Как-то в научной статье, посвященной взглядам Достоевского, я встретил мнение, будто православному видению гражданского общества соответствует стремление «полностью вытеснить государство или государственно-насильственные методы, с помощью которых людей связывают в общество, и попытаться заменить их церковными правилами». «Православность» рассматриваемых воззрений совсем не кажется мне очевидной, и потому я хочу высказать несколько соображений по этому поводу.

Среди православных богословов, специалистов по церковному праву и церковных публицистов существует веер различных мнений (вплоть до взаимоисключающих) по подобным вопросам, что вполне естественно. Более того, попытка выделить именно православную концепцию как некую константу либо модель не совсем корректна. Чтобы говорить о православном видении гражданского общества, нужны определенные догматические основания. Обратившись же к православной догматике, увидим: как раз этими вопросами догматическое богословие совершенно не занято. По определению митрополита Макария (Булгакова), под догматами Церковь понимает богооткровенные истины, «преподаваемые людям Церковью как непререкаемые и неизменные правила спасительной веры» (курсив мой. — В. Л.). Таким образом, догматы определяют собой весьма специфическую, довольно узкую сферу собственно богословских интересов, которые никоим образом не затрагивают социально-политического устройства жизни. А следовательно, в православии возможны различные взгляды на гражданское общество и государство.

Значит ли это также, что в православном мировоззрении, в церковной традиции вообще никак не определяется отношение Церкви к государству? Отнюдь нет. Единственное, что довольно четко звучит уже в Евангелии, — это Христом сформулированный принцип сущностного разделения «сферы полномочий» Церкви и государства: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» (Мф. 22:21). Из этих слов следуют два важных положения:

1. Вводится неизвестное в Риме понятие Церкви как сущностно отличного от государства организма (причем для римского сознания слова Христа звучали совершенно революционно: а разве кесарь не Бог? И что такое отличная от государства Церковь, если жрецы — государственные чиновники?).

2. Сразу же четко разделяется цель существования того и другого. Последний принцип раз и навсегда определяет различный характер Церкви (царства не от мира сего) и земной власти (царства мира сего).

Это, однако, отнюдь не означает, что православию присуще марксистско-ленинское отношение к государству как к «особой машине насилия». Напротив, государственная власть есть власть богоданная, поэтому в евангельской истории мы не только не находим каких-либо революционных призывов к ее свержению, к «радикальной отмене» государства, а наоборот, в Евангелиях (Мф. 17:24–27, Ин. 19:11), равно как и в посланиях апостолов (Тит. 3:1, 1, Пет. 2:13, 1, Тим. 2:1–2, Рим. 13:1–2) содержится подчеркнуто-почтительное отношение к властям. Поэтому если героям романа Достоевского и принадлежит точка зрения, о которой говорится в упомянутой мной статье («не сосуществовать с насильственным государством как с допускаемым необходимым злом ‹…›, а стремиться к радикальной отмене этого зла через обожение человека и переустройство земной жизни на церковных началах»), то такое видение природы государства (зло) ни в коей мере не соответствует ни евангельскому духу, ни рожденному из него соборному сознанию Церкви.

По своей сути Церковь антиреволюционна в социальном смысле: для «бунта» Церкви (будь то стремление к насильственному свержению власти либо желание переустроить жизнь на церковных началах и через обоживание) нет никаких онтологических оснований, так как «Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17:21). А поэтому даже богоустановленность любой мирской власти не изменяет ее некоторой вторичной ценности по отношению к ценностям «внутреннего христианства», к сотериологическому (сотериология — учение о спасении. — Прим. ред.) смыслу человеческого существования.

Здесь же надо заметить, что у почтительного отношения православия к земной власти есть определенные границы: если кесарь начинает требовать Божие, если государство вторгается в сферу духовную, православный христианин вправе проявить непослушание. Как это делали, например, первые христиане, которых римское государство преследовало на абсолютно законном с его точки зрения основании: за непризнание государственного культа почитания императора (правда, непослушание при этом выражалось в предпочтении мученической смерти поклонению государству).

Позицию Церкви эпохи раннего христианства (несмотря на гонения и скорое ожидание пришествия Христа во славе, дававшие основания не только полностью игнорировать государственную власть, но и отрицать всю античную культуру) во многом выражают слова, приписываемые св. Иустину Философу (II век): «Христиане не отличаются от прочих людей ни страной, ни языком, ни обычаями. Они не населяют где-либо собственных городов, не употребляют особенного какого-либо наречия и ведут жизнь, ничем не отличную от других… Не защищают они учения человеческого, как другие, но обитая в эллинских и варварских городах, где кому досталось, и последуя обычаям тех жителей в одежде, в пище и во всем прочем, удивительное и поистине чудное показывают благоустройство в своем поведении».

Новый статус, который христианство приобрело в IV веке (государственная религия), тоже нисколько не изменил сути взаимоотношений Церкви с властью (Богу — Божие, кесарю — кесарево). В Византии же возникла теократическая идея «симфонии» государства и Церкви (устроение гармоничных церковно-властных отношений), а вовсе не вытеснения государства. Смысл данной концепции заключался в признании сотериологического учения Церкви в качестве целеполагания жизни общества и (согласно евангельскому принципу «разделения полномочий») в «симфоническом» служении государства и Церкви этой идее. Как сказано в «Эпанагоге» патриарха Фотия (вторая половина IX века): «Мирская власть и священство относятся между собою, как тело и душа, необходимы для государственного устройства точно так же, как тело и душа в живом человеке. В связи и согласии их состоит благоденствие государства». Интересно отметить, что, хотя «Эпанагога» не стала официально признанным имперским кодексом, на Руси она воспринималась как официальный документ.

Конечно, при всей стройности и даже красоте «симфонической» теории, она во многом утопична и недостижима. А целый ряд общеизвестных фактов из истории как Византийской, так и Российской империй подтверждает не только непрактичность этой идеи, но и легкость, с какой она подвергалась извращению на практике. Вряд ли кто-нибудь станет подвергать сомнению неактуальность идеи «симфонии» сегодня, поскольку для ее осуществления необходимо православное государство. В России же государство сейчас по своей природе секулярно, его население поликонфессионально, и, чтобы изменить это положение, нужны значительно бо́льшие усилия, чем посещение государственными чиновниками православных храмов в основные христианские праздники. Вместе с тем малая вероятность установления «симфонических» отношений между Церковью и государством не исключает возможности установления гармонии власти и общества.

В заключение еще раз подчеркну центральный, на мой взгляд, аспект рассматриваемой проблемы — коренное отличие природы Церкви от природы государства. Сколько бы ни спорили сегодня, что более приемлемо для Русской Церкви — некий союз с государством на взаимовыгодных условиях или, наоборот, максимальное дистанцирование от последнего, сотериологическая доминанта церковного устроения остается неизменной. Поэтому, с одной стороны, православное видение вряд ли будет конфликтовать с любой из моделей гражданского общества — будь то католическая, протестантская либо какая-нибудь иная концепция.

С другой стороны, для православного сознания остается неприемлемым отношение к гражданскому обществу как к некоему идеальному образованию, способному устроить «Царство Божие на земле».

Такое видение категорически расходится с основной интуицией христианской эсхатологии, которая говорит о конце истории и грядущем царстве Антихриста. Ведь последнее, если перевести его христианское понимание на язык современной культурологии, означает радикальное изменение основных аксиологических ориентаций бывшей когда-то христианской средиземноморской культуры. А разве не об этом свидетельствует культурное развитие западного мира за последние сто лет?