Дэниэлу уже три с половиной, и местный совет по образованию рекомендовал — а точнее, требовал — записать его в детскую группу спецшколы, чтобы к четырем годам он не оказался без места. Я не могла отделаться от мысли, что за этим стоит Стивен.

— Вам это тоже необходимо: вы сможете освободить время для себя, — сказала моя гостья.

Очки немолодой дамы висели на цепочке, мешковатая шерстяная кофта топорщилась на опавшей груди, коротковатые рукава не скрывали запястий с выпирающими артритными суставами. Эту милую, по-матерински сердечную женщину прислали погладить меня по головке за успехи с Дэниэлом, но заодно и убедить в том, что мой сын не сможет привыкнуть к школе, если я не буду подпускать его к другим детям в критический момент его развития.

— Все мы думаем лишь о его благе, — продолжала она. — Мы желаем Дэниэлу только добра.

А я вот не желала отдавать его ни в школу, ни в дошкольную группу. Школа не сотворит чуда с моим сыном. Чем ему поможет общение с такими же, как он сам, детьми? Можно подумать, эти дети при знакомстве говорят друг другу: «О-о, привет! У нас, похоже, одинаковые проблемы. Давай дружить!» Я шесть месяцев потратила на то, чтобы научить его повторять слова и жесты, а теперь ему в качестве образца для подражания предлагали детей, не способных учиться в нормальной школе!

— Вот увидите, в эту группу ходят и дети более развитые, чем Дэниэл, — не прекращала свою агитацию дама из совета. Голос ее звучал негромко, бережно, словно она обращалась к напуганному щенку: «Ну же, давай, иди ко мне; вот так, умница!»

— Нет, — сказала я. Имею я, в конце концов, право дать своему сыну шанс стать нормальным человеком?

— Миссис Марш, вы ведь понимаете, что ему нужны сейчас — и будут нужны всегда — высококвалифицированные медицинские работники?

— Нет.

— Мы готовы соблюдать оговоренную вами диету. При желании вы будете приносить ему козье молоко.

— Нет.

— Вы делаете ошибку, миссис Марш, — произнесла она с укором, но очень мягко, давая понять, что я причиняю ей боль своим решением — нелогичным решением, губительным как для моего сына, так и для меня самой. — У нас работают замечательные специалисты. Вам не придется обращаться к платному логопеду, у нас есть свой врач.

— Нет.

Знаю я их специалистов, у всех побывала. Видела невропатологов и педиатров, хирургов и ортопедов, офтальмологов и гастроэнтерологов, логопедов и гомеопатов, специалистов по музыкальной и краниосакральной терапии. Плюс ни одного чокнутого знатока альтернативной медицины без внимания не оставила, а в Лондоне, доложу я вам, таких хоть отбавляй. Некоторые пытались помочь, от большинства не было никакого толку. И никто не верил, что мой сын когда-нибудь сможет учиться в обычной школе или вести жизнь обычного человека.

Никто, кроме Энди О'Коннора. Энди, с его таблицами и графиками успехов моего сына. Энди, который теперь занимался с Дэниэлом бесплатно. Наотрез отказался брать с меня деньги. Я постепенно выудила из него, что так чаще всего и бывает: если клиенты больше не могут платить, он продолжает заниматься больными детьми за символические деньги. В Астоне, в крошечной квартирке, живет отец-одиночка. У ребенка тяжелая форма аутизма, жена сбежала. Энди даже за первое занятие не взял ни гроша, не говоря уж о сто первом. Зато клиенты из Холланд-парк раскошеливались по полной. Такая вот скользящая шкала оплаты, фирменный знак Энди О'Коннора.

— Как только продам коттедж, тут же расплачусь, — пообещала я.

— И думать не смейте, — отрезал Энди — единственный, кто отрабатывал свой гонорар до последнего пенни.

— Когда пойдем к папе? — спросила Эмили, едва открыв глаза в субботу.

Неделя у моей дочери делилась на субботу и воскресенье, когда она встречалась с отцом, и остальные дни, когда она его не видела. Я даже думать боялась о том, как это может на ней сказаться. Впрочем, о том, что во все прочие дни она о Стивене не вспоминала, я тоже старалась не думать.

— Сразу после завтрака, — ответила я.

Эмили лежала рядышком со мной, пристроив голову на моем плече. Дэниэл, по другую сторону, разглядывал свою ладонь, сгибая и разгибая пальцы.

— Что он делает? — Эмили улеглась поперек меня и уставилась на брата. — Ты что делаешь, Дэниэл?

Не дождавшись ответа, я подсказала:

— Дэниэл, нужно ответить: «Я играю».

— Я играю, — повторил он.

— Что ты делаешь, Дэниэл?

— Я играю.

Семь часов утра, но терапия, как я уже успела убедиться, — работа круглосуточная. На завтрак я предложу Дэниэлу запеканку, а ложку «забуду», чтобы добиться от него «Дай ложку, мама!». Рубашку попытаюсь надеть ему через ноги, «спутав» ее с брюками, чтобы услышать: «Не так, мама!» Натяну носок на руку или пристрою ненарезанное яблоко между двумя кусочками хлеба. «Нет, мама!» — скажет Дэниэл. Он говорил, только если ситуация вынуждала, но все же говорил, и каждое его слово для меня бесценно. Каждое его слово — будто глоток воды для пересохшего горла, и, счастливая, я пила их как драгоценную влагу.

Эмили ответом не удовлетворилась:

— А во что он играет?

Во что? Этот вопрос посложнее.

— Понарошку пылинки — это космические корабли, — нашлась я, зная, что Эмили будет довольна.

— Иду папе, — сказал Дэниэл.

Я подпрыгнула от изумления.

— Верно, моя умница! Ты пойдешь к папе! Сегодня!

— У тебя здорово получилось, Дэниэл, — оценила и Эмили.

Я заглянула ей в глаза, и она улыбнулась — буквально расцвела, уж не знаю, от предстоящей ли встречи с отцом или от радости общения с братом. Да это и неважно. Главное — мой ребенок счастлив, а значит, я тоже счастлива. Я горела желанием поделиться с Энди потрясающей новостью: мой мальчик сам заговорил о будущем событии, которого он ждал. Боже, как я мечтала, что однажды это произойдет! Хотя Энди мне, конечно, не удивить. Он и бровью не поведет. «Надо верить в своего ребенка, — скажет. — Ваш сын, Мелани, гораздо умнее, чем вы думаете».

К каждой встрече со Стивеном я собирала детей, как на экзамен. Наглаживала одежку. Тщательно причесывала обоих. Затем проверяла ногти (подрезаны), уши (вымыты), обувь (начищена). Очень плотный завтрак обязателен — чтобы не захотели есть. Перед самым выходом — туалет, чтобы не понадобилось искать на улице. И наконец, основное — настроение. Дети должны быть веселы, но не взбудоражены. Нытье я заранее пресекала, предусмотрев все возможные просьбы: в сумку уложены самые любимые игрушки, кое-что перекусить и попить, панамки или тонкие дождевики, в зависимости от погоды.

Стивен ждал нас на детской площадке, где я всегда вручала ему своих безупречных детей. Эмили ринулась к отцу, потрясая стопкой рисунков. Листочки хлопали на ветру, сияли красками. Отобрано только лучшее, специально для папули. Эту жажду дочери предстать перед отцом в самом выгодном свете я воспринимала как зловещий знак. Как можно запретить моей девочке выкладываться ради мужчин? Как объяснить, что она должна остаться самой собой, сберечь все свои шипы и загадочную, зато ее собственную логику?

— Не споткнись! — кричала я, когда тоненькая фигурка Эмили летела в раскрытые объятия Стивена. Осторожно, солнышко. Помни, что ты бесценна — такая, как есть. — Смотри под ноги, Эмили!

Она меня не слышала, не могла услышать. Стивен ждал ее, пригнувшись, разбросав руки в стороны и полы плаща по траве. Он предлагал ей себя до последнего дюйма, от пальцев ног до макушки, и, вся нацеленная на отца, она видела только его, ощущала только его, помнила только его. Боюсь, в тот момент я слишком хорошо ее понимала.

Стивен при случае указывал мне на нюансы, отделяющие меня от идеала: я неприлично часто чертыхаюсь, выбираю отвратительные духи и вечно сдуваю волосы с глаз. Духи ты мне сам подарил, возражала я, а с волосами ничего нельзя поделать, они такие тонкие, что заколками не удержишь. Стивен в ответ тяжко вздыхал. Его не устраивал и мой американский стиль одежды. По мнению Стивена, коже полагается быть черной или коричневой, так что моя ярко-желтая сумочка, вся в медных заклепках, получила отставку. Стивен кривился при виде моих слишком коротких платьев и категорически отверг полупрозрачную летнюю юбку на пестрой кокетке, заявив, что в ней я вылитая Вильма Флинтстон. Он на дух не переносил тихоокеанские мотивы в одежде и цветастую кайму на юбках и платьях. Мою обожаемую замшевую куртку-ковбойку с бахромой он счел пережитком прошлого и вынудил меня избавиться от нее, умудрившись остаться в стороне, словно я распрощалась с курткой по собственной инициативе. Такова мощь национальной сдержанности; англичане даже молчат красноречиво. Без единого, казалось, слова Стивен изменил меня, и, хотя до юбок с цветами на сером фоне дело не дошло, я очень скоро начала присматриваться в «Маркс и Спенсер» к более практичным туфлям и куда более консервативным нарядам, чем те, которые выбрала бы по своему вкусу и которые можно было найти лишь у «Гост».

Подумав, я пришла к выводу, что одежда, собственно, ни при чем. Стивена задевало во мне нечто более глубинное — мой акцент, мои корни… или отсутствие таковых. В отличие от Пенелопы я не вписывалась ни в один из известных Стивену общественных пластов, чем его и обескураживала. Пенелопе сходили с рук самые неожиданные, вычурные наряды — имитация под шкуру зверей вместо юбок или шифоновые одеяния, до того льнущие к телу, что невольно закрадывалось подозрение в отсутствии нижнего белья, — но ведь она приходилась родней Хаксли, а ее мать носила титул жены баронета. Пенелопа сохраняла имя, независимо от оболочки. Я же, напротив, была никем и ничем. Думаю, Стивена одурачил мой серьезный облик студентки Оксфорда, хотя на самом деле после смерти мамы и после гибели Маркуса я хотела только одного — семью.

— И вы ее получили. — Энди кивнул на детей.

Мы усадили их на диванных подушках перед телевизором, а сами устроились позади и шептались чуть слышно. Как на свидании. Нет. Как будто Энди был в этом доме всегда.

— А у вас семья большая, Энди?

— Не очень. Я четвертый.

— Замечательно, — вздохнула я. — Четверо детей!

— Четвертый — из восьми, — уточнил Энди. — У меня еще трое младших сестер и братишка.

Мне бы встать наконец и заняться чем-нибудь полезным — посуду убрать, белье загрузить в стиральную машину. Только я об этом подумала, как Энди взял мою руку. Повернул ладонью кверху. Поцеловал, глядя в глаза. Приложил свой палец к моим губам. Потом к своим. Беззвучное послание, полное страсти. «Я подожду, — молча говорил Энди. — Я знаю, тебе нужно время, но ты все ближе — и неизбежно придешь ко мне». Однажды он обнимет меня, потому что, когда частичка моей души умирала, только он сумел к ней прикоснуться и вернуть к жизни. И она принадлежит ему по праву.

В университете среди многих предметов я изучала и поэзию. Помню, как меня завораживали слова на бумаге, такие безжизненные, словно шелуха от семян или сухие нити скошенной травы. Такие одинокие на белоснежном пространстве страницы. Но стоило их прочесть — и слова оживали. Мне нравилось, как они звучат внутри меня, льются мотивом, который больше никому не слышен. С тех пор я только так и читаю стихи: сначала пробегаю глазами, затем отвожу взгляд от страницы и вслушиваюсь в мелодию.

Подвязки, ленточки, крючочки без конца Скрепляют твое тело, душат страсти, И только разобрав себя на части, Ты вышагнешь из смятого кольца.

Беззвучно повторяя строчки, смакуя каждое слово, я думала о собственной хрупкой оболочке, о своем кольце, которое с недавних пор не носила. Надо было продать его вместе с обручальным, но много ли выручишь за простенькую золотую полоску? А потом я задумалась совсем о другом, об аутизме. Конечно, об аутизме. Я о нем никогда не забывала; это моя боль, которая точила меня ежесекундно, довеском цепляясь к каждой мысли.

Мне вдруг пришло в голову, что, читая стихи, я недаром увожу взгляд от страницы и стараюсь услышать. Мне трудно по-настоящему осознать смысл слов, пока я на них смотрю. Прочувствовать их можно только наедине с самой собой — и я отворачиваюсь от книги. Наверное, то же самое происходит и с Дэниэлом. Стоит мне заговорить с ним, как он отворачивается. Он не может слушать и смотреть одновременно. Ему приходится выбирать.

И я поклялась больше не требовать, чтобы он смотрел на меня, когда слушает. Замечала ведь, как он морщится, будто от слишком яркого света. Опустившись на колени перед своим трехлетним сыном, я обещала, что позволю ему быть самим собой, позволю отворачиваться, если ему так лучше.

Устремив взгляд поверх моего плеча, Дэниэл потребовал новую обувь, с пряжками.

— Хочу туфли с пяшкой, — сказал он.

Четыре слова подряд — впервые в жизни!

Устремив взгляд на потолок, Дэниэл произнес:

— Я хочу туфли с пяшкой.

Пять слов подряд!

В полупустой гостиной, за бутылкой «Гиннесса» — гостинцем Энди, — я держала перед собой зеркальце, которое мы использовали, когда учили Дэниэла мимике или показывали, как сложить губы для какого-нибудь звука. Я смотрелась в зеркальце и видела, что волосы у меня стали гуще, а на щеках появился румянец. Каждое субботнее утро, когда Стивен уходил с детьми в парк, я навещала своих итальянцев и непременно покидала кондитерскую с банкой домашнего кетчупа, приготовленного женой Макса, с которой мы даже не знакомы.

Я постаралась впихнуть побольше кетчупа в Дэниэла вместе с его диетическими спагетти, но соус вызвал у сына недоверие — овощи он на дух не выносил. Похоже, он заподозрил связь кетчупа с помидорами, да и зернышки базилика ему несимпатичны.

— Гамбугей, — потребовал Дэниэл.

Гамбургеры мой сын готов поглощать с утра до ночи.

— Я хочу гамбургер, — поправила я. Чтобы получить желаемое, он должен использовать максимум слов.

— Я хочу гамбугей, — повторил Дэниэл.

— Чего ты хочешь, Дэниэл?

— Я хочу гамбугей!

И он его получил.

А мы с Эмили набросились на равиоли, поистине гигантские, брызжущие мясным соком — кажется, больше двух штук за присест и не съешь, — поливая их томатным соусом, до того сладким, что его можно подавать на десерт.

— Дэниэл, будешь соус? — предложила я.

Он замотал головой:

— Не надо соус. — В арсенале Дэниэла уже появились и отрицательные ответы, а «не надо» он произносил с ирландским акцентом.

— Ты его больше любишь! — вдруг сказала Эмили. — Мне никогда гамбургеры не делаешь!

— Ты же не просила. Сделать тебе гамбургер?

— Нет, спасибо. — Эмили с довольной улыбкой махнула рукой. — Обожаю равиоли!

Выговор у Эмили — точь-в-точь как у Стивена. Ей скоро в школу, и учиться она, без сомнения, будет блестяще, но я благодарна Богу за это лето, когда Эмили принадлежала только мне.

— Ты знаешь, как сильно я тебя люблю, солнышко?

— Угу. — Тема ей уже наскучила.

— А ты, Дэниэл? Ты знаешь, что я тебя очень люблю?

Он глянул на меня, отвел взгляд, снова посмотрел. Но так и не ответил.

Однажды утром я проснулась от нестерпимой боли. Я не могла понять причину, хотя боль была знакома: поясницу ломило, отдавало в живот и стягивало такими спазмами, от которых одно спасение — горячая ванна. Сняв пижаму, я обнаружила, что виной всему месячные. У меня снова начались месячные, которых не было целый год. И тощей меня уже никто не назвал бы.

Тем же утром я набрала номер Виины — рассказать, что я поправилась и не умираю с голоду, что Дэниэл говорит, с каждым днем все больше и больше, и что я жива, жива, жива!

— Таких здесь нет, — ответила трубка незнакомым голосом.

— А куда переехала Виина?

— Без понятия.

У меня дрогнули колени, и я опустилась на пол, кляня себя за то, что забыла о ней на много месяцев — не звонила, даже не вспоминала. Боже… Потерять такую подругу. Виина робка, застенчива, чувствует себя чужой и уверена, что ее здесь не любят за акцент и цвет кожи. Сама она позвонить не решилась и наверняка подумала, что была нужна мне только как прислуга. Как мне оправдаться? Как убедить ее, что я обошлась бы без ее уборки, но не без нее самой? Не зная ни телефона, ни адреса — как в этом чудовищном мегаполисе найти одинокую индианку, если даже ее экзотическую фамилию я вряд ли воспроизвела бы?

Вот он опять, Бруно Беттельхайм: жесткий рот, тяжелые старческие веки, лысеющий череп, безвольный подбородок, очки в черепаховой оправе.

И акцент, который я не могу определить:

— Я уже извинился! Довольно меня обвинять!

Это сон. Конечно, это сон, но все так реально. Маленький человечек передо мной неистов и резок. Он быстро кивает, обращаясь ко мне, словно ставит точку после каждого слова.

— Я убил себя! Вам этого мало? Прекратите меня травить! Я не преступник! — рычит он и брызжет слюной. Как загнанный в угол беззубый зверь. Как агрессор, взятый в плен и лишенный оружия.

Проснувшись, я с удивлением поняла, что кошмар с Беттельхаймом меня больше не пугает.