немало пугает, господин Хертцмиль.
— Еще бы ей не пугать вас, господин лекарь, — проворчал Гуго, вновь откидываясь на подушки. — Еще бы не пугать — я ведь умираю. Нет, — приподнял ладонь, — не надо возражать: уж распознать Темную Госпожу, когда та идет со мной сплясать, я еще сумею. Впрочем, если вы справитесь с моими хворями, благодарность моя, вне сомнений, будет высока.
— Я сделаю, что сумею, — попытался уверить его Амелиус, однако ж господин Хертцмиль, уже закрыв глаза, прибавил хриплым шепотом:
— …а коли вы сего не сделаете, господин Троттенхаймер, уверен, барон приложит все силы, чтобы отыскать вас, да и притопить в ближайшем же пруду.
— Я… — Амелиус запнулся, но сумел продолжить. — Я, заверяю вас снова, сделаю все, что окажется в моих силах, господин Хертцмиль. А теперь — мне необходимо отправиться домой, дабы взглянуть в сонники и поразмыслить над вашим сновидением: то, что оно случилось в ночь на четверг, как и некоторые услышанные мной детали видения, дают повод полагать, что я сумею отыскать ответ на эту загадку. Пока же оставляю вам мазь, изготовленную по рецептам самой Хильдегарды Бингенской: пусть Герда вотрет ее вам в спину и в грудь нынче же вечером.
С теми словами он достал припасенную посудину с притертой крышкой: с зельем, несомненно, полезным при грудных болях, но, по совести сказать, вряд ли спасительным в случае господина Хертцмиля-старшего.
Господин управитель кивнул, не открывая глаз.
— Хлотарь и Петер вас сопроводят, — сказал он только. — Проследят, как бы чего не случилось по дороге.
— Ну, если только они не станут мешать мне…
— Не станут. Вольфганг распорядится.
Тот поднялся — под немалым весом молодого Хертцмиля взвизгнула половица — и вышел из комнаты, не сказав ни слова.
Господин управитель хитро ухмыльнулся, и ухмылка та виделась на изможденном лице совершенно неуместной.
— Я постараюсь, — прошептал он, — чтоб мне нынче не приснился священник на коне — ради нашей вящей совместной радости.
И зашелся в очередном приступе кашля.
Герда засуетилась рядом, а господин Амелиус Троттенхаймер коротко поклонился и вышел прочь из комнаты к ожидавшим уже его при дверях Хлотарю и Петеру — детинам довольно зверообразным, хоть и не обделенным Владыкой в милости его толикой разума и сноровки.
* * *
— Болезнь дядюшки Гуго и вправду так уж опасна?
— Опасна? Отнюдь нет, господин Хертцмиль. Она — смертельна, если не удастся разобраться в сновидениях господина управителя.
Амелиус Троттенхаймер и племянник Гуго Хертцмиля неторопливо двигались по улочкам Останвальда в сторону дома госпожи Линц, где поселился господин лекарь по приезде в город. Молодой Вольфганг был на удивление задумчив и изрядно при том хмур, раз за разом непроизвольно проводя рукою по горлу, словно ощупывая плохо выбритый кадык. Зверообразные Хлотарь и Петер поотстали на несколько шагов, справедливо рассудив, что вмешиваться в ученую беседу двух господ было б довольно неосмотрительно.
— Дядюшка, кажется, уверовал, что вы исполните все, от вас зависящее, господин Троттенхаймер, — продолжил молодой человек, глядя себе под ноги.
— По крайней мере, — проговорил лекарь, щурясь на низкое солнышко, то есть глядя в сторону совершенно противоположную, — по крайней мере, господин управитель был чрезвычайно убедителен в своей аргументации.
— Да, мой дядя придерживается мнения, что справедливо сразу все расставлять по своим местам. Особенно, если его место — сверху. Кстати сказать, злые языки в охотку вспоминают о бастардах дядюшки — говорят, их гуляет по городам и весям человек шесть. Впрочем, он не поощряет таких разговоров. Да и вообще — разговоров.
— Я слыхал, что крестьяне в деревеньках вокруг баронского замка знают о том не понаслышке.
Вольфганг Хертцмиль кивнул почти весело:
— Именно так все и обстоит. Например, в прошлом году староста одной деревеньки подал петицию господину барону, что, дескать, люди епископа засекли до смерти двоих поселян, так дядюшка…
— Избавьте меня от подробностей, господин Вольфганг. Я и так не сомневаюсь, что господин управитель сумел разрешить такую проблему. К тому же тем самым вы, несомненно, только усиливаете мое желание поскорее разобраться с загадкой сна вашего дядюшки — чтобы гнев его остался, так сказать, в ножнах.
— Собственно, господин лекарь, я задумался вот о чем: нет слов, аргументы моего дядюшки не могут быть отброшены, поскольку вес их куда как велик…
— Ровнехонько на вес моей жизни, позволю себе заметить.
— …однако же, — не смутился молодой господин Хертцмиль, — я вдруг помыслил вот о чем: а кто же станет воплощать их в жизнь, если, не приведи Господь, ваше лекарское ремесло останется бессильным перед злой волей, что напустила на дядюшку Гуго его болячку? И, обратно, так ли вы уверены в том, что все будут счастливы, ежели вы все же сумеете разобраться в хитросплетениях дядюшкиных болезней? Помнится, и Иосифу не поверили, когда тому довелось истолковывать сон фараона, а ведь он уже был в узилище на тот момент… Впрочем, мы, похоже, добрались, а у вас, господин лекарь несомненно будет время обдумать все, что я вам нынче сказал.
Произнеся это, Вольфганг Хертцмиль повернулся и, не оглядываясь, пошел прочь.
Подошедшие как раз Хлотарь и Петер переступали с ноги на ногу за спиной господина Троттенхаймера, а затем Хлотарь произнес, кивнув на отходящего племянника господина управителя:
— Чего это он?
— Господин Вольфганг Хертцмиль сильно обеспокоен здоровьем господина Гуго, — бесцветно ответил ему Амелиус.
* * *
— И все же ты призвал нас…
— Тише, добрые господа! Ради всего святого, тише…
— Как забавно, что такое говоришь ты и при том — нам, разве нет?
— Оставим пререкания, добрые господа, оставим. Ни вам, ни мне, как кажется, не будет в том никакого прибытка, в отмену от того, что хочу нынче предложить я.
— Мы явились не за прибытком, но по уговору — и не следует о том забывать.
— Да, да, конечно, уж кому как не мне о таком помнить, не правда ли? О, не хмурьтесь так, добрые господа, я вовсе не стараюсь вас раздосадовать. Скорее даже наоборот — не прочь был бы принести, коль сумел бы, весть достаточно радостную, чтобы печаль покинула ваши лица.
— Лучшей вестью для нас было бы, коли б те вести от вас, людей, пресеклись вовсе.
— Как знать, добрые господа, как знать, может тот день уже и близок. Ведь все в руце Божией, а доля человеческая так переменчива…
— Что ж, Амелиус Троттенхаймер, слова произнесены, силы разбужены, потому — не пуститься ль нам в путь?
Местечко, что называлось здесь, в Остенвальде, Чертовой Мельницей, всего-то было невысоким холмом над западным берегом Ратцензее в полумиле от закопченных домишек предместья. Здешние обитатели, однако ж, то место недолюбливали и, сказать по правде, не без причины: скажем, тот же Бенедикт Вейт, выкрест и хозяин «Подковы и сумы», не единожды говаривал под кружечку темного, что в ночи он бы мимо Чертовой Мельницы не пошел и за всю казну его светлости пфальцграфа. Иные — тот же Ортуин Пфольц, чья фортуна была горазда на веселые шутки над сим добрым бюргером, — видели, и не раз, колдовские огни над водой да смутные тени всадников либо пеших, что кружили в ночи меж деревьями, коими поросла верхушка холма.
К тому же испокон веку стояла здесь кривая ольха — теперь скособочившаяся, едва ль не лежащая кроной на промозглой октябрьской земле, и именно под ольхой в ночь на пятницу сторонний наблюдатель, буде такой нашелся б средь остенвальдских обывателей, мог увидеть, к вящему страху, пляску теней, дрожание зеленых и красных огней, а то и услышать конское ржанье и как бы человечьи голоса. Однако ж никакого стороннего наблюдателя в ту ночь не оказалось близ Чертовой Мельницы, оттого Амелиус Троттенхаймер, наемный лекарь, отбыл с таинственными своими собеседниками так никем и не примеченный.
Надобно сказать, что спутники его имели вид колоритный и странный даже для столь удаленных мест, как здешние палестины: было их двое да еще три взнузданных коня — из тех, что черны, словно ночь, но быстры, словно ветер, и о которых говорят, увидев, что, де, недалека, по всему, и Дикая Охота. Одеты же приехавшие к Чертовой Мельнице были в плащи оттенков красного столь глубоких, что в неровном свете фонаря, принесенного запасливым Амелиусом, казались они, те плащи, черными. Запястья же всадников, искрящиеся на руках, были кованного грубого золота да угадывались при них еще мечи и как бы серебристая бронь: увидь такое добрый человек — неминуемо перекрестился б, потому как всякому стало б ясно, что повстречались ему не иначе как люди бесовского племени темных альвов, от которых честному христианину добра ждать отнюдь не приходится.
Однако ж, буде все же нашелся б посторонний наблюдатель, то не преминул бы отметить и то, что Амелиус Троттенхаймер на диво спокоен для такой передряги.
* * *
Человека одолевают хвори столь многочисленные, что одно именование их заняло б времени куда больше уместного. Бывают хвори тела, бывают — души. Порой колдун иль ведьма, по дьявольским своим резонам, насылают на доброго христианина болезни: и трясучку, и слепоту, а то и демонов, чтоб мучили и досаждали человеку, сколько хватит сил. Порой же хвори насылают и мертвые: от зависти к живым или по каким другим причинам. А иной раз и сам человек виновен в постигшей его болячке: начнет кто, скажем, работать в поле в неположенный день — и вот тебе, получи хворей пучок на медяк. Святой Власий одарит карбункулами, святой Валентин — подагрой, а уж от святого Витта станешь плясать без останову, пока не падешь без памяти.
Именно оттого первейшим делом при лечении всякой болезни остается верно понять причину ее, а уж установив, отчего приключилась болячка, можно и решать — посылать ли за попом, или довольно будет приготовить отвар по писаниям Галена, Марцелла иль Валафрида Страбона.
Однако ж именно тут и крылся самый корень зла, ибо поиск истоков болезни оставался во многом как выстрел наудачу: попадешь — так ты на коне, а промажешь — не обессудь. Именно оттого речи Амелиуса Троттенхаймера о новой методе поиска причин хворей, досаждающих роду людскому, оставались не пустыми словами, но расчетливой похвальбой.
Снотолкования и впрямь позволяли ему достигать результата куда более значимого, нежели у многих и многих иных лекарей. Одно только: довольно непросто было разбираться со знаками, что их посылал Господь через сны болезным своим детям. И то сказать: обычные снотолковники — «Сонник Даниила», либо даже и тот, что вышел из-под пера знаменитейшего Арнольда из Виллановы, — исходили из мысли, что сны провещают грядущее, а никак не прошедшее. Однако ж переиначив самый метод, Амелиус нынче с легкостью находил во снах, к примеру, следы злой ворожбы и сглаза, что обнаруживались яснее прочего. И то сказать: разве Господь не станет посылать человекам явные и явственные знаки, коли нарушены установления не просто наивысшие, но и священные? Потому лишь стоило больному узреть во сне черного кота иль сову, иль растерзанную голубицу, как Амелиусу Троттенхаймеру становилось ясно — без дьявольских козней здесь не обошлось.
И чаще всего так оно и бывало.
Порой, однако же, случались хвори столь запутанные, что разрешить смысл снов невозможно было иначе, нежели только обратившись к силам совершенно нелюдским. Еще в студенческую пору ему довелось при оказии заключить с Добрым Народом некую сделку, плоды которой он по сию пору и пожинал. Но всякий раз господин лекарь отправлялся за подобным советом не без робости, но с упованием на милость Всевышнего, который, де, защитит — ведь не корысти ради Амелиус рискует бессмертной своей душой, но только для спасения человеков.
Вот и теперь, встав у престолов Доброго Народа, Амелиус преследовал, как он говорил себе, единственную лишь цель: сохранить жизнь господину Гуго Хертцмилю, пусть уж даже заодно лекарь сберегал и свою голову.
Старейшие Доброго Народа глядели на господина лекаря с выражением на лицах, что нипочем не далось бы истолкованию физиогномам и более искушенным, нежели Амелиус, — и то сказать, ведь ни Цельс, ни кто иной и не задумывались, как должно читать движения мысли и души по лицу у тех, кто и души-то не имеет, не принадлежа к роду человеческому.
— Мы прослышали, — голоса Старейших казались шумом ветра в камышах — ломким и сухим, что скорее шелестел, нежели звучал, — мы прослышали, что ты, Амелиус Троттенхаймер, вновь собрался загадать нам некую загадку. Так ли это?
Лекарь склонил голову, стараясь скрыть дрожь:
— Истинно что так, добрые господа.
— И ты также готов вновь подтвердить данное некогда слово, человек?
Амелиус вновь склонил голову:
— Именно таково мое намерение, господа Старейшие.
— Хорошо, — прошелестело, — мы готовы выслушать твою загадку.
Амелиус набрал в грудь побольше воздуху и начал:
— От одного человека, страдающего недугом, я услышал о сне, что привиделся ему в болезни: будто бы при двери в его дом сидит пестрая ощенившаяся сука…
Пока он говорил, в палатах Доброго Народа стояла тишина, нарушаемая лишь голосом Амелиуса — словно и не собрались здесь десятки разряженных созданий, чей вид навевал мысли об императорском — никак не менее — дворе: блистательные кавалеры в парче и бархате, прекрасные дамы с нитями жемчуга и в золотых украшениях, рыцари, герольды, доспехи, мечи, палицы и жезлы… Некогда, по молодости лет, Амелиусу довелось повидать выезд Его Светлости пфальцграфа на турнир под Мецем, так весь блеск двора Его Светлости едва ль достигал силы того, что слепил глаза здесь, среди темных альвов.
После того, как он окончил говорить, на непродолжительное время установилась полная тишина, а потом властитель из Старейших, седовласый, но с гладким, словно у младенца, лицом, воздел ореховый, покрытый позолотой жезл и поднялся на ноги.
— Твою загадку, человек, нетрудно разрешить. Полагаю даже, что ты сумел бы проделать такое и сам, не прибегая к нашей помощи, но коль просьба высказана, а договор заключен — мы ответим, преподав тебе урок, о котором ты воспросил.
Амелиус весь обратился во слух: когда приходилось обращаться к Доброму Народу за помощью, толкования отличались изяществом и всегда могли быть применены в сходных случаях.
— Прежде всего, — продолжил меж тем Старейший, — мы, размышляя в тиши наших палат, давно уразумели после бесед с тобой, что так же как во снах обычных телесная недостача передается в видение, так и во снах того рода, что вы, люди, зовете пророческими, но что направлены в прошлое, недостача душевная — либо же и грех — находят свое отображение в символах, мнящихся спящему.
Едва Старейший произнес это, как восторг охватил все существо Амелиуса Троттенхаймера: воистину, порой Господь подает человеку знак и через своих противников. А то, что слова Старейшего подтверждают его собственные мысли касательно сновидчества, показалось Амелиусу несомненным знаком.
— Так вот и в рассказанном тобою мы имеем дело с видениями как бы двух видов: в нем есть знаки некоего прегрешения, что явлены человеку в ночной тьме, дабы язвить его сердце, но они же становятся и символами наказания телесного, что наложено на него. Образы, что пересказаны тобою, открываются для нас следующим образом: сука, несомненно, означает некую даму — сестру, жену, дочь, мать либо иную особу, ведущую свой род от человеческой праматери и при том — известную сновидцу. То, что сука щенная, — знак из тех, что тоже не представляют особой сложности: речь здесь идет, известное дело, о приплоде от чресл самого провидца, приплоде, прижитого с той дамой — о том явственно говорит роговой меч в его руке, несомненный знак для мужского срама. Остается истолковать лишь два образа, не получившие еще объяснения: замок с женскими волосами на запертой двери да пеструю масть суки.
Амелиус негромко вздохнул, ибо и впрямь предложенное толкование отличалось определенной простотой, а оттого — и правдоподобием. Выходит, что Гуго Хертцмилю есть в чем каяться и есть от чего страдать телесно.
— На самом-то деле, — продолжал говорить Старейший, — и эти два образа довольно понятны: собака оборачивается замком, да к тому же — волосатым; замок составляет единство с ключом, его отпирающим; ключ в руках у сновидца оборачивается роговым мечом. То же, что дверь заперта — не указывает ли на утраченное девство? По здравому размышлению, очень на то похоже, не правда ли? Наиболее же необычным остается пестрая масть суки, и отыскать здесь пояснения оказалось наиболее непросто. Решение, каковое кажется нам верным хотя б отчасти, состоит в следующем: известным делом среди людей есть убежденность, что пестрый окрас домашних тварей — знак необычных свойствах их: пестрые суки лучше давят мышей и дичь, пестрые коровы — лучше доятся, то есть на них словно бы почиет рука нездешнего мира. Надо ли произносить, кто такова дама, должная хранить свое девство и притом относящаяся к миру священному?
Сказанное Старейшим словно громом поразило Амелиуса, и правда открылась ему во всей своей неприглядности. Меж тем, однако, становились ясны и причины постигшего Гуго Хертцмиля недуга, а значит — открывались возможности к избавлению его от хвори. Но многим драгоценней Амелиусу показалась простота самого истолкования альвами событий из прошлого господина управителя по одним лишь образам из сна. Этак ведь можно…
От открывающихся возможностей у Амелиуса Троттенхаймера даже закружилась голова.
Он поклонился Старейшему в знак высочайшей признательности.
Вперед же выступил теперь герольд — один из тех, кто откликнулся на призыв лекаря близ Чертовой Мельницы.
— Выполнена ль та часть договора, что лежит на Добром Народе? — спросил он.
Амелиус мог лишь согласно кивнуть.
— Несомненно.
— Выполнишь ли и ты, человек, то, что обещано тобою в оплату за благодеяние Доброго Народа?
— Я готов выполнить то, о чем мы условились шесть лет назад: через год, в Иванов день, я, Амелиус Троттенхаймер, вольный медик, готов принять службу Доброму Народу сроком — теперь — полных сорок семь дней, по числу раз, когда я прибегал к помощи и совету Старейших. Слово мое нерушимо и верно.
Герольд кивнул:
— Слово дано и слово принято, человек. Ты волен пока удалиться от двора Доброго Народа, куда посчитаешь нужным.
— Право, — проговорил Амелиус несколько нерешительно, — я был бы немало обязан, коли бы вы доставили меня к Чертовой Мельнице, откуда меня и взяли в этот раз ко двору.
* * *
Зверообразные Хлотарь и Петер так и продолжали храпеть и портить воздух в комнатушке на первом этаже в доме госпожи Линц, где столовался нынче Амелиус. Снотворное снадобье, растворенное в пиве, оказалось несомненно действенным. Лекарь лишь обрадовался такому: в сложившейся ситуации оглоеды только б мешали.
Казалось, все было обдумано по дороге сюда от Чертовой Мельницы, оставалось лишь сделать необходимое, однако Амелиусом вдруг овладела нерешительность, стоило лишь представить, как Хлотарь и Петер догоняют его на безлюдной дороге близ Остенвальда. Амелиус закрыл глаза, перебарывая робость, однако, едва преуспев в этом, услышал, как забурчал живот.
Почувствовав голод (как видно, кровь нынче вечером бежала по жилам Амелиуса быстрее, взывая к яишне либо хорошему шмату окорока), господин лекарь поднялся к себе в комнату, где и обнаружил накрытые чистой тряпицой кувшин с разведенным винцом, чуть подсохший домашний хлебец, пяток яиц всмятку и тот самый шмат окорока. Ловко орудуя ножом, Амелиус глядел в затворенные ставни, но видел, пожалуй что, отнюдь не их.
В самом деле, Амелиус оказался теперь меж двух огней. Отыскав причину хвори господина управителя, он ступал на скользкую дорожку, по которой можно было скатиться к самой преисподней: грех Гуго Хертцмиля, став известным, грозил ему, Амелиусу, неприятностями даже в случае благополучного выздоровления господина управителя от болезни — навряд ли тот позабыл бы о свидетеле своего стыда, не принадлежащем к клиру и не связанным тайной исповеди. Не попытаться же сделать все, зависящее от него для излечения господина управителя, могло оказаться чреватым преследованиями со стороны властей — Гуго Хертцмиль, Амелиус был в том уверен, слов на ветер не бросал.
С другой же стороны, племянник больного вполне прозрачно указал, что проблемы станут преследовать господина лекаря и в случае выздоровления горячо любимого дядюшки — а глядя на Вольфганга Хертцмиля, в это можно было верить, как в воскресение Христово.
По всему выходило, что пришла пора пускаться в путь — он, Амелиус, и так оставался в добром городе Остенвальде непозволительно долго. Он искусен в деле ле́карства, и еще более — в поиске причин хворей. И даже…
Услышанное под холмом, среди народа темных альвов, заставляло бурлить кровь: в сущности, снотолкование годилось и вне лекарской практики — наставлять, к примеру, простецов и благородных на путь истины…
В любом случае это требовало обдумывания.
Только вот — куда бежать? Нет никакого смысла направлять стопы к северу — уж ему ли, Амелиусу, не знать грубоватые манеры тамошних жителей? Для открывавшихся возможностей более подошел бы, скажем, императорский двор… Или кого-то, кто приближен к царственным особам… Добраться до Вены, или даже и до Праги, уплатить мзду магистрату…
Но последним значимым поводом для беспокойства оставался, конечно, самый договор с Добрым Народом — окончательная расплата крепко пугала: Амелиус слыхивал, конечно, о коварстве темных альвов при исполнении таких договоров. Говаривали, что нередки случаи, когда одна ночь в волшебной стране оборачивалась для пировавшего там сотней лет, прошедшей в божьем мире. А уж сорок семь дней… Особливо же учитывая, что срок тот за ближайший год может вырасти…
В довольно смятенном состоянии духа Амелиус Троттенхаймер, подъев с дощечки остатки ветчины и запив их добрым глотком винца, стал собираться — благо, для быстрого бегства вещей у него было совсем немного: лекарская сума да несколько рукописных трактатов, куда он заносил свои наблюдения за сновидениями. Перемена одежды тоже не заняла много места.
Но прежде необходимо было выполнить долг. Амелиус Троттенхаймер отодвинул опустевшую дощечку, расправил перед собой четверть листа довольно поганой серой бумаги и, обмакнув очиненное перо в чернила, принялся писать: «Достопочтенный господин Хертцмиль! Обстоятельства заставляют меня срочно покинуть гостеприимный кров госпожи Линц и держать путь в города и веси, находящиеся довольно далеко от благодатного Остенвальда. Вместе с тем, с радостью сообщаю Вам, что я сумел разрешить загадку Вашего сна и, одновременно, Вашего же недуга. Полагаю также, что мог бы предложить некое средство, что облегчит Ваши телесные страдания и полностью очистить Вас от скверны болезни…».
* * *
— Обоих — гнать в шею!
— Однако, дядюшка…
— Гнать! Если эти рукосуи не смогли устеречь обычного лекаришку, то не в надомной страже им ходить, а на конюшне — навоз убирать.
Господин управитель разволновался столь сильно, что щеки его окрасил румянец — и не болезненный, как бывало в последнее время, а самый что ни на есть румянец досады и сильного душевного волнения. Гуго Хертцмиль даже привстал на постели, упираясь в перины ослабевшими за время болезни руками.
Наконец, слегка успокоившись и даже приняв от Герды ковшик с питьем, господин Хертцмиль перевел дух.
— А что за бумага, о которой эти болваны говорят?
— Письмо от лекаря. Адресовано лично вам, дядюшка. Даже воском запечатано.
— Запечатано? Ну-ка, подай его.
Вольфганг с некоторой неохотой извлек из недр одежд своих письмо и протянул господину управителю.
Оно и вправду было искусно перевязано плетеным шнуром с привешенной печатью красного воска. Наскоро осмотрев письмо и уверившись, что его никто не пробовал вскрыть, Гуго Хертцмиль сломал печать и расправил послание на покрывале. Коротким жестом не дав приблизиться племяннику (тот состроил на лице выражение оскорбленной в лучших намерениях невинности), сосредоточился на острых лекарских письменах.
По мере чтения лицо его сперва побледнело, потом же на него вернулся румянец — Вольфганг готов был прозакладываться на десяток золотых, что господин управитель испытывал нечто вроде смущения.
Наконец Гуго Хертцмиль скатал письмо и сунул его под подушку.
— Вот что, Вольфганг, — проговорил господин управитель, тиская подбородок в кулаке. — Вот что: найди мне этого лекаря. Хоть из-под земли достань. Но — живым, слышишь? Уж больно хорошо истолковывает он сны — такое умение всяко пригодилось бы и мне, и, быть может, господину барону. Опроси рейтаров — не мог же он уехать совершенно незамеченным! И вот что еще…
Тут господина управителя наконец разобрал кашель, отступивший было в это утро, и некоторое время он лишь сипел да схаркивал в подставленную верной Гердой миску. Наконец грудные боли стишились, Гуго Хертцмиль перевел дух и докончил:
— И еще — мне понадобится человек, знающий в магических искусствах: возможно, священник, возможно, и какой другой знаток — господин лекарь оставил указания, каким образом, по его мнению, я могу избавиться от насланной на меня хвори.
Вольфганг Хертцмиль задумался на мгновение — на лице его отобразилось некое борение мысли. Наконец он поднял глаза на дядю и усмехнулся:
— Кажется, я смогу помочь вам, дядюшка. Я как раз вспомнил, что у меня есть на примете один знатный экзорцист и знаток магических искусств, ученик самого Йоганна Вагнера — некий Ульрих Фрекке. Я тотчас пошлю за ним, дядюшка, и уж он-то сумеет облегчить ваши страдания.
Гуго Хертцмиль кивнул и прикрыл глаза: лицо его сделалось на миг на удивление умиротворенным, словно господин управитель поверил в то, что с ним все будет хорошо.
* * *
Амелиус Троттенхаймер заблудился.
Окрестности Остенвальда он узнал с весны, когда добрался до города, довольно неплохо, потому когда справа от дороги почва сделалась подтопленной и мшистой, он принял влево, решив направиться через лес напрямик, чтобы как раз выехать от заболоченного в этом месте русла Ратцензее к Вдовьему холму, откуда даже в октябрьской слякоти можно было найти пристойный большак, уводящий к югу от Остенвальда.
Однако же лес все отказывался редеть — наоборот, сквозь переплетения голых черных веток приходилось уже не проходить, но продираться, сухостой путался в ногах кобылки, и вскоре Амелиусу пришлось спешиться и взять ее под уздцы. Он все еще надеялся, что просто отклонился от взятого направления, оттого принял еще влево. Вскоре, однако, уткнулся в овраг: пришлось идти вдоль него, все больше забирая, как ему казалось, к западу.
Октябрьская ночь, начавшаяся на Чертовой Мельнице и продолженная бегством из города, все никак не желала заканчиваться, и благо еще, что была без дождя и ветра. Но отсутствие влаги в воздухе сторицей воздавалось влагой под ногами: почва вскоре зачавкала в накопившихся невесть откуда лужицах, а при очередном неосторожном шаге целый пласт земли ушел из-под ног, и Амелиус вместе с кобылкой съехал по склону оврага вниз — и хорошо еще, что ни сам он, ни кобыла не сломали костей, а лишь перемазались в глине.
Склоны оврага были круты, и Амелиус, втуне попытавшись взобраться наверх, решил продолжить путь по дну — глядишь, полагал, куда-то да выведет.
Дорога шла несколько под уклон, под ногами, кажется, вился ручеек, устремясь куда-то сквозь ночь, и Амелиусу не осталось ничего иного, как устремиться следом, чавкая грязью под ногами. Вскоре стены оврага раздались, однако же по склонам его встал густой кустарник, все так же преграждая путь наверх. Овраг превратился в узкую долину, и путь теперь шел не напрямую, но вихляясь, словно пьяный бондарь.
И вот, повернув в очередной раз, Амелиус остановился в удивлении: небо за плечами уже успело окраситься нежной поволокой осеннего утра, ночная тьма готовилась отступать, оттого вокруг стали различаться, выходя из тьмы кромешной во тьму, приступную глазу, поразительные детали. Ручеек, набравшись сил, превращался здесь в поток, который уже нельзя было переступить, не замочив ног, и, сбегая в вытянутую долинку, впадал в небольшое озерцо, слюдяной пластиной блестевшее в первом утреннем свете. В озерцо вдавался мыс, подошва которого была перекопана довольно широким рвом, и за рвом этим вставали деревянные стены в полтора человеческих роста. И едва Амелиус остановился, пораженный открывшимся зрелищем, как там, за стенами, ударили колокола, призывая к заутренней.
Но ни о каком монастыре в долине над озером Амелиус в Остенвальде не слыхивал.
Однако ж делать было нечего, и лекарь повел кобылку к переброшенному через ров мосту.
Въезд перекрывали массивные ворота, обитые полосами потемневшего старого железа, а сбоку в стене была калитка с откидным веком — вот в нее-то Амелиус и застучал, уповая, что привратник не спит и сумеет услыхать его, Амелиуса, стук.
Привратник и вправду не дремал: по прошествии довольно короткого времени веко откинулось, и в окошке увиделось лицо, озаренное снизу пламенем то ли факела, то ли какого другого открытого огня.
— Кто таков? — произнесла физиономия голосом довольно мелодичным, хотя и не без грубости и хрипоты, что возникают при долгом молчании.
Амелиус не успел ответить: при звуках голоса кобылка его вдруг дико заржала, встала на дыбы и, вырвав повод, понеслась вскачь по мосту прочь от монастырских стен. Соскользнувшие сумы глухо брякнулись оземь.
Пока Амелиус растеряно глядел вслед сбегающей кобылке, не решаясь ринуться следом, физиономия внимательно оглядела его и, пробормотав: «Вот, значит, как», принялась отворять калитку, опустив деревянное веко.
И когда воротца калитки, отчаянно заскрипев, стали отворяться, Амелиус, все еще сжимая в руках измазанные в грязи дорожные сумки, вдруг понял, что этот сокрытый среди оврагов и ручьев монастырь и есть тем самым ответом на вопрос, что волновал его со вчерашнего дня — он должен был стать его, Амелиуса, спасением. Ведь, если верить рассказываемому, Дивному народу не было ходу на освященную землю, а уж какой монастырь не нуждается в хорошем лекаре? Опять же, монахи становятся нынче алчны и греховодны — здесь, как видится, аббатам помощь тоже не покажется излишней. И даже…
И вот когда калитка отворилась полностью, Амелиус отвесил уважительный поклон, надеясь, что он не выглядит сейчас окончательным оборванцем.
— Я — Амелиус Троттенхаймер, лекарь и, с вашего позволения, хотел бы просить пристанища в монастыре на несколько дней.
Привратник повторно окинул его внимательным взглядом — теперь нависая над Амелиусом в полный рост (а росту он был немаленького, на голову высясь над лекарем), а потом произнес все тем же звучным, но с хрипотцой голосом:
— Мое имя Асрадел, и ты можешь войти в наши ворота, если делаешь это по доброй воле.
Несколько удивленный такими словами, Амелиус, тем не менее, шагнул вперед, испытав чувство, что было сродни короткому головокружению. Калитка за спиной захлопнулась, словно пасть, а сам он сморгнул, и оказалось вдруг, что стоит посреди освещенного факелами двора, а вокруг — с десяток монахов: каждый ростом никак не ниже привратника, а то и повыше его. Факелы бросали на лица огненные отсветы, делая их — превосходной лепки, Амелиус не мог этого не отметить, — неким подобие трагических масок.
Потом они разом расступились, образовав живой коридор, и в конце его возник монах и вовсе огромного роста.
— Наша обитель приветствует тебя, Амелиус Троттенхаймер, лекарь. Я — брат Асбеел, здешний настоятель, а вокруг тебя — брат Гадреел, брат Базазаел, брат Иетарел, брат Тумаел и другие монаси, отмаливающие в этих стенах свои прегрешения перед Господином Миров, Всеблагим Господом.
И Амелиус Троттенхаймер, уразумев наконец, куда он попал, обессилено рухнул на камни двора, зайдясь в истерическом смехе.
Похоже, что ближайшее время обещало быть куда как познавательным.
Вот интересно, снятся ли падшим ангелам агнцы? И о чем такое могло б говорить?