Умереть молодым

Леймбах Марти

Роман-дебют американской писательницы имел огромный успех, попал в списки бестселлеров, по нему был сделан фильм с Джулией Робертс в главной роли. Книгу перевели на многие иностранные языки.

История любви героини к человеку, которому суждено «умереть молодым», проста как притча, извечна как мир, и интригует как детектив.

 

Глава I

Гордон наконец появляется на пороге дома, принадлежащего его матери. Захлопнув дверь веранды, роется в карманах – ищет ключи от своего «меркурия». Ему и в голову не приходит, что я сижу в машине неподалеку от его дома и наблюдаю за ним, слушая по радио концерт бит-группы: он не знает, что поднялась я ни свет ни заря только ради того, чтобы посмотреть, чем занимаются такие люди, как Гордон, в половине восьмого утра. В приемнике гремит «тяжелый рок» – в «христианском» варианте. Певец с раздражающим упорством повторяет: «Христос любит тебя». С жадным любопытством вглядываюсь в Гордона: какое выражение лица, какие движения у человека, который всего сорок пять минут назад открыл глаза. Вот он приближается к запертой машине, возится с замерзшим обогревателем лобового стекла.

На нем синие джинсы, свитер с эмблемой джаз-фестиваля, ботинки с кожаными шнурками; пуховик расстегнут. В зимней одежде он кажется еще крупнее. Быстрыми движениями счищает иней с лобового стекла. Стоит у дверцы машины на фоне своего дома, так, словно сошел со страниц фоторепортажа о жизни простых людей в Новой Англии, – эталон добропорядочной, нормальной жизни; и я благодарна ему за то, что он такой. Занеся одну ногу на коврик у сиденья водителя, Гордон кричит: «Тош, Тош, ко мне, собачка!» – и ждет Тош, которая несется по лужайке к нему. Собака вскакивает на переднее сиденье, а Гордон, посмотрев сначала на часы, потом – на дом, поспешно возвращается к двери веранды и скрывается в старом особняке, построенном в колониальном стиле. Вокальная группа в радиоприемнике надрывается: «Господь вездесущ. Он всегда рядом с тобой», – а мы с собакой Гордона с любопытством взираем друг на друга в боковые стекла машин…

Совершенно ясно, что Тош обнаружила мое присутствие, – верный признак того, что вскоре меня заметит и Гордон. Тош принимается лаять; из закрытой машины до меня доносятся хриплые завывания, вижу затуманенное дыханием Тош стекло и ее гладкие, торчком стоящие уши. Собаке хочется поиграть. Тош узнала меня, потому что на прошлой неделе мы с Гордоном брали ее на берег моря, и сейчас ей, вероятно, кажется, что явилась я сюда исключительно за ней, чтобы она снова могла возиться в сыпучем песке и доставать из океанского прибоя теннисный мячик.

Лучше не смотреть на нее; выключаю приемник и растягиваюсь на переднем сидении, пережидая, пока Тош не перестанет лаять. Появляется Гордон и успокаивает собаку; а я думаю о том, какой у него убаюкивающий голос – его звуки безотказно действуют даже на сбитую с толку немецкую овчарку.

Гордон уговаривает ее: «Что с тобой, Тош? Хорошая девочка, ложись, вот так…» – звуки его голоса производят магическое действие. Чувствую, что и у меня на душе становится спокойнее, будто он обращается ко мне, будто меня зовут Тош, а не Хилари; прижимаюсь щекой к виниловому покрытию сидения, ласковый голос Гордона навевает дремоту. Вновь и вновь пытаюсь разобраться в себе: зачем шпионю за ним, что пытаюсь выяснить и ради чего выбралась в такую рань из постели, – неужели только ради того, чтобы подсмотреть, как этот человек пройдет пятьдесят ярдов от своего дома до машины?

Веду себя так не потому, что рехнулась, и не потому, что влюблена в Гордона. Конечно, любопытно увидеть его с еще опухшими от сна глазами, с влажными волосами, зачесанными назад, – но существует и более простой способ узнать, как выглядит утром мужчина. Может, просто мне хотелось начать день, увидев человека иного склада, чем мы с Виктором; человека, чья жизнь катится гладко, как по рельсам; человека, который с удовольствием живет в этом городе, приехал сюда, в Халл, штат Массачусетс, по доброй воле и спокойно, без происшествий, уедет отсюда.

До меня доносится ласковый голос Гордона, потом дверца захлопывается, наступает тишина. Слышу, как он заводит машину, включает первую передачу, переключает на вторую. И, не поднимая головы, по шуршанию шин, догадываюсь, что Гордон уехал.

Наверное, всем нам случалось совершать, казалось бы, незначительные поступки, которые круто меняют течение нашей жизни, направляя ее поток по новому руслу. Если бы я не откликнулась на объявление в газете, случайно попавшееся мне на глаза, то не познакомилась бы с Виктором, не влюбилась бы в него и не приехала бы в Халл. И не встретилась бы с Гордоном. Может, повстречала бы другого парня, влюбилась бы в него, а у него оказалась бы собственная ферма в Вайоминге, где он разводил бы лошадей, и жила бы я сейчас там.

Все эти мысли неотступно преследовали меня, когда вчера мы с Гордоном бродили по лесу за его домом, собирая хворост для растопки. Дорожки обледенели, под нашими ногами похрустывали скрученные, пожухлые листья. У берега полузамерзшего ручья откалывали довольно большие куски льда, представляя себе, что это ледниковый покров, простирающийся до самой Антарктиды, а мы – свидетели постепенной гибели мира, ибо вскоре толстый слой льда покроет Флориду, Кейп Код и Халл. Набрав охапку хвороста, уселись на полу родительского дома и принялись отбирать сухие ветки для растопки.

– Так ухаживать за Виктором – это и есть твоя работа? – спросил Гордон.

– Нет. Так было только вначале. Так мы познакомились. Потом полюбили друг друга.

– Но ведь просто так не влюбляются? – возразил Гордон. – Ведь любовь не возникает на пустом месте?

– Сейчас я уже не работаю у Виктора. Живу с ним, потому что так мне хочется. И дело не в том, что он болен, – объяснила я Гордону. А потом спросила: – А как любовь возникает?

Гордон, присев на корточки, отбирал прутики для растопки.

– Может, зайдешь, поможешь разжечь камин? – предложил он.

Вот он, поворотный момент, от которого зависит, что будет дальше в нашей жизни. Поначалу я ничего не ответила. Ждала, не повторит ли Гордон свой вопрос, но он промолчал. Поднял на меня глаза – а я представила, как он, склонившись над камином, заталкивал бы в него полено. Представила, как занимались бы мы с Гордоном любовью, – на полу возле камина; как огонь обогревал бы меня сбоку: бедро, плечо, половину лица. А потом мы уселись бы у камина, глядя на пламя, Гордон рядом или позади меня, зарывшись лицом в мои волосы.

Наконец отрицательно покачала головой.

Я выбита из колеи собственной нерешительностью. Вчера оттолкнула Гордона, а сегодня, как навязчивое воспоминание, неотступно преследую его. И при этом не уверена, хочу ли вообще продолжать наше знакомство. Я – девушка Виктора, и столько же горжусь своим положением, сколько опасаюсь его. Блуждаю в потемках, надеясь обрести решение в тусклой рутине повседневной жизни. В которой ничего не происходит. Окружающие, очевидно, не замечают моего смятения. В прачечную входит совсем другая женщина, в одной руке – корзина с грязным бельем, в другой – долларовая бумажка, чтобы купить жетоны. Кто бы подумал, что эта женщина провела последний час, скрючившись в три погибели на холодном сидении машины? Сейчас я с головой погрузилась в сортировку белья по цвету. Прачечная-автомат работает круглосуточно; на покрытом линолеумом полу валяются окурки сигарет, оставленные ночными посетителями. Все стены, кроме фронтальной – стеклянной, – окрашены в яркий лимонный цвет.

Сегодня здесь ни души. Только я и автоматы, торгующие кока-колой, пирожными, разными марками очистителя, отбеливателя и тканевыми пластификаторами. У дальней стены – два игровых автомата, один из которых – производства фирмы Гордона, его компания выпускает автоматы и наборы программ для ребят. Игра называется «Чужая территория». Игрок вступает в мир роботов, у которых лазерное оружие, их задача – убить игрока.

Не менее опасны и помощники роботов – крошечные создания, похожие на букашек, они кружатся около своих хозяев и защищают их от вражеского огня, уничтожая приближающиеся ракеты с помощью своих волшебных мигающих антенн. Интересно вот что: роботы не открывают огонь до тех пор, пока игрок не нападает на них; по-моему, это новый трюк в компьютерных играх.

Сижу в ожидании, когда кончит работать сушилка. Наблюдая за медленным вращением боксерских шорт Виктора, моей водолазки, его черных носков и желтых – моих. Я думаю: «Как можно уйти от человека, чьи вещи сушатся в столь интимной близости с моими собственными?» Яркие огни «Чужой территории» подмигивают мне, соблазняя сыграть с ними. Опускаю монету в 25 центов, потом еще одну. Играю все время, пока крутится сушилка. Двенадцать раз убивали меня роботы разных рангов, пока сохло мое белье. Устраиваю кровавую расправу над их помощниками.

Виктора легко обманывать. Он человек самонадеянный и вспыльчивый, но доверчивый. По-моему, Виктор и не подозревает о существовании Гордона. В последнее время, однако, я заметила кой-какие изменения в его поведении, что, возможно, свидетельствует о ревности или зарождающихся подозрениях, хотя не исключено, что я просто льщу себе. Я не дура. Сколько раз думала над этой ситуацией. Не надо быть Фрейдом, чтобы понять: если, забравшись в машину, следишь за потенциальным любовником, значит, что-то неладно в твоей жизни, значит, наступил кризис в твоих отношениях с другим человеком.

Но Виктор в основном спит. Будь я похитрее, могла бы жить как мне вздумается, а он ни о чем и не догадался бы. Впрочем, может, так оно и есть. Создается впечатление, что Виктор целый день спит, или дремлет, или зевает, то ли просыпаясь, то ли снова погружаясь в непробудный сон. Кажется, целый день он только и думает: как бы побыстрее добраться до постели. Торопится поскорее покончить с любым делом, – чаще всего с главой очередной книги, – и снова лечь спать. Вся его жизнь – цепь ограничений, налагаемых болезнью.

Три месяца, как мы живем в Халле. Приехали сюда не случайно: причиной явилось решение Виктора предоставить лейкемии развиваться своим чередом. Мне Халл не по душе. Чтобы выбрать подходящее для Виктора место, я, взяв Атлас мира, тщательно изучила все восточные штаты Северной Америки и в результате разыскала полуостров, прилепившийся в виде отростка к штату Массачусетс. Халл спокойнее Бостона; зимой здесь, в основном, живут рыбаки или пенсионеры. Во всяком случае, они не пристают с добросердечными расспросами к Виктору или ко мне. Виктор признает, что у Халла есть свои недостатки, но утверждает, что это место вполне пригодно для его цели: умереть здесь. И он прав. Мы живем на третьем этаже дома, построенного в викторианском стиле, он расположен на узкой, местами заасфальтированной улочке, в ряду других домов, окна которых на зиму закрыты ставнями. Сейчас не сезон. Арендная плата ничтожно мала, а Виктор уверяет, что шум океана успокаивает его, и, само собой, улица очень тихая, потому что на ней никто не живет.

Мы практически оторваны от остального мира, живем почти на острове. Полуостров тянется узкой полосой к северу от перешейка, и в случае необходимости на пароме через Атлантический океан можно добраться до Бостонской гавани всего за сорок минут. И все же связь между мной и городом, где я когда-то жила, остается столь же ненадежной, как и тонюсенькая перемычка полуострова на карте, – кажется, достаточно всего одного поворота земли вокруг своей оси, или шторма, или изменения атмосферного давления – и я навсегда останусь среди заколоченных домов и открытых автостоянок, забитых проржавевшими от соли машинами. В один прекрасный день выгляну из нашего ромбовидного окна и увижу вокруг только бескрайние зеленые просторы бушующего океана, и ни одного корабля вплоть до самого горизонта: не на чем добраться до дома.

Мы живем в просторной комнате со скошенным потолком, когда-то здесь был чердак. У нас всего одна комната, но большая, а, кроме того, есть еще кухня. Арендовали мы эту квартиру вместе с мебелью и живем посреди весьма странного декора, разрозненных стульев и столов. Добротная мебель орехового и красного дерева; кушетка набита конским волосом. Но все ветхое, в щербинках, трещит и шатается. По-моему, эта мебель когда-то была свидетельницей роскошной и красивой жизни, которая уже никогда не вернется. Розы на ситцевой обивке выцвели, как будто проржавели, и стали такими же унылыми, как магазины Армии спасения или склады подержанных вещей, откуда прибыла эта мебель и куда она обязательно вернется. В стенном шкафу смешанный запах шариков от моли, плесени и яда от муравьев. Комната освещается галогеновой лампой, в шкафу сложена куча одеял армейского образца, которые нам ни к чему, и хранятся спиртовки. Туда же свалена кипа фотографий, которые когда-то украшали стены нашей комнаты. Это черно-белые портреты чьих-то родственников: матери, тетушки, дедушки. Величественные дамы в наглухо застегнутых блузках и почтенные господа в белых накрахмаленных воротничках. На тех местах, где висели портреты, обои темнее. Свалив их в угол стенного шкафа, я, как ни странно, почувствовала себя виноватой, как будто нарушила какой-то старинный обычай.

У нас много ваз, в которые иногда я ставлю камыши и цветы. Еще у нас есть зеркало в бронзовой раме с искривленным стеклом и бра с мудреными выключателями в форме головки ключа. Из окна открывается вид на океан, а у окна – кресло в стиле королевы Анны, чтобы любоваться бескрайними просторами океана. И, конечно, повсюду книги Виктора, они загромождают полки из толстых досок и шлакобетонные подставки вдоль одной из обшарпанных стен цвета морской волны.

Когда я добираюсь до дома, Виктор спит, небрежно прикрыв одной рукой лицо. Молча наблюдаю, как при каждом вздохе слегка приподнимается одеяло на его груди. Черты лица смягчились, конечности расслаблены. Потом звонит будильник, вся комната наполняется пронзительным электронным свистом. Наклонившись, выключаю его.

– Это ты завела будильник? – спрашивает Виктор. Губы шевелятся, но все тело пребывает в состоянии полного покоя. Глаза закрыты, дыхание ровное и глубокое. Зевая, смотрит на меня, пытаясь сфокусировать взгляд без помощи очков. Глаза у него оливково-серые. Без очков они так красивы, что кажется просто кощунством пользоваться такими глазами для зрения.

– Нет, – отвечаю ему.

– Должно быть, привидения завелись, – замечает он, облизывая губы, и тянется к ночному столику за очками. – Иди ко мне.

Ложусь рядом. Его волосы пропахли солью и дымом. У него лихорадка; я научилась определять температуру на ощупь, без градусника, сейчас у него 101 градус.

– Куда ездила с утра? – интересуется Виктор.

– Занималась стиркой.

– В такую рань?

– Захотелось, к тому же, выпить чашечку кофе. Виктор целует меня, потом причмокивает губами.

– Нет, радость моя, никакого кофе ты не пила, – заявляет он. – Не отодвигайся, дай прижмусь к тебе. Ты такая прохладная после улицы. А я такой горячий, сейчас растоплю тебя. Я такой горячий, что ты растаешь прямо у меня в руках.

– Покаталась немного. Проехала к океану.

– Могла бы прихватить и меня.

– Ты спал.

– Предательница, – ворчит Виктор. Сильные порывы ветра сотрясают оконную раму.

Сосредоточенно прислушиваюсь к звукам, которые издает под его напором стекло.

– У тебя изменился ритм дыхания, – говорит мне Виктор. Он проводит рукой по моей спине, слегка почесывая между плечами. – Я читал, что если люди лгут, у них меняется ритм дыхания.

Ветер сотрясает длинные ветви клена. Похоже, будто кто-то стучится или скребется в окно. Ветер треплет стебли плюща на стене дома. Все это раздражает меня, хочется обломать ветки клена или отогнать ветер.

После долгой паузы Виктор продолжает:

– Сегодня утром, очень рано, я спустился вниз проверить, на месте ли машина. В постели тебя не было, и у меня возникло странное ощущение, что ты исчезла навсегда. Что тебя никогда не было.

– Виктор… – говорю я, чувствуя себя виноватой.

– Я, конечно, никогда не сбежал бы от тебя вот так.

– Но я не сбежала, дорогой.

– Именно так ты и сделала, – возражает Виктор.

Выбираюсь из постели и выхожу на кухню. Спорить с Виктором бессмысленно. Сглупила, недооценила его интуицию. Зло берет, стыдно. И все же не в силах выслушивать его язвительные замечания. Из такой ситуации единственный выход – отрицать абсолютно все. Чтобы не обсуждать с Виктором Гордона, скорчилась у низеньких шкафчиков на кухне, притворяясь, что ищу сковородку. С шумом передвигаю горшочки из огнеупорной керамики, формы для пудинга, поэтому не слышу слов Виктора, который все еще продолжает разглагольствовать.

– Ты слышала, Хилари? – кричит он. – Я с тобой разговариваю, не могла бы уделить мне минуточку внимания?

Возвращаюсь в комнату, одаривая Виктора раздраженным взглядом. Он сидит в постели, одеяло скомкано на коленях. Смотрит на меня с таким же раздражением. Перебрасываю через плечо посудное полотенце, которое держала в руках, скрещиваю на груди руки. Виктор не спускает с меня глаз, в них нет ни капли доверия ко мне. Достав из пачки сигарету, постукивает ее твердым кончиком по ночному столику. Подносит к губам. Чиркнув спичкой, долго держит ее в руке, прежде чем прикурить.

– Понимаю, что тебе не грозит опасность сделаться лауреатом Нобелевской премии, – говорит Виктор, тщательно подбирая слова, – но, надеюсь, ты достаточно умна, чтобы не лгать мне.

– Я не лгу, – возражаю ему. А про себя твержу: «Возьми себя в руки. Виктор бьется из последних сил; ему сейчас так плохо». Нам обоим не по себе, если мы врозь, и мы легко распознаем друг у друга малейшие следы волнения. Болезнь уже причиняет ему страдания. В ящике стола хранится небольшой запас морфия. Там же рецепт на дополнительную дозу, вполне официального вида документ с неразборчиво нацарапанными предписаниями врача и его небрежной подписью. Эта бумажка ждет своего часа, как чистая страница дневника.

– Зачем здесь эти цветы? – спрашивает Виктор, дотрагиваясь до вазы с гвоздиками и лилиями, которая стоит у кровати.

– Потому что они красивые.

– Зачем ты поставила их сюда? – спрашивает он.

– Понимаю, сколь трудно в это поверить, – но представь себе, Виктор, большинству людей цветы нравятся.

– А мне – нет, – заявляет с вызовом Виктор. – Ненавижу эти цветы. Стоят уже полторы недели. Для цветов ненормально жить так долго. Мне гораздо больше понравилось бы, если бы они завяли.

Виктор хватает букет и выплескивает воду из вазы на пол. Затем запихивает цветы в пустую вазу.

– Посмотрим, сколько времени вам удастся продержаться вот так, – обращается он к цветам. Дотягивается до стоящей на полу бутылки чистого спирта и выливает немного прозрачной жидкости на розовую гвоздику.

– Может, прекратишь издеваться над растением? – спрашиваю я.

– Будешь пахнуть вот этим, – говорит он гвоздике. Зажав в зубах сигарету, протягивает мне гвоздику. – Не хочешь понюхать?

Подношу цветок к носу и глубоко вдыхаю.

– Пахнет цветами и алкоголем, – отвечаю ему.

– Она пахнет больницей и смертью, – возражает Виктор, выпуская кольцо дыма.

Воцаряется молчание. Виктор гасит сигарету и что-то выковыривает из-под ногтя. Потом прижимает к животу руки. Во взгляде настороженность. Подхожу к постели и сажусь рядом, поджав под себя ноги, так что тень падает на его лицо. Когда Виктору лучше, он относится ко мне более критически. Судя по всему, сегодня он чувствует себя неплохо. На прошлой неделе устроил настоящий скандал по поводу того, что я читаю. Сбросил с полок свои книги, покидал их на кушетку и заявил:

– Ради разнообразия прочитай хоть что-нибудь стоящее. Кант, Шопенгауэр, Витгенштейн, Ницше! Лакан, Юнг, Фрейд, – ради Бога!

Все, что я говорила в свое оправдание, не принималось в расчет. Я расчесывала волосы и терпеливо ждала, когда же это кончится. Чаще дни проходят гораздо спокойнее. В эти дни Виктор лежит в постели.

Знавали мы с Виктором времена получше нынешних. Бывало, засиживаемся допоздна, и он рассказывает о своей жизни до болезни. Рассказывает о своем детстве, – подлинные факты из жизни богатых. Интересные истории, интересные в том смысле, как становятся занимательными набившие оскомину сказки, если их рассказывает человек, свято верящий, что все это правда. Никогда не задумывалась над тем, что такое богатство, пока Виктор не раскрыл мне глаза. Никогда не понимала той показухи, которая сопутствует деньгам и искажает их смысл. Весь мир лежал перед Виктором на блюдечке, как гигантское яйцо Фаберже, как рождественский подарок, сулящий в будущем одни удовольствия. У Виктора интонации и манеры богатого человека. Он обладает той непробиваемой самоуверенностью, которую, по-моему, и называют классовой. Между двумя ночи и пятью утра Виктор раскрывал передо мной неведомый мне мир, рассказывал о людях, чьи мечты воплощаются в жизнь не только в детстве. И постепенно я начала понимать, что все мои представления о жизни богатых не имеют ничего общего с реальностью, где все к услугам богатого человека.

При других обстоятельствах Виктор, представитель этого общества, ни за что не связался бы с девушкой вроде меня.

– Позволь-ка и мне прилечь, – говорю ему, забираясь под простыни. Виктор так и пышет жаром, лихорадка сжигает его, ночью он потел, простыни еще влажные. Виктор стыдливо отворачивается. Прижимаю его к себе, целую в ложбинку за ухом. Зажав зубами пряди волос, поддразнивая, тяну за них.

– Не сердись на меня, – наконец произносит Виктор.

– Все в порядке, – успокаиваю его, крепко прижимая к себе.

– И как только ты переносишь меня? Подожди, не отвечай. Знаешь, Хилз, я так злюсь на тебя, сам не понимаю, за что. Знаю, что смешно, – только не взрывайся сейчас, – но мне просто позарез надо знать, почему ты забыла купить мороженое, когда прошлый раз ходила в магазин. Ты, что же, хочешь, чтобы я еще похудел?

– Конечно, нет. Просто забыла.

– Правда? – Он дрожит: верный признак, что у него высокая температура.

– Да, – отвечаю я.

– Ты очень хорошая, Хилари. Знаешь, ведь я всерьез считаю тебя очень хорошим человеком.

– Правда?

– Да, – подтверждает Виктор. – И с тобой я тоже становлюсь хорошим.

Мы занимаемся любовью. Правда, до меня не сразу доходит смысл происходящего, – так замедленны все движения. Кажется, будто мы постепенно приближаемся к этому акту, хотя на самом деле все уже происходит. Движения наши плавны, неторопливы. Такое впечатление, что в любую секунду мы могли бы остановиться. Страсть Виктора разгорается медленно, но упорно. Наши ритмичные движения напоминают ночные сновидения. Как будто исчезло земное притяжение или мы плывем под водой. Мы ждем, чтобы наши тела прижались друг к другу сами собой. Мы ждем, чтобы пульс нашей любви достиг своего конца.

Позднее Виктор вновь засыпает. Шагаю прямо по грудам журналов, коробок с содовой, кипам газет. Случайно наступаю на телефон, который перетащили в центр комнаты. Телефонный шнур запутался среди всякого барахла, разбросанного по полу. Держа в руке шнур, пробираюсь к телефонному аппарату, вытягиваю шнур из-под стула, из-под книг и кучи посудных полотенец. Вытягиваю его из-под пакета с молоком и чуть не переворачиваю лампу, пытаясь достать его из-за стола. Водворяю телефонный аппарат на предназначенное ему место на кухонном столе и переношу букет гвоздик с ночного столика в ванную, наполнив вазу водой.

Цветы очень неплохо смотрятся на раковине. Прямо, как у богачей: цветы в ванной комнате. Снимаю одежду и вешаю ее на крючок для полотенец. Рассматриваю себя в зеркале: мое лицо на фоне лилий и гвоздик, придающих коже розовый оттенок, выглядит восхитительно. С удовольствием признаюсь себе, что мне не дашь моих лет, какой бы старой я себе не казалась. В меру упитанная; сердце мое двадцать семь лет снабжало тело здоровой кровью. У меня чистая кожа и красивые прямые плечи. Волосы блестят, как в детстве; смазливая мордочка.

* * *

Наш душ работает безотказно, хоть и устроен в совершенно не приспособленном для этих целей здании. Каждое утро получаю истинное наслаждение от неиссякающего потока горячей воды. Работая, он производит такой чудовищный шум, что в ограниченных пределах его владычества немыслимо услышать посторонние звуки. Мою волосы шампунем, на голове шапка пены, – и в этот момент сквозь грохот душа до меня доносятся два выстрела. Обмотавшись полотенцем, выскакиваю из душа, зову Виктора. Не получив ответа, направляюсь к нему. Он стоит в одних трусах у окна, приладив к подоконнику ствол ружья. У Виктора коллекционный двухствольный «ремингтон», который носит название «крысиного ружья», потому что используется только для стрельбы по крысам. По радио передают музыку в стиле «кантри». Под звуки любовной песни тоскующей в одиночестве девушки-ковбоя Виктор с высоты третьего этажа подвергает усиленному обстрелу норы на лужайке.

– Нельзя в такую рань стрелять по крысам, – говорю ему. – Ведь все еще спят.

Последний раз, когда он устроил стрельбу по крысам, прибыли две полицейских и одна пожарная машина. Я надеялась, что это его образумит, но не тут-то было: на полицейских его ружье произвело громадное впечатление, а пожарники одобрили его благие порывы.

– По-моему, подстрелил одну! – кричит Виктор. Втаскивает ружье в комнату. Стоит передо мной со взволнованным лицом, ружье в его руках выглядит элегантным. Оба курка взведены: полная боевая готовность для следующего раунда.

– Подстрелил одну? Где?

– Смотри! – показывает он. – Их логово там, у ограды, где поленница. Мерзкие твари, вероятно, они там размножаются. Сейчас нагоню на них страху ружейными залпами. Видишь, вон комочек меховой? Это тот торопыга, который решил покинуть укрытие и храбро выступить против тяжелой артиллерии противника.

– Это тряпье, – говорю я.

– Тряпье! Какое тебе тряпье? Бог ты мой, и в самом деле тряпье! – надувает губы Виктор. – Черт возьми, опять промазал.

– Нельзя ли оставить крыс на денек в покое? – спрашиваю его.

В открытое окно врывается холодный ветер. Дрожу под своим полотенцем от холода, как осиновый лист.

– От крыс вонь, они переносчики болезней. Кроме того, они пожирают младенцев. Ты должна гордиться, что я объявил войну этим тварям. Неужели ты жаждешь спасти жизнь этой мерзости, которая питается младенцами?

– В нашем доме крысы еще не сожрали ни одного младенца. Едва ли они найдут здесь, чем поживиться. У нас они какие-то худосочные, – говорю я.

– Меня не обманешь, – ухмыляется Виктор, указывая на ружье, – признайся: хочется тоже пострелять? Всегда я заграбастываю «крысиное ружье». Вот, возьми, – оно твое.

– Не надо мне «крысиного ружья», – отвечаю ему. – Хочу, чтобы ты перестал палить по животным.

– Хилари, крысы совсем не те животные, о которых сообщают в экстренных выпусках «Географического вестника». Крысы – паразиты. Представь себе, что это – гигантские тараканы.

– У них мех, – возражаю я.

– Ты безнадежна, – вздыхает Виктор. Он подтягивает трусы и возвращается к окну. Приладив приклад к плечу, направляет длинные стволы ружья вниз и палит в воздух.

Сдернув с батареи синие джинсы, натягиваю их на себя. Виктор, нажав оба курка, дважды стреляет из окна. Грохот чудовищный. Заткнув уши, мечусь по комнате в поисках свитера. Опять раздаются выстрелы, и я слышу вопль Виктора: «Чуть не попал!» Он стреляет еще раз и при этом от сильной отдачи теряет равновесие. «Ремингтон» – 16-кали-берное ружье, а Виктор – отнюдь не первоклассный стрелок.

Прислонясь к противоположной стене, наблюдаю за ним. Справа от меня стол Виктора, заваленный его записями и раскрытыми книгами. На толстенном староанглийском словаре расплылось чернильное пятно от сломанной авторучки.

– Постарайся не подстрелить соседских ребятишек, – прошу Виктора.

– А у нас нет соседей, – отвечает он.

– Тогда просто будь поосторожнее.

Виктор машет мне рукой в знак приветствия. Затем возвращается к своим упражнениям. Встав на колени перед окном, взводит курок. Мне кажется, что он и не целится. Приклад ружья при отдаче больно бьет его по плечу. Он открывает затвор и перезаряжает ружье.

– Послушай, Виктор, может, хватит, – прошу я.

– Это всего лишь крысы, – отвечает Виктор.

– Довольно, прекрати.

– Включи телевизор или займись чем-нибудь. Подхожу к окну и легонько толкаю Виктора. Он, не обращая на меня внимания, поворачивается к окну и снова стреляет.

– Серьезно, Виктор. Мне все это осточертело.

– Что ты пристала? – орет Виктор, опуская ружье. Лицо у него красное, злое, губы сжаты. – Не хочешь, чтобы я стрелял в крыс? А чем, по-твоему, мне заняться? Писать завещание?

– Пошел к черту! – отвечаю я. Виктор, поднявшись на ноги, направляется ко мне. Рот полуоткрыт, лицо злое и совсем чужое. Я отступаю к стене. Гневно посмотрев на меня, он возвращается к окну и поднимает ружье.

– Зачем ты это делаешь? – спрашиваю его. – Ненавижу твою стрельбу. Когда ты палишь из ружья, ненавижу тебя.

– Да брось ты, это всего лишь небольшое расхождение во взглядах. Будь я вождем племени найанга, плясал бы в маске быка. Но я житель Новой Англии, а потому стреляю по крысам, – объясняет он.

– Так прекрати! – ору я.

– Может, наконец, заткнешься? – отвечает Виктор, прицеливаясь то ли в крыс, то ли в чистое небо, – трудно сказать.

Бросаюсь к Виктору и, схватившись за ружье, поворачиваю его прикладом к потолку. Виктор отталкивает меня, не выпуская ружья из рук.

– Что с тобой? – кричит Виктор. Его пальцы мертвой хваткой вцепились в приклад. Плечом он пытается оттолкнуть меня.

– Не мешай! – орет он. Изо всех сил тянет ружье к себе, прижимая при этом мой палец к курку. Вскрикнув, я отдергиваю руку. Приклад попадает в окно, осколки стекла летят во все стороны.

– Наигрался? – спрашиваю Виктора. Сквозь дыру в стекле величиной в кулак за деревянную раму окна в комнату залетают снежинки и тают в воздухе.

– Нет.

– Так посмотри, что ты сделал с моим пальцем, – говорю я, протягивая к нему руку. Палец опух.

Виктор, опустив ружье, смотрит на мою пораненную руку. Потом, подняв с полу осколок стекла треугольной формы, вонзает его глубоко в свою ладонь, кожа свисает двумя розовыми лоскутами. По краям раны образуется красная полоска.

– Что ты делаешь? – спрашиваю его.

– Ничего. У меня кровотечение.

– Бесишься от злости, – говорю я.

Кровь сочится тяжелыми каплями, образуя полукруг по всей ладони.

– С меня довольно, – заявляю я, отворачиваясь.

Схватив куртку, зажимаю ее подмышкой и обвожу глазами комнату: туфли на резиновой подошве куда-то запропастились. Обнаружив их у дверей, быстро натягиваю на ноги, даже не завязав шнурков.

– Хилз, – зовет Виктор, когда я открываю дверь. Подойдя ко мне, подносит мою руку к губам и целует. – Извини. Не уходи. Пожалуйста, не уходи. Останься со мной. Останься, и мы помиримся. Я все исправлю. Починю окно. Попрошу у крыс прощения.

Рассматриваю свою руку. Там, где Виктор прикасался к ней, пятна крови. На губах Виктора красная полоска. Он отвел в сторону пораненную руку. На полу крупные ярко-красные пятна.

– Нет, мне надо уйти. Просто необходимо. Я сойду с ума. И тебя сделаю сумасшедшим.

– Послушай, я не сумасшедший, – говорит он. – Просто дерьмо. Делаю черт-те что, такой уж у меня характер. Как, по-твоему, с чего бы я стал платить тому, кто согласится со мной жить? Я-то знал, что приглашаю человека не на увеселительную прогулку. Не хочешь, чтобы я убивал крыс? Не буду убивать крыс.

– Нет, зачем же отказываться? Перебей всех до единой, – предлагаю я. – Всех уничтожь!

Гордона нахожу в порту. Он на своей лодке. 32-футовый шлюп, который он подарил отцу после появления в прошлом году на свет «Чужой территории». Гордон склонился над насосом. Тош лежит на палубе, свернувшись клубком на желтом дождевике Гордона; выбирает зубами из хвоста застрявший там мусор. Гордон, опустившись на колено, работает насосом. Щеки раскраснелись от ветра; на ботинках от воды темные пятна. Тош первой замечает меня и, прервав свое занятие, приветственно виляет хвостом. Гордон поднимает глаза и, увидев меня, то ли хмурится, то ли улыбается, – не пойму. Выключив насос, откидывается назад.

– Как ты узнала, что я здесь? – спрашивает он.

– Догадалась.

– Как дела?

– А у тебя как дела? – спрашиваю его.

– Как Виктор?

Обвожу взглядом гавань, голубое небо с клочьями облаков, лодки, закрытые на зиму чехлами, растрескавшийся настил пирса.

– О, с ним все в порядке.

– Спит? – спрашивает Гордон.

– Крыс убивает, – отвечаю я. – У нас очередная баталия.

– Ничего не разбили?

– Разбили, – говорю, – окно.

За то время, что мы с Виктором живем вместе, у нас уже не раз происходили бурные объяснения, в результате чего домашнему имуществу был нанесен значительный ущерб. Так, в частности, был отбит угол камина, в дверце стенного шкафа появилась дыра, осветительная арматура свалилась со стены и был разорван шланг пылесоса. Я рассказала Гордону о всех этих событиях; он в ответ сказал, что все это не столько забавно, сколько грустно.

– А я сегодня все утро думаю о тебе. У меня было странное чувство: мне казалось, что ты где-то рядом. – В голосе Гордона удивление. Он обдумывает каждое слово, пытаясь объяснить мне как можно точнее свои ощущения. – Как будто знал, что вот-вот увижу тебя.

Интересно, забавляется он со мной, что ли. На языке у меня уже вертится язвительное замечание; нечего, дескать, дурака валять, он же прекрасно знает, чья машина стояла сегодня утром у его дома. Хочется предупредить его, чтобы не делал из этого факта далеко идущих выводов.

– Странное совпадение, правда? – удивляется Гордон. В его улыбке мальчишеская самоуверенность.

Гордон, конечно, не признается, что видел меня в машине. Поначалу станет ходить вокруг да около, посмотрит, как я реагирую на его намеки. Постарается, чтобы я сама раскололась. Мне уже хочется выцарапать ему за это глаза.

– Гордон, – начинаю я, – все это совсем не так, как тебе представляется.

– Знаю, знаю, – прерывает он меня, – сам не верю этой чепухе насчет передачи мыслей на расстояние. – Он гладит по голове собаку. – Кажется, мне так и не удалось объяснить тебе, что у меня было deja vu. Давай забудем все эти выверты, просто я хотел сказать, что все утро думал о тебе.

Какая же я дрянь! Всегда думаю о людях самое плохое. В этом отношении мы с Виктором – два сапога пара. Виктор тоже решил бы, что Гордон сразу догадался, чья это машина и кто в ней сидит; Виктор тоже добивался бы недвусмысленных доказательств того, что его водят за нос. Чувствую себя виноватой; конечно, не заслуживаю я хорошего отношения такого человека, как Гордон. Как он может быть со мной откровенным, видеть во мне только одни достоинства, если сама я готова вцепиться ему в глотку, уличив в каких-то грязных намерениях?

Мы сидим за столиком, отгороженным перегородкой от остального зала, в ресторане «У Кеппи». Это одно из самых старых зданий в Халле. В XIX веке здесь была почта, а еще раньше – постоялый двор. Звание «ресторана» присвоено ему совсем недавно, в результате немалых усилий его основателя – Кеппи; заведение это в разгар сезона всегда битком набито туристами. А сейчас я сижу за отдельным столиком с видом на порт, и жизнь представляется мне в розовом свете, как это часто бывает летом. Но на дворе ноябрь. Почти физически ощущаю, с какой силой ломится ветер в оконные рамы.

Кеппи и своими формами, и телосложением напоминает сваренное вкрутую яйцо. Голова лысая, единственная прядь сальных, седеющих волос спиралью уложена на макушке. В разгар туристского сезона Кеппи в ресторане почти не появляется. Все дела передает сыну, а сам сматывается на Мартас Файньярд. Но зимой он неотлучно в своем ресторане, который по вечерам служит излюбленным местом встречи для всех жителей города. Кеппи ни минуты не сидит без дела: складывает штабелями упаковки пива, мелет кофе и беседует с рыбаками, которые в обеденное время всегда толпятся у стойки бара.

– Что ты там делаешь с родительским домом? – спрашивает Кеппи Гордона. Кеппи подвязал фартук своей экс-супруги, украшенный спереди надписью: «Мамочка с перцем»; в руке у него кофейник. – Налить еще кофе, милочка? – обращается он ко мне, доливая мою кружку.

– Да так, кое-что ремонтирую, – отвечает Гордон.

– Нашел время: посреди зимы.

– Весной приедут родители. Сейчас удобнее.

– А мне казалось, что у тебя постоянная работа, – говорит Кеппи. – Разве ты не мастеришь больше этих электронных болванов?

Гордон терпеливо объясняет:

– Я уже не занимаюсь сам их изготовлением.

– Тебе следует работать, а не пролеживать бока дома, – ворчит Кеппи, подмигивая мне. Закинув за спину безволосую пухлую руку, вытаскивает из-за соседнего столика стул. Все виллы и дачи в Халле для Кеппи «домашние очаги», хотя ему ли не знать, что многие обитатели Халла считают своим постоянным местом жительства городские квартиры в Бостоне.

– Да я только на пару недель сюда, – оправдывается Гордон, намазывая маслом один из тостов, лежащих перед ним на тарелке.

– Что ж, рад видеть тебя здесь, мой мальчик, – говорит Кеппи. Он тянется к кофейнику и доливает кофе в кружку Гордона, хотя та еще почти полная.

Впервые обращаю внимание на то, что от Кеппи исходит невероятное тепло, как будто в груди у него печка. Может, это оттого, что он слишком долго прожил в холодном климате. Может, такова стратегия выживания: в груди появляется обогреватель, который по мере надобности можно включать. Кеппи, конечно, чудовищно толстый. Ему постоянно приходится затрачивать немалые усилия, чтобы держаться прямо.

– Где Виктор? – ревниво спрашивает Кеппи. – Почему не пришел?

– Он не очень здоров, – объясняю я. Не помню, известно ли Кеппи, насколько серьезно болен Виктор. Я уже запуталась: кто в курсе дела, кто догадывается, а кто пребывает в неведении. Виктор переехал в Халл, чтобы не привлекать к себе внимания. И до недавних пор ему это удавалось. Но он не учел, что у постоянных жителей такого маленького городка, как Халл, свои невинные забавы. Человек вроде Виктора возбуждает огромный интерес, порождает множество сплетен. А когда Виктор в ударе, он каждому встречному-поперечному рассказывает о том, что живет в постоянном ожидании смерти, что сам стремится к ней всей душой. Не знаю только, говорил ли он об этом Кеппи. Ошибаться мне ни в коем случае нельзя. Возможно, Кеппи уже известно, насколько серьезно болен Виктор, – но, черт его знает, так ли это, а самой рассказывать ему об этом не хочется.

– Когда он был здесь в последний раз, то говорил, что не очень хорошо себя чувствует, – продолжал Кеппи. – Жаль. Мне его не хватает. Он великолепный рассказчик, прямо-таки гениальный.

Гордон кивает в знак согласия, запихивая в рот последний кусок тоста. Он внимательно прислушивается к словам Кеппи, а меня вдруг охватывает чувство гордости, как молодую мамашу, которой воспитательница детского сада рассказывает в присутствии ее мужа, какой замечательный у них ребенок.

– Так вот, в последний раз Виктор говорил нам об узниках немецких концлагерей: как там мучили людей, кто за это в ответе, как их травили в газовых камерах, а потом просто сваливали в ямы тела, – рассказывает нам Кеппи.

Я смотрю на Гордона: тот перестал жевать.

– У Виктора пунктик на этот счет: изучает разные виды казней, пыток, кто как умирает, – объясняю я. Но Кеппи гнет свою линию:

– Виктор говорил, что лагери эти напоминали свинарники, и евреям не давали ни воды, ни лекарств, ни пищи, избивали их до полусмерти.

– Все так и было, Кеппи, это общеизвестные факты, – прерывает его Гордон.

– Да, но Виктор-то знает об этом в тысячу раз больше. Называет все это по-немецки. Может объяснить, чем один лагерь отличался от другого: Треблинка от Аушвица.

– Вам надо бы записывать за ним, Кеп, – говорит Гордон.

Кеппи сидит выпрямившись. Засунув руку под фартук, достает из нагрудного кармана рубашки шариковую ручку.

– Я тут кой-чем подзанялся, пока Виктора не было. Хочу узнать, что он думает об этой вот книге, я ее прочитал, – про военных преступников. Как Виктор считает, что нам делать с этими военными преступниками? – спрашивает меня Кеппи.

– Понятия не имею, – отвечаю я.

– Он профессор, что ли? – продолжает допытываться Кеппи.

– Нет, – объясняю ему, – Виктор – не профессор. Он даже степени не получил. Ушел с пятого курса, занялся философией – когда решил бросить химиотерапию.

– А он вам рассказывал, как все евреи объединились?

– Нет, – говорю я.

На самом деле от Виктора я слышала прямо противоположное. Он рассказывал, что во многих лагерях смерти узники воровали у эсэсовских офицеров отдельные предметы их обмундирования и мастерили себе из них одежду. А потом начинали и вести себя как эсэсовцы: отдавали приказы, поносили иудаизм, даже избивали своих товарищей по несчастью. Так продолжалось до тех пор, пока настоящие эсэсовцы не поймали их с поличным, после чего последовала жестокая расправа за насмешки над немецкими офицерами. Виктор поведал мне эту историю в тот день, когда прекратил принимать лекарства; ему было ужасно плохо, целый день его тошнило. Его рвало в моей машине, в ванной, в кровати. Он рассказывал мне об этом, а я готовила себе на обед суп из консервов, и он говорил, что его тошнит от одного запаха этого супа.

– Так вот, послушайте, что случилось, – продолжает Кеппи. – Даже когда у евреев не было ни еды, ни питьевой воды, нечем было помыться, нечем перевязать раны, – даже посреди этого кромешного ада они делились друг с другом всем, чем могли. Отдавали, например, товарищу половину своей пайки или последнюю сигарету. Виктор рассказывал, что иногда более сильный работал за слабого, что матери, потерявшие детей, кормили грудью мужчину, который был так болен, что не мог есть грубую пищу.

– А вот этому не верю, – прерывает его Гордон, – готов держать пари, что у них и молока-то не было: уж слишком плохо они сами питались.

– Да что ты знаешь? Мастеришь там свои штуковины, – обиженно возражает Кеппи. – Замолчи и пей свой кофе. Виктор – гений. Передайте, милочка, ему мои слова, – обращается он ко мне.

Нам с Гордоном неловко.

– Не мастерю я ни «побрякушек», ни «штуковин». Мы производим игровые автоматы, – говорит Гордон.

Кеппи наклоняется к нам, его тень закрывает почти весь наш столик.

– Они делились между собой последним, все вместе страдали. А мы сейчас? Мы же пальцем не пошевелим ради ближнего, разве я не прав? Валяемся на пляже от восхода до заката, – вот и вся наша жизнь.

– Ты, видно, решил прочитать нам проповедь? – спрашивает Гордон. Но Кеппи не обращает на него внимания, он оседлал своего конька и не в силах остановиться.

– Всем нам будет хана, – говорит он. – Знаете, почему? Виктор объяснил нам кое-что, он рассказал, что никто, ни один человек из находившихся в лагере, не выжил в одиночку, без чьей-то помощи. Забота о своих товарищах была так же необходима людям, как еда, вода, лекарства или Бог. Виктор сказал: «Борьба за выживание – коллективный акт». – Для убедительности Кеппи стучит пальцем по столу. Будь он судьей, так замучил бы назидательскими указаниями и при каждом удобном случае пускал бы в ход судейский молоток.

– Виктор много читал об этом, – говорю я. При этом умалчиваю, что у Виктора есть майка с точно таким же лозунгом на груди. А на спине написано: «Сохраняй независимость, свобода предпринимательству». Перевожу глаза на Гордона, и у меня возникает желание защитить его. «Но почему, собственно, его надо защищать? – тут же думаю я. – На него никто не нападает». Кто на кого нападает? Сидим тихо-мирно, болтаем о том о сем с утра пораньше, – ничего особенного.

– Все это ерунда, – заявляет Кеппи, – повоевал бы, так на собственной шкуре убедился бы, что Виктор прав.

– Виктор не был на войне, – уточняю я.

– Верно, – соглашается Кеппи. – А он все равно знает. Вот так.

Ухожу от Кеппи в самом мрачном расположении духа, хорошего настроения как не бывало. Очень часто, когда еду в машине или заезжаю в булочную за французскими булочками, мне кажется, что Виктор стоит рядом, или сидит в машине за моей спиной, или заглядывает в окно. Ощущаю его присутствие каждую минуту, хотя в последнее время он не встает с постели. Как будто у меня перед глазами всегда его фотография. В самые неподходящие минуты передо мной возникает его лицо. И пока мы с Гордоном тащимся по причалу к его лодке, у меня перед глазами маячит лицо Виктора. Вижу, как он сидит на высоком табурете у стойки бара Кеппи, худые ноги скрещены, курит. Отчетливо вижу его кудрявые волосы, как они блестят в свете ламп. Вот он откидывается назад, набирает полные легкие воздуха и замирает, задерживая дыхание. Щурится, рассказывая о чем-то, речь льется свободно, слова точно подобраны, каждое бьет прямо в цель. Мне кажется, что он наблюдает, как мы с Гордоном устало бредем к лодке; лицо покраснело, уголки губ опущены, гнев клокочет в груди. Так я выношу себе приговор.

– У тебя сегодня много дел? – спрашивает Гордон.

Пожимаю плечами, огибая кучу песка.

– Хочешь от меня избавиться? – спрашиваю его.

– Нет, – отвечает Гордон. Останавливается на причале и поворачивается ко мне лицом. – Нет, не хочется с тобой расставаться. Но решил не говорить это прямо в лоб. А то знаешь, как бывает?

Про себя думаю: «Так хочется еще побыть с ней», а потом: «Может, у нее другие планы, и она ответит: «Не могу». Так лучше сначала спросить, свободна ли она». За тобой право выбора, можешь сказать что-то вежливо-неопределенное. – Гордон переводит дыхание. – Так как, Хилз, хочешь сказать мне что-то вежливо-неопределенное?

– Чувствую себя преступницей, – признаюсь я.

– Я же не уговариваю тебя сбежать со мной, просто хочу узнать, не занята ли ты. Нет ли у тебя, к примеру, желания немного развлечься?

– Мне так трудно принимать решения, – говорю я. Думаю о том, что Виктор постоянно упрекает меня за мою нерешительность; при этом он закатывает глаза, а я чувствую себя четырехлетней девочкой, которой выговаривают за испачканное платье. – А что значит «развлечься»?

Гордон в ответ смеется, и мне становится легче на душе. Я даже подхихикиваю ему. Пожимаю плечами.

– Я не шучу, – объясняю ему. – Я и вправду не знаю, что такое «развлечься». А ты знаешь? Серьезно, Гордон, а ты придумал «развлечение»? Придумал, чем нам заняться?

– Да, – говорит Гордон, – у меня есть неплохая идея.

 

Глава II

Паром, на котором я ни разу не ездила, отправляется из той части города, которая называется «Пембертон», и по расписанию через сорок минут должен прибыть в Бостон. Сколько раз утром слушала я гудки этого парома и изучала расписание по длинным полосам дыма, тянущимся из его трубы. Мы с Гордоном отправляемся с одиннадцатичасовым, сидим на верхней палубе в полном одиночестве, что не удивительно: ветер дует с такой силой, что ни один здравомыслящий пассажир не рискнул устроиться в цветных пластиковых креслах, ряды которых расставлены на деревянном настиле палубы. Гордон спрятал руки в рукава свитера, а я подняла капюшон своей куртки.

У нас на двоих один пакетик шоколада в разноцветных обертках, мы купили его в кафе, собираясь в путешествие, и я занимаюсь дележкой сладостей.

– У-у-у, мне в коричневой обертке, – просит Гордон, – а ты возьми в желтой.

Он смотрит вдаль, всей грудью вдыхая морской воздух. Гордон получает удовольствие от любой погоды. Сам рассказывал, что весной совершает дальние походы в горы. Занимается серфингом на острове Нантаскет. Накануне показывали по телевизору документальный фильм о любителях дельтоплавания, так я была уверена, что увижу среди них Гордона: вот он прыгает со склона горы и под гигантскими крыльями воздушного змея плавно парит в воздухе.

– Как прекрасна Новая Англия, когда сияет солнце, – говорит Гордон, глядя на небо.

– Когда солнышко сияет, конечно, только его что-то не видно, – замечаю я.

– Да ты только посмотри на небо: чайки, солнце. Великолепно. Небо затянуто белесой дымкой. – В тот момент, когда Гордон произносит «Великолепно», солнце окончательно скрывается за набежавшим облаком.

– Ты поспешил, Гордон, вот и спугнул его.

– А теперь посмотри, как красиво: эти стальные поручни на фоне бушующего моря, чайки парят в темном небе, маяк мерцает вдали, ветер. Как замечательно! – восклицает Гордон.

Смотрю в том направлении, где нос парома, и сама себе не верю: неужели я приближаюсь к Бостону. Сколько недель, можно сказать даже – месяцев, мечтала я снова очутиться в Бостоне. Так и стоят перед глазами кишащие людьми улицы, фонари вдоль набережной, Административный центр, Копли-сквер, ресторанчики, куда я заходила с друзьями перекусить после работы. Представляю себе, чем могла бы заниматься в эту самую минуту в городе: может, обрезала бы лишние ветви на живой изгороди у своего дома или сгребала бы в кучу опавшие листья. Интересно, какая иллюминация будет в этом году на Рождество на Коммон-плейс, замерз ли пруд, можно ли кататься на коньках? Обнаружили или нет обитатели моей старой квартиры, что на кухне не хватает кафеля? И что разрезана сетка на окне? И тот же ли запах в аптеках?

– Ты замерзла? – спрашивает Гордон.

Еще как. Нижняя губа потрескалась, а я не могу удержаться: все время ее покусываю. Гордон обнимает меня за плечи.

– Хочешь спуститься вниз? Там есть столики и теплее.

Я боюсь пошевелиться, чтобы не спугнуть Гордона, – как больная, которой в вену введена трубка. Я словно застыла под тяжестью руки Гордона и вполне могу сойти за труп.

– Возьми еще конфетку, – предлагаю ему.

– Только не давай красных, от них, говорят, может быть рак.

– А в красных обертках больше не выпускают. Между прочим, рак от всего бывает, – говорю я, облизывая нижнюю губу. Она так обветрилась, что болит. Повернувшись к Гордону, смотрю прямо ему в глаза. – Мы с Виктором перечитали кучу книг по медицине и о рациональном питании, да еще брали в библиотеке кой-какие статьи. Изучили все это, а потом выписали все канцерогены. Почти целую неделю только этим и занимались. Точнее, дня четыре, – кажется, так, а список наш все еще был очень неполным. Потом сделали аналогичный список всяких хозяйственных предметов: шампуней, освежителей воздуха. На это ушло два дня, – но к тому времени мы уже кое в чем разобрались. Ты знаешь, что я до сих пор боюсь пользоваться дезодорантом? Меня убедили, что от него бывает рак груди.

– Серьезно?

– Кто знает наверняка? – отвечаю я. – Вот на мне куртка, так весьма вероятно, что ткань, из которой она сшита, канцерогенна.

Гордон встряхивает конфетки, которые я высыпала ему на ладонь. Перетряхивает их, выбирая те, на которых буквы «М» белого цвета.

– Отвратительная тема для разговора, – заявляет Гордон.

– Меня она не пугает. Мы с Виктором постоянно обсуждаем все эти вопросы. Ты ведь не куришь, правда? А я по вечерам засиживаюсь допоздна и курю.

– А днем – нет? – спрашивает Гордон.

– Как правило, – нет.

– Ты – тайная курильщица, – поддразнивает меня Гордон. Слегка улыбаясь, выдвигает вперед нижнюю челюсть, а я любуюсь выражением его лица. У Гордона великолепная мимика; у него большой рот, и уголки губ, то поднимаясь вверх, то опускаясь, ежесекундно придают его лицу новое выражение. У него гладкая кожа и прекрасной формы нос.

– Виктор знает, что я курю.

– Не понимаю тебя: боишься, что от дезодоранта может возникнуть рак, и в то же время куришь, – совершенно справедливо отмечает Гордон мою непоследовательность.

– Я как-то раз попросила доктора объяснить мне, почему так вредно курить. Он ответил, что тридцать три процента раковых заболеваний возникают от курения. Понимаешь, что это означает? – спрашиваю Гордона; он отрицательно мотает головой. Даю ему еще одну шоколадку и объясняю: – Это означает, что шестьдесят семь процентов совершенно непредсказуемы. Между прочим, если говорить серьезно, дезодоранта я не боюсь. Просто так сболтнула.

– Расскажи мне, – робко просит Гордон, – как ты живешь? Знаешь, вчера вечером сидел дома, смотрел какой-то фильм по телевизору, потом передачу прервали для рекламы, – очередной клип о пользе кукурузных хлопьев. Там молодая мамаша, – может, лет на пять старше тебя, – сидит за обеденным столом в окружении детишек. Какой-то парень, очевидно, ее муж, завязывает галстук, а около нее все эти ребятишки и еще, кажется, собака. Представляешь эту сцену? Понимаю, что это только реклама, но все равно я подумал: «Бедняжка Хилари, у нее ничего этого нет. И столовой нет… и, знаешь… всяких там электроприборов для кухни.

– А почему ты решил, что они мне нужны? – спрашиваю я.

– Может, и нет, – соглашается Гордон и смеется смущенно. – И все равно не понимаю: как ты можешь так жить? Или точнее: зачем тебе все это? Просто хочу сказать: как ты все это переносишь?

– Что «это»? Да будет тебе известно, Гордон, на кухне в той квартире есть кой-какое оборудование.

Гордон застенчиво кивает.

– Хочешь, починю окно? – предлагает он.

– Нет, спасибо. В нем только дырка, Виктор ее залепит.

Гордон убирает руку с моего плеча. Потирает руки, чтобы согреться. Лицо сконфуженное и какое-то виноватое, как будто не уверен, что сумеет с честью выдержать важное испытание. Нервно потирает рукой подбородок, глубоко вздыхает. Он выглядит таким озабоченным, что меня это и умиляет, и озадачивает.

– Мне было бы легче понять тебя, если бы ты была знакома с ним до болезни, – Гордон говорит так убежденно, что можно не сомневаться: он долго и упорно размышлял над этим. – Тогда во всем, что ты делаешь, был бы смысл. Но ты познакомилась с ним, когда он уже был болен. Знала с самого начала, что он умрет.

Молча обдумываю его слова. Затем говорю:

– Видишь ли, мне до сих пор удавалось смотреть на все, что со мной происходит, как бы со стороны. Я не знаю, что Виктор умирает. Может, я дурачу себя. Дети это прекрасно понимают. Они верят, что телеспектакль или сказка, которую рассказывали им перед сном, продолжится в их сновидениях.

– Как тебе удается абстрагироваться, если ты знаешь наверняка, что он умрет? – допытывается Гордон; губы сжаты, глаза внимательно изучают мое лицо.

– Понимаешь, порой он совсем не кажется мне умирающим. Он так любит жизнь. Довольно часто я забываю об истинном положении вещей, представляю, что мы с ним вместе строим планы на будущее, – и, на свой лад, мы именно так и делаем, – объясняю я. – Иногда мне кажется, что у нас будет ребенок.

– Серьезно? – многозначительно спрашивает Гордон.

– Наверное, нет. – Я напряженно всматриваюсь вдаль. И тут до меня доходит, что неясные тени на горизонте – очертания домов, мы приближаемся к Бостону.

– Ты не уверена?

– Наверняка я не беременна, Гордон, успокойся.

– Хилари, вы с Виктором занимаетесь сексом? – Гордон так низко склоняется ко мне, что, кажется, вот-вот поцелует. Но выражение его лица серьезно и многозначительно. Представляю Гордона гинекологом, на нем халат, на шее болтается стетоскоп, над головой висит полка с пластиковыми моделями женских половых органов.

– Да, – отвечаю ему, – конечно.

– И ты не пользуешься никакими предохранительными средствами?

– Да нет, честно говоря, нет. Видишь ли, у меня свой взгляд на такие вещи, как рождение или смерть, наверное, несколько отличающийся от общепринятого. По-моему, такие вещи происходят независимо от нашей воли, – говорю я. Это, конечно, только часть правды; мне тошно думать о предохранительных средствах. Надо знать, каким бывает Виктор в те минуты, когда он занимается любовью. Это не Виктор. Это другой человек, которого я могла бы полюбить на всю жизнь. Виктор может заниматься любовью только тогда, когда его переполняет любовь, он не может переспать просто так или по какой-то там причине. Я встречалась с людьми, для которых переспать с кем попало – все равно, что слегка перекусить между обедом и ужином. У Виктора нет сил, чтобы заниматься сексом. Другие разжигают похоть, глядя в зеркало на свое обнаженное тело, совокупляющееся с другим, затевая любовные игры, добровольно или принудительно контролируя свое тело, – все эти уловки не пробуждают у Виктора желания любить. Виктор с удовольствием рассуждает о любовных играх, но его плоть подчиняется не тем законам, что голова. Плоть подчиняется власти чего-то другого, нежного и сокровенного, – души Виктора, и каждый раз, соприкасаясь с ней, я испытываю безграничную радость. Как же могу я при встрече с таким другом напоминать нам обоим, что у меня впереди еще целая жизнь, и принимать меры предосторожности, чтобы воспрепятствовать зарождению другой жизни, которую он может оставить взамен своей?

– Пойду на нос, – говорю я, – хочу посмотреть, как подплываем к Бостону.

Пробираясь между рядами кресел, представляю себе, как выглядит эта мокрая серая палуба летом, когда на ней толпятся ребята в шортах и просторных гавайских рубашках, девушки в топиках и дети в солнечных очках, сползающих на нос. Облокотившись на поручни, всматриваюсь вдаль. Океан мощными толчками вздымает к небу водяные горы и бросает их в бездонные провалы. Обертка от шоколадки скользит по гребню волны, и меня это почему-то радует. Сквозь завывания ветра и монотонный шум двигателей над палубой парома слышу шаги Гордона; приближение его столь же неотвратимо, как прибытие в Бостон нашего парома. Гордон останавливается рядом со мной и сосредоточенно рассматривает что-то, как будто мысленно измеряет расстояние между паромом и множеством маленьких островков, которые отмечают вход в гавань. Представляю себе, что еду на этом пароме мимо тех островков, наблюдая, как под тонким слоем пенящейся воды распускают свои щупальцы медузы. Сколько раз, грезя наяву, представляла я свое прибытие в Бостон, прислушивалась к глухому звуку своих шагов по пирсу, проходила по причалу мимо рекламы, приглашающей принять участие в морском путешествии. Когда у нас с Виктором выдавалась особенно плохая неделя, когда он был настолько болен, что не вставал с постели, или когда мы часто ссорились, или когда выходила из строя машина, и мне не оставалось ничего другого, кроме как любоваться мокрым снегом, падающим за окном да прислушиваться к порывам ледяного ветра, дующего с океана, – я часто мечтала, как чудесно было бы просто подняться на борт парома и уехать. Когда до меня доносились глухие гудки парома, возвещавшие о его отправлении, мне казалось, что они обращены и ко мне, что я тоже могла бы тайком удрать в Бостон, – так рыбка исчезает в зарослях кораллов, вильнув на прощание хвостиком. Взять да уехать. А сейчас стою на борту парома, наблюдаю, как вода стремительно проносится под его прочным корпусом, как чайки неподвижно парят в воздухе, звенящем от гула ветра, – и во мне угасает последняя нота звучавшей так долго симфонии.

– Я сказал что-то не так? – спрашивает Гордон.

– Нет, конечно, нет, – успокаиваю его. – Что ты мог сказать не так?

Конечно, сказал, а разве могло быть иначе? Ведь я нахожусь под гипнотическим влиянием слов Виктора, а не Гордона. Все мои мысли и чувства подчинены тем отношениям, которые существуют между Виктором и мной, Гордону там нет места. Хочу внимать только тому голосу, который еле слышно звучит по ночам в комнате на чердаке, голосу, оставшемуся там, позади. Я так остро ощущаю сейчас отсутствие человека, находящегося в эту минуту далеко от меня, в городке, который, как мне кажется, – а честно говоря, так оно и есть, – я ненавижу. Гордон – рядом, в молчаливом ожидании. Я настолько выбита из колеи, что воспринимаю Гордона как совершенно незнакомого и чужого мне человека. Я – как иностранец на железнодорожной станции, который чувствует себя потерянным и одиноким в толпе суетливо спешащих по своим делам людей. Да, сейчас я приближаюсь к Бостону, скоро увижу знакомые места, поброжу по улицам, которые имеют не только историческую ценность для всей нации, но с некоторыми у меня связаны свои, глубоко личные истории. Однако все совсем не так, как мне представлялось в мечтах. Знакомые мне улицы теперь принадлежат другим; Фридом Трейл – это ряды магазинов и государственных учреждений, но кто вспоминает об отце-основателе нашей страны, когда утром едет по ней на работу? Моя поездка в этот город – всего лишь незначительный эпизод. Рука Гордона, сжимающая мою руку, – всего лишь пожатие. Гул моря и крики чаек – всего лишь назойливый шум. А я напряженно прислушиваюсь к дыханию того, кто тихо спит в постели, которая стала и моей.

В городе, который любишь, чувствуешь себя легко, даже если рядом почти незнакомый тебе человек. Делаю вид, что неповторимое очарование Бостона: булыжная мостовая Бикон Хилл, Норд Энд с его неиссякаемыми запасами свежих каниолей и яркими витринами с подвенечными платьями, здание ратуши, концертный зал, – все, чем знаменит Бостон, – каким-то образом сближает нас с Гордоном, создает предысторию наших отношений, которой на самом деле у нас нет. Проходим мимо лоточников, дружно удивляясь тому, кто станет покупать у них куколок, сделанных из раковин, заколки для волос, по форме напоминающие клешни, дешевые аэрозоли или пепельницы в виде крабов с выпученными вращающимися глазами. Бросаем доллар слепому, который, аккомпанируя себе на аккордеоне, поет: «Все мечты мои о Джорджии». Покупаем воздушный шарик. Глупого щенка.

В Бостоне легко представить, что мы с Гордоном знакомы с пеленок. Вспоминаем одних и тех же уличных музыкантов, одинаково хорошо знаем все забегаловки, где за долларов можно получить густую похлебку из моллюсков. Нетрудно вообразить, что мы с Гордоном не раз проходили вместе мимо этих лоточников. В каком-то смысле так оно и есть. Гордон вырос в Бруклине, неподалеку от улиц с такими благозвучными названиями как Чилтон Уэй или Линден Секл. Я считалась одной из лучших учениц в третьеразрядной средней школе, но умудрилась поступить в Бостонский университет, где штудировала науки, хотя теперь мне хочется, чтобы я занималась философией, как Виктор, который посещал гораздо более престижный университет. Но мне нечего было и мечтать о философском факультете. Я понимала, что сначала мне надо привыкнуть к новой лексике, научиться правильно произносить звук «р», наконец, доказать самой себе, сколь ценно изучение этого предмета; таким, как Виктор, это ясно с пеленок, доказательств не требуется.

Закончилась моя попытка получить высшее образование тем, что я оказалась на должности помощника ветеринара в пригороде Кембриджа. Провела там два года, научилась делать собакам специальные повязки, мешающие им зализывать свои швы, держать кошек, которым делают уколы, опускать в растворы пробы кала, чистить клетки кроликов и котят. Мне кажется, что как-то утром я видела Гордона в метро. Мы вполне могли оказаться рядом, притиснутые толпой к поручням вагона, когда поезд с грохотом проносился по туннелю под Чарлз-стрит. Или столкнуться нос к носу на одной из тех улиц, где мы побывали сегодня. Гордон мог зайти выпить пива в «Блек Роуз», или стоять вместе со мной в кучке зевак, глазеющих на танцоров «брейка», или по субботам покупать яблоки с тележек на Хаймаркете. Или мог привести Тош в ветеринарную лечебницу, зайти с ней в сверкающий белизной приемный покой для животных, где я провела, один Бог знает, сколько часов своей жизни, засовывая термометры в задние отверстия насмерть перепуганных, беспомощных баловней.

Стоим с Гордоном на улице, у кирпичного здания Хаймаркета и смотрим на выступление мима. Толпа завороженно следит за его пантомимой: он в ловушке, в комнате, из которой не может выбраться. На нем черно-белый костюм, только шапочка на голове ярко-зеленая. Мим не произносит ни слова, однако у меня такое ощущение, будто я слышу его голос. В своем безмолвном мире он со всех сторон окружен преградами, которые не в силах преодолеть; он сбит с толку, растерян, – и мне кажется, что его движения и жесты обращены именно ко мне и понятны мне, как никому другому. Не могу больше смотреть, отворачиваюсь. Поднимаю глаза к небу, которое покрыто прозрачными, как старинная ткань, облаками. Мим заканчивает свое выступление, раздаются аплодисменты. Его рот обведен жирной черной линией, поэтому кажется, что он улыбается, собирая долларовые бумажки.

Мы с Гордоном сидим на скамейке, выкрашенной коричневой краской. Вся она испещрена любовными признаниями: Френк любит Джулию, Мими хочет Бена, Т. Дж. плюс С. К. Кроме того, на ней номера телефонов, неуклюже вырезанные сердца, счастливая рожица шалопая. Пьем лимонад, купленный в киоске, где его приготовили прямо при нас. Мне от него холодно, дрожь пробирает до кончиков пальцев.

Я воровка, а потому сейчас мне несколько не по себе: боюсь, что Гордон пошарит в карманах моей куртки и обнаружит там всякую ерунду: блестящую вертушку на палочке, майку с утками, на груди которой белыми буквами написано «Бостон», пакетик еще теплых орешков, железное пресс-папье, по цвету и форме напоминающее вареного рака. Внешне я спокойна, мне наплевать на все, но в глубине души дрожу от страха: вдруг Гордон раскроет мой секрет и бросит меня прямо здесь, на улице.

Воровала всегда, с тех пор, как помню себя. Мне уже трудно представить, что некоторые вещи полагается покупать, платить за них деньги, так я привыкла их красть. Например, все мои сережки. Ворую пряности в бакалейном отделе. Ворую журналы в шоколадных барах. Сувенирные ручки в магазинах канцелярских принадлежностей. Краду то, что мне не нужно. Воровать то, чего очень хочется, без чего нельзя обойтись, – страшно. Другое дело – золотые цепочки, которые болтаются на пластиковом стеллаже ювелирного прилавка, – кто же откажется прихватить одну? Или дорожный электронный будильник, такой малюсенький, что запросто может затеряться в дамской сумочке. Я хочу сказать: а почему бы и нет? Почему бы не стибрить?

Вспоминаю все свои преступления. Понимаю, что это ужасно, и мне стыдно; но когда сворачиваем за угол булочной, прихватываю с лотка цепочку для ключей.

Виктор знает о моей слабости. Я украла как-то из прачечной рубашку, и мне просто повезло, что фамилия женщины была вышита с изнанки на воротнике. У меня новые приобретения: заводная игрушка – Дино из сериала о пещерном человеке и набор «Сделай сам». Виктор поймет, что мне все это ни к чему, и не спросит, а не украла ли я их. Он заметит и плитку шоколада, который я с удовольствием уплетаю, и насмешливо спросит: «Подарок?», а я в ответ молча кивну.

Моя привычка воровать доставляла немало хлопот моим родителям. Началось с того, что мама обнаружила неизвестно откуда взявшийся пакетик жевательной резинки в кармане моего пальто. Мне было тогда четыре года. Когда я подросла, мои кражи приводили в ужас отца, – особенно, когда я воровала, чтобы сделать кому-то подарок. Я ставила его в затруднительное положение: какое наказание придумать для дочери-школьницы, которая украла золотую зажигалку, чтобы подарить ее папочке на день рождения. Позднее, когда родители развелись, у меня появилось два разных дома ставших друг другу чужими папы и мамы, и я стала воровать вещи, перенося их из одной квартиры в другую. Любимую пивную кружку отца водворила на полку в кухонном шкафчике матери. Засунула записную книжку матери в корзинку для почты на письменном столе отца. Его зажим для галстука положила на мамину книжную полку, а ее пилку для ногтей – в его шкафчик с лекарствами; отцовский лосьон после бритья появился в ящике ночного столика матери. Мне хотелось соединить их, но вместо этого отец женился вторично. У него даже появился дом, самый настоящий дом, а не квартира. Когда я уже училась в старших классах, то украла ночную рубашку матери и повесила ее в шкафу нового отцовского дома. Его жена обнаружила ее, отец так орал на меня по телефону, что я боялась, как бы трубка не лопнула. После этого инцидента мои визиты в отцовский дом прекратились.

– Хилари? – зовет Гордон, прикоснувшись к моему плечу. Мы остановились на перекрестке. Заставляю себя вернуться в настоящее и извиняюсь, что отвлеклась. Гордону не нужны извинения. Ему важнее заправить мне волосы за ухо. Он симпатяга, не мешает мне подолгу молчать, как будто это непременное условие его пребывания со мной, – а вообще-то так оно и есть.

* * *

В ресторане «Дары моря» мы усаживаемся по разные стороны широкого стола. Перед каждым – тарелка «чаудера» и кружка пива. Затеваем игру, по условиям которой надо постараться забросить кусочки моллюсков в тарелку противника. Я частенько промахиваюсь, попадаю, в основном, в Гордона. Он расспрашивает меня о семье, но я уклоняюсь от разговора, притворяясь, что это отвлекает меня от игры. Он, тем не менее, настаивает. Тогда я начинаю врать. Рассказываю, что у нас большая семья, сплошь одни девочки, а отец ведает погодой на четвертом канале. Рассказываю, что в двенадцать лет ездила в Испанию и с тех пор пристрастилась к паелле. Рассказываю, что зимние месяцы проводила обычно в Бонаре.

– Ох, хватит! – прерывает меня Гордон, нахмурившись. Берет меня за руки и говорит: – Ты сбиваешь меня с толку, никак не разберусь, какая же ты на самом деле.

Направляемся в морской музей. Предложение исходило от меня. Мне не столько хочется посмотреть рыб, сколько избежать под этим предлогом дальнейших расспросов Гордона; ускользаю в купленное такой ценой молчание. Чувствую, что либо надо выложить все начистоту и признаться, какое смятение вызвал в моей душе этот, еще не начавшийся роман, либо не раскрывать рта.

Мне бы сказать: «Гордон, хочешь поговорить? Давай. Может, нам просто необходимо поговорить. Чувствую, что ты мне все больше и больше нравишься, но ведь я, как тебе известно, живу с другим мужчиной».

Но все это выглядело бы нелепо: яснее ясного, что Гордону известно мое положение, и сильно подозреваю, что он и без моей помощи разберется, стоит ли вступать в отношения с женщиной, которая связана с другим.

Или сказать ему так: «Послушай, Гордон, нам придется ограничиться романтическими отношениями, потому что я не собираюсь обманывать Виктора».

Однако, если я произнесу такое, то возненавижу себя на всю жизнь за то, что, приняв возможное за действительное, приготовилась к обороне, хотя никто на меня не нападал. За то, что переоценила себя. Неизвестно ведь, какие на меня у Гордона виды, хочет ли он спать со мной, а если и хочет, то хочу ли этого я? Страсть существует, но страсть можно обуздать. Гордон, во всяком случае, не делает никаких предложений, так почему я должна предварять события и говорить заранее «нет»?

И хочу ли я на самом деле сказать ему «нет»? Могла бы, – наверное, должна бы, – но весьма вероятно, что не скажу ни слова, а просто молча начну расстегивать блузку.

Когда не могу найти подходящих слов, чтобы правильно выразить свои мысли, или на ум не приходят слова, совместимые с правилами хорошего тона, я замолкаю. Тысячи слов теснятся у меня в голове, пока продвигаюсь мелкими шажками вдоль аквариумов, но нужных слов не нахожу. Язык прилип к гортани, с трудом выдавливаю из себя отдельные звуки, произношу: «Пожалуйста», но сама не знаю, о чем прошу: хочу ли, чтобы Гордон, как следует встряхнув меня, привел наконец в чувство, заставил бы что-то пообещать, или наоборот: хочу, чтобы он исчез, как вон тот голубой тунец, спрятавшийся между камнями в аквариуме, перед которым мы стоим.

Гордон поражает меня своей удивительной уравновешенностью: подходит поближе к аквариуму и наблюдает за рыбой. Внимательно читает надписи под каждым аквариумом, запоминает результаты научных изысканий бостонских ихтиологов. В настоящий момент изучает историю какой-то допотопной рыбины, чудом сохранившейся до наших дней. У него нет моих забот, я-то удрала в морской музей, чтобы избежать неприятного для меня объяснения, а сейчас целиком во власти мучительных раздумий: как лучше построить предстоящий диалог.

Тяжело вздохнув, принимаю решение сосредоточиться на том, что сейчас здесь, в музее; наблюдать за рыбами, читать объяснения про разных там непромысловых рыб, одним словом, думать исключительно об океанских жителях.

Если бы Виктор был рыбой, то какой?

Главный аквариум расположен в центре громадного зала, где находимся мы с Гордоном, там плавают морская черепаха, меч-рыба, несколько угрей, большущий, весь колышущийся скат, про которого я подумала, что это барракуда, и какая-то тестообразная акула. Для акулы Виктор слишком тощ. Может, барракуда. Представляю лицо Виктора, если он выставит вперед свой острый, как у колдуна, подбородок и оскалит зубы, – нет, на барракуду он тоже не похож. И, конечно, он не угорь. Угри сплелись клубком в углу аквариума. У них короткие приплюснутые головы, тощие длинные шеи, широко разинутые рты и непомерно большие для их выпученных глаз глазницы; они мрачно взирают на меня из-за стекла аквариума. Напоминают чудовищных головастиков, или привидения, вернувшиеся из царства мертвых, или морских призраков.

Виктор совсем не такой. Разве он уродлив? Разве может он так выглядеть? Почему таких безобразных созданий вообще поместили в аквариум? Разве непонятно, что угри – само воплощение смерти?

– Гордон, – зову я, – может, уйдем отсюда? Гордон стоит у противоположной стены с множеством маленьких аквариумов.

– Прямо сейчас? – спрашивает он, удивленно глядя на меня. В его аквариумах плавают маленькие быстрые рыбки. С того места, где я стою, они кажутся просто цветными пятнышками, мелькающими среди пузырьков воздуха.

Угорь с самой тощей шеей так широко разевает рот, что на шее у него выступают жилы, и она становится еще длиннее. Может, он зевает, пасть у него такая широкая. А может, завывает, может, это вопль страдания, поглощенный водой.

На обратном пути на пароме у меня так замерзли ноги, что я попросила Гордона спуститься на нижнюю палубу. Он соглашается и, взяв за руку, сводит по ступенькам вниз. Отыскиваем свободный столик у иллюминатора, и Гордон отправляется за кофе. Возвращается с двумя пластмассовыми чашками, над которыми вьется дымок, и бросает мне пакетик с шоколадками в разноцветных обертках.

– Спасибо, – благодарю его, – не развернешь одну для меня? У меня руки просто окоченели.

Гордон растирает мне руки, приговаривая: «Ах ты, моя бедняжечка!» Трет сильно, потом согревает своим дыханием, опять растирает.

– Погрей их о чашку, кофе горячий, – предлагает он.

Так и делаю. На какую-то секунду у меня возникает ощущение, что я готова во всем беспрекословно повиноваться ему.

Такое впечатление, что Гордону охотно подчиняются все, даже неодушевленные предметы с готовностью на него работают. Машина у него, например, заводится с полоборота. Двигатель всегда в полной боевой готовности, масло меняется точно по графику. Двигатель моей машины в устрашающем состоянии. Если поднимешь капот, не зная, что перед тобой капот машины, то подумаешь, что это какая-то куча хлама; что, очевидно, эта груда искореженного металла и погнутых трубок была каким-то механизмом. Конечно, следует учитывать, что и сам Гордон умеет обращаться с вещами; может отремонтировать родительский дом, починить радиоприемник, привести в порядок двигатель, согреть мои руки.

И с людьми, по-моему, у него складываются честные, недвусмысленные отношения. А мы с Виктором запутались в эмоциях, постоянно во всем сомневаемся, нам всегда кажется, что наши ощущения нас обманывают, что мы принимаем желаемое за действительное. То, что лежит на поверхности, заведомо кажется нам ложным, нам надо обязательно копнуть поглубже. Мы выворачиваем слова наизнанку, стремясь постигнуть их истинный смысл. Гордон спокойно относится ко всем событиям, всегда уверен в том, что все устроится наилучшим образом. Никогда не стремится докопаться до сути, если то, что лежит на поверхности, его устраивает. Такой подход на первый взгляд представляется неосновательным, но в большинстве случаев оказывается совершенно верным. По-моему, Гордон единственный из тех, кого я знаю, понимает, как прекрасна жизнь во всех своих проявлениях, и старается жить, никогда не забывая об этом. Если бы сейчас, сию секунду, Гордон сказал мне: «Оставь Виктора и будь со мной», – я бы ответила: «Как здорово! Почему бы и нет?»

Растворяю шоколадку в кофе. Гордон наблюдает за моими действиями с большим интересом, заглядывает в мою чашку и говорит удивленно: «Смотри-ка, желтая капелька». Конфетка растворилась в горячем кофе, оставив на поверхности желтый кружочек.

Бросаем в чашку другие конфеты: оранжевую, коричневую, желтую, зеленую – и смотрим, какого цвета кружочки образуются на поверхности, при этом вкус шоколада сохраняется. Всю обратную дорогу до Халла Гордон нежен со мной, и хотя эта нежность внешне никак не проявляется, я ощущаю ее, – как вкус шоколада, растворенного в кофе.

На стоянке машин у пирса Пембертон Гордон поворачивается ко мне. Еще не поздно, но солнце уже скрылось за горизонтом. Во многих домах разожгли камины, и в воздухе разносится уютный запах горящих поленьев. Запах дыма напоминает о снеге, хотя земля еще голая. Гордон облокачивается о закрытую дверцу моей машины, руки скрещены на груди. Пристально разглядывая какое-то пятнышко на своем локте, говорит:

– Как-то раз утром ехал я на работу. Опаздывал. Движения на шоссе почти не было, поэтому выехал со стоянки на недозволенной скорости. И сбил кошку, рыжую, с полосками. – Он замолкает с расстроенным видом, чертит носком ботинка круги по гравию.

– Итак, ты сбил кошку, – прерываю я молчание. – Ну и что?

Гордон с недовольным видом смотрит в сторону. Потом переводит взгляд на меня и, глубоко вздохнув, продолжает рассказ:

– Я вылез посмотреть, что случилось, – кошка была еще жива. Кончик хвоста еще шевелился, а в глазах – такое страдание, такое отчаяние. У меня была назначена встреча, на которую я уже опаздывал. Надо было отвезти ее в ветеринарную лечебницу или взять лопату и добить, – что-нибудь одно. А я ничего не сделал. Сел в машину и уехал. Послушай, может, это не такое уж важное происшествие, но изо дня в день, много месяцев подряд вспоминал я эту кошку. Каждый день, черт побери. Тысячу раз в своем воображении спасал ее.

Представляю кошку, сосредоточившую всю силу своего испуганного взгляда на светлых глазах Гордона. Представляю, каким враждебным казался сомкнувшийся вокруг нее мир, с бешеной скоростью закрутивший ее в смертельном водовороте.

– Зачем ты рассказываешь мне все это? – спрашиваю я.

– Потому что мне все-таки кажется, что понимаю тебя. Потому что хочу, чтобы когда-нибудь ты рассказала мне о себе, – отвечает Гордон.

Он кладет мне руки на плечи, как будто собирается поцеловать, но не делает этого.

Залезаю в свою машину. Нажимаю на педаль газа и поворачиваю ключ, пытаясь завести мотор. Гордон стоит рядом, спокойный и уверенный в себе. Меня неудержимо влечет к нему. Интересно, останемся ли мы друзьями, или он исчезнет, перестанет существовать, займет гораздо менее заметное место в моей жизни. Интересно, станем ли мы любовниками. Нарочито медленно выезжаю с автостоянки у пирса; нажав на гудок, машу рукой Гордону; он улыбается, ожидая от меня ответной улыбки. И тут мне становится не по себе, потому что улыбнуться мне не удается.

 

Глава III

Кроме нас, в доме живет только Оливия Беркл, которая встречает меня у дверей. Это высокая и худая черная женщина лет семидесяти, движения ее угловаты, не может ни согнуться, ни разогнуться, как бумажный веер. Волосы на старушечий манер завязаны узлом на макушке; курчавые локоны зачесаны наверх и выпрямлены при помощи геля. Улыбается Оливия настороженно, всегда настороженно, как будто побаивается, что ее ненароком обидят, грубо коснувшись чувствительных струн души; как будто накануне произошла какая-то размолвка, и теперь она не уверена, сохранились ли у вас приятельские отношения.

Но я широко улыбаюсь в ответ на ее приветствие, и настороженность сразу исчезает, она расслабляется. Значит, и мне иногда удается улучшить чье-то настроение.

– Хилари! – обращается ко мне миссис Беркл, взяв меня за руку. Она произносит мое имя так, словно хочет поделиться радостной вестью: – Зайди поболтать со мной.

Берет меня под руку и, осторожно передвигая свои негнущиеся ноги, ведет в квартиру на втором этаже. На ней чистое накрахмаленное платье в тонкую голубую и золотистую полоску с широким воротником в виде галстука. Мы усаживаемся на кушетке, и она рассказывает мне, как ей приятно меня видеть, какой красивый у меня свитер; расспрашивает о Викторе и хвалит его: какой он молодец, что убивает крыс.

Я не возражаю ей. Не расстраиваю сообщением, что, насколько мне известно, Виктор не пристрелил ни одной крысы, просто палит в белый свет. Скупо говорит о своей дочери, чье красивое юное личико безмятежно улыбается нам с фотографии, сделанной не один десяток лет назад. Рассказывает о своих внучках, – они у нее хорошенькие, как розанчики.

Наконец вырываюсь от нее, бормоча извинения: мне, дескать, уже пора. Она провожает меня до порога, напевая строку из духовного гимна, от которой у меня сжимается сердце: Бог, мол, покровительствует молодым женщинам; а потом целует в щеку с таким видом, будто хочет утешить, чтобы я не расстраивалась из-за проигранного матча.

По дороге наверх репетирую, что отвечу на расспросы Виктора. Он, наверное, все утро палил по крысам; если кончились патроны, тогда пытался забросать их камнями. Может, спускался ради такого случая во двор. Может, пытался выкурить их из нор. Хорошо бы соседи написали на него жалобу. Я уже подумывала, не написать ли самой анонимку в адрес местных властей. Миссис Беркл была, однако, моей последней надеждой, а она, оказывается, в полном восторге, что Виктор сражается с крысами, и считает это великим подвигом во благо общества. По-моему, лучше бы ему прекратить это занятие, пока не взорвал чей-нибудь гараж.

После крысиного побоища, по моим подсчетам, Виктор весь день спал, потом съел сэндвич, почувствовал тошноту, читал статью и смотрел на часы.

Может, ему хотелось куда-нибудь пойти сегодня – в магазин, или просто покататься на машине вдоль побережья, полюбоваться океаном. Может, он испытывал ко мне нежность, даже страсть. Сейчас, скорее всего, злится. Встретит вопросом: «Где была?» Буду резать картошку над раковиной в кухне, а он сядет у стола и уставится ненавидящим и завистливым взглядом в спину. Ему, как и мне, тоже хочется поехать куда-нибудь днем, а такие прогулки истощают его последние силы, и затем следует длительный восстановительный период. Станет молча есть, вычисляя, какое это производит впечатление на меня. Когда ляжем спать, прижмусь к нему, а он, наверное, вздрогнет и отодвинется. Или наоборот: прижмется ко мне, свернувшись клубочком как котенок возле матери. Может, займемся любовью, а, может, будем лежать просто так, без сна, устраиваться поудобнее, шепотом улаживая наши разногласия и с благодарностью принимая тепло и близость другого тела. А утром от сегодняшней ссоры не останется и следа; как по мановению волшебной палочки гнев и раздражение улетучатся.

Когда добираюсь до последнего пролета, слышу звуки, доносящиеся из нашей квартиры: смеется Виктор, передвигают стул, взвизгивает женщина. Замираю на месте: что за чудо – в нашей квартире посетительница. Быстро перебираю в уме, кто же это мог быть. Виктор ко всем относится свысока. Ворчит на библиотекаршу, если она пытается помочь ему найти нужную книгу. Груб с почтовыми чиновниками. Как-то раз его чуть не арестовали за то, что накричал на офицера дорожной полиции, который остановил меня за неуплаченный вовремя штраф.

И при всем том Виктор намного лучше меня: оживленнее, приветливее, вежливее. Его внешность привлекает всеобщее внимание. Необходимость вести строгий учет времени придает величие его облику: он как бы напоминает вам, что история делается сию секунду на ваших глазах, что часы отсчитывают минуты вашей жизни и что только от вас зависит, чем они будут наполнены.

Останавливаюсь у наших дверей, вдыхая запах плесени, которым пропитаны старые дома, стоящие у моря. Слышу, как Виктор произносит что-то на древнегреческом, – и тайна раскрыта, потому что единственный знакомый мне человек, который понимает его цитаты из древних авторов – Эстел Уитлер. Она живет неподалеку, в Хингаме, одном из самых престижных районов к югу от Бостона, в громадном доме в стиле Тюдоров, который славится своим декором на всю округу. Хозяйка его очень богата. Сама Эстел также личность незаурядная. Если ей случается днем выйти из дома, она непременно надевает солнечные очки в ужасной пластмассовой оправе розового цвета. Посреди разговора вдруг переходит на немецкий или итальянский. Питает слабость к парковой скульптуре и старинным клеткам для птиц, в которых держит чучела птиц с красивым оперением. Мне рассказывали множество невероятных историй о ее жизни: она трижды была замужем и похоронила всех трех мужей; у нее был ребенок, который погиб в возрасте трех лет самым абсурдным образом: засунул пальчик в электрическую розетку.

Виктор обожает эту женщину, и хотя у меня нет к ней особых претензий, меня сбивает с толку то глубокое почтение, которое испытывает к ней Виктор. Может это объясняется тем, что она напоминает ему о его семье – людях обеспеченных, коренных бостонцах, от которых он постоянно открещивается. Виктор заявляет всем и каждому, что ему не нужен ни отец, ни его деньги. Что он ненавидит деньги. И ненавидит отца.

Эстел заняла видное положение в обществе благодаря своим замужествам: все три мужа были людьми богатыми. Она по-матерински балует Виктора: в ресторане кладет ему в кофе сахар, оплачивает его выпивку в баре. Между ними существует непонятная мне связь, но мне нетрудно представить Виктора ребенком с нежными щечками и толстыми ножками в складочках, ковыляющим по громадному дому Эстел. Представляю, как он стоит у розетки, с любопытством вытянув пальчик.

– Так говорит Сатана! – восклицает Виктор в тот момент, когда я появляюсь в дверях. На нем твидовый пиджак и джинсы, волосы зачесаны назад, в руке стакан вина. От выпитого алкоголя на щеках появились малиновые пятна, что придает его угловатому лицу какое-то демоническое и одновременно мучительно-трогательное выражение. Пораненная рука перевязана. Ладонь обмотана белым бинтом.

– Хилари, где ты была? – спрашивает Виктор. – Ты забыла, что сегодня – День ветеранов. Неужели ты решила, что я буду отмечать без тебя День памяти погибших на войне?

Эстел как-то странно хихикает, подмигивая Виктору, потом приветственно машет мне рукой, посылая воздушный поцелуй.

– Ах, моя красавица Хилари, ты краснеешь, как невеста!

Эстел, должно быть, недавно покрасила волосы; при свете лампы у них бледно-розовый оттенок. Губная помада того же бледно-розового цвета, что и волосы. На Эстел наряд, который она купила, вероятно, много лет назад где-нибудь в Латинской Америке, когда ездила на экскурсию в горы. Длинная, до лодыжек, шерстяная юбка, на плечи наброшено пончо такой же расцветки. Эстел очень худа, своим хрупким изяществом и печальной привлекательностью она напоминает старинное кружево.

– Надеюсь, ты не в обиде, что я ворвалась к вам и отбила у тебя твоего дружка? – продолжает она. Пальцы ее отягчены драгоценными камнями, по три перстня на каждой руке, правда, огранка камней и оправа не отличаются изяществом. Смотрю на ее руки и не в первый раз удивляюсь: как можно что-то делать этими тонкими скрюченными пальцами, да к тому же унизанными драгоценностями, вдвое превышающими их вес – Виктор такой очаровательный, Хилари, и просто обожает тебя. Мы только что говорили о тебе, правда, Виктор? – обращается к нему Эстел.

– Все верно, обсуждали тебя, а кроме того, пищевые отравления, авиакатастрофы и озоновые дыры.

– Он дурачится, – протестует Эстел. – Виктор, прекрати дурачиться. – И обращается ко мне: – Он с таким жаром говорил о том, что в его жизнь вошла удивительная женщина!

Виктор прерывает ее:

– Хилари, с удовольствием поцеловал бы тебя, но если не возражаешь, не буду вставать, лучше посижу. Видишь ли, – как бы это выразиться, чтобы не показаться вульгарным? Видишь ли, мне весь день было нехорошо. Гнусная тошнота. И было бы совсем ужасно, если бы я скончался, так и не испытав мгновенного восторга твоего прощального поцелуя, – как канарейка, чью песнь прервала шальная пуля.

Эстел сидит выпрямившись, сложив на коленях руки, – как мамаша на заседании родительского комитета в школе.

– Мне так неудобно, – говорит она, в ее печальных глазах вспыхивают насмешливые искорки. – Кажется, я напоила твоего Виктора. Не знаю, чем еще объяснить его поведение.

– Не переживайте, – успокаиваю Эстел. – Он всегда такой.

Подхожу к Виктору сзади и крепко обнимаю его.

– Привет, радость моя, – шепчу ему в шею.

– Я не пьян. Пытаюсь получить разумный совет: что делать, чтобы не оскорблять окружающих моей непривлекательной болезнью? Людям не нравится, когда им напоминают, что они смертны – или что я умру, верно? Они теряют чувство юмора, когда на свой вопрос: «Как планируешь провести лето?» – получают ответ: «К тому времени меня похоронят».

– Послушай, Виктор, надеюсь, ты не разрешишь хоронить себя? – возмущается Эстел, размахивая стаканом с вином. На ее лице густой слой косметики. Лампа освещает подведенные карандашом веки, лоб блестит от крема. – Какой ужас! – восклицает она, закашлявшись. – Какая безвкусица! Только кремация! Я кремировала всех своих мужей! А уж потом хоронила их. И слышать не хочу ни о чем другом!

– А кремируют в одежде или без? – интересуется Виктор.

Мне не по себе, пытаюсь думать о чем-то другом, слушать радио. Перемещая движок по шкале, размышляю над прогнозом погоды и прислушиваюсь к шелесту магнитофонной ленты. Потом, бросив на стул свою куртку, ухожу на кухню, чтобы приготовить чай. Виктор скоро запросит горячего, и, не пройдет часа, станет заряжаться кофеином. Он боится оставаться слишком долго в пьяном беспамятстве. Ему кажется, что он погибнет, если не вырвется из этого одурманенного хаоса.

Кажется, я понимаю, почему Виктор пьет. Подозреваю, что таким образом он пытается представить себе, каково забвение смерти. Старается отключить сознание, вывести из строя двигательные функции. А потом томится в состоянии прострации и воображает, что смерть – нечто вроде опьянения. Понятно, сколь условна эта модель смерти. В конце концов, как долго ни пролежишь в ванне, все равно не овладеешь искусством серфинга и не поразишь своим умением праздных зевак в Гонолуле.

Но Виктор не может отказаться от своих экспериментов. Иногда, напившись, он молча сидит в своем кресле, а мне кажется, что я читаю его мысли. Мне хочется сказать ему: «Прекрати, Виктор! Прекрати истязать себя. Смерть, конечно, не похожа на это». Но в ответ Виктор повернется ко мне с тем выражением лица, которое появляется на лицах пациентов, распростертых на носилках в приемном покое скорой помощи. Попросит меня сварить ему кофе покрепче или заварить чая. Потом мы сидим рядышком у чайника, уставившись в черные провалы окна, и даже не пытаемся разглядеть в темноте ни очертания облаков на небе, ни проблески лунного света. Охваченные одним чувством, смотрим в пустоту. В руках кружки с чаем. Мало-помалу Виктор возвращается ко мне, и немного погодя я предлагаю ему полюбоваться бликами лунного света на волнах океана, и Виктор уже в состоянии ответить мне: «Да, это очень красиво». А потом опять замыкается в себе и готов начать все по новой.

Зажигаю плиту и слышу слова Виктора: «Нет, я не утверждаю, что могу умереть в любую секунду. В конце концов, прошел не один месяц с тех пор, как меня приговорили к смерти. Посмотри! Волосы у меня по-прежнему густые. Химиотерапию забросил давным-давно, а все еще не умер. Кто бы мог подумать, что я проживу столько? Хилари и представить не могла такого, правда, Хилари?»

Стою, опершись на кухонный стол, и жду, когда закипит вода.

– Хилари! – зовет Виктор, а затем неверной походкой входит в кухню, пиджак застегнут криво. Крепко обнимает меня и, прижавшись губами к моему уху, нежно шепчет:

– Моя малышка! Мой ангел-хранитель! Целую его в щеку. Опускаю поднятый воротник пиджака.

– Хочешь чая, Виктор? – спрашиваю его.

– Нет! Никакого чая! Чай? Зачем чая? А почему не вино? Почему бы и тебе не напиться со мной за компанию? Давай! – тянет он меня в комнату. – Почему бы моей жене не надраться вместе со мной?

– Твоей жене? Вы что, поженились? – спрашивает Эстел, удивленно подняв брови. – Просто молодцы! Как это мило! И приличия соблюдены.

– Нет, – говорю я.

– Мы все равно что женаты. Как там, в священном обете: «Пока смерть не разлучит нас»?

На кофейном столике две пустые бутылки из-под дорогого вина – очевидно, их принесла Эстел, чтобы порадовать Виктора. Маловероятно, чтобы эта женщина с исковерканными артритом руками и вставной челюстью выпила значительную часть содержимого этих бутылок. Должно быть, в основном пил Виктор, а это означает, что он сильно пьян. И все же, когда Виктор такой милый, как сейчас, стоит вот так, крепко обняв меня, прижав ногу к моим ногам, уткнувшись лицом в мои волосы, – трудно поверить, что он пьян. Прижимаюсь к нему как можно крепче. Сжимаю его руку. Смотрю в глаза.

– Ты прав, так оно и есть, – говорю ему. Виктор, слегка коснувшись губами моей щеки, отходит от меня и усаживается напротив Эстел. Взяв еще одну бутылку вина, пытается штопором открыть пробку.

Сижу в кресле у окна. Слушаю, как разбиваются волны о стену набережной. Интересно, откуда берется у океана такая мощь? Какой из рыб в аквариуме удалось бы выжить в таком вот разбушевавшемся зимнем море?

– Эстел, ты ведь ужасно старая? – тихо и задумчиво спрашивает Виктор. Наклоняется вперед, чтобы получше рассмотреть ее.

– Не настолько старая, чтобы превратиться в развалину.

– Повезло тебе, что не умерла в молодости, – говорит Виктор. – Кто бы вместо тебя продемонстрировал нам, какой щеголихой можно оставаться в старости?

– Верно говоришь, – соглашается Эстел.

– А какие морщины у тебя на лице! – восклицает Виктор.

– Виктор! – пытаюсь остановить его.

– Не жеманничай, Хилари, ты только посмотри на лицо этой женщины. Посмотри, как избороздили морщины ее лоб, над глазами образовалась целая аркада. Разве не эффектно? Вообрази, что все эти морщины на твоем лице, подумай, сколько сил надо потратить, чтобы твое лицо стало таким – должен пройти не один год; сколько эмоций должно отразиться на твоем лице, пока на нем появится одна-единственная морщинка. – Вытащив пробку, Виктор наливает вино в бокал, – Какая жалость, – говорит он, – что так и не узнаю, как буду выглядеть в старости. Всем остальным позволено наблюдать, какую удивительную работу проделывает природа над их телами, а я остановлюсь на рубеже тридцати трех лет. А тридцать три года – не старость. Какой это возраст! Что можно сказать о тридцатитрехлетнем? Возраст, когда человек окончательно сформировался, находится в полном расцвете сил. Достиг зрелости, здоров и работоспособен; может кого-то убить или быть убитым. Самое время завести потомство. А я, как лось, из последних сил плыву вверх по течению.

Виктор сникает, облокотившись на согнутую в локте руку, руки вялые, дыхание тяжелое и неровное. Высовывает язык, вращает глазами, из груди вырывается резкое, грубое клокотание. Потом, взяв себя в руки, выпрямляется. И как будто не умолкал, начинает следующую фразу:

– Лососи умирают в самом расцвете сил, как только дают потомство.

– О да! Своими глазами видела все это в горах Омахи, – подтверждает Эстел.

– Детей у меня нет. И не доживу я до тех дней, когда у моего сына появится Эдипов комплекс! Не будет меня рядом, когда появятся у него неврозы на почве полового созревания! Какая жалость! Какое страшное разочарование! С детства мечтал, что к старости стану выдающейся личностью. Рассчитывал на это.

– Разве твой отец стал выдающейся личностью? – спрашивает Эстел так многозначительно, что я смущенно поеживаюсь в своем кресле.

– Проявим максимум тактичности, не станем вспоминать о моем отце! – просит Виктор. Пытаясь передать мне бокал вина, половину расплескивает на свои брюки.

– Дорогой, ты еще увидишься со своим отцом. И очень скоро, – заявляет Эстел. – Я в этом уверена, потому что гадала на картах.

В сумочке Эстел всегда носит колоду старинных карт «таро» ручной работы. Они вызывают у меня любопытство и страх.

– Не сомневаюсь, – говорит Виктор и начинает смеяться, как будто услышал что-то ужасно забавное. – Нисколько не сомневаюсь.

– И не переживай ты так, – продолжает Эстел. – Ведь смерть – это переход из одного существования в другое. И для тебя этот переход будет очень легким. Ты получишь помощь с той стороны.

– Переход из одного состояния в другое, – повторяет Виктор, размахивая рукой, в которой зажат бокал вина. Одним глотком осушает бокал, а потом разбивает его о каминную доску. Напуганная Эстел прижимает к груди свою тонкую белую ручку. Я смотрю на Виктора, до боли сжав пальцами длинную ножку своего бокала. В моем вине плавают зубчатые осколки стекла. У Виктора такой вид, будто он только что объявил о своем решении уйти добровольцем на фронт или отправиться в кругосветное путешествие. Вспоминаю, как Гордон с раскрасневшимся от ветра лицом стоял на носу парома, когда мы подплывали к Бостону, как, облокотившись на поручни, всматривался в затянутый серой дымкой горизонт, пытаясь разглядеть знакомые места, угадать очертания отдельных зданий за скрывающими их облаками.

– Виктор, ты снова собираешься разрезать себе руку? – спрашиваю я, разглядывая осколки стекла, плавающие в моем бокале. Говорю небрежно, словно мне наплевать, если он порежется, словно считаю его порезы скучнейшей и досаднейшей случайностью. Говорить-то говорю, но при этом не забываю, что Виктор очень, очень сильно пьян, и если ему придет в голову хоть слегка поранить себя, я не выдержу.

– Ни в коем случае, – успокаивает меня Виктор. – Это было крещение при переходе в другую жизнь.

По словам Эстел, смерть безболезненна. Смерти на самом деле нет. Смерти не существует. Наша жизнь не что иное, как ряд превращений нашего тела. Сначала мы – младенцы, рабы тела. Плачем, отрыгиваем, у нас режутся зубки. В младенчестве мы подчиняем постепенно себе свое тело, но половая зрелость все переворачивает вверх дном – и снова тело не подчиняется нам.

– Пусть наступает зрелость, и вы опять обретаете контроль над своим телом, – объясняет Эстел. – Но и этот период проходит. Беременность – переход в новое состояние. Мы больше не властны над своим телом. То же самое происходит и в старости. Мое тело больше не принадлежит мне. Смотрю на себя в зеркало и ожидаю увидеть совсем другое лицо. Иногда думаю: «Чьи же это руки с обвисшей кожей? Чьи вон те морщины у глаз?»

– Таких морщин, как у тебя, нет ни у кого, – замечает Виктор. – Это твой отличительный признак.

– Не совсем так, – возражает Эстел. – В любом случае, смерть – еще одно превращение в длинной цепи превращений, и ничего больше. – Эстел отпивает чай, оставляя розовые полукружья губной помады на краях чашки.

Уже поздно. Все мы устали. Виктор жалуется на головную боль. Он откидывается на кушетке и непроизвольно зевает. На кофейном столике в общей куче пачки сигарет, скомканные бумажные салфетки, стаканы и тарелки с крошками хлеба. Эстел сидит все в той же позе. Ее причудливая одежда скорее похожа на драпировку, чем на платье. Выясняется, что куплена она у каких-то местных жителей в Перу.

– Во что веришь ты, Хилари? – спрашивает Эстел.

– Вы имеете в виду что-то вроде Бога?

– Не обязательно Бога. Что угодно. Должна же ты верить во что-то.

Размышляю над ее словами. Мне и раньше задавали такие вопросы. Как-то раз я устроилась на временную работу в юридическую контору, почти все служащие которой были квакерами. Летом на Харвард-сквер полно проповедников, влезают на пустые ящики и призывают народ под знамена разных богов. Иногда я принималась их поддразнивать, объясняла, что не могу примкнуть к их церкви, потому что создала собственную религию, спрашивала, не хотят ли они стать последователями моей новой религии. А сама так и не примкнула ни к какой религиозной секте, все религии одинаково чужды мне. Очевидно, я ни во что не верю, хотя мне неловко признаваться в этом. В ответ на вопрос Эстел молча пожимаю плечами, не столько потому, что у меня нет ответа, сколько оттого, что ответ не подготовлен. Не могу назвать церкви или секты, с которой разделяла бы взгляды на устройство мира.

– Нет, – отвечаю я, и Эстел принимает мой ответ к сведению.

– А веришь ты в жизнь после смерти? – спрашивает она. Мне не раз приходилось слушать проповеди Эстел о том, что у каждого из нас была предшествующая и будет последующая жизнь. Виктор постоянно просит ее рассказать, кем она была в предшествующих воплощениях. Разговор, по-моему, бессмысленный, и не только потому, что Виктор так серьезно болен. За всеми этими рассуждениями, кажется мне, скрывается слабость, боязнь взглянуть правде в лицо, поэтому их так старательно разукрашивают под религию или философию.

– Не верю я во все это, – решительно заявляю я. В руках у меня чашка чая, жду, когда он остынет.

– Выпей свой чай до последней капли, а потом переверни чашку, – приказывает мне Эстел. – Хочу тебе погадать по чаинкам.

– Собираешься в присутствии умирающего рассказывать о будущем? – спрашивает Виктор, помешивая ложечкой чай в своей чашке.

– Дорогой, – отвечает Эстел, – этой темы мы больше не касаемся.

* * *

Когда Эстел говорит, голова у нее слегка трясется, подпрыгивают розовые кудряшки на лбу. Она произносит слова неторопливо, чуть слышно. Так замедленно-неторопливо Эстел может говорить часами. Сосредоточиваю внимание на ее лице: пожелтели зубы нижней челюсти, над верхней губой образуется складка, когда она произносит звук «р» в слове «Хилари». Сделала все, как она просила. Выпила чай до последней капли и перевернула чашку вверх дном на блюдце.

– У Хилари очень добрая душа, – говорит Эстел. – Чаинки не расскажут об этом, но я знаю, что это правда. Виктор, ты нашел в ней преданного друга. Предопределено, что она будет рядом с тобой при твоем переходе в иной мир. Возможно, ты встречался с ней раньше, в одном из ее предыдущих воплощений. А теперь дай мне чашку, дорогая, и мы прочитаем, что говорят чаинки.

– Не знаю, зачем мне это: не верю в предсказания будущего и в судьбу, а порой не верю и в то, что будущее вообще существует.

– Это я виноват: рядом со мной и ты перестала верить в будущее, – вставляет реплику Виктор.

– Когда я была ребенком, по телевизору передавали Олимпийские игры. Мама объяснила мне, что они проводятся раз в четыре года, и я не могла поверить, что надо прожить еще четыре года, чтобы увидеть следующие игры.

– Может, в предшествующей жизни ты умерла в детском возрасте, – объясняет Эстел.

– Моя бедная крошка Хилари, – сочувствует мне Виктор.

– Ты сейчас в растерянности, – говорит Эстел, изучая содержимое моей чашки. – Ты находишься на перепутье, – здесь это ясно видно. А теперь взгляни: вот голова лошади. Лошади – к добру, дорогая. Видишь эту голову? Виктор, а ты видишь лошадиную голову? – Эстел подталкивает чашку к Виктору.

– Нет. Какая лошадь? Не вижу никакой лошади. По-моему, это просто гуща от чая.

На лице Эстел недоверие.

– Дорогой, но ведь все видно, как на ладони. Видишь, вот два ушка. А рядом кролик. Кролик – к удаче. Так вот: эта лошадь выходит из конюшни, – вот почему видна только ее голова. Ты выбираешься из чего-то, из какой-то ситуации, Хилари, дорогая, начинается новый виток твоей жизни, и ты будешь счастлива. Ты, случайно, не познакомилась с мужчиной? – допытывается Эстел. – С красивым мужчиной?

– Нет, – решительно отвечаю я.

– Точно? – спрашивает Эстел, вопросительно подняв брови.

Смотрю на Виктора, который раздраженно, с недовольным видом, барабанит ложечкой по кофейному столику.

– Точно, – подтверждаю я.

Немыслимо, чтобы Эстел разузнала о Гордоне. Да, собственно, и знать нечего. Ничего не случилось. Может быть, зародыш романа, но ничего материального в отношениях. Не было ни первого поцелуя, ни любовных признаний; только неподвластные разуму, запретные мысли, игра воображения. Кроме этого, нет никаких улик, нет оснований признаваться в том, о чем догадываются чаинки.

– Ну, во всяком случае, тебя ожидает блестящее будущее, – заявляет Эстел.

У меня такое ощущение, будто в желудок мне засунули фен. Смотрю на Виктора: похоже, его это задевает. Пытаюсь подыскать подходящие слова, снять напряжение. Но он мгновенно замыкается в себе. Обращается к Эстел:

– Как жаль, что такой человек, как ты, Эстел, так живо интересующийся всем, растрачивает свою энергию на изучение чайной гущи. Это огорчительно. Никому не дано знать будущее.

– Так ведь ты, Виктор, все время предсказываешь свое, верно? – возражает Эстел.

Виктор жадно затягивается сигаретой.

– Смерть не нуждается в предсказаниях. В смерти уверены все.

– Что ж, тогда все в порядке, – громогласно объявляет Эстел с видом председателя правления, с успехом проведшего важное совещание. Пришли к единому мнению. Ну, мне пора. Хилари, проводи меня по лестнице, если хочешь. Виктор, дорогой, ложись в постель. Завтра днем приезжайте ко мне, оба, на чай. Не опаздывайте: чай подадут в половине четвертого.

– Опять чаинки? – спрашивает с ужасом Виктор. – Я ими сыт по горло.

– Нет, – отвечает Эстел, подавляя смех, – с этим покончили.

Опираясь на мою руку, с трудом поднимается с кушетки. Медленно веду ее к двери, мне слышно, как хрустят у нее суставы, когда начинаем спускаться по лестнице, с усилием преодолевая ступеньку за ступенькой. Второй пролет дается уже легче. На мгновение представляю себе Эстел молодой, Эстел такого же возраста, как я или Виктор. Выйдя из подъезда, усаживаю ее в машину. Она включает зажигание, и машина трогается, постепенно набирая скорость. Дожидаюсь, пока машина не исчезнет из вида, а потом устало тащусь наверх.

Виктор в своих боксерских шортах чистит зубы в ванной. Подхожу к нему, беру свою щетку. Он отворачивается. Прикасаюсь к его обнаженному плечу, но он упорно не желает смотреть на меня. Уставился в стену и ожесточенно трет щеткой зубы. Спрашиваю его, в чем дело, а он, вместо ответа, сплевывает в раковину. Обращаюсь к нему:

– Послушай, Виктор… – но он вытирает лицо полотенцем. Когда я ложусь, он спит или притворяется спящим.

Шесть длинных полос дыма – след, оставленный громом на утреннем небе. Ночью мне приснилось, что в океане нашли чудовище и вытащили его на берег. Оно сидело на берегу, пока ветер не разодрал в клочья его серую шкуру, не высушил его жабры, только тогда закрылись его огромные глаза… Рядом лежит Виктор, его мучают кошмары: он что-то отталкивает рукой.

Виктор склоняется надо мной. Первое, что вижу, открыв глаза, – его лицо, громадных размеров портрет с размытыми чертами парит надо мной. Уже поздно. Солнце образует на полу длинный прямоугольник. Интересно, давно ли Виктор наблюдает за тем, как я сплю; о чем он думал в эти минуты, до моего пробуждения; что, по его мнению, видела я во сне. Потягиваюсь, протираю глаза, неловко задевая при этом Виктора по подбородку. Он перехватывает мою руку и прижимает ее к подушке. Проводит пальцем по моей шее, щекам, надавливая разные точки, как будто там, под кожей, скрывается то, что он ищет, и в то же время изучающе смотрит мне в глаза.

– Ты и минутки не провела со мной, – произносит он и замолкает. – Вчера.

– Мне ночью приснилось морское чудовище, – говорю я.

– А я вчера чувствовал себя хорошо, мог бы провести с тобой весь день, – продолжает свое Виктор, надавливая пальцем мою кожу над дыхательным горлом.

– А меня, как назло, не было, – пытаюсь улыбнуться в ответ, но улыбки не получается.

Концентрирую все внимание на мысли о том, какой я кажусь Виктору, каким представляется ему мое настроение и те подводные течения, которые создают настроение. Разыгрываю своего рода драматический этюд: стараюсь своими словами и мимикой выражать как можно больше доброты, ласки, тепла. Пытаюсь и в Викторе пробудить в ответ великодушие, благородство, заставить его изменить выражение своего лица, чтобы оно стало вновь близким и любящим. Хочу видеть выражение любви и ласки на лице, склонившемся надо мной. Стараюсь слышать в его словах не злость и желание задеть меня, а всего лишь определенную информацию.

– Нет, – говорит Виктор, – тебя со мной не было.

Очки сползли у него на кончик носа, но он не поправляет их. Не отрывает от меня взгляда, как будто я – чашка Петри, и в любую секунду во мне проявится что-то такое, что поможет ему понять меня.

– А сегодня как себя чувствуешь? Не хочешь поехать куда-нибудь? – спрашиваю его.

Виктор укладывается на левый бок и тянет к себе мою руку. Прижимает мою ладонь к своей груди, а потом плавными кругами переводит на живот.

– Какие у тебя планы на сегодня? – спрашивает он, не позволяя мне убрать руку. – Поделишься со мной?

– Около пяти Кеппи предлагал мне отправиться в лесной питомник в Ситуэйт, чтобы выбрать елку на Рождество.

– В ноябре?

– Заявку надо подавать заранее, а то ничего не достанется.

– А почему надо ехать в такую даль? – удивляется Виктор. – Разве елки не продают в городе?

– Срубленные продают, а в Ситуэйте – живые деревья.

– А, может, я не хочу на Рождество живой елки? Зачем мне держать в доме живое дерево? Отравлять воздух?

Одариваю его выразительным взглядом.

– Ладно, прекрасно, – ворчит Виктор. – Ты просто лишаешь меня права выбора, Хилари. – Он отпускает мою руку и переворачивается на другой бок. Я почесываю его шею, пробегаю пальцами по плечам, вдоль спины. Виктор так исхудал, что страшно смотреть на него, когда он голый: видишь каждую мышцу и косточку. Можно рассмотреть, как кости соединяются со скелетом, как плечевые кости крепятся к позвоночнику; кожа на шее, спине, вдоль позвоночника отличается на ощупь: там, где мышцы – гладкая, там, где жирок – нежная, на костях – жесткая.

– Помнишь, как мы с тобой познакомились? – спрашивает Виктор после продолжительного молчания.

– Ты был лысым, – вспоминаю я. Провожу рукой по его волосам, нежно глажу по голове. – Ты был не очень-то привлекательным. Весь скрюченный, как гигантский птенец. Помню, я подумала, что ты напоминаешь громадную морскую птицу, скопу.

– Скопу? – переспрашивает Виктор, издавая звук, отдаленно напоминающий смех.

– Ага.

– Спасибо, что не пеликана.

– Нет. На пеликанов похожи только старики, – объясняю ему.

– Когда я лежал в онкологическом отделении, там были одни только старые пеликаны, – говорит Виктор.

Я улыбаюсь. Крепче прижимаюсь к Виктору.

– Ни за что не вернусь в больницу, – вызывающе-дерзко заявляет Виктор, в голосе его слышно удовлетворение. – А когда первый раз пришла ко мне домой в Бостоне, что подумала?

– Твоя квартира меня поразила. Я решила, что ты, наверное, художник, потому что у тебя удивительно тонкий вкус. У холостяков стены в квартирах чаще всего голые. А у тебя на стенах были гравюры, дипломы, африканские маски… Потом мне еще запомнились какие-то необыкновенные подсвечники, поднос с хрустальными безделушками. И кухня тоже очень понравилась; медные кастрюли, да к тому же закопченные, – класс. А еще запомнила фотографии твоих родственников, в серебряных рамках. Очень понравилась ложка в сахарнице с серебряным ангелом на ручке.

– А как насчет книг?

– На книги не обратила внимания, – признаюсь я.

– Вот поэтому, будь у нас нормальная жизнь, мы с тобой никогда не стали бы жить вместе, – заявляет Виктор. Молча выжидает, что я отвечу.

– А мы с тобой и живем нормальной жизнью, – отвечаю ему.

– Нет, – бесстрастно возражает Виктор. Вздыхает. – Расскажи, что ты думала обо мне в первую неделю знакомства. Со мной было интересно? Разглядела, что я за человек, или для тебя я был только больным?

– Разглядела, – утешаю его.

– И весил я тогда больше.

– Не намного. А может столько же.

– Ты же видела фотографии. Знаешь, каким я был, – говорит Виктор.

– Верно, – соглашаюсь я. Помню, как сидела в его гостиной в Бостоне и, как бы листая страницы его жизни, рассматривала бесчисленные фотографии.

– А кто из моих друзей больше всех тебе понравился? – спрашивает Виктор.

Задумываюсь. Перед глазами мелькают дюжины фотографий: группы молодежи в ресторане, на вечеринках, на рыбалке в Монтауке, на фоне яхт и парусников в гавани. Я выслушала столько историй обо всех его друзьях, начиная с младенчества: как познакомились, из-за чего поссорились, как разъехались на работу в другие штаты, в другие страны, что вполне могла бы обсуждать с экс-подружками Виктора, с его профессорами и друзьями мельчайшие подробности его жизни. У меня такое впечатление, что много лет я прожила рядом с ним, что ни у меня, ни у Виктора не было до нашей встречи собственной истории жизни, а есть только одна, наша общая история.

– Грег, – наконец отвечаю я. – Мне больше всех понравился Грег.

– Грег – хороший парень, он приедет на похороны, – говорит Виктор. – Может, тогда и познакомишься с ним.

Внезапно перед глазами у меня возникает ясная картина тех событий, того, что случится позднее, что последует за смертью Виктора. Все эти лица, беспечно улыбающиеся на бесчисленных фотографиях в разных альбомах, обретут плоть и кровь именно в связи с этим событием. Как при блеске молнии возникает – что? Не воспоминание, потому что ничего еще не случилось. Но внезапно я с полной ясностью осознаю, что люди из альбомов существуют на самом деле, в реальной жизни, и что будущее – тоже реальность; Земля ежедневно вращается вокруг своей оси, и как мы ни упорствуем, как ни сопротивляемся, заставляет нас продвигаться вперед. В один прекрасный день я встречусь с этими людьми из альбомов, а Виктора уже не будет.

– Не говори так, – прошу я Виктора, – не хочу знакомиться с Грегом.

– Он очень красив, – не обращая внимания на мои слова, продолжает Виктор. – С Грегом невозможно соперничать.

Представляю, как с полок непрерывным потоком падают фотографии, бесконечное мелькание лиц.

– Виктор, – прошу я, – давай избавимся от «крысиного ружья».

– Что ты хочешь? Продать его?

– Ага, или отдать. Или выбросить. Может, отдать его этим ненормальным коллекционерам?

– «Крысиное ружье» нельзя выбрасывать, – тоном, не терпящим возражений, заявляет Виктор.

Смотрю на его пораненную руку. Беру его за руку, она горит, – то ли началось воспаление, то ли у Виктора температура, трудно сказать.

– Ты слишком красив, нельзя портить такую внешность. Грешно увечить себя, – говорю я.

– А по-твоему, я был красивым? Я имею в виду – на фотографиях? Я действительно казался тебе красивым? – допытывается Виктор.

– Да. По-моему, ты и сейчас очень красивый.

– Не дурачь меня.

– Честное слово, – убеждаю его. Когда мы с Гордоном гуляли по набережной в Бостоне, меня восхищала его осанка, его стремительная походка, земля как будто убегала у него из-под ног. И меня охватило острое чувство жалости к Виктору, который всегда ходит медленно. Виктор выступает важно, как танцор, легко касаясь ногами земли, что-то неземное есть в его походке. Как будто он идет по канату, протянутому между небом и землей, стараясь сохранить равновесие.

– По-моему, ты прекрасен, – говорю ему.

Виктор слушает, затаив дыхание.

– А если тебя спросят, Хилари: «Есть у тебя друг?», – что ты ответишь? Станешь открещиваться от меня или скажешь: «Есть, только он умирает»?

– Кто станет мне задавать такие вопросы? Виктор поворачивается на бок, лицом ко мне.

– Я задаю его тебе, Хилари, – говорит он. – У тебя есть дружок?

– Есть, ты, – произношу эти слова радостно, но чувствую себя при этом последней дрянью.

– Только я?

Киваю в знак согласия.

– Порой, Хилари, мне хочется получить от тебя другой ответ. Мне все кажется, что я взял тебя взаймы у мира и должен вернуть свой долг. Но ни за что на свете не отдам тебя. Тебе будет тяжело со мной. Придется вместе со мной пережить весь этот ужас.

Я киваю, не столько в знак согласия, сколько даю понять, что сама думаю так же.

– Хорошенькое дело! – говорит Виктор, обнимая меня. – Как же быть?

 

Глава IV

Какое-то время, после того как ушла с работы из ветеринарной клиники и еще не наткнулась на объявление Виктора в бостонском «Глобе», я жила у матери. У нее квартирка с двумя спальнями, устланными коврами, неподалеку от бостонского аэропорта. Квартирка своими размерами напоминает коробку из-под обуви и расположена в правом крыле стандартного здания. Над нами четыре таких же коробки и три – под нами. Я ненавижу мамину «квартирку», но она то и дело напоминает мне, что у нее есть дополнительная спальня, что я должна экономить деньги, а не выбрасывать их на ветер, снимая отдельную квартиру. В результате я перебралась к ней, заранее оговорив, что проживу у нее не больше месяца. Для меня это только временное решение вопроса.

Дело в том, что у меня была несбыточная мечта: записаться на вечерние курсы, заняться химией по программе высшей школы и затем возобновить занятия на ветеринарном факультете, имея на этот раз соответствующую подготовку – запас знаний по химии и несколько лет работы ассистентом ветеринара в ветеринарной клинике. Как всегда, меня одолевали сомнения, мне было трудно принять решение. Вообще-то ничего страшного в этом нет, я никогда не страдала комплексом неполноценности, но меня не покидало чувство, что все эти элитные заведения, будь то ветеринарный факультет или какой-то другой, – не для меня. Я тогда думала, да и сейчас уверена в этом, что подобное поле деятельности предназначено для других, а я по своим природным данным ниже этого уровня, от рождения обделена такими способностями. Моя мать старалась, чтобы я жила у нее со всеми удобствами, но строго придерживаясь установленного графика. Заботы о моем питании, прачечную, – все это она взяла на себя. Каждый день я находила у себя на столе записку, напоминавшую мне, сколько дней осталось до конца приема документов на ветеринарный факультет. Мать отдала мне самое лучшее стеганое одеяло, над кроватью повесила новую лампу, чтобы мне было удобнее читать, купила самую последнюю модель зубной щетки вишневого цвета. Выстроила целую батарею витаминов для приема на каждый день.

Мать работает на почте, она должна определять размеры почтовых сборов на все почтовые отправления или письма и проверять их соответствие установленным стандартам. За последние девять лет она только дважды ошиблась. Вставала она ровно в семь и каждое утро наставляла меня, как важно начать новый день в «хорошем темпе». Правда, пока длилось мое временное пребывание в ее когтях, я так и не усвоила, что следует понимать под «хорошим темпом». Она требовала, чтобы я не упускала из виду основной цели, – вот только что это означало? Я на самом деле не знаю, какой такой «основной цели» мне нельзя упускать из виду, более того – как эта «основная цель» выглядит. Меня так и подмывало сказать: «Мама, нет у меня «цели», но вместо этого я отделывалась молчанием. Она вырезала из газет и журналов статьи о женщинах, добившихся в жизни успеха, и приклеивала их скотчем к зеркалу в ванной. Статьи неизменно сопровождались фотографиями элегантных женщин с красивыми глазами и деловым выражением лица. И всегда это были какие-то незнакомые женщины; если они жили на белом свете, то, очевидно, были невидимками или обитали в иных мирах.

Но мать упорно считала, что я могла, должна была стать одной из тех исторических особ, живших только на страницах журналов. Она настойчиво добивалась от меня ответа на вопрос, каких высот я хочу достичь, на что нацелена, каковы мои следующие «шаги». Что бы ни происходило в мире, – самым важным оставалось обсуждение этих «ключевых вопросов». Она неодобрительно качала головой и бросала сердитые взгляды, если заставала за очередным сериалом. От ее бдительного ока нельзя было укрыться даже в ванной, и там она преследовала меня своими рассказами об успехах других дочерей, об их удачных замужествах, о том, чем они прославились. Она истязала меня расспросами о том, что я собираюсь делать, каковы мои планы. Изводила упреками, что я трачу деньги на дорогие духи, хотя прекрасно знала, что я их ворую. Сначала я собиралась прожить дома до начала следующего семестра, надеялась, что на этот срок у меня хватит сил игнорировать ее злобные попытки «наставить меня на путь истинный».

Так продолжалось около трех недель. В тот день я сидела за столом в крошечной кухне, в которой негде было повернуться – столько в ней помещалось всяческих приспособлений, чтобы сэкономить пространство: кофемолка, прикрепленная к нижней полке шкафчика, мини-холодильник, стенные шкафы со специальными углублениями для посуды, передвижной столик для завтраков… – и слушала, как мать изрыгала проклятия на головы молодых особ, которые живут растительной жизнью, не заботясь о завтрашнем дне. При этом высказывались предположения, что сама она могла бы найти более достойное занятие, чем попусту тратить свое драгоценное время на соседей, неблагодарных друзей и дальних родственников. Опыт шестидесяти четырех лет ее собственной жизни при этом, конечно, в расчет не принимался. Она сновала по кухне между раковиной и холодильником, а я ждала, когда ее обличительная речь коснется и моих неудач; сейчас она популярно объяснит мне, почему я обречена прожить всю жизнь в таких вот типовых квартирках, в непосредственной близости от аэропорта, под завывание реактивных двигателей.

Я изучала раздел объявлений в бостонском «Глобе» с верой человека, молящегося о выздоровлении, и надеялась отыскать здесь ответ на вопрос, как изменить свою собственную, очевидно, «впустую растраченную» жизнь. И в этот момент наткнулась на объявление Виктора: короткое, четко сформулированное и содержащее всю необходимую информацию. Он писал, что болен, и просил откликнуться любого человека, который согласился бы ухаживать за ним; взамен предлагал жилье и небольшой заработок. Итак, пока моя мать потрясала над моей головой веничком для взбивания белков, и предрекала бесславный конец моей никчемной жизни, я решила: лучше жить с кем угодно, больным или здоровым, – только не с ней. Видите, как бывает?

К тому моменту, как наши жизни пересеклись, Виктор всего неделю как выписался из онкологического отделения Массачусетской окружной больницы. Он твердо решил устроить свою жизнь так, чтобы в дальнейшем никогда не иметь дела с врачами. Он устал бороться со своей болезнью, потерял веру в то, что поправится, так как каждый год проводил в больницах все больше и больше времени. Все друзья, узнав о его планах, в один голос принялись уговаривать его не бросать лечения. Они столь пылко переубеждали его, так громогласно излагали свои аргументы, что испуганные медсестры бросались к нему сломя голову, думая, что он умирает. Пламенные речи друзей не поколебали принятого решения, но убедительная сила их аргументов привела к полному взаимному отчуждению. Дело кончилось тем, что Виктор строго-настрого запретил пускать к нему посетителей. Точно не знаю, о чем думал Виктор в долгие недели и месяцы, проведенные в больнице, почему так решительно отказался от дальнейшего лечения. Как-то раз он объяснил мне, что не желает больше вести борьбу за выживание, считая ее бессмысленной; полагает, что лучше предоставить болезни возможность развиваться своим ходом, чем «прозябать в болезни», как он выразился. Последние годы он столько времени провел в больнице, что собственное тело стало казаться ему чужим. Оно скорее принадлежало больнице, белоснежным палатам, стерильным трубкам и сонму врачей, чьи стетоскопы столь же точно указывали на их положение в обществе, как медицинская карта Виктора – на его состояние. Поэтому, конечно, у Виктора созрело желание одержать над ними победу, разогнать всех этих докторов в белых халатах и вырвать свое тело из их цепких лап, пусть даже ценой собственной жизни. Виктор весьма убедительно объясняет, что инстинкт самосохранения жив в человеке только тогда, когда он ощущает себя личностью.

Выйдя из больницы, Виктор изменил номер своего телефона и позаботился, чтобы он не значился в телефонных справочниках. В университете на регистрационной карточке написал вымышленный адрес и стер свое имя с почтового ящика. Мне, честно говоря, трудно представить, как можно отважиться на такую полную изоляцию от окружающего мира, проявив при достижении своей цели просто поразительную изобретательность и маниакальное упрямство. Правда, Виктор был болен уже не один год. Забыла, когда у него обнаружили лейкемию, но он тогда еще учился в колледже. В те годы Виктор был уверен, что если поставить перед собой цель и проявить настойчивость, то можно завоевать весь мир; он самоуверенно считал, что изменения, происходящие в клетках крови, можно победить так же, как первокурсник одолевает физику или справляется воскресным утром с похмельем.

Как-то ночью, сидя у костра, который разожгли на берегу моря, мы с Виктором вспоминали все те значительные и незначительные события, благодаря которым очутились в Халле.

– Ты умница, – говорил мне Виктор, – не пытаешься командовать мною. Не мешаешь управляться с болезнью, как мне того хочется. Всю жизнь родители держали меня под каблуком. Борьбе за господство надо мной отдавали все свои силы. У матери было важное преимущество: она не работала. А, кроме того, она обладала прекрасным чувством юмора, в ее голосе всегда звучали жизнерадостные нотки, казалось, что она вот-вот рассмеется. Она была остроумна, благодаря чему ей многое удавалось, – в том числе и наладить со мной отношения. Папа был постоянно занят: то встречи с адвокатами, то с ответчиками. Его работа была связана с предъявлением исков на недвижимое имущество, только благодаря его усилиям и сохранялось наше благосостояние. Денежные сделки, земельные участки, управление имуществом, опека… не знаю, что еще. После смерти матери он запил. Но продолжал сражаться со своими ответчиками и налоговыми инспекторами. Когда я заболел, он совсем потерял голову, бросал деньги на ветер, делал какие-то безумные покупки. Приобрел, например, вертолет…

Отец Виктора, видимо, весьма неуклюже взялся за воспитание своего сына, старался чем-то заинтересовать Виктора: домом, деньгами, приемами, на которые их охотно приглашали. Пытался свести его с нужными людьми в Бостоне, Маблхеде, Хингаме. При таких связях Виктор, где бы он не жил, не чувствовал бы себя оторванным от общества. Мистер Геддес в своих усилиях дошел до того, что забирался даже в гардеробную Виктора и рылся в его вещах, чтобы узнать, что нужно купить сыну. Мистер Геддес не желал считаться с тем, что самой большой любовью Виктора были книги, в которых сам мистер Геддес не разбирался, а поэтому покупал не то, что нужно.

– Ты не представляешь, какие это были мучения, – рассказывал Виктор. – Отец смотрел на меня с такой жалостью, что нетрудно было догадаться, о чем он думает. Он выискивал во мне признаки прогрессирующей болезни. Смотрел на меня с таким видом, словно боялся, что меня сию секунду вывернет наизнанку. Это было ужасно утомительно, и постепенно я стал отдаляться от него. Не мог больше его видеть. Наше бегство от общества не было чем-то спонтанным. Отчуждение накапливалось постепенно и началось давно. Отец требовал от меня безоговорочного подчинения, прямо как сержант, который дерет с солдат три шкуры; он заставлял меня продолжать лечение. Если я всерьез намеревался порвать со всем этим, необходимо было навсегда изгнать его из своей жизни.

Мы сидели у костра, который разожгли на песке, в свитерах и джинсах, ели жареных цыплят и бросали кости в огонь. Это была прекрасная ночь, нежный ветерок раздувал огонь, и пламя костра столбом поднималось к небу. Мы с Виктором не обсуждали всерьез какие-то проблемы, просто он рассказывал мне о старинном трехэтажном особняке из песчаника, в котором прошло его детство, об унылых комнатах, чердаке, где, казалось, обитали духи предков и хранились реликвии, оставшиеся в наследство от тех, кто жил в этом доме десятилетия назад. Я смотрела в огонь костра и видела короткие дубовые столики, на которые можно поставить только вазу с цветами или тусклую масляную лампу. Видела маленького Виктора: вот он ползает в столовой под причудливо изогнутыми ножками буфетов и стульев, вывезенных из Англии. Вот стоит, прижавшись лицом к витражу, на окнах – кружевные занавески, потускневшие от времени, на полу – потертые ковры. Вот Виктор, не в силах дотянуться до горки с кобальтовым фарфором, привстал на цыпочки, вытянувшись стрункой, и сам напоминает собачку стаффордширского фарфора, а его мать объясняет ему разницу между десертными и обеденными тарелками, показывает бокалы для воды, кофейные чашечки, – изысканные вещицы, передающиеся по наследству из поколения в поколение. Ясно слышу ее легкий смех; как у многих англичанок, лицо ее покрыто веснушками, которые унаследовал от нее Виктор. Вот она, прищурившись, рассматривает на свет хрустальные бокалы, отыскивая на них пятна.

Представляла я и мистера Геддеса, брошенного своим сыном; вот он бродит по пустым комнатам, где на столах лежит толстый слой пыли, и сердится на то, что у его сына неизлечимая болезнь крови. Думала о том, что его отец «вычеркнут из списков», как выразился Виктор, и смотрела на чернильно-черное море. Набегающие волны неизменно и неустанно уносили мало-помалу в море прибрежный песок, и так все, абсолютно все, даже наш счастливый костер, исчезнет, не оставив следа.

– Люблю слушать твои рассказы, – сказала я Виктору. Я сидела, прислонившись к нему, и затылком ощущала ворс его свитера. Бутылка пива, стоявшая неподалеку от огня, развалилась на шесть кусков. Виктор крепко прижал меня к себе. – Я не умею так хорошо, как ты, выражать словами свои мысли, – пожаловалась я. – Иногда слушаю тебя и чувствую, что мы – неровня.

– Здесь, – Виктор постучал пальцем по моему виску, – ты гораздо красноречивее.

А потом у меня возникло ощущение, что время несется с ураганной скоростью, сметая все на своем пути, – как торнадо. В эти минуты паника захлестывает меня с такой силой, что мне кажется, будто с меня содрали кожу, и вся я состою из обнаженных мышц и вен, а сердце готово вырваться из груди. Трудно себе это представить, но именно так чувствую я себя, когда мы с Виктором стоим в одном из наиболее привлекательных отделов Стармаркета, – в отделе приправ и специй.

Виктор не замечает моего состояния. Он с головой погрузился в изучение разных сортов горчицы. Внимательно рассматривает содержимое двух баночек, с видом знатока сравнивая ингредиенты и состав каждой. Виктор всегда относится с чрезвычайным вниманием к выбору пищи, возможно, потому, что приготовлению ее уделяет много времени и проявляет в этом деле недюжинные способности, хотя сам практически ничего не ест.

Мальчик в фартуке у противоположной стены расставляет баночки с «чили» по полкам. Мясник за своим прилавком бережно упаковывает мясо в аккуратные белые пакетики.

Наблюдаю за тем, как заботливо Виктор выбирает горчицу, и меня охватывает то чувство, которое возникает в уютно обставленном и обустроенном доме. Чувствую себя уверенно и спокойно, – так бывает, когда мы с Виктором вместе готовим обед. Я над раковиной чищу картошку, морковку, Виктор сдабривает специями что-то булькающее на плите. В такие дни, – когда у Виктора хорошее настроение и он не изводит меня рассуждениями о демократии, которая, по его словам, сплошной фарс; или о системе образования, которая не оставляет надежды на будущий прогресс; или о жизни на нашей планете, которая все равно будет уничтожена, какие бы усилия не предпринимались для ее спасения, – в такие дни Виктор для меня – неиссякаемый источник радости.

Он рассказывает мне о своем детстве, об особенностях нью-йоркского произношения или о том, как гавайцы задумали убить капитана Кука, – и я счастлива. Может, кому-то все это покажется занудством, может, большинство семейных пар предпочитает обедать вне дома, не готовить самим, а поехать с друзьями в ресторан, пообедать там, пообщаться. Иногда и мне хочется так проводить время. Но периоды затишья у нас с Виктором редки, и такие незабываемые дни особенно ценны. Мне доставляет удовольствие просто смотреть на него, наблюдать, как он передвигается по бакалейному отделу, – и ко мне постепенно возвращается утраченное душевное равновесие, так парашютистка обретает покой, достигнув земли, после длительного полета в небе.

Дотрагиваюсь до плеча Виктора, он улыбается в ответ и вновь углубляется в изучение разной величины баночек с горчицей.

– По-моему, не мешало бы попробовать желтую горчицу, вот в этой бутылочке, – объявляет Виктор. – Ни разу не приходилось покупать обыкновенной горчицы. Но, знаешь, в этом есть что-то типично американское. Может, мне на роду написано – влиться в ряды тех, кто обожает желтую горчицу.

– Как себя чувствуешь? – спрашиваю я. На самом деле вопрос обращен больше к себе самой: «Как себя чувствуешь, Хилари Аткинсон? У тебя острый приступ беспричинного страха, не хочешь ли стакан воды? Может, приляжешь?»

– Прекрасно. Знаешь, можно купить обыкновенную горчицу, и еще одну, другого сорта, потому что, скорее всего, желтая горчица мне не понравится. Пусть просто стоит на полке, как доказательство того, что я хотел ее попробовать. – Виктор выстраивает передо мной несколько баночек с горчицей, чтобы я решила, какую выбрать. – Я в затруднении. Передаю этот вопрос на твое рассмотрение, – объявляет Виктор, стараясь рассмешить меня.

Я улыбаюсь, чувствую себя гораздо лучше, почти замечательно. Женщина, волосы которой завязаны на затылке в густой хвост, бросает баночку мятного желе в свою тележку, где на передней скамеечке сидит худенький ребенок; в одной руке он держит сникерс с мордочкой Снупи на обертке, а к другой привязан на веревочке синий шарик.

Собираюсь ответить Виктору, что лучше всего купить все какие есть горчицы, все «чатни», все маринады и пряности, лишь бы это доставило ему удовольствие, но останавливаюсь на полуслове, завидев неподалеку мужчину с такими же волосами, как у Гордона. Он стоит у стойки с винами, примерно в семи футах к северу от помощника продавца с баночками «чили». Мужчина берет в руки бутылку, изучает этикетку и ставит ее обратно, берет взамен другую.

– Хилари, с тобой все в порядке? – спрашивает Виктор.

– Да, – отвечаю ему. Мужчина поворачивает голову, и я узнаю четко очерченный профиль Гордона, его удлиненный, слегка вздернутый на кончике нос, его выразительный рот. На Гордоне серое пальто с широким воротником, который свободно облегает шею. В этом пальто он кажется еще выше и еще красивее, оно удивительно гармонирует с классическими чертами его лица. – Пойдем в мясной отдел, – тяну я за рукав Виктора, а сама лихорадочно соображаю, что если Гордон собирается покупать вино, ему может прийти в голову купить также какие-нибудь деликатесы, тогда мы с Виктором окажемся как раз на его пути.

– А как же пате? – спрашивает Виктор, – нарезанные перчики, пепперончини?

– Я даже толком не понимаю, о чем ты говоришь.

Беру Виктора под руку и качу тележку в глубь магазина.

– Никакого удовольствия, Хилари, покупать наспех такие вкусные вещи. Прекрасно знаешь, как я люблю бакалейные отделы. Уж такое невинное удовольствие могла бы мне позволить. И не притворяйся, что не знаешь, что такое пепперончини! – Виктор разворачивает меня лицом к себе, укоризненно смотрит на меня и, как раскапризничавшийся ребенок, трясет за руку. – Хилари? – произносит он с вопросительной интонацией.

Осторожно выглядываю из-за плеча Виктора, чтобы посмотреть на Гордона, а тот не сводит с меня своего беспокойного взгляда, крепко сжимая в руке бутылку «бордо». «Почему ты прячешься?» – читаю в его взгляде немой вопрос, обращенный ко мне. Затем он отворачивается. Берет с полки вторую бутылку и удаляется от нас.

Возле кассы выставляю на конвейер наши покупки из бакалейного отдела. Баночка горчицы на самом дне тележки. Страх, который я испытала перед полками с горчицей, можно забыть; множество прилавков отделяют нас от того опасного места, – но я все еще нервничаю, как человек, который чуть не попал под машину, и теперь с трудом приходит в себя; или как водитель, который с превышением скорости промчался мимо полицейского, а тот почему-то не остановил его и не потребовал штрафа.

Вроде бы я не сделала ничего плохого, но меня могли арестовать; вроде бы я не преступница, но могла пойти по плохой дорожке.

Сосредотачиваю все внимание на своих покупках, расставляю на конвейере и одновременно подсчитываю в уме их стоимость: йогурт – 1.69, шампунь – 2.15, мороженые бобы – 85 центов, помидоры – 89 центов за фунт…

– Дай-ка подумать, почему ты не захотела купить пряности и оливки. Так в чем же дело… – говорит Виктор с таким видом, будто решает серьезную задачу. Проводит рукой по лицу, – сразу видно, что тяжкие размышления причиняют ему боль. – Знаю! – восклицает он, наконец разобравшись, в чем дело. – Ты выросла в очень бедной семье, пряности и оливки напоминают тебе о нищем детстве. Не хочешь ли в очередной раз заставить мое сердце сочиться кровью от боли?

– Виктор!.. – выгружаю из тележки галлон мороженого, баночку «чили», алюминиевую фольгу.

– Не «Виктар», а «Виктор», – поправляет он мое произношение. – Повтори «эр», «эр», – как будто мотор работает.

– Прекрати, – прошу я.

Виктор встает поближе к тележке, наблюдая за мной так внимательно, будто на шахматном турнире следит за розыгрышем решающей партии. Почти физически ощущаю, что готовится очередная порция упреков и язвительных замечаний. Кладу коробку сырных вафель между мылом для мытья посуды и пирожными и жду комментария. Виктор, полуотвернувшись, искоса наблюдает, как я раскладываю коробки, банки и упакованные в пластик колбасы. Интересно, что еще в моей внешности или покупках попадет под огонь его критики.

Так за что теперь я получу по шее: за то, что у меня не завязаны шнурки на ботинках, или за то, что я бессердечная и бесчувственная, или за то, что слишком эмоциональная? Виктор просто виртуозно находит во мне недостатки. Мне прямо-таки льстит, что он так долго медлит, колеблется, выбирает, чем бы побольнее меня задеть.

– По-моему, на дно надо класть то, что тяжелее: отбеливатель, эти банки с супами и молоко, – произносит наконец Виктор. – А то яйца и помидоры превратятся в кашу.

Не в силах сдержаться, я начинаю хохотать.

– Давай, Хилари, веселись, тебе же удовольствие доставляет делать мне все назло, правда?

– Ой, Виктор, дай передохнуть, – прошу я.

– Тебе же очень нравится, если я нервничаю, верно? – продолжает он.

– Сам начал, – возражаю я, хотя совсем не уверена, что права.

– Я всего-навсего внес предложение. Предложение: предлагать для рассмотрения, вносить предложение, вызывать смысловые ассоциации, вспоминать по ассоциации, намекать, напоминать… Так что же: разве хоть одно из перечисленных определений… хоп! тут опять следует воспользоваться одним из этих слов, – можно истолковать как призыв к началу боевых действий? – говорит Виктор.

Меня ужасно злит, когда он начинает вот так разглагольствовать, подбирает синонимы к каждому слову, изрекает с видом оракула прописные истины. То разбирает этимиологию каждого слова, то цитирует Платона. В такие минуты меня охватывают сомнения: что общего может быть у меня с этим человеком, он просто невыносим, что я в нем нашла, как можно восхищаться таким плохим человеком? Надеюсь, никогда не последую его примеру, останусь такой, как есть. Захваченная этими мыслями, перестаю смеяться и стою перед ним с напряженным выражением, ожидая, что будет дальше. Лицо Виктора темнеет, и он начинает снова:

– Что с тобой? – спрашивает он. – Разве не видишь, что я только пытаюсь помочь тебе дружеским советом?

– Дружеским! – повторяю я.

Он пристально смотрит на меня, напоминая в эту минуту капитана противоборствующей команды.

– Бессмысленно бороться с тобой, Хилари. Ты должна победить. Так уж заведено: из любой ситуации ты выходишь победительницей. Зачем нам морковь? Ты ведь знаешь: я ненавижу морковь.

– А я люблю морковь. По-моему, ничего нет вкуснее моркови.

– Так и подавись этой проклятой морковью, – рычит Виктор.

Ну, это уж слишком. Я задыхаюсь от смеха, отворачиваюсь, прикрыв лицо рукой. Мой истерический хохот привлекает внимание покупателей, а я не в силах остановиться; тогда Виктор хватает меня за руку и сильно встряхивает. Это унизительно, но я мгновенно успокаиваюсь. Домохозяйки с детьми останавливаются у нашей кассы, осуждающе взирая на нас.

А меня охватывает дикое желание отдавить Виктору ногу, или запустить в него чем-то потяжелее, или стукнуть его в живот. Хочется искалечить его, двинуть кулаком в зубы. Но как только представляю себе, как бы я все это сделала, как бы ему было больно, меня охватывает чувство вины перед ним. Какая же я дрянь: ведь Виктор так болен, в последнее время совсем исхудал, белки глаз пожелтели, а кожа под глазами воспалена. Мне ужасно стыдно! Как бы я хотела уберечь Виктора от всех напастей, в том числе и от его истонченного болезнью тела! Прижаться бы к нему крепко-накрепко, чтобы передать ему хоть малую часть моего здоровья. Различие в нашем облике столь издевательски бросается в глаза: я – образчик крепкого здоровья, румяные щеки, гладкая кожа, даже губы не трескаются. Я не красавица, во мне заключены все достоинства и недостатки того дня, когда я появилась на свет. Хоть чем-то обидеть Виктора, причинить ему боль, – для меня самое тяжкое, в каком-то смысле, преступление.

Гордон стоит у другой кассы и, вынимая покупки из своей тележки, смотрит на меня. Интересно, что он думает; кажется, он не видел, как Виктор наподдал мне, но не уверена. Гордон потрясающе красив и привлекателен, и я, конечно, вся съеживаюсь от стыда.

Поэтому целую Виктора. Прижимаюсь к его искривленным злобой губам, а он испуганно отшатывается от меня, отпускает мои руки, и черты его лица у меня на глазах постепенно смягчаются. Теперь его очередь смущаться. Виктор отворачивается от меня и быстрыми шагами направляется к выходу. Остаюсь наедине с двумя пакетами покупок. Меня охватывает сожаление, что так глупо поссорилась с Виктором. Надеюсь, на этом дело и кончится, Виктор простит мне мою тайную вину – желание причинить ему боль, заставить страдать. Хотя, возможно, он и не догадался, о чем я думаю, и с моей стороны совершенно бессмысленно терзаться из-за того, что не было сказано. Уверена, что он все понимает и что он обижен. Уверена, что он ощущает присутствие Гордона, как птицы ощущают приближение бури. Не смотрю в ту сторону, где стоит Гордон, но все равно знаю, что он наблюдает за мной. Хочу сбежать, сбежать от всех. Хорошо бы у нас с Виктором никогда ничего не начиналось или никогда не кончалось бы. И в ту же минуту меня охватывает острое желание: хочу, чтобы мы с Виктором умерли вместе, потому что, кажется, только это нам и осталось, потому что мы оба заслуживаем такого конца.

 

Глава V

К дому Эстел надо добираться по прибрежному шоссе; нам предстоит пересечь несколько мостов, проехать мимо памятника старины – загородной гостиницы, где теперь ресторан, галереи игровых автоматов, которая закрыта на зиму, и магазина, торгующего всевозможными приспособлениями для игры в дротики. Проезжаем винную лавку и попадаем на Рут, 228, в Хингаме. Эстел живет на вершине крутого холма, поэтому моя развалюха еле ползет, отчаянно дребезжа. Машина с трудом одолевает подъем. Куплена за 400 долларов у подростка, который сказал, что когда-то она принадлежала его дядюшке. Это белый «олдсмобиль», весь кузов которого испещрен ржавыми пятнами, поэтому создается впечатление, что машина побывала под обстрелом. Над левым передним колесом несмываемой краской нарисована громадная крыса. Задний бампер украшен наклейками, которые мне никак не удается содрать. Паренек, прежний владелец машины, скомбинировал из этих наклеек абсурдные надписи. Куда бы я ни направлялась, за моей спиной люди читают: «Я Торможу армию», «Сигналь, если ты Мертв», «Морские пехотинцы выступают Против крепких объятий», «Мотоциклы для Плавания», «Остановить Иисуса». Сколько сил я потратила, чтобы стереть их, но каждый раз, как сажусь за руль, чувствую себя неловко.

Виктор принарядился. На нем рубашка из темно-синей ткани с лиловым оттенком, черные брюки и пестрый галстук, который он несколько раз перевязывал, глядя в зеркало заднего обзора, и, наконец, оставил его в покое. Виктор ни минуты не может посидеть на месте, все время вертится, теребит запонки на манжетах, поправляет дужки очков, которые еле держатся на носу. Колено его задевает рычаг переключения передач. Синий блейзер, который пора отдать в чистку, брошен на колени поверх пальто. Подозреваю, что у него лихорадка, иначе он надел хотя бы блейзер, если уж не пальто, но не хочу напоминать ему об этом. Хорошо, что мы мирно добрались до дома и разложили по полкам свои покупки. Виктор не хлопал дверью, я не включала кофемолку, чтобы не слышать, о чем он говорит. Правда, оба мы практически не произнесли ни слова. Он почти все время лежал в постели, а я достала из кувшина на кухне свою коллекцию ракушек и разложила их на столе. Я ничего не понимаю в ракушках, но собираю на берегу самые красивые и складываю их в кувшин. Иногда рассматриваю их и представляю, что за существа в них обитали.

Пока мы едим, Виктор постепенно успокаивается. Перекладывает на заднее сидение верхнюю одежду, засовывает очки в карман рубашки и складывает руки на коленях. Пусть отдыхает, не показываю ему даже стаю уток, которые приземлились на запруде, подняв крыльями целые фонтаны брызг; не пристаю с вопросами, не пора ли подремонтировать нашу машину, уж слишком подозрительно шумит мотор.

Выруливаю между выбоинами на дороге, объезжаю полоски льда, при каждом переключении рычага передач задевая его колено. Виктор сидит спокойно, прислонившись головой к окну, глаза закрыты. Меня волнует его молчание и то, как он сидит: весь скрючившись. Спросить бы его, как он себя чувствует, но заранее знаю, что он мне ответит. Едем молча, хотя это не назовешь молчанием: в голове у меня вертятся сотни вопросов, которые мне хотелось бы задать ему, и сотни ответов, которые я могла бы получить от Виктора. Порой мне кажется, что я знаю Виктора, как себя: могла бы придумать целый разговор между нами, не ошибившись ни в одном слове. А иной раз думаю, что совсем не знаю его, что никто не в состоянии понять до конца другого человека и что наша совместная жизнь – один из тех парадоксов природы, с которыми мы сталкиваемся ежедневно: лед обжигает, дождь идет, когда на небе сияет солнце… дети умирают раньше своих родителей.

– Приехали, – говорит Виктор, – вот здесь сверни налево.

Въезжаю через высокие чугунные ворота и сбрасываю скорость; к дому Эстел ведет выложенная булыжниками дорога, обсаженная с обеих сторон платанами. Огромный дом в стиле английской династии Тюдоров обвит плющом; крыша из серых каменных плит; дорожка, ведущая к двустворчатым деревянным дверям, выложена кирпичом. Эстел не раз рассказывала мне о своем доме, поэтому мне известны кой-какие подробности. Дом привезен из графства Кент в Англии в разобранном виде. Толстые балки в кухне и холле – из летнего дома XVI века, а крышу делали английские мастера, которые прожили месяц в трейлере; они покрыли этот дом в стиле Тюдоров прямоугольными плитами гранитной брусчатки.

Дом составлен из разных частей, которые Эстел отыскивала, а потом использовала в реконструкции дома. Эстел утверждает, что каменная кладка здания, постройки на внутреннем дворе и имитация английского паба составляли часть «настоящего» английского феодального замка, принадлежавшего какой-то аристократической семье, и относятся к 1550 году. Гостиная орехового дерева с секретером и книжными полками, уставленными книгами античных авторов, – времен короля Вильгельма III и его супруги Марии (конец XVIII века); эта часть, возможно, была пристроена к южному крылу замка, когда в XVII или XVIII веках увеличился состав предполагаемой семьи. Мебель соответственно XIX века, хотя, конечно, железная арматура, обильно украшающая камины и порталы, относится к гораздо более раннему периоду и напоминает о «происхождении» всего здания. Кроме балок и крыши, вся постройка, конечно, целиком и полностью принадлежит XX веку. Дом, как ничто другое, отражает характер его хозяйки. Трое ее мужей, которые принадлежат к трем разным периодам ее жизни, похоронены в саду.

А дом, в конце концов, производит впечатление. Меня восхищает мощеная булыжником подъездная дорога, машина на ней подпрыгивает и громыхает на всю округу. Мне нравится густая темная зелень сосен и живой изгороди, заросли плюща, который изящно и небрежно прикрывает грандиозный фасад в стиле династии Тюдоров. Мне нравится, что ветви платанов, переплетясь между собой, образовали над нашей головой балдахин, под покровом которого мы приближаемся к одной из надворных построек, в прошлом, наверное, конюшни, где я оставляю свою машину. Сижу и прислушиваюсь к окружающим меня звукам, пытаюсь понять, имеет ли атмосфера великолепного дома Эстел не только свою ауру, но и особую акустику. Меня подавляют размеры этого дома, его чужеродность, которая не исчезла и после перенесения на родную для меня землю. Меня привлекает его фальшивое тщеславие, мифы, созданные его хозяйкой и созидательницей. Поворачиваюсь к Виктору, он внимательно смотрит на меня, подперев рукой подбородок, как будто обдумывает что-то важное. Стройный, красивый, со вкусом одет и опять чем-то встревожен. Задумчиво потирает рукой подбородок.

– Можно тебе кое в чем признаться? – спрашивает Виктор. Глубоко вздыхает. – Хочу сказать тебе, что если бы я не умирал, то всю свою жизнь посвятил бы одному: учился бы любить тебя.

Нам сказали, что Эстел ожидает нас в задней половине дома. Мы отдаем свои пальто, и нас ведут через громадный холл, над головой – древние балки, каждая стена величиной с киноэкран, стены вручную разрисованы гвоздиками и персиками. Эстел на застекленной веранде, сидит неподвижно, как будто позирует фотографу. Она перекрасила волосы, теперь у них желтоватый оттенок. На лице застыло выражение любопытства и предвкушаемого удовольствия. Она мастерит искусственные цветы, на коленях – коробка ярко-красных гвоздик, несколько готовых цветов лежат на столе. Две громадные собаки неизвестной мне породы нервно приподнимаются, когда мы с Виктором входим. У них провисшие челюсти и торчком стоящие уши. Пасти напоминают перевернутую букву V. Эстел успокаивает их: «Все в порядке, малыши. Не волнуйтесь! Это друзья». Собаки нервничают, одна из них подбирает под себя лапы, собираясь подняться, и беспокойно облизывает нос. «Сидеть! – тотчас приказывает ей Эстел. – Аннабель, дорогая, будь добра, уведи этих мошенников».

Аннабель в серо-белом форменном платье чопорно поднимается и хватает собак за ошейники. Когти собак клацают по деревянному полу, позвякивают свободно болтающиеся поводки их украшенных металлическими гвоздиками кожаных ошейников. Одна из собак поворачивает свою чудовищную башку и одаривает меня снисходительным взглядом. Аннабель вытаскивает их из комнаты.

– Вы оба просто прелестны! – восклицает Эстел, нежно глядя на нас с Виктором. Тени на ее веках того же странного желтоватого оттенка, что и волосы, глаза подведены, это придает им еще большую выразительность, на лице толстый слой пудры. И несмотря ни на что, она очаровательна. Ее странный макияж только усиливает очарование, вызывает восторженный интерес, она напоминает подарок в яркой упаковке или корзину пасхальных яиц.

– Какой прекрасный день выдался для нашего чаепития, правда? Даже солнышко проглядывает. Я решила, что мы будем пить чай на веранде и наслаждаться солнцем, пока оно не скрылось.

– Очень мило, – соглашается Виктор. Я удивленно вскидываю голову. В лексиконе Виктора таких слов, как «мило», нет. Это словечко Эстел. В его устах слово «мило» звучит нелепо. Слова Виктора: «отвратительно», «гнусно», «противно» или «бессмысленно», но не «мило». С чего это он решил употреблять ее словечки? Я взяла себе за правило украшать собственную речь «викторизмами». Мне очень хотелось бы перенять у Виктора его стиль разговора, не только потому, что я хочу избавиться от своего бостонского акцента, но мне нравится употреблять словечки, имеющие для меня особый смысл, как это делает Виктор. Дело не в том, что он чересчур экспрессивен, просто он честно выражает свое представление о мире. А кроме того, мой словарный запас довольно скуден, хотя в голове копошатся тысячи невостребованных слов.

– Как поживаешь, Хилари, дорогая? Присаживайся, – предлагает Эстел. Присаживаюсь у низенького столика, покрытого льняной скатертью, на нем – серебряный чайный прибор. Здесь же длинный поднос с сэндвичами в форме треугольников, по краям яркий гарнир: редис, петрушка, полукружья оранжевых апельсинов. Они по-хозяйски уверенно расположились на серебряном подносе, а я при взгляде на них начинаю нервничать. Надеюсь, прическа у меня в порядке: я заплела волосы французской косичкой. Юбка отглажена.

– Наш Виктор выглядит неважно; ты о нем как следует заботишься?

– Простите? – переспрашиваю я, приложив ладонь к уху, – не расслышала. – Отвлеклась, разглядывая лужайку, на которой разбит довольно большой сад и разбросаны каменные скульптуры: маленький кролик, ангел, фонтан в виде птицы. Обвитый плющом бельведер на берегу замерзшего пруда и большой квадратной формы лабиринт, наподобие тех, что устраивали когда-то в королевских садах в Англии: дорожки обсажены высокими кустами.

– Ты не заботишься о Викторе. Он отвратительно выглядит, так ведь, Виктор? Что ты стоишь, как статуя? Садись, – говорит Эстел тоном, не допускающим возражений. Отдает приказания небрежно, с уверенностью императрицы, чье слово – закон. – Ты болен, верно? Не хочешь прилечь?

– Нет, все в порядке. Мне жарко, вот и все, – успокаивает ее Виктор. Над верхней губой у него капельки пота. – Если не возражаете, сниму пиджак.

– Виктор, ты в порядке? – спрашиваю я.

– На минуточку воспользуюсь ванной, сейчас вернусь, – отвечает Виктор и выскальзывает из комнаты.

– Боже, ему нехорошо, – сокрушается Эстел. Черты ее лица смягчаются, она явно обеспокоена; в это мгновение мне нетрудно представить Эстел в роли матери или жены. Но это видение тут же исчезает. Она вновь принимает величественный облик, передо мной женщина, которая обитает в сказочном мире и путешествует в тех частях света, которые я лично видела только на страницах фотоальбомов и энциклопедий.

– Совсем недавно он был в прекрасной форме, устал, наверное. Он быстро устает. Утомился в супермаркете.

– Чая? – предлагает мне Эстел, наливая чай в китайскую чашку такой же яркой расцветки, как те цветы, которые она мастерила. Наливает чай осторожно, высоко подняв носик чайника. Откашлявшись, сочувственно смотрит на меня и говорит:

– Беда в том, что рядом с ним такой человек, как ты, – пышущий здоровьем и юностью. Разве Виктор допустит, чтобы кто-то был лучше него? Ему тоже хочется ходить за покупками, выполнять какие-то поручения, что он и делал бы, если бы был таким же сильным и здоровым, как ты, а этого, конечно, и в помине нет. Его не переубедишь, дорогая, коль скоро под угрозой может оказаться его мужское начало. И вообще, ты взвалила на свои плечи слишком большую ответственность: ухаживать за ним.

Длинная юбка Эстел приводит меня в восторг: шерстяная шотландка, должно быть, из Англии или Шотландии. И жемчужного цвета блузка очень красива, бледно-желтые волосы Эстел на ее фоне приобретают почти естественный оттенок, – бывают же иногда фиалковые или желтые глаза.

– Ты не тоскуешь по нормальной жизни? – спрашивает Эстел. Берет с подноса круглый сэндвич с обрезанной корочкой размером с серебряный доллар, и протягивает его мне на тарелочке.

– А разве все мы не тоскуем по нормальной жизни? – спрашиваю я. Перекидываю ногу на ногу. Пытаюсь вести себя непринужденно. Эстел заявляет:

– Ты – само совершенство, тебе цены нет, понимаешь?

– Отличный чай, – говорю я.

Эстел переводит взгляд на кого-то за моим плечом, и лицо ее расплывается в сладчайшей, как яблочный пирог, улыбке.

– Ах, вот и наш второй джентльмен прибыл! Оборачиваюсь и вижу Гордона, на нем твидовый пиджак и галстук, под мышкой бутылка «бордо» и еще какой-то напиток, что-то темное, в красивой бутылке.

– Понимаю, что приглашен на чай, но все-таки привез портвейн, – говорит Гордон, – и еще вина, если портвейн надоест.

Целует Эстел в щеку.

– Ты хорошо знаешь, чем меня порадовать, правда, дорогой? – Эстел, взяв Гордона за рукав, обращается ко мне: – Хилари, дорогая, позволь представить моего племянника, – это Гордон.

Я… остолбенела.

Гордон нарушает молчание:

– Я уже видел вас. Где же это было? В супермаркете?

– Да, наверное, – с трудом выдавливаю из себя слова.

Чувствую себя вратарем, в ворота которого неизвестно откуда вдруг залетел мяч.

– Я и не знала, что у вас есть племянник, Эстел, – обращаюсь я к ней.

– О, на самом деле Гордон не племянник. Просто знаю его сто лет. С тех давно прошедших дней, когда он малышом играл здесь на берегу в песочек. Так что он как бы племянник, а вернее сказать, – сын.

Обернувшись, вижу Виктора, который направляется к нам. С застывшей улыбкой Эстел смотрит на него, пока он не присоединяется к нам. Я сбита с толку: знает ли Эстел обо мне и Гордоне? Откуда? Мы так редко бывали вместе за те две коротких недели, что он здесь. Где она могла нас видеть? На берегу? Может, она сидела как-нибудь днем в одном из ресторанчиков и наблюдала, как мы носились с Тош по берегу? Или заметила его в моей машине, когда стояли на перекрестке? Углядела нас в окно из паба Кеппи, когда мы шли на паром? Или кто-то рассказал ей о нас? Кеппи? А он откуда узнал? А вообще-то: что можно узнать?

Гордон с Виктором обмениваются рукопожатием.

– Ты знаком с Гордоном? – спрашивает Эстел. – Хилари, очевидно, встречалась с ним раньше.

– Я – нет, – отвечает Виктор, одаривая нас мимолетной улыбкой, – Ты давно знакома с Гордоном? – спрашивает он меня.

– Столкнулись как-то раз случайно в супермаркете, – объясняю ему.

– А, – говорит Виктор, – делали покупки.

* * *

О чае забыли. Пьем портвейн. Наша беседа протекает довольно вяло. Виктор спрашивает Эстел, откуда у нее такой необычной формы фонарь перед парадной дверью, а она объясняет, что это точная копия того, который висит в часовне Бристольского собора. Виктор также обратил внимание на коллекцию керамических кувшинов и сосудов, с которых служанка вытирала пыль, когда он проходил мимо. «Это Харверстовская керамика?» – «Да», – отвечает Эстел, удивленно приподняв бровь: ее поражают знания Виктора. Он определяет время изготовления других старинных вещей, восхищается некоторыми ее приобретениями, и ей, кажется, льстят его похвалы.

– Гордон, портвейн превосходный, – обращается Виктор к Гордону, глядя в свой бокал. – Но я терпеть не могу портвейна.

– Налей вина, Виктор, – предлагает Эстел, – вот вино.

Виктор разыскивает в холле Аннабель и просит немедленно приготовить ему скотч. Аннабель появляется с бокалом на подносе. Виктор задает ей вопрос:

– Аннабель, вы давно знакомы с Гордоном?

– Не помню. Год, наверное, – отвечает девушка. По сравнению с ее улыбкой все другие улыбки кажутся фальшивыми.

– Я с удовольствием заплатил бы вам гораздо больше, чем Эстел, только бы вы согласились выпить с нами.

– Аннабель не рабыня, Виктор, – с негодованием прерывает его Эстел.

– Я не пью, – извиняющимся тоном отвечает ему Аннабель.

Теперь моя очередь удалиться по малой нужде. У Виктора с Гордоном устанавливаются сложные отношения: то ли дружба, то ли вражда, не разберешь. Виктор расточает ему комплименты по поводу его дурацкого твидового пиджака. Расспрашивает, кто его портной, говорит, что без ума от компьютерных игр, и от «Чужой территории», в частности. Это вранье.

– Давно собираюсь купить компьютер, – объясняет Виктор, – но их все усовершенствуют и усовершенствуют, – трудно выбрать.

– Это верно, – соглашается Гордон, кивая. Небрежно держит свой бокал, поставив его на коленку. Виктор курит сигарету за сигаретой, и лица Гордона почти не видно в клубах дыма.

– Мне нужна операционная система более совершенная, чем у персонального компьютера.

– Купите триста восемьдесят шестой микропроцессор, винчестер большой емкости, ВАКС, – предлагает Гордон, наклоняясь к нему.

– Не уверен, что мне нужен персональный компьютер. Мне нужен такой компьютер, который сможет работать с глобальной вычислительной сетью, чтобы я мог передавать любую информацию… Понимаете?

– При нынешней технологии передача данных – не проблема. И каждый имеет доступ к вычислительной сети.

– Это верно, – соглашается Виктор. Он с такой силой бьет по столу ладонью, что все предметы на чайном подносе подпрыгивают. – Вы правы, Гордон, но все эти компьютеры слишком медленно работают. При частой связи с другими галактиками могут, к примеру, возникнуть непредвиденные задержки.

– Вы надо мной смеетесь, – говорит Гордон.

– Немного, – соглашается Виктор, кивая ему. – Вы мне так нравитесь, что я, пожалуй, выпью глоток вашего вшивого портвейна.

– Польщен.

– Тебе станет плохо, – предупреждает Эстел, наполняя его бокал.

С террасы, на которой мы сидим, открывается очень красивый вид. Завороженно смотрим на безукоризненно чистую лужайку. На ней несколько статуй, которые я сначала не разглядела: каменный олень как бы пасется на берегу пруда у искусственного водопада. Сейчас водопад замерз. И там же еще несколько животных, которых Эстел называет «наземными»: ежик, белка, бурундук, дикобраз.

– А почему нет муравьеда? – спрашиваю я.

– Или морской свинки? – подхватывает Гордон. Виктор поворачивается к Гордону:

– Морской свинки? – переспрашивает он.

– Я люблю свой сад, – рассказывает нам Эстел, когда мы после экскурсии по дому возвращаемся на веранду. Наливает мне свежего чая. Я нервничаю, поэтому сметаю все оставшиеся на подносе сэндвичи. – Сад я люблю даже больше, чем дом, – говорит Эстел. – Два мужа похоронены под кустами азалий. Один вон там, между пихт. Захоронены, конечно, урны.

– Назначение места жительства – вот что главное. Я бы, например, чувствовал себя униженным, если бы ты упрятала меня под птичьей кормушкой, – поддразнивает ее Виктор.

Проходит не меньше минуты, прежде чем до Эстел доходит смысл его слов. Она смеется, тряся головой, прищелкивая языком.

– Разве не чудо – здесь, в этой стране, настоящий английский парк? Я всю жизнь была горячей поклонницей английских парков. Может, в прежней жизни у меня был такой парк? – размышляет Эстел. Опять принимается за цветы, подгибает лепесток фуксии и ногтем делает на нем складку.

– Как красиво! – восхищаюсь я.

– Действительно прекрасно, – подхватывает Виктор.

Входит Аннабель с очередным бокалом на подносе. Виктор просит ее принести сюда эту проклятую бутылку.

– Дом этот полон чудес, – говорит Гордон. – Хотелось бы мне иметь такой.

Виктор, окинув лужайку безразличным взглядом, сосредоточивает все внимание на Эстел.

– Хотелось бы мне, чтобы эти «земные» ожили. Какое ты имела право делать их каменными? Это самое настоящее преступление, – говорит он.

– Возьми этот цветок, – протягивает ему Эстел розу.

– Во дворцах тоже существуют лабиринты, правда? – спрашивает Гордон.

– По-моему, существуют только сборщики налогов, – парирует Виктор.

– Ты издеваешься над тем, что я люблю больше всего, – надувает губы Эстел.

– О Эстел, – с пылом обращается к ней Виктор, – это очаровательный лабиринт. Я так рад, что мне выпала неслыханная удача: еще раз увидеть его своими глазами. Очень впечатляюще. Перенесен сюда из глубины веков.

– Я посадила эти кусты двадцать пять лет назад. У кого еще на исходе двадцатого века увидишь ты лабиринт времен династии Тюдоров? Это такая же экзотика, как бассейн в спальне Цезаря. Как без него обойтись? А мой лабиринт в наши дни не менее прекрасен, он разрастается. Лабиринт существует!

– Мне твой «глинфидик» нравится, – говорит Виктор.

– Гордон как-то раз потерялся в лабиринте, правда, Гордон? – обращается Эстел к Гордону, похлопывая его по руке.

– Сто лет назад. Мы говорим о далеком прошлом, – отвечает Гордон.

Виктор молча смотрит в окно. Не желает продолжать разговор. Я уже знаю, что мысленно он оценивает сложность тюдоровского лабиринта Эстел.

– Не похоже, что лабиринт такой уж запутанный, – произносит он наконец.

– Только потому, дорогой, что ты смотришь на него сверху, – возражает Эстел. – Отсюда хорошо видны все дорожки, поэтому, конечно, он кажется таким простым. Ведь сверху ясно, куда сворачивать, все очень просто. Но как только спустишься вниз, вступишь в эти зеленые стены, тут же потеряешься, дорогой, поверь мне.

– Не верю, – Виктор крутит в руках свой стакан.

– Что ж, тогда попробуй, – предлагает Эстел. – Попытай счастья. Ты ведь любишь испытывать судьбу.

– Так и сделаю, – отвечает Виктор. Допивает виски и ставит стакан на стол. Долго рассматривает ленту лабиринта внизу, на лужайке, и, по-моему, пытается запомнить его ходы. Потом заправляет в брюки рубашку и говорит:

– Пойдешь, Гордон?

– Останусь здесь, постараюсь очаровать этих двух дам, – отвечает Гордон, указывая на нас с Эстел. Кладет руку на спинку моего стула.

– Позволить тебе такое! – восклицает, смеясь, Виктор. – Ты просто отравился этим гнусным портвейном. – Он бьет Гордона по плечу, а Гордон притворяется, что защищается от его ударов.

– Осторожнее! – предупреждает Гордон, когда перебинтованная рука Виктора оказывается в опасной близости от его руки. Виктор открывает дверь на улицу, и на веранду врывается холодный порыв ветра. Закрывая дверь, кричит нам:

– Вперед! К победе! – как будто навсегда прощается с нами.

– Хилари, хочешь еще сэндвичей? – спрашивает Эстел. Я смотрю на опустошенный мною поднос и смущенно трясу головой.

– Тогда еще чашечку чая, – предлагает Эстел. Она собирает разбросанные головки бумажных цветов и укладывает их в ряд. Потом аккуратно собирает в пучок зеленые стебли, и только после этого наливает чай.

Наблюдаю за Виктором, который решительно, большими шагами спускается по склону холма. Ветер надувает сзади пузырем его рубашку. На нем ни пальто, ни пиджака. В тот момент, когда он скрывается в лабиринте, я вскакиваю со стула, опрокинув при этом чашку чая, которую протягивала мне Эстел.

– Твоя юбка! – кричит Эстел.

Опустив глаза, вижу, как спереди расплывается большое пятно. Не совсем понятно, что выражает лицо Гордона: то ли жалость, то ли желание.

– Виктор не взял пальто, – говорю я.

– Что ж, дорогая, не взял, так не взял, – успокаивает меня Эстел. – Посмотри-ка, какой молодец, как уверенно пробирается через кусты. Просто умница! Какой способный молодой человек! Как мне хотелось бы удержать его, посмотреть, как он наведет порядок в этом мире.

– Где пальто? – спрашиваю я.

– Их забрала Аннабель, дорогая, а теперь сядь, успокойся, а я велю принести их, если они тебе так нужны, – Эстел звонит в колокольчик.

– Аннабель, дорогая, принеси, пожалуйста, пальто Хилари и Виктора, – просит она.

– И мое тоже, – добавляет Гордон.

– Ты ужасно галантен, – замечает Эстел. Гордон отворачивается. Эстел убеждает нас: – Не пытайтесь разыскать его, это совершенно безнадежное занятие. В конце концов сам виноват: убежал раздетым.

Мне неприятно создавать из этого проблему, не хочется портить всем настроение. Но я боюсь, что Виктор простудился. Боюсь, что ему станет плохо. Мне наплевать, как я выгляжу в глазах других, не кажусь ли я чересчур заботливой. Я хочу сказать, что все равно буду заботиться о нем, а к неодобрению окружающих я настолько привыкла, что меня оно не остановит.

Виктор в южном конце лабиринта, пробирается по тропинке между живыми изгородями. Стараюсь закрепить в памяти план лабиринта и запомнить, как пробраться к Виктору. Закрыв глаза, представляю, как выглядят дорожки, потом открываю и сравниваю с тем, что вижу.

– Из этой затеи не выйдет ничего путного, – убеждает меня Эстел. – Дорогая, на своем веку я перевидала немало людей, пытавшихся сделать то же самое. Этому лабиринту больше двух десятков лет. Все пытаются запомнить его план, выучить наизусть и понять, как он устроен. Рисуют карту лабиринта, и все равно ничего не получается. Когда спустишься вниз, когда войдешь в него, все эти рациональные планы и выкладки улетучатся, и будешь плутать по его переходам, как любая Божья тварь – как мышь или кролик.

На улице ветер набрасывается на нас, срывает у меня с головы капюшон куртки. Солнце слепит глаза; заслонив глаза рукой, спускаюсь по холму к лабиринту. Весь холм покрыт буйной растительностью и разительно отличается от высохших и обледенелых лужаек Халла. Земля мягко пружинит у меня под ногами. И тут до меня доходит, что лужайка не настоящая, что у меня под ногами искусственное покрытие, вроде тех, которые бывают на футбольных полях. Лужайка, как и волосы Эстел, ненатуральная.

Гордон спускается следом за мной. Он такой высокий, у него длинные, как у паука, ноги.

– Очень было заметно? – спрашивает Гордон. – Что?

– С ума схожу, – говорит он, – так хочу тебя. Мы молча спускаемся к подножию холма.

– Виктор! – кричу я, когда мы достигаем стен лабиринта. Но ветер подхватывает мои слова и уносит их, на втором слоге я уже не слышу себя. Гордон стучит палкой по живой изгороди лабиринта, чтобы привлечь внимание Виктора. Зовет его по имени, и мне так странно слышать это имя в устах Гордона.

Оставив Гордона, вхожу в лабиринт через главный вход, хотя может это не так.

Под ногами грязь, сосновые иглы, опавшие листья. Живая изгородь высокая и густая, она защищает от ветра. Где-то поблизости раздаются шаги Виктора, и мне становится сразу легко на душе, хотя я и ощущаю неловкость за свое поведение.

– Виктор, – говорю ему, – я принесла тебе пальто и перчатки. Скажи мне, где ты, и я передам их тебе.

Он не отвечает. Может, это были шаги Гордона. Не знаю, действительно ли Гордон ищет Виктора или притворяется, чтобы доставить мне удовольствие. Да и не о Гордоне сейчас надо думать.

Иду по дорожке, стараясь разглядеть через просветы в изгороди лабиринта рукав рубашки Виктора, поймать отражение солнечного зайчика от стекол его очков или часов. Смотрю вниз – может, увижу его мягкие кожаные туфли, облачко пыли, поднятое на дорожке его ногами. Но никаких следов. Ветер усиливается, и я слышу громкий шелест сухих листьев и веток.

Пытаюсь подпрыгнуть повыше, чтобы заглянуть поверх изгороди, но у меня ничего не получается. Закрываю глаза и мысленно представляю, как выглядел лабиринт с веранды. Дорожки образуют квадраты, некоторые из квадратов не замыкаются, а ведут к другим дорожкам. Все квадраты имеют выходы в другие части лабиринта, кроме тех, которые ведут в тупики; некоторые ведут к выходу из лабиринта, а не к центру. Виктор, очевидно, хочет пройти к центру лабиринта, и, можно не сомневаться, ему это удастся, потому что он отлично разбирается во всяких интеллектуальных головоломках, вроде мозаик, анаграмм и, как мне кажется, в лабиринтах. У меня же практически нет шансов пробраться через лабиринт, так как предел моих возможностей – обычный кроссворд, и то решаю его с чужой помощью.

Злюсь, потому что не могу найти Виктора, но поисков не прекращаю. Кажется, всю свою жизнь, – а особенно сейчас, когда живу с Виктором, – я постоянно стремлюсь к чему-то, но так и не достигаю желанной цели. Прихожу, например, домой, Виктор дома, лежит в постели. А на самом деле его – нет. Происходит нечто странное: в ту минуту, когда я открываю дверь, настоящий Виктор исчезает. Передо мной не реальный человек, каким он был до моего появления, а мое представление о нем. И то же самое происходит, если я остаюсь дома одна (что случается редко). Я читаю или готовлю обед. Или полирую ногти. Но в ту минуту, когда Виктор входит в дверь, я исчезаю. Как поток воды, он вытесняет меня из комнаты. И я уплываю. Сила взаимного притяжения держит нас вблизи друг друга; мы вращаемся друг около друга каждый по своей орбите, как две луны, но сблизиться не можем. Прошлой ночью, незадолго до рассвета, Виктор встал. Ему было так плохо, что он не мог спать, а может, ему приснилось что-то страшное, – не знаю. Он сидел в кресле, уставившись в непроглядную темь за окном, и когда я прикоснулась к его плечу, обернулся. Я видела его бледные губы и то, как он искал меня взглядом. Он смотрел прямо на меня, но при этом как будто не видел и продолжал искать. Наконец я нашла связующую нас нить, так как увидела на его лице отражение собственной паники.

– Победа! – слышу я голос Виктора – и вот он уже передо мной. Улыбается торжествующе, как спортсмен, сорвавший финишную ленточку, или как гангстер. Смеется, закинув голову, словно увидел что-то ужасно забавное.

Знаю, что выгляжу нелепо: стою перед ним в залитой чаем юбке, моя французская косичка растрепалась и съехала на бок. Знаю, что он смеется над тем, что я слишком серьезно воспринимаю все мелочи, смеется над моей истерикой по поводу его прогулки по лабиринту. И хотя я уверена в том, что Виктору необходимо было принести пальто, что мои волнения и забота о нем были искренни, но мне прекрасно известно, что благие порывы и «заботливое отношение» имеют мало цены в глазах Виктора. И если я всерьез решила, что Виктор способен оценить эти качества, то лучше бы мне вообще не иметь с ним дела.

– Очень смешно! – обиженно говорю я. – Скажи хотя бы, как нам отсюда выбраться.

– Что с тобой?

– Вот твое пальто. Сыта по горло.

– В чем я провинился? – спрашивает Виктор, протягивая ко мне руки. – Хилари, что на тебя нашло? Что случилось? А я-то хотел сказать тебе, как прекрасно ты выглядишь. И что теперь? Ты плачешь? Ты еще красивее, когда плачешь.

Гордона находим за оградой лабиринта, он терпеливо ждет нас. Я все еще взволнована, хотя истерика моя утихла, только недовольно ворчу. Когда мы подходим к дому, Виктор с Гордоном хохочут. Гордон рассказывает, как бродил по лабиринту целый час, когда ему было тринадцать лет, а позднее играл там с друзьями.

В самом мрачном расположении духа усаживаюсь за стол. Зла на весь мир, ни на кого не смотрю. Требую стакан виски.

– Хилз получит свой скотч, – провозглашает Виктор. – Она терпеть не может виски, но пьет, чтобы наказать себя.

Чувствую себя ужасно неловко, не столько из-за реплики Виктора, сколько из-за того, что мое поведение в доме Эстел могло вызвать подобный комментарий. Злюсь и потому, что он прав.

Смотрю на серебряный чайный прибор, хрупкие, разрисованные розами чашки, разные блюдечки, чашечки, чайные ложечки и понимаю, как нелепо выглядит моя надутая физиономия на фоне этих очаровательных вещиц. Эстел, пока нас не было, сделала очень красивый букет из искусственных цветов и с большим вкусом разместила его в корзинке.

Виктор сидит выпрямившись, худоба придает его лицу мудрое выражение, которого не бывает на лицах его более упитанных собратьев. Яснее ясного: Виктор смущен моим поведением или, правильнее сказать, ему неловко за меня, потому что он не считает нас парой, а следовательно не обременен чувством ответственности за мое поведение. У Эстел, однако, такой довольный вид, будто она только что выиграла по лотерейному билету, совпали все до единой цифры.

– А она ведь побежала за тобой, Виктор, – говорит Эстел. Подставляет лицо солнечным лучам, выгибая шею, как кошка. – Бросилась со всех ног.

– Виктор, давай поблагодарим Эстел за чай: нам уже пора. Слишком поздно.

– Хотите уехать прямо сейчас? – удивляется Эстел. – Почему? Погода великолепная, и у нас такая приятная компания. Твое настроение, Хилари, дорогая, улучшится. Вот увидишь.

Что-то в выражении моего лица заставляет Эстел изменить свое мнение.

– Ну, если тебе действительно пора… – говорит она.

Гордон не сводит с меня глаз, и это так заметно, что мне хочется законопатить ему глаза. Эстел, поправив юбку, протягивает мне корзинку с бумажными цветами:

– Как, по-твоему, украсят они твое окно?

С благодарностью принимаю из ее рук корзинку. Интересно, начнет ли Эстел новый цветок, усевшись в свое кресло; как она чувствует себя здесь, в этом большом доме, когда остается совсем одна? Какой станет Эстел после нашего отъезда?

– Как красиво! – восхищается Виктор. – Ужасно мило с твоей стороны, Эстел.

– Хилари просто очаровательная девушка. Я права, Гордон?

– Да, – подтверждает Гордон, кивая мне. – Так оно и есть. Так и есть.

– Хилари, ты выглядишь ужасно нелепо, ну что ты столбом стоишь, – говорит Виктор. – Сядь, успокойся. Выпей чая и постарайся вести себя прилично.

Я готова убить его. «Я готова убить тебя, Виктор. Ты злобный, мерзкий, сердитый троль. Сыта по горло. Если скажешь еще хоть слово, утоплю тебя в зубном эликсире. Одно только слово – и я покажу тебе, где раки зимуют».

– Мне и правда пора, Виктор. Ты со мной? – спрашиваю его.

– Не хочется уезжать сейчас. Пожалуй, останусь, здесь так приятно. Кстати, ты, кажется, договорилась отправиться за какими-то покупками?

– Ты же знаешь, за какими. Собираюсь за рождественской елкой.

– Конечно. Елка. Как мило, – восхищается Эстел. Она обещает доставить Виктора позднее и уговаривает не откладывать надолго следующий визит.

Еще раз благодарю ее и киваю Гордону.

– Приятно было встретиться с вами, – говорит Гордон. Он ухмыляется по-мальчишески, развалившись в своем кресле. – Очень приятно познакомиться с Хилари Аткинсон.

– Не забудь цветы, – напоминает Эстел, кивая на корзинку с бумажными розами. В дверях появляется Аннабель, и Эстел просит ее проводить меня.

Следую за Аннабель в холл и замечаю, что Виктор идет за мной. Останавливаюсь, вопросительно глядя на него. Он подходит ко мне почти вплотную.

– Если хочешь уехать, скатертью дорога, – говорит он, – Но будь уверена, уж я выкину что-нибудь исключительно отвратительное, чтобы позлить тебя.

Стараюсь придумать достойный ответ. Стараюсь представить, что я – хозяйка этого огромного дома, женщина авторитетная, вроде Эстел. Как здорово быть настолько уверенной в себе, чтобы красить волосы в розовый или зеленый цвет и носить мексиканские бусы, сделанные лет сто назад. Как здорово обладать властью.

– Ненавижу тебя, Виктор. Всегда ведешь себя по-свински. Нагрубил Гордону.

– А тебе-то что? Мне он, по крайней мере, нравится. Ты злишься, потому что облила юбку чаем. Я прав? Признайся, Хилз, прав я или нет?

«Конечно, прав, – думаю я. – Посмотрим, много ли пользы принесет тебе твоя правота».

– Я ухожу, Виктор.

– Иди, – говорит он, отворачиваясь.

Иду следом за Аннабель через холл, мимо безделушек, которые Эстел показывала, когда водила по дому. Мимо полок с дорогим фарфором, бокалами для воды времен королевы Виктории, мимо старинных напольных часов у лестницы. Следую за Аннабель, рассматриваю белый накрахмаленный воротничок ее серого форменного платья. Думаю о том, что под унылым серым холщовым платьем скрываются прекрасные формы молодой атлетически сложенной женщины. Она кажется мне такой милой, хотя я понимаю, что она только выполняет свою работу. Как тактично она вела себя, когда мы с Виктором выясняли отношения: сделала вид, что не происходит ничего необычного. И незаметно отошла в сторону, когда Виктор разговаривал со мной в холле. Она так внимательна ко мне, делает вид, что не замечает, в каком я состоянии, что у меня мокрая юбка, что волосы торчат во все стороны, выбившись из французской косички.

– Аннабель, – зову я, и она, остановившись, оборачивается ко мне. Только сейчас замечаю, какие у нее глаза: почти черные, глубоко посаженные. Накрашенные ресницы загибаются кверху похожими на паутинку пучками. Она ненамного моложе меня. Могла бы быть младшей сестрой моей соседки по комнате в колледже, или сидеть рядышком на спортивных соревнованиях на самых дешевых местах. Могла бы вместе со мной сидеть за чашкой кофе и рассказывать о своем дружке, о семье. Но теперь, когда она провожает меня до дверей дома Эстел, мы по разные стороны социального барьера, нам не положено разговаривать. И сейчас мне нечего ей сказать.

– Аннабель, ты сегодня столько работала для нас, большое спасибо! – выдавливаю наконец, не придумав ничего лучшего.

– Пустяки, – отвечает она, улыбаясь своей очаровательной улыбкой. И снова идет вперед. Ее длинные волосы, заколотые в пучок на затылке, у корней совсем темные. Фигурка у нее потрясающая, представляю, как она выглядит в джинсах и майке! Впрочем, она хороша в любой одежде и без нее. Интересно, как бы она смотрелась рядом с Гордоном или Виктором.

– Послушай, Аннабель, – спрашиваю у нее, – ты живешь где-то поблизости?

– Я живу здесь, – отвечает она, указывая на пол, – в этом доме.

– Тебе хорошо здесь? – задаю вопрос и тут же думаю: «Может, не стоило так говорить». – Просто хочу знать: тебе здесь нравится?

– У меня большая комната.

– А твоя семья из этих мест?

– Из Броктона, – отвечает она. – Коплю деньги, чтобы вернуться в колледж.

– Рада слышать это, – говорю я. – О колледже, я имею в виду, – Через несколько секунд продолжаю: – Трудно здесь работать?

– Трудно? Нет, не трудно. Я занята только четыре дня в неделю, а три остальных провожу в Бостоне со своим другом.

Правильно: почему красавице Аннабель не иметь дружка в Бостоне? Ведь должен кто-то оценить, сколь старательно она подкрашивает ресницы: они у нее длинные, мохнатые, не заметно, что подкрашены. Как замечательно: Аннабель садится на паром и плывет в Бостон, чтобы крепко обнять своего дружка, который уже ждет ее на пристани. Как хорошо, что оба они здоровые, могут ласкать друг друга; как хорошо, что есть на свете такие привлекательные молодые женщины, как Аннабель, что у нее большая комната, тонкая талия, спортивная походка, что у нее такое красивое имя: Аннабель.

– Что ж, это просто здорово, – говорю я, когда Аннабель открывает парадную дверь.

Мы обмениваемся рукопожатием. У нее такие изящные руки, именно о таких я всегда мечтала: тонкие руки с длинными пальцами и овальными ногтями. И рукопожатие у нее крепкое, дружеское. Сжимаю в ответ ее руку, потом сажусь в машину, а она машет мне на прощание. Спускаюсь вниз по длинной аллее и, думая об Аннабель, улыбаюсь. Но как только выезжаю на шоссе, ведущее к Халлу, улыбка исчезает с моего лица, я снова во власти дурных чувств. В таком настроении иду по обдуваемой ветром дороге, которая тянется вдоль океана, подъезжаю к дому, где живем мы с Виктором. Представляю, что последует за его возвращением: снова будет казнить меня молчанием; наверное он несчастлив со мной, и виновата в этом я. Как же так получилось: старалась внушить ему любовь, а заставила ненавидеть себя; как же плохо контролирую я себя и свои чувства. Пытаюсь разобраться в том, что случилось: не специально ли спровоцировала я ту сцену с Виктором, чтобы разрушить наш союз, не дожидаясь его естественного конца. И еще: если Виктор действительно так много значит для меня, то как найти оправдание моей любви к другому мужчине, как узаконить разрыв с Виктором, как ратифицировать решение, столь противоправное. Но это мое личное решение, в межличностной политике нет понятия «права», а, кроме того, отношения наши не узаконены.

 

Глава VI

Переступив порог квартиры, расстегиваю юбку, и она падает на пол. В комнате холодно, и царит страшный беспорядок. Включив обогреватель, натягиваю синие джинсы и свитер Виктора. Прибираюсь в комнате, тщательно обдумывая каждое свое действие: собрать то, что надо вынести из комнаты, грязный бокал, наполовину съеденную плитку шоколада, рекламу мебели, переполненную пепельницу. Потом долго соображаю, куда же все это поставить; так ничего и не придумав, сваливаю все на пол рядом с раковиной. Цветы Эстел ставлю рядом с креслом Виктора, утром, при солнечном свете они будут выглядеть очень красиво. Продолжаю прибираться. Обдумываю, чем бы еще заняться. Собираю разбросанные карандаши, грязные чайные ложки, целлофановые обертки из-под крекеров. Складываю в глиняный кувшин картонные пакетики со спичками и разрозненные ключи. Никого нет – делай, что хочешь. Можно отправиться в магазин скобяных товаров и, купив четыре банки оранжевой краски, превратить нашу квартиру в марсианское жилище. Можно купить галлон мороженого, печенья «орео» и нажраться до одури. Можно купить краску для волос и покраситься. Можно порыться в вещах Виктора, поискать ключи к тайнам его прошлой жизни.

Нет, никаких тайн я не раскрою.

Вся жизнь Виктора, как разрезанная дыня, выставлена на обозрение. Все мне известно. Целый час сижу в кресле Виктора и бесцельно пялюсь в окно.

Около кресла стопка книг Виктора. Небольшая коллекция первых изданий. Некоторые книги начинают плесневеть. Вытаскиваю из стопки экземпляр Избранных работ Хайдегтера и пролистываю, пытаясь разобрать карандашные закорючки, оставленные Виктором на полях, когда он еще учился в школе. На титульном листе надпись: «Виктор Геддес. Пожалуйста, верните книгу». Ниже адрес на Коммонуэлф-авеню, номер дома из одной цифры, – значит, неподалеку от бостонского парка. Должно быть, в этом доме Виктор вырос, и там сейчас живет его отец.

Мне известно кое-что об отце Виктора. Он, например, убежден, что если что-то вышло из строя, значит, все, пиши пропало. Вот почему он скорее поменяет на новую сломавшуюся машину, чем установит водяной насос. Он сидит в своем громадном доме, как улитка в раковине, перед столом, заваленным разными документами, и лепит из пластилина уточек, лягушек и кузнечиков. Когда Виктору было пять лет, отец позволял ему есть спагетти палочками. Незадолго до смерти жены он подарил ей на день рождения любительский радиопередатчик. Когда Виктор был ребенком, то как-то забыл в парке свою любимую игрушку, какого-то зайца или медведя, и его отец под проливным дождем с фонариком искал ее до одиннадцати вечера. Обо всем этом мне рассказывал Виктор.

Подхожу к столу и открываю верхний ящик. Перебираю блокноты, счета, ножницы с обломанными концами, две запутанных катушки бечевки, зуб акулы, совершенно новый, даже не распакованный фонарик и фирменный бланк из университета, и ищу обратный адрес на Коммонуэлф. Больше всего в этой пачке красивых открыток, относящихся к тому времени, когда Виктор последний раз лежал в больнице. Здесь же и приглашение на свадьбу, состоявшуюся в сентябре прошлого года, и извещение о рождении у кого-то ребенка, и сообщение об изменении адреса, и лотерейный билет. Наконец нахожу конверт с адресом на Коммонуэлф-авеню. На голубом конверте маленькими круглыми буквами отпечатан на машинке бостонский адрес Виктора. Внутри свернутый вчетверо листок тонкой прозрачной бумаги – короткое письмо от его отца. Шрифт выцвел и пестрит помарками. Письмо дает представление о том, сколько сил потратил отец Виктора, чтобы убедить сына продолжать лечение, и как упорствовал Виктор в своем решении. В ход пущены набившие оскомину призывы к разуму и вере в неограниченные возможности, которые сулит надежда. К концу тон письма смягчается, отец умоляет Виктора пересмотреть свое решение и позвонить домой, когда определится его место жительства. И в заключение он пишет: «Виктор, всю свою жизнь, как бы я не был несчастлив, я думал о тебе, ты был для меня неиссякаемым источником радости. Может быть, ты не хочешь продолжать лечение потому, что не испытывал в своей жизни такой же радости? Позвони мне! Может быть, попытаемся вместе найти что-то новое?»

Не сомневаюсь, что Виктор так и не ответил на это письмо, и поражаюсь его упорству. Продолжаю рыться в ящике, ищу листок бумаги, – просто листок чистой бумаги, – и пишу от своего имени коротенькую записочку отцу Виктора. Я пишу:

«Уважаемый мистер Геддес! Вы меня не знаете, но я помогаю ухаживать за вашим сыном. С ним все в порядке. Может быть, он позвонит вам, – если мне удастся уговорить его. Хилари Аткинсон».

Едва ли это можно назвать письмом, но, по крайней мере, его отец будет знать, что с Виктором все в порядке. Уверена, мистер Геддес будет благодарен мне за эту короткую записку. И мне кажется, что поступок мой справедлив и оправдан. Засовываю листок в простой конверт, преисполненная чувства гордости. Но потом происходит нечто непонятное, уверенность моя испаряется. Долго сижу за столом, размышляя над тем, следует ли отправлять письмо.

* * *

Звонит миссис Беркл. С трудом улавливаю в трубке ее голос, словно он доносится откуда-то издалека. Она говорит:

– Извините за беспокойство, дорогая, не могли бы вы помочь мне…

Не дожидаясь конца фразы, прерываю ее потоком заверений, что бегу к ней сию секунду.

Спускаюсь вниз, она открывает дверь. Ее гладкая светло-коричневая кожа возле глаз припухла. Слегка покраснела. Сухие губы плотно сжаты. Еле слышно она произносит:

– Я разбила телевизор.

Сказано точно: в гостиной опрокинутый телевизор, экраном вниз на ковре, вокруг осколки стекла.

– Ах, какая жалость! – слова мои звучат отрывисто, как сигналы бедствия, передаваемые азбукой Морзе.

– Чистила ковер, и шнур телевизора попал в пылесос. Боюсь, как бы вы не порезались, но не поможете ли мне вытащить его в вестибюль? Пусть его потом заберут оттуда мусорщики.

Интересно, о каких это мусорщиках идет речь, о тех, что ездят на машине и собирают мешки с мусором? Она что, думает, что они зайдут в дом и заберут ее разбитый телевизор?

– Конечно, – говорю ей, – конечно, все сделаю. Решительно направляюсь к телевизору, чтобы перевернуть его. Миссис Беркл суетится, хочет помочь. Но я говорю ей:

– Нет, посидите спокойно. Справлюсь сама. – Умоляю ее отойти в сторону. Не перенапрягаться. Убеждаю, что приходилось переносить телевизоры раза в два больше этого.

– А у меня большой телевизор? – спрашивает миссис Беркл.

– Да, – говорю ей. – Очень большой. Замечательный телевизор.

Выволакиваю его в вестибюль, подбираю стекло, провода и шарики. Когда с ковра миссис Беркл сметен последний осколок, она, подойдя ко мне, прикладывает к моей щеке гладкую холодную ладошку. Затем на несколько минут исчезает в кухне и возвращается с кувшинчиком сливочной помадки, умоляя меня принять ее дар.

* * *

Меньше всего меня привлекает перспектива ехать с Кеппи за рождественской елкой, но все же решаю привести себя в порядок. Распустив французскую косичку, расчесываю волосы перед зеркалом в ванной. Умываюсь и подкрашиваю гигиенической помадой губы. Потом думаю: «А не подкрасить ли мне тушью ресницы, как это делает Аннабель?» Порывшись в шкафчике, нахожу тушь и очень старательно подкрашиваю ресницы. Конечно, получается не так здорово, как у Аннабель. Ресницы почему-то не загибаются кверху и не оттеняют глаза. Все же выгляжу я лучше. Вполне ничего, можно, пожалуй, подвести глаза, а еще и подкрасить губы. Но у меня нет ни карандаша для век, ни помады. Есть только сизо-голубой неоточенный карандаш, но нет точилки. Есть светло-зеленые тени для век, которые мне всучили в магазине бесплатно, как образец. Есть немного румян, – хватит на одну щеку. Черт с ним, с лицом, решаю я. Займемся волосами.

Волосы еще побаливают, утром я туго заплела их в косу; на голове шапка беспорядочно перепутанных прядей. Собираю волосы в пучок и, подняв кверху, рассматриваю себя в зеркало. С такой прической придется повозиться. А эти нерасчесанные кудри придают моей внешности нечто драматическое. Эта мысль утешает меня, пусть все остается как есть. Стою перед зеркалом и стараюсь представить, что в нем отражается лицо незнакомой мне женщины. Пытаюсь беспристрастно оценить свою внешность, как будто вижу себя в первый раз. Что ж, красивые глаза, серые, в левом возле зрачка коричневая точка. По-моему, это пятнышко похоже на ошибку в выборе цвета: как будто малыш начал раскрашивать коричневым книжку-раскраску, а потом передумал и решил взять другой карандаш. А волнистые волосы – просто класс. Перепутанные и нерасчесанные, они все равно красивы.

Снимаю свитер Виктора и разыскиваю свой собственный тоненький свитерок; он не такой теплый, но зато смотрится получше. Потом вместо синих джинсов натягиваю шерстяные брюки со складками, они с ремнем и на подкладке. Подвернув обшлага, надеваю модные носки. Выбираю туфли, в которых мои ноги казались бы маленькими. Теперь браслет. Снова смотрюсь в зеркало, и прихожу к выводу, что выгляжу неплохо. Вполне привлекательно. Настолько привлекательно, что можно заняться чем-то поинтереснее покупки рождественской елки. Можно пойти выпить с друзьями, или навестить престарелую родственницу, или отправиться на свидание.

Притворяюсь, что еду не по унылым неосвещенным улочкам Халла, а по сверкающим яркими огнями перекресткам Ньюберри-стрит в Бостоне. Останавливаюсь у магазинчика, работающего всю ночь, чтобы купить пачку сигарет и зажигалку, раскрашенную в цвета бостонской спортивной команды «Ред Сокс». Курю сигарету за сигаретой, каждый раз пользуясь новой зажигалкой. Меня уже подташнивает от избытка никотина, и тут замечаю почтовый ящик. Останавливаюсь, в голове полная неразбериха, не знаю даже, правильно ли поступаю, но все же бросаю в щель ящика свое послание к мистеру Геддесу. Слышу голодное урчание захлопнувшейся створки и думаю: «Дело сделано».

В машине, достав сигарету, опускаю стекло и подставляю лицо холодному воздуху. Включив радио, во весь голос подпеваю песням. Пытаюсь найти тяжелый рок. Нажимаю на тумблер, чтобы улучшить звучание. Проезжаю мимо круглого купола побеленной известкой водонапорной башни, она кажется серой в неярком сумеречном свете. Башня стоит на восьми опорах и напоминает гигантского осьминога. Я приветственно машу ей рукой.

Прекрасно сознаю, что делаю, когда, подъехав к ресторану, заглядываю в окно. Вхожу, перекинув через плечо сумочку, а не рюкзак, куртка не надета, держу ее в руке. И обращаюсь к Гордону, сделав вид, что не ожидала застать его здесь. Говорю с улыбкой:

– Привет!

– Вот это да, – растерянно произносит Гордон.

– Что такое? – чирикаю в ответ.

– Выглядишь ты… – Гордон разводит руками, как бы предлагая мне самой закончить фразу.

– Спасибо, – благодарю его.

– Где Виктор? – спрашивает Гордон. – Еще не вернулся от Эстел?

– Наверное, еще там. Ты когда уехал?

– Вскоре после тебя. Предложил подвезти его. Мне Виктор нравится, – говорит Гордон с таким выражением, как будто этот факт удивляет его.

До меня доносится шум кастрюль, снимаемых с плиты, и я вспоминаю, что Кеппи на кухне. Сквозь треугольное окошечко распахнувшейся двери вижу Кеппи, подвязанного фартуком, в рубашке с закатанными рукавами. Вытащив из раковины поцарапанные формы для пудинга, сваливает их в кучу.

Хорошо бы удрать отсюда вместе с Гордоном. Поехать в ресторан, дорогой ресторан, и заказать что-нибудь экзотическое. В иностранный ресторан. В ресторан, где едят руками. Хорошо бы выпить как следует, а потом на бешеной скорости помчаться сквозь пургу и ветер; повеселиться, посмеяться и обрести, наконец, душевное равновесие. Хорошо бы заняться всем этим с Гордоном: сидеть напротив него за столиком в ресторане, а потом болтать, лежа с ним рядом на одной подушке.

– Эстел привезет его домой позднее, – говорю я. Смотрю на Гордона, на нем все тот же твидовый пиджак, пряди волос падают на лоб, – и меня охватывает нетерпеливое желание, как ребенка, которому ужасно хочется побыстрее развернуть свой рождественский подарок.

– Мы с Кеппи собирались отправиться за елкой, вот и приехала сюда. Без его грузовика мне не довезти ее до дома. А теперь не хочется возиться с этим, – объясняю Гордону, – можно бы и уехать отсюда.

– Почему же тебе опостылела твоя елка?

– Поедем лучше к тебе, – предлагаю я. Многозначительно подмигиваю, ощущая при этом невесомый слой туши на ресницах, и вспоминаю Аннабель. Смотрю на Гордона, прилагаю максимум усилий, чтобы выглядеть так же, как Аннабель: у меня такие же, как у нее, карие глаза, и Гордон, глядя на меня, видит такую же беззаботную, веселую девушку, как Аннабель. В результате начинаю чувствовать себя привлекательной. Начинаю представлять себе Гордона без рубашки.

Итак, мы уезжаем. Я в качестве пассажира, а поэтому испытываю неловкость от своего беспричинного молчания. У водителя всегда есть оправдание: он сконцентрирован на дороге или притворяется, что занят машиной. А пассажир? Чем он занят? Сидит рядом с водителем, вот и все, или развлекает его беседой. Но последнее мне не удается. Разговаривать не в моих интересах. Молчу, как рыба, потому что боюсь: если открою рот, установившееся между нами взаимопонимание рассеется, как утренний туман, и мы вновь осознаем нашу разъединенность и жесткие границы времени, отведенного для нашей любви.

Весьма возможно, что Гордон ощущает то же самое. Может, он думает, что любые слова сейчас неуместны, что все предстоящее будет разыгрываться в молчании, как настоящее таинство; нельзя произносить ни слова, пока оно не закончится.

Гордон вынимает кассету из магнитофона и кладет ее в пластиковую коробочку. В тесной кабине автомобиля движение это так поражает своей неожиданностью, что внутри у меня все сжимается. В ответ на его жест надо что-то сказать, как-то отреагировать на это. Но я упорно молчу. Не отрываясь, смотрю в окно на пролетающие мимо телефонные будки. На мгновение мне кажется, что это окружающий нас мир проносится мимо со скоростью торопливо исчезающих будок, а мы с Гордоном застыли на месте, как камни в воде.

Мы с Виктором оба лишились рассудка, он решает отказаться от химиотерапии, а я решаюсь на вечер завладеть Гордоном. В какой-то точке вселенной человек, обремененный детьми, стоит перед выбором: имеет ли он право на самоубийство. У кого-то родился нежеланный ребенок. Секретарша бросает работу, чтобы начать собственное дело, о котором давно мечтала. Подросток первый раз в жизни берет в руки гитару.

Попросить бы Гордона отвезти меня на пирс; доплыла бы на пароме до Бостона, а оттуда самолетом, скажем, в Феникс. А там ни одна душа не знала бы ничегошеньки о моем прошлом. На Западе стала бы совсем другим человеком. У меня появилось бы хобби, которого никогда раньше не было, и всем своим новым знакомым я врала бы, что увлекаюсь этим с пеленок. Стала бы сексуально неразборчивой и притворялась бы, что всю жизнь была такой. Говорила бы мужчинам: «Мне не нравится, когда говорят «пошла по рукам». Я просто набираюсь жизненного опыта».

Когда последний раз я занималась с Виктором любовью? Неделю назад. Нет, шесть дней. Помню, что спала в нашей постели, спала так крепко, что поначалу никак не могла окончательно проснуться. Виктор, отбросив одеяло, прикоснулся к моей груди, он не смотрел мне в лицо, наблюдая за тем, как мои соски реагируют на прикосновение его пальцев и языка. А потом его рука оказалась между моих ног, и я проснулась, но все еще была в полусне. Потом он взял меня, и я вдруг почувствовала тревогу, как при звуках пожарной сирены; его лицо оказалось прямо передо мной, он смотрел на меня сверху, медленно двигая бедрами. «Беби, – сказал он, проведя рукой по моим волосам, – я смотрю на тебя».

Молча я начала двигаться в одном ритме с ним, но он прижал меня к себе и сказал: «Нет, ничего не делай». Он не спускал с меня глаз, как будто хотел запечатлеть в памяти мой образ, словно выполнял упражнение по развитию памяти.

Помню, у меня возникло ощущение, что все вокруг нас замерло: ночь не станет темнее и не наступит рассвет, замерло все во вселенной – и время начало снова свой бег в тот момент, когда Виктор достиг тихого, не требующего усилий оргазма. Он упал на бок, положив руку на мой живот, а мне хотелось, чтобы он опять был на мне, чтобы опять замерло время и чтобы опять мы оказались между ночью и днем, как стрелка часов, указывающая полночь. Поймите, я ни на минуту не забываю, что удержать Виктора так же невозможно, как воду в ладони, он все равно ускользнет от меня. Но в тот момент он стал неотъемлемой частью меня, столь же неизменной и постоянной, как отпечатки пальцев. В это мгновение мы составляли единое целое, исчезли две существующие сами по себе личности: Виктор и я; отринув все физические законы, мы растворились друг в друге. Но передвинулась минутная стрелка, и все вошло в свою колею. Виктор заснул. Я смотрела на его лицо. Думала: «Я смотрю на тебя».

Гордон протягивает руку, чтобы открыть дверцу, и я вздрагиваю, не потому, что он задел меня; я и не заметила, что машина остановилась, мне показалось, что Гордон просто бросил руль и мы сейчас врежемся в телефонную будку. Теперь вижу, что машина стоит на подъездной дорожке, где за последние две с половиной недели я столько раз следила за Гордоном. Мотор выключен, машина на тормозах. Гордон отбрасывает в сторону мои волосы и целует в шею. Целует так страстно, что меня охватывает беспокойство, как бы на коже не осталось красных пятен. Интересно, а поцелуй в губы будет таким же страстным? Обдумываю: что сейчас делать? Как ответить на его ласки? Неужели он собирается заниматься этим в машине? В голове крутятся тысячи вопросов, которые мне хотелось бы задать Гордону. Хочу выяснить, какое высшее учебное заведение он окончил, как звали его друзей, какие у него любимые книги, как он провел, скажем, последние десять лет своей жизни?

Хочу узнать его.

Где-то бродит потерявшийся щенок и не может найти дорогу к новому дому. Качается на волнах корабль с пассажирами на борту. Пилот-новичок нервничает перед первым приземлением. А НАТО на пороге новых открытий.

* * *

Наверное, в один прекрасный день, после смерти, попаду я в неземную обитель, усядусь там за карточный стол напротив другого покойника, играющего вместо карт сердечками, и скажу: «Когда мне было двадцать три года, мечтала стать ветеринаром, но не удалось поступить на ветеринарный факультет… В двадцать семь влюбилась в мужчину, которого звали Виктором, а потом познакомилась с другим, по имени Гордон…» Иногда мне кажется, что я не в состоянии рассказать правдиво историю своей жизни, потому что жизнь еще продолжается и невозможно изобразить ее объективно. Я было попробовала, да не знаю, как с этим справиться, ведь это все равно, что попытаться поднять стекло, у которого нет краев – не за что даже ухватиться. Вот и сейчас: откуда мне знать, правильно ли я поступаю, когда вхожу в дом Гордона и за моей спиной захлопывается парадная дверь? Может, после смерти душа моя успокоится в какой-то обители и разберется во всем, что я натворила; вот тогда и станет ясно, где я совершила ошибку. Может, в последующей жизни, в одной из тех, что предстоят нам, по словам Эстел, я открою секрет, как скорректировать свои поступки, как предугадать заранее, что следует делать.

Самое трудное для меня – принимать решения. Решения принимаются мгновенно; не существует критериев их оценки. Что касается Виктора, тут решить проще: я знаю, что он умирает, таково заключение медицинских светил, и о том свидетельствует само тело Виктора, которое разрушается на глазах. Виктор снабдил меня графиком последующих событий: я знаю, когда все кончится. Другое дело – Гордон. Не знаю, чем все это закончится и что изменится теперь, когда он под звуки музыки притягивает меня к себе? Мы слушаем старые блюзы, у него великолепная стереосистема, таких размеров, что своими контурами, смутно вырисовывающимися в маленькой спальне, напоминает памятник.

На полу ковер цвета барвинка. Занавеси на окнах подобраны под цвет ковра и подвязаны голубыми лентами. Обои разрисованы бабочками-данаидами. Комната кажется пустой, так как в ней нет ни детских настольных игр, ни конструктора, ни сборной модели домика Авраама Линкольна, – ничего, кроме двух людей, которые нетерпеливо срывают друг с друга одежду, и с лихорадочной поспешностью смыкают объятия в тесном переплетении рук и ног. Он покрывает меня поцелуями, а я – актер, и мой язык повторяет все движения любовника, и тут же сама становлюсь любовником. Нетерпеливо расстегиваю молнию на его джинсах. Одним рывком срываю с себя через голову свитер. Заведя руки за спину, расстегиваю лифчик. Слышу чей-то стон и только через некоторое время до меня доходит, что эти звуки издаю я. Гордон зовет меня: «Хилари?», но я не отвечаю; тогда он хватает меня за руки. Отстраняет от себя, и я поднимаю на него глаза. Крепко держит меня.

– Куда ты спешишь? – спрашивает он, отодвигаясь от меня. Потом целует меня. Целует в шею. И мы снова охвачены безумием.

Я часто вижу один и тот же сон. Девочка лет одиннадцати. Мышиного цвета волосы, мелкие завитушки подпрыгивают при ходьбе. На ней очки в квадратной оправе, спереди в зубах щербинка.

– По-моему, это дочь, которая когда-нибудь у меня будет, – рассказываю я Гордону. Наши любовные игры довели меня до полного изнеможения. Как в дурмане, медленно и невнятно произношу слова.

– Расскажи о ней, – просит Гордон. Он делает мне супер массаж. Я лежу лицом вниз на его голубом ковре, слушаю перуанские народные мелодии. Пластинка заигранная, с царапинами, но сквозь помехи прорывается страстная протяжная мелодия под аккомпанемент народных инструментов. Флейта, губная гармошка. В этих ноющих звуках боль одиночества, тоска, любовь.

– Так вот, почти во всех снах она нуждается в помощи. Потерялась, например, в городе или сидит в машине, где нет рулевого колеса или тормозов.

Гордон выдавливает на руку из прозрачной бутылочки с бледно-розовым колпачком детский крем. Размазывает солидную порцию крема от плечей до бедер. Втирает его в кожу, надавливая пальцами в промежутки между ребрами.

– А мышцы спины у нее хорошо развиты? – спрашивает он.

– Она же – не я, – объясняю ему. Оборачиваюсь, чтобы посмотреть на Гордона. На нем чистые белые шорты. Руки в непрерывном движении. Мышцы плеча напряжены.

– Ладно, ладно, – говорит он, – так у нее всегда неприятности, и она нуждается – в чем? В защите?

– Не в защите в прямом смысле слова. В моих снах ей никто никогда не помогает. Ей нужна я, и никто другой.

Гордон, наклонившись, целует мочку моего уха. Трется подбородком о затылок. Потом обнимает меня.

– И ей никогда, никогда не нужен никто другой, Хилари?

 

Глава VII

Завожу будильник на 12 ночи, но это излишне. Все равно не засну, пока не вернется Виктор. Уже не один час лежу в постели, прислушиваясь к гудению холодильника, к щелчкам периодически включающегося обогревателя, к реву реактивных самолетов, пролетающих где-то высоко над нами. Перебираю в уме все, что могло случиться, проигрываю все варианты. Стараюсь найти разумное объяснение. Стараюсь изо всех сил.

Я вернулась домой в начале одиннадцатого, совершенно без сил, меня переполняло чувство вины и раздражение. Как последняя дурочка засунула в карман свои трусики. К вечеру намело целые горы снега. И я долго стояла по щиколотку в снегу, чтобы промочить как следует туфли. Тогда Виктор скорее бы поверил тому, что я все время гуляла по улицам. Стараясь не задеть случайно разбитый телевизор миссис Беркл, бесшумно поднялась по лестнице. Добравшись до нашей площадки, тихонько приоткрыла дверь, прислушиваясь к дыханию Виктора. Но его не было дома. Тогда я запихнула свою одежду в самый дальний угол шкафа и старательно промыла под душем каждую складочку своего тела. Вымыла волосы, лицо, уши. Отпарила окоченевшие пальцы ног. Внимательно осмотрела в зеркале свое лицо, чтобы убедиться, что на нем нет никаких следов. Надушилась лосьоном после бриться Виктора, побрызгала им живот и бедра.

Облачившись в пижамную куртку и шорты Виктора, улеглась в постель, прислушиваясь к гудкам маяка, доносящимся с Пембертонского пирса. Мне был нужен Виктор, позарез нужен. Я столь же нетерпеливо ждала встречи с ним, как в полуденный зной люди жаждут тени в Марокко. Порой это желание охватывает меня с непреодолимой силой, Виктор вошел в мою плоть и кровь, мне кажется, что он всегда занимал в моем сердце то место, которое принадлежит ему сейчас; любой свой поступок я оцениваю с его точки зрения, все мои суждения зависят от того, что думает по этому поводу Виктор. Я стыжусь этого, стыжусь, что родилась на свет столь беспомощной, что не могу противостоять его влиянию. Но эта же слабость породила и мою страсть к Гордону. И как это не покажется странным, я довольна, что родилась такой.

Уже очень поздно; слышу, как поворачивается ключ в замке, скрипит открывающаяся дверь, и вижу на сосновых досках пола тень Виктора.

Хочу увериться, что ничего не изменилось. Понимаю, конечно, что кой-какие изменения произошли, но они несущественны: просто всплыло на поверхность то, что таилось в глубинах сознания. Я та же, что и раньше, до свидания с Гордоном; но то, что случилось, помогло мне разобраться в себе, понять, что я за человек. Не надо больше строить из себя добропорядочную страдалицу, я не такая. Я стала более трезво оценивать себя, свое безрадостное прозябание, всю грязь и двусмысленность своего положения, всю сумятицу своих переживаний, – все то вместе взятое и составляет мою суть. Я хочу сказать, что образ верной и преданной любовницы Виктора был всегда фальшив.

Приоткрыв дверь, Виктор проскальзывает в комнату. Стараясь не наступать на скрипящие половицы, осторожно прикрывает за собой дверь. Ботинки держит в руках. Прокравшись к ванной, сначала закрывает за собой дверь, и только потом включает там свет и пускает воду тоненькой струйкой, чтобы почистить зубы. Он умеет все делать бесшумно. Умеет проявлять внимание и заботу.

Виктор, должно быть, понимает, что что-то случилось. Он, конечно, не знает о моем свидании с Гордоном, но в нем зародились неясные подозрения. Что-то неуловимое носится в воздухе. Мои отношения с Гордоном разрекламированы, как нью-йоркская премьера. Вся атмосфера комнаты пропитана воспоминаниями о нашем свидании. Слова признания так и рвутся из моей груди, каждая клеточка моего тела кричит об этом. У любовников свой, особый язык, они объясняются на нем, не прибегая к услугам грамматики.

Виктор вешает свой блейзер на спинку стула, снимает штаны. Расстегивая рубашку, наблюдает за мной. Проскальзывает под одеяло, благоухая запахом виски и снега.

У меня возникает желание рассказать ему обо всем. Меня так переполняют мысли о моем предательстве, что, кажется, я просто должна все выложить, иначе слова вырвутся на волю без моего согласия, как будто им известно, насколько они важны, и им не терпится заявить об этом.

Отодвигаюсь, чтобы освободить место Виктору.

Очень темно, слышно, как шумит океан. Рядом со мной вздымается и опускается при каждом вздохе грудь Виктора. Он знает, что я не сплю. Целует меня и кладет голову на мое плечо.

– Ты разочаровалась во мне, Хилз? – спрашивает он.

Вот оно, то мгновение, о котором я мечтала: опять я слушаю нежный, ласковый голос Виктора, голос его души, который мне доводится слышать так редко; это голос его любви, его признаний, так звучит его голос, когда он вспоминает о прошлом, рассказывает о детстве. Мне хочется изо дня в день, каждую минуту слышать этот голос, но тут я бессильна: он звучит только по воле Виктора.

Он склоняется надо мной, рассыпает по подушке мои волосы и крепко обнимает за плечи.

– Ты, наверное, думаешь, что я нарочно мучаю тебя. Что я нарочно теряю последние силы, пью, бегаю по морозу раздетым, все это только для того, чтобы помучить тебя.

Он вспоминает нашу ссору в доме Эстел. Для него, с тех пор как мы расстались, не произошло ничего существенного. А я и думать забыла о том, что случилось столько часов назад. В моей памяти всплывают совсем другие картины: я еду к Кеппи, срываю через голову свой свитер, Гордон рядом со мной, ловлю его дыхание, возвращаюсь домой, дрожа от страха. Мне приходится сделать над собой усилие, чтобы вспомнить другие сцены: лабиринт, Виктор выбегает из дома в одной рубашке, отправляюсь на его поиски, чувствую себя униженной. Да, как же, помню, помню, но все это уже не имеет значения, как неважен сигнал светофора, если на дороге нет движения.

– Поверь, я делаю все это не потому, что тороплюсь покинуть тебя, – продолжает Виктор. – Не потому, что мне хочется болеть, сводить на нет все твои усилия. Я устраиваю сцены не из-за витаминных таблеток или диетического питания.

– Я все понимаю, – успокаиваю его.

– Я не хочу умирать, Хилари, – говорит он.

Прижимаю его к себе. Чувствую на шее его дыхание. Убаюкиваю его. Как хотела бы я защитить его от всех опасностей. Защитить нас обоих.

Посреди ночи, когда полагается спать крепким сном, слышу голос Виктора:

– Как ты относишься к философии Эстел?

Не открываю глаз. Не двигаюсь. В полудремоте слова Виктора проникают в мое сознание. Интересно, давно ли он проснулся. Лежит, размышляя над теориями Эстел о наших предшествующих воплощениях, над ее дерзновенными суждениями о наших будущих воплощениях, которые предначертаны нам в вечности. Вчера она рассказывала нам, что была в одном из своих предшествующих воплощений фермером, жила в Англии и объезжала свои владения на гнедой лошади по кличке Франклин. А в следующем воплощении была очень красивой женщиной. «Самой настоящей ведьмой, – говорила она, – Казановой в юбке». Вполне серьезно расспрашивала меня, кем я была в прошлом, какие воспоминания сохранились в моей памяти.

– Не верю в это, Виктор, – отвечаю ему ласково. На улице ветер завывает с такой силой, что от его порывов, кажется, трясутся стены дома.

– Ты не веришь в свои предшествующие воплощения?

– Нет.

– Ну представь, что они все-таки были, – просит Виктор. Кладет руку на грудь и прижимается ко мне. – Как, по-твоему, кем ты была?

– Может, мякиной, – шучу, целуя его волосы. – А может, неоткрытой планетой.

Сплю беспокойно, меня мучают кошмары, от которых в памяти остаются только неясные образы, и просыпаюсь от звонка в дверь.

– Бог ты мой, кто-то звонит в дверь, – говорю я. Виктор медленно открывает глаза. Лицо его белее наволочки, на которой лежит его голова. Меня пугает его вид.

– Виктор!

– Что? – откликается он, не поднимая головы. Даже его веснушки побледнели, как будто обесцветились. На спине ясно проступают все позвонки. Он неподвижен.

– Ничего, – говорю я. Слова замирают у меня на губах при виде желтых белков его глаз, пепельно-серой кожи на висках. – Открою дверь.

Встаю. Чувствую себя отвратительно. Смотрю на Виктора. Голова его утонула в подушках. Ни единой кровинки в лице, – только медно-красные волосы сияют жутким блеском, как кровь на белой рубашке солдата.

Я уже и думать забыла, что у нас есть дверной звонок, – так давно нам никто не звонил. Отыскав синие джинсы, начинаю натягивать их, и только тут соображаю, что это Виктора. Его джинсы мне тесны; трудно поверить, но это именно так. Все-таки мне удается застегнуть их. Достаю майку, свитер и засовываю ноги в мокасины. Направляюсь к двери, оглядываюсь на Виктора, который снова закрыл глаза.

Спускаюсь по лестнице; мусор с площадки еще не убран. Холл внизу залит ярким светом, льющимся из окон.

Открываю дверь – передо мной Гордон, щеки разрумянились от мороза, в руках охапка поленьев.

– Ты что, чокнулся? – спрашиваю его. Холодный ветер яростно набрасывается на меня.

– Решил, что тебе, наверное, нужны дрова. Так мы и стоим: он – на пороге, а я, дрожа от холода, – у дверей.

– Ладно, – говорю ему, – заходи.

Веду его по лестнице. Поднимаюсь позади него и смотрю, как легко преодолевают его ботинки ступеньки, одну за другой. Ширина его плеч приводит меня в восхищение.

– Хотелось посмотреть, как ты живешь, – объясняет Гордон.

– Я живу с Виктором.

На площадке второго этажа говорю:

– Выше.

Дверь нашей квартиры скрипит.

– Вот, – говорю я. – Жди здесь. Проверю, встал ли Виктор.

– Я пришел слишком рано? – спрашивает Гордон. Он чуть-чуть задохнулся, лицо покраснело; руки, прижимающие к груди охапку дров, кажутся обожженными. Гордон шепчет: «Я так хотел увидеть тебя», – и морщит лоб.

Проскальзываю в дверь и нахожу Виктора в постели: лежит, закрыв руками глаза.

– Ни за что больше не буду пить, – жалобно говорит он. – Никогда, никогда больше этого не повторится. Почему ты позволяешь мне пить, Хилари? Ты же знаешь, как мне от этого плохо.

– Может, алкоголь тут не при чем, – говорю я.

Виктор открывает глаза и с недоумением смотрит на меня.

– Кто там? – спрашивает он.

– Гордон. Стоит у дверей с охапкой поленьев.

– Ох, – вздыхает Виктор. – Что ему надо?

– Отдать нам дрова, – объясняю ему.

– Это что? Подарок? Ох, ох, тогда придется встать, – говорит Виктор. Опираясь на руку, начинает выбираться из постели. Но он слишком слаб, рука не выдерживает. Замирает, опершись на локоть. Собирается с силами. Сидит неподвижно.

– Хилари, – обращается он ко мне после долгой паузы. И, как будто сделав открытие, объявляет: – Мне нехорошо.

Час спустя Виктор еще в постели. Но на нем уже фланелевая рубашка, и он сидит. Гордон пристроился в ногах, на коленях тарелка с завтраком. Я сижу у камина, наслаждаясь теплом. Впервые с тех пор, как поселились здесь, мы разожгли камин. И впервые за много недель я приготовила тосты по-французски, – любимое блюдо Виктора. Купила в булочной настоящий французский хлеб, а приправ у меня достаточно, получилось очень вкусно. Виктор не может есть. Сегодня одно упоминание о пище вызывает у него тошноту. Жалуется, что даже зубная паста напоминает по вкусу какое-то блюдо.

– Так вот, – говорит Виктор Гордону, – сейчас расскажу тебе, чем ты занимался, скажем, четвертого июля десять лет назад. Постой, сколько же тебе было? На три года моложе меня. Ах! Совсем еще ребенок! Ты был… дай-ка подумать… на эспланаде, любовался фейерверком.

– Естественно, я был на эспланаде, – соглашается Гордон. – Что же удивительного?

– Ладно, ты был на эспланаде не один, – Виктор задумывается, нахмурив брови, – ты был со своей подружкой. А через несколько месяцев до тебя дошло, что ты не оправдал ее надежд: ей-то хотелось провести эту ночь с тобой в постели, – а ты не догадался.

– Нет, догадался, – возражает Гордон. Откинувшись назад, многозначительно поднимает палец. – Мы занимались любовью, и это было потрясающе.

– До сих пор помнишь? Подумать только, сколько лет прошло, а он помнит! – восклицает Виктор. – Должно быть, действительно было потрясающе.

Протягиваю Виктору стакан апельсинового сока, а он смотрит на него с таким отвращением, будто сок радиоактивный.

– Мы занимались любовью на лодочной пристани Бостонского университета, на дощатом настиле, который соединяет две велосипедных дорожки. Фейерверк заканчивался, небо озаряли последние вспышки, это было грандиозное зрелище.

– У-у-у, а я-то волнуюсь, – говорю я, – если занимаюсь этим в другой комнате.

– У нас другой комнаты нет, – уточняет Виктор.

Подхожу к огню и с помощью толстого куска щепки переворачиваю полено. Потом сажусь, скрестив ноги, на пол и раздуваю пламя, чувствуя на лице его неровное тепло. Размышляю над тем, что люди переоценивают летние месяцы; насколько приятнее разжечь утром камин и сидеть у огня, вдыхая запах горящих дубовых поленьев.

– Теперь твоя очередь, – обращается ко мне Виктор. – А что ты делала четвертого июля десять лет назад?

Задумываюсь, но не могу вспомнить, чем занималась именно в этот день.

– Это было за год до моего поступления в колледж. Жила в Мексике; вот почему и не помню, что было четвертого июля. Я хочу сказать, что в Мексике этот день не отмечают.

– А что ты делала в Мексике? – интересуется Виктор.

– Долго рассказывать. Видишь ли, родители уже давно жили отдельно и наконец подали на развод. Мать моя, ну, она страшно переживала, – отправила нас жить к папочке. Он механик, и ему предложили работу по обслуживанию автомобильных гонок в Мексике, вот он и оставил нас на попечение какой-то женщины, она была слепой, и у нее на северном побережье был в деревне свой домик. Имя у нее было такое сложное – не выговорить, что-то похожее на «операцию», поэтому мы прозвали ее «миссис Си». Родилась она на юге и говорила нараспев. Ее страшно забавляло наше произношение. Она усаживала моего младшего брата на кухне и заставляла его повторять: «Горячая масляная кукуруза» и «Паркуй свою машину на Харвард-ярд», ее смешило, как он произносит звуки «а» и «р».

– Вот это да! – восклицает Виктор. Судя по всему, ему это кажется забавным. – «Гаача масьяна кукууза», – передразнивает он.

– Я бы убил ее, – заявляет Гордон.

– Да нет, у тебя не поднялась бы рука, – возражаю ему. – Ей было хорошо за шестьдесят, слепая, а еще у нее был муж, точнее, бывший муж, который жил на верхнем этаже ее дома. По-моему, когда они развелись, ей не удалось выставить его за дверь. Он как жил у нее, так и продолжал жить. Миссис Си не могла свободно передвигаться по дому. У нее были костыли, трость. Еще у нее было набитое чучело, гиппо по кличке Ту-ту, которого она усаживала за кофейный столик и вела с ним разговоры. Бывший муж когда-то спустил ее с лестницы, и у нее, по-моему, было сломано бедро, которое плохо срослось… Так вот что она сказала…

Гордон задыхается от кашля, подавившись куском французской булки.

– Так он что, спихнул ее с лестницы? – переспрашивает Гордон.

– У них постоянно происходили баталии. Она требовала, чтобы он платил ей за квартиру.

– Так он спустил ее с лестницы из-за квитанции об оплате квартиры? – спрашивает Виктор.

– Кто знает? По крайней мере, она считала, что он обязан платить ей за квартиру. Говорила: «С какой стати он живет в моем доме бесплатно?» Суд вынес решение при разводе, что дом принадлежит ей. По меньшей мере раз в день она забиралась по лестнице и дубасила его своей палкой. А он отплачивал ей тем же. По правде говоря, мне он нравился. Мог, например, перелить в одну кастрюльку все, что было в холодильнике, положить в кастрюлю с супом кусок воска, снять с телевизора кнопку объемного изображения, – выкидывал всякие такие штуки.

– Дальше, дальше рассказывай, – просит Гордон.

– Ты все это выдумываешь, – с сомнением в голосе произносит Виктор. – Ладно, так что же случилось? Почему ты отправилась в Мексику?

– Понимаешь, произошло вот что. В один прекрасный день мистер Си умер.

Оба, и Виктор, и Гордон, находят это чрезвычайно забавным. Виктор хохочет, вытаращив глаза, Гордон тоже давится от смеха.

– Миссис Си спустилась вниз страшно взволнованная и заставила моего брата пойти проверить. Ее муж умер во сне.

Гордон умолкает. На лице недоумение, губы плотно сжаты.

– Как печально, – говорит он.

– Так, по крайней мере, дом перешел в ее безраздельное владение, – говорит Виктор. Он отворачивается, нахмурившись, как бы оценивая мысленно все преимущества одиночества.

– Нет, – говорю я. – Миссис Си объявила, что не в силах оставаться жить в этом доме. Продала дом, поэтому нам пришлось уехать. Конечно, можно было вернуться к матери и остаться на лето в ее квартире. Но отец все еще был в Мексике, а моему брату только что исполнилось четырнадцать лет, и он с ума сходил по машинам, поэтому мы отправились в Мексику.

– Вот это история! – восклицает Виктор.

– Не слышала, что потом стало с миссис Си? – спрашивает Гордон.

– Так ты нашла в Мексике своего отца? – интересуется Виктор.

– Слышала, что миссис Си переехала в Монтгомери, штат Алабама. И нет, с отцом мы так и не встретились.

– А как вам, ребятишкам, удалось оплатить путешествие в Мексику?

– Да просто расплачивались наличными, – отвечаю я.

Мой брат был богатеньким подростком. Торговал марихуаной в туалетах, по меньшей мере, дюжины различных средних школ. Сейчас торгует марихуаной в Аризоне. Он богат, настоящий подонок. Жену его зовут Сарой, она увлекается верховой ездой, – и что самое отвратительное, – лошадям они тоже дают наркотики.

– Ты, должно быть, говоришь немного по-испански? – спрашивает Гордон, и я киваю в ответ.

– Не знал об этом, – удивляется Виктор. – Никогда, никогда даже и не подозревал за тобой таких способностей.

Когда вношу второй поднос с французскими тостами, у Виктора, наконец, тоже пробуждается аппетит.

– И мне один! – просит он.

Все утро мы провели в разговорах. На лице Виктора мало-помалу появляются краски, и он выглядит… счастливым, таким счастливым, каким я его никогда не видела. Он выглядит… не знаю, как назвать это, – каким-то домашним.

Отправляюсь вслед за Гордоном на кухню, любуясь его легкой, размашистой походкой. Показываю ему, где что лежит. Кухонька у нас тесная, в ней четыре кособоких шкафчика, газовая плита столетней давности, белый пузатый холодильник, все стенки которого внутри покрыты льдом и старый консервный нож. Кухня отделена перегородкой от комнаты, где все наши вещи, наш стол, наше окно. Кухня узенькая, как девичий башмачок.

Гордон взбивает яйца с молоком и обмакивает в этой смеси ломоть хлеба. Потом, бросив на раскаленную сковородку, обжаривает в масле.

– Все еще недовольна, что я пришел? – спрашивает он, сосредоточенно глядя на сковородку.

– Кто говорит, что я недовольна твоим приходом?

– Брось, Хилари, я же вижу. – В его тихом голосе твердая убежденность в своей правоте.

– Просто счастлива, – говорю ему, – что ты здесь. Ты нравишься Виктору.

– Я нравлюсь Виктору. И Виктор мне нравится. И ты мне нравишься.

– Зачем ты явился?

– Хотел посмотреть, как ты живешь. Раньше просто в голове не укладывалось, как ты можешь жить с ним. Все время думал: «Как такая хорошенькая женщина живет в этой мрачной развалюхе с таким вот мужчиной?»

– А что теперь думаешь?

– Думаю, что все мы попали в переплет.

На сковородке что-то шипит. Гордон быстро переворачивает ломоть хлеба. Поджаренная сторона с желтовато-коричневой корочкой выглядит очень аппетитно. Гордон продолжает:

– Все вспоминаю прошлую ночь…

– Ш-ш-ш…

Он шепчет:

– Вижу все так ясно, будто в голове у меня кинопроектор. Только о тебе и думаю.

– И еще думаешь о девчонке, с которой устроился на часок за лодочной пристанью в Бостоне.

– Я на ней женился, – говорит Гордон. – И сейчас женат на ней.

Так, кое-что начинает проясняться. Конечно, он женат. А почему бы ему не быть женатым?

– Где она? – спрашиваю я.

– Она меня оставила, – отвечает Гордон.

В этот момент в кухне появляется Виктор.

– Посмотрите-ка на меня, – говорит он, улыбаясь, – я на ногах.

Стоит, слегка покачиваясь, прислонившись к кухонному столу. Гордон протягивает ему руку, но Виктор не обращает на него внимания. С усилием выпрямляется. Объясняет нам:

– Тяжелое похмелье. Сам во всем виноват, а теперь весь разбит, в голове Вьетнам.

На первом этаже у Гордона есть маленькая комната, обшитая темными деревянными панелями, она освещается одной-единственной лампочкой. Эту комнату Гордон называет «морской». На полках вдоль стен все, что может понадобиться на море: водные лыжи, маски для ныряния, ласты. К стене прислонены пять удочек. У дальней стены два спасательных пояса, куча спасательных жилетов грязно-оранжевого цвета, коробка с рыболовными снастями, крейт, задача которого сохранять горячее – горячим, а холодное – холодным, набор крючков с перышками и разноцветные поплавки. Над дверью висит чучело рыбы – тунец, которого Гордон поймал в прошлом году.

Виктор остается дома, читает. Когда я уходила, он издал какой-то нечленораздельный звук, что-то вроде «до свидания», и перевернул страницу.

Я робею перед Гордоном, но мне интересно. Восхищенно разглядываю каждый предмет в «морской» комнате, как в музее раритетов. В ящике кедрового дерева, обитом бархатом, часы для определения глубины при плавании под водой. Часы на толстом черном ремне, циферблат с подсветкой, толстое, водонепроницаемое стекло. Циферблат окружен значками, имеющими номера.

Гордон пытается показать мне, как надо им пользоваться.

– Все эти цифры имеют особое значение, – объясняет он мне, поворачивая часы.

Костюм для подводного плавания, ярко-синий, с желтой полоской, скрючился в углу.

– Он похож на раковину, – говорю я, прикасаясь к нему. Мне он напоминает кожу какого-то неизвестного существа, имеющего отдаленное сходство с человеком.

– Раковиной его не назовешь, – возражает Гордон.

Представляю себе, как в этом гидрокостюме выглядит Гордон: дышит с помощью кислородных баллонов, борясь с громадными валами, бросается в море, а потом исчезает в холодных зеленых глубинах океана, где всегда царят тишина и покой.

Решаем отправиться на берег моря собирать съедобных моллюсков. Раковины большущие, каждая величиной с ладонь. Во время отлива их полным-полно на берегу. Чайки кружатся над ними, пикируя на уже открытые, умирающие. Чайки взмывают ввысь, носятся над волнами, а потом бросают моллюсков на скалы, усеянные грудами разбитых раковин. Мы с Гордоном собираем моллюсков только с плотно закрытыми створками. Бросаем их в пластмассовое ведро.

– Вот двустворчатый моллюск, – объясняет Гордон, показывая мне узкую прямоугольную раковину. – Видишь, какие створки? Двустворчатых моллюсков пробовать не приходилось. Эй, а тебе известно, что бурые водоросли растут быстрее всех других растений?

Мы подбираем ракушку за ракушкой. Ведро тяжелое; его пластмассовая ручка прогибается под весом десяти крупных моллюсков.

– У меня дома есть ракушки, – говорю я.

– Что? Коллекция? Какие виды ракушек?

– Не коллекция. Просто несколько ракушек. Гордон наклоняется и подбирает с песка две раковины.

– Это, – объясняет он мне, показывая темную ракушку величиной с полдоллара, – лунообразная ракушка. Видишь дырку в конусе? Ее проделала лунная улитка. Каждый изгиб раковины называется завитком.

– У меня есть одна такая дома, – говорю я. – Только не знала ее названия.

– Существуют и другие виды моллюсков, очень похожие на нее. Есть, например, лунообразная ракушка, которая меньше размером и ослепительно-белая. Есть пятнистые и дольчатые ракушки. Надо как-нибудь зайти посмотреть на твою коллекцию.

– Это не коллекция. У меня всего несколько штук.

– Твои, конечно же, самые красивые ракушки из всех, что находили на побережье Халла, – поддразнивает меня Гордон. Протягивает руку. – Вот литорица.

Кладу подобранные Гордоном ракушки в карман. Гордон обнимает меня. Мы бредем, борясь с сильным ветром, дующим с океана, по самой кромке прибоя, там, где только что плескались волны. Подбираем еще несколько ракушек. Гордон рассказывает мне о них, объясняет, что улитки могут питаться другими моллюсками, просверливая специальным зубом, называемым радулой, дырку в раковине жертвы.

Находим клешни лангустов, крабов. Чуть живой краб, с одной клешней, слегка шевелится.

– Вот это клешня лангуста, наверное, принадлежала пятилетней особи, – говорит Гордон, показывая мне клешню величиной с большой палец.

– Теперь уже дохлому лангусту.

– Или одноногому.

Возвращаемся к нему домой. Занимаемся любовью. То, что происходит на этот раз между нами, больше напоминает любовь. В ванне под сильной струей воды вымываем из наших моллюсков песок.

В четыре часа день уже угасает. Кипятим моллюсков в большущей кастрюле и наблюдаем за тем, как они раскрывают свои створки, словно распускающиеся цветы. Вырезав их ножом из раковин, мелко рубим. Потом сдабриваем приправами и лимонным соком.

Позднее, опять в постели, едим густую похлебку из моллюсков, приготовленную собственными руками.

Мы с Гордоном гуляем, снег хрустит у нас под ногами. Чтобы не промочить ноги, я обернула их полиэтиленовым пакетом, а уже потом надела ботинки. Гордон засунул руки поглубже в карманы куртки и натянул почти до самых бровей свою лыжную шапочку. Джинсы заправлены в высокие ботинки и пузырятся на коленях. Дыхание вырывается изо рта клубами пара.

Пересекаем два холма, две цилиндрических насыпи, соединенные узкой извилистой тропинкой, вьющейся по самому берегу. Со всех сторон нас окружает вода. Отсюда видна тонкая перемычка полуострова Халла, а за ней – опять безбрежные просторы океана. В парке растут сосны и карликовые дубы, грязные дорожки ведут к вершинам холмов и вьются у их подножия. У Гордона в руках длинная палка. Он то постукивает ею по носкам ботинок, то волочит за собой по снегу. Называет разные породы дубов, объясняет разницу между черным и белым дубом. Говорит о карликовом дубе, на котором, пока дерево молодое, растут желуди. Рассказывает об уникальной растительности приморского края, о болотистом острове, виднеющемся вдали, о разрушительной силе ураганов.

– Халл основан в тысяча шестьсот сорок четвертом году, но индейцы в этих местах жили и раньше. Они называли это место Нантаскет, – рассказывает мне Гордон. – Представь себе: когда-то здесь жили индейцы, а теперь их нет; разве не странно, что когда-то эта местность называлась Нантаскет, а теперь – Халл. Я лично не могу представить, что у нашего города было другое название.

Рисую в воображении, каким был Халл в те далекие годы: ни домов, ни дорог. Только пустынный океан, смолистая сосна, белый песок. Вспоминаю, что говорил Виктор: по его мнению, сколько бы ни рассуждали о парниковом эффекте, температура морской воды может снова понизиться, и тогда уже через несколько веков наша планета вступит в новый ледниковый период.

– Тысячи нитей связывают меня с тем местом, где я живу, разорвать их невозможно. Моя жена очень тяжело переживала наш разрыв, – рассказывает Гордон, – предложила оставить дом мне. Но я должен был уехать. Жить там не смог бы. Каждый уголок напоминал о ней; поверь: мне казалось, что даже стены впитали в себя ее запах.

– Понимаю, – говорю я. Разве можно представить, что кто-то жил до нас в нашей квартире или поселится там, когда нас уже не будет. Думаю о том, что ледниковый период существовал пятнадцать тысяч лет назад; таким образом, все, что мы называем цивилизацией, возникло совсем недавно и занимает сравнительно короткий промежуток времени между двумя ледниковыми периодами.

– Скажи, ты росла в одном и том же доме? – спрашивает Гордон.

– Нет, – отвечаю я. – Мои родители после развода оба переехали в новые квартиры.

– Вот, вот, об этом и речь, – говорит Гордон. – Как, по-твоему, почему они разошлись? Конечно, если тебе неприятно говорить об этом, не отвечай. Мне иной раз непонятно, как люди могут расстаться, прожив вместе столько лет, преодолев столько трудностей.

– У меня была сестра, – говорю я. – Она умерла, когда ей было четыре годика. Какой-то врожденный порок сердца. Я тогда была совсем крошкой, не помню ее. Я еще сосала молоко из бутылочки, а в это время на глазах родителей их первенец сначала перестал бегать, а потом и ходить. После ее смерти они оставили в комнате все, как было. Не вынесли оттуда ни одной игрушки, не разобрали ящики в шкафах, три с половиной года даже не заглядывали туда. Я уже ходила в детский сад, когда они наконец переоборудовали комнату под прачечную.

– Какой кошмар! – восклицает Гордон.

– Ты прав, – соглашаюсь я. – На меня смерть сестры не произвела впечатления, потому что я даже не знала ее, но больше чем уверена, что именно это привело к неизбежному краху брак моих родителей. Правильнее сказать: то, как они отнеслись к этому испытанию, и погубило их брак.

– Наверное, так оно и есть, Хилари, все это очень тяжело…

Земля охлаждается с каждым годом. Виктор утверждает, что климат земли за семь тысяч лет стал заметно холоднее.

– Родители даже не прибрали ее постели, – говорю я.

– Как звали твою сестру?

– Дженис, – отвечаю я. – Это была комната Дженис.

 

Глава VIII

Мы все вместе в так называемой «таверне», где я никогда не была. В цокольном этаже там устроена биллиардная. В этом деле я – асс. Виктор с Гордоном, заключив пари на выпивку, гоняют шары. Они равные по силам противники, Гордон и Виктор. Гордон склоняется над столом под углом в сорок пять градусов. Не меняя позы, с силой бьет по шарам, посылая их в разные стороны. Виктору больше везет у боковых луз. Он держит кий как-то по-своему, но регулярно загоняет шары в лузы. Точно рассчитывает каждый удар и бьет, прижав подбородок к груди. Я наблюдаю за их игрой и пью пиво. Потом предлагаю Виктору заключить настоящее пари.

Вечер холодный, но на мне юбка. Чертовски холодно. Снег. Миссис Беркл отдала мне старомодные высокие ботинки, которые прикрывают лодыжки. Я спустилась к ней, чтобы уговорить ее взять мой маленький черно-белый телевизор. Но она наотрез отказалась, отмахиваясь обеими руками и хихикая в воротник платья. Телевизор она отвергла, но настояла, чтобы я взяла ботинки. Для нее это обноски. Для меня – старинные башмаки с узкими, как у ведьм на картинках, носами. Ботинки слишком хороши для меня. Я похудела. Мне кусок в горло не лезет, потому что Виктор теряет в весе фунт за фунтом. Гордон утверждает, что выгляжу я великолепно. Говорит, что теперь я не просто стройная, а гибкая, как тростинка. Вчера днем я принимала у него душ, и он сказал, что без одежды я необыкновенно хороша.

Беру с подставки кий и, слегка наклонившись, делаю вид, что бью по шарам. Старательно натираю кончик кия мелом, поддразнивая Виктора рассказами о своих победах.

– Хочешь, чтобы мы заключили пари на деньги? – спрашивает Виктор. – Прекрасно, я готов. – Подходит к Гордону, который допивает свое пиво. – Хилари воображает, что выиграет пари, – говорит Виктор.

Он складывает шары, и я разбиваю их слабым ударом. Стараюсь почаще мазать. Хочу, чтобы на этот раз Виктор легко одержал победу. Всю игру он опережает меня по крайней мере на пять шаров. Ведет себя по-джентельменски, берет на себя более тяжелые шары, чтобы я могла сравнять счет. Один удар делает, держа кий за спиной. Советует мне отказаться от дурных привычек: не пить пива и не заключать пари.

– Ты выиграл, – наконец признаю я, когда восьмой по счету шар сваливается в лузу. Печально вздохнув, предлагаю: – Давай повысим ставки. Удвоим. У меня есть наличные. – Он выразительно смотрит на меня, будто я совсем потеряла рассудок. Когда же я настойчиво спрашиваю, согласен ли он, отвечает:

– Это твои деньги.

Виктор собирает шары, отделяя те, что с полосками. Бросив на зеленое сукно стола треугольник, собирает их в кучу. Подняв над головой руки, похрустывает костяшками пальцев.

– Ты, кажется, утверждала, что классно играешь? – насмешливо спрашивает меня.

Я разбиваю шары, посылая сразу два в лузы. У меня полно беспроигрышных ударов. Один шар легким ударом кия направляю в угол, он обегает вокруг стола, по дороге загоняя в лузы еще парочку. Шары Виктора сбились в кучу, а мои, легко и изящно, точно попадают в угловые и боковые лузы. Кладу шесть шаров. Без промаха. Потом Виктор забивает один. Потом я. Гордон пьет пиво, с любопытством наблюдая за нами. Каждый мой удар доставляет ему удовольствие. Слегка улыбается, когда Виктор по ошибке задевает тринадцатый номер, – мой шар, и посылает его прямо в боковую лузу. Я беспощадна. Мне нужна победа. Хочу предстать перед Гордоном в самом выгодном свете. Выигрываю у Виктора две игры подряд. Всухую. Полный разгром.

Поднимаемся наверх, где играет музыка. Группа «кантри» исполняет медленную мелодию Хенка Уильямса. Виктор протягивает мне руки. Прижавшись к нему, танцую с закрытыми глазами, положив голову на его плечо. Он крепко обнимает меня, покачивая в такт музыке бедрами. Танцуя, мы постепенно приближаемся к группе и оказываемся в непосредственной близости к усилителям. Музыка оглушает, кажется, что пол качается у нас под ногами. Виктор целует меня в ухо и шепчет: «Ал ты обманщица. Мастер экстра-класса».

Виктор отыскивает игровые автоматы и спрашивает у Гордона, который из них принадлежит его фирме. Гордон указывает на один: «Космический чемпионат по вольной борьбе», но уговаривает не играть, – «Скучища», – убеждает его. Но Виктор упрямо настаивает на своем и минут сорок кормит автомат монетами по 25 центов.

Гордон сидит в бане на табурете и пьет пиво из высокой керамической кружки. Наливает с верхом, пена переливается через край. Сняв пальцем пену, облизывает его. Просит меня потанцевать с ним.

Группа играет на электроинструментах старые мелодии. Парень бренчит на электрогитаре, а певица, девушка лет девятнадцати с большими выразительными глазами, в изящном платье, исполняет «кантри» из репертуара Грейс Слик и Марианны Фейфул. Хрипловатым голосом энергично выкрикивает слова «Белого кролика». Мы с Гордоном пробиваемся в самую середку, стиснутые со всех сторон танцующими парами. Танцуем робко, неуверенно, стараемся не прижиматься друг к другу. Он говорит:

– Как, по-твоему: если бы я еще не занимался с тобой любовью, если бы это было, скажем, наше первое свидание и никакого Виктора не было бы и в помине, – как бы я танцевал сейчас? На таком вот расстоянии от тебя или поближе? А руки держал бы у тебя на бедрах или на плечах?

– На плечах, – говорю ему.

– Да, наверное, – Гордон улыбается. Кладет руки мне на плечи. Подняв глаза к потолку, делает резкий поворот влево. Потом продолжает:

– Я старался бы не обидеть тебя. Боялся бы, что ты подумаешь обо мне плохо. Был бы не так пьян, поостерегся бы… старался бы угодить тебе.

– Не надо никуда ходить с нами, если тебе так тяжело, – говорю ему. Но в душе я благодарна Гордону. Никогда, никогда я не видела Виктора таким счастливым, как в последние пять или сколько там дней, когда Гордон все время с нами. Вчера вечером они уселись играть в карты. Виктор купил коробку сигар с наклейкой «Доминиканская республика», в комнате плавали клубы дыма. На голове у Гордона была бейсбольная кепка, повернутая козырьком назад. Около трех часов утра они перешли играть в кухню, чтобы я могла лечь спать. Уже рассветало, когда я проснулась и пошла в ванную, а они все играли. На плите кипел кофейник. Около Виктора на столе лежала солидная кучка фишек.

– Кто говорит, что «тяжело»? Я просто рассказываю тебе, как бы я себя вел на нашем первом свидании.

Он рывком притягивает меня к себе, утыкаясь подбородком мне в шею.

– Я бы, например, не стал бы прижимать тебя к себе вот так, чтобы твои соски касались моей груди.

– Гордон! – Подняв глаза, вижу хитрую, улыбающуюся физиономию. Взгляд его поверх моей головы устремлен в дальний конец зала.

– Не бойся, – говорит Гордон. – Нас за толпой не видно.

– Не хочу больше танцевать, – заявляю я, вырываясь из его рук.

– Ну, Хилз, прости… – начинает он.

– Нет, дело не в этом. – Ищу взглядом Виктора, который в противоположном углу склонился над компьютером. Бар обшит деревянными панелями. Табуреты обиты красным бархатом, на полу – ковер. Свет такой тусклый, что вижу только силуэт Виктора. – Мне просто не нравится эта мелодия, – объясняю Гордону.

Утром заявляю Виктору, что собираюсь постричься. Он сидит в своем кресле с книгой на коленях и с недовольным видом читает. На нем белая в розовую полосочку рубашка, которая пузырится над его впалым животом и делает более заметными красные пятна на щеках. У него лихорадка, поэтому щеки разрумянились. Болезнь его лжива.

– Ты меня слышал? – повторяю громче. – Я ухожу.

– Что? – переспрашивает он, не поднимая головы.

Порой мне кажется, что книги для Виктора все равно что те колечки для младенцев, о которые они чешут зубки. Помню, несколько месяцев назад, когда у него было больше сил, мне после наших любовных утех хотелось подремать, а Виктор включал лампу и брал в руки книгу.

– Поеду постричься. Он кивает.

– Хочешь поехать со мной? – спрашиваю его, но он трясет головой. Потом говорит:

– Раз ты уезжаешь, может, купишь кое-что для меня? Морковный сок, сельдерей, таблетки из водорослей, морскую капусту, – он заглядывает в книгу, – и печенку.

Я, усевшись на пол, зашнуровываю свои ботинки, заправив в них брюки. Под джинсами у меня рейтузы, поэтому ноги кажутся неуклюжими и неловкими. Запихивая волосы под шерстяную шапочку, мечтаю о весне.

– И еще рис, – добавляет Виктор, многозначительно подняв палец.

– Зачем тебе все это?

– Новая диета. Рекомендована в одной книге о здоровом образе жизни. Хочу заняться самолечением. – Виктор немного смущен. Повернувшись ко мне, объясняет: – Там написано, что наиболее эффективно рак поддается лечению у больных, которым нет сорока лет. Это вселяет в меня надежду.

– Дай-ка взглянуть, – прошу я. Забрав у него книгу, читаю оглавление: «Глава 1: Что такое раковые клетки. Глава 2: Химические особенности воспроизводства клеток. Глава 3: Замедление роста клеток. Глава 4: Диета. Глава 5: Забота о своем здоровье. Глава 6: Самоконтроль над болезнью». Заглавие книги: «Как вылечиться от смертельных болезней, не прибегая к помощи врачей». Авторы – два доктора. Убеждают, что их книга помогла тысячам людей. На фотографии, которая помещена на задней стороне суперобложки, два человека в белых халатах улыбаются во весь рот, излучая оптимизм, как новобрачные на свадьбе. Такое впечатление, что в своей драгоценной жизни они никогда не сталкивались ни с раковыми больными, ни с людьми, умершими от рака.

В первые два месяца нашей совместной жизни мне приходилось растворять в супе громадное количество витаминов, чтобы обманом заставить Виктора принимать их. Теперь он читает книги о здоровье. Требует морской капусты.

– Откуда у тебя эта книга? – спрашиваю его.

– Гордон дал.

– Гордон?

– Да. Он звонил вчера и сказал, что у него есть для меня книга. Я попросил привезти, что он и сделал.

– И долго он пробыл? – спрашиваю я.

– Не знаю. Пару минут. Только занес книгу.

– Вы говорили об этой книге?

– Мы вообще не разговаривали. Он заскочил, огляделся, отдал мне книгу и ушел. У него была с собой собака, и он не хотел оставлять ее в машине одну. Спросил о тебе, я сказал, что ты собрала кучу юбок и направилась в срочную химчистку. Ведь ты была там?

По дороге в город думаю о Гордоне, который принес Виктору эту книгу. Трудно представить, что Гордон уверовал в ее целительные рецепты. Больше похоже на то, что Гордон в самых безнадежных ситуациях пытается найти проблеск надежды. Но чтобы Виктор поверил в такую книгу – более чем странно. Кажется, мне ни разу не приходилось видеть, чтобы Виктор читал книгу, только что вышедшую из печати, тем более такую: «Как вылечиться от смертельных болезней, не прибегая к помощи врачей». Похоже, что ему очень плохо, вот в чем дело.

Гордон дал Виктору книгу. Теперь они приятели, настолько близкие, что обмениваются книгами. Гордон занят ремонтом своего дома, чинит крышу. Каждый день, подойдя к окну, мы слышим в своей комнате стук его молотка. Виктор сказал мне, что всегда мечтал иметь свой дом и научиться его ремонтировать. Сказал, что ему нравится слушать, как Гордон стучит молотком. Размеренные удары молотка напоминают биение сердца.

По списку, данному мне Виктором, покупаю печенку, сельдерей, морковный сок и в аптеке – бутылочку таблеток из водорослей. Не могу найти морской капусты. Заезжаю в разные магазины, расспрашиваю кассиров и управляющих, где купить морскую капусту. Халл с трех сторон окружен морем, но купить морскую капусту здесь невозможно. Меня охватывает суеверный страх. Мне кажется, что в этой книге все ерунда, кроме единственного средства: морской капусты, которую я не могу найти. Вдруг эта морская капуста действует как катализатор, который пробуждает к жизни механизм борьбы с раком, химические элементы начинают, благодаря этой морской капусте, правильно взаимодействовать, а без нее остальные компоненты: морковный сок, печенка и таблетки, – абсолютно бессмысленны.

Волнуюсь, злюсь, еду в другие магазины, но везде одно и то же: морской капусты нет. Заднее сидение моей машины завалено пакетами из бакалейных отделов, но ни в одном нет морской капусты. Карманы куртки набиты банками, которые я украла: мелкие креветки, икра, лосось, маленькие грибочки в прозрачных баночках. Не собиралась воровать все это, но у меня мало наличных и не хочется тратить время на банк. Купила для Виктора сырный пирог, орешки кешью и ореховое масло. Купила для него ярко-красный пакет «молока высшего качества, которое содержит более тысячи калорий». Купила для него шоколад.

* * *

Направляюсь в мужскую парикмахерскую. Дешевле, и стригут там хорошо. Усаживаюсь в просторное кресло. Мужчина с ножницами в руках – парикмахер, он же владелец этого заведения, – предупреждает меня, что не привык обслуживать молодых женщин: это не его клиентура. Расчесывает мне волосы, они рассыпаются по плечам. Прошу его подстричь их на четыре дюйма выше плеч, ориентируясь на ту точку, где череп соединяется с позвоночником. Прислушиваюсь к торопливому лязгу ножниц на затылке. Толстый палец парикмахера касается моего уха, нижней челюсти, черепа. Пряди каштановых волос с золотистым оттенком устилают пол. Не верится, что все это – мои волосы, кажется, будто они украшали голову совершенно незнакомой мне женщины. Потом их подметут, охапка каштановых волос окажется в корзине с мусором. Мои волосы перемешаются с чужими волосами. Представляю себе ряды зеленых мешков для мусора, набитых волосами. Мешки забрасывают в мусоросборные машины; запах волос, сжигаемых вместе с другими отходами. Воображаю, как выглядит мой череп: голый, гладкий, как яйцо.

Чтобы подстричь ровнее, парикмахер смачивает волосы водой. Выпрямляет мокрые пряди. Быстрыми легкими движениями состригает лишние. Ножницы его порхают вокруг моей головы, как колибри.

Представляю себе ряды манекенов с голыми черепами, контуры фигур, нарисованных мелом на тротуарах, их головы обведены сплошной белой линией.

– Не вертитесь! – требует парикмахер. Судя по произношению, он не из местных. Заставляю себя сидеть спокойно, держать голову прямо. Вздрагиваю при каждом лязге ножниц. Ножницы прямо над моим глазом. Сижу неподвижно. Пальцы парикмахера прижаты к моему лбу. Он сосредоточенно хмурит брови. Большим пальцем подталкивает кверху мой подбородок. Отложив в сторону ножницы, наклоняет мою голову вперед, назад, в одну сторону, в другую.

– Все, работа окончена!

* * *

Мне нужен Гордон. Мне нужен он, а потому направляюсь к нему. Еду через весь город; переключив на первую скорость, преодолеваю холмы. Когда остается проехать всего несколько кварталов, опускаю стекло, чтобы услышать стук его молотка. Но сегодня молотка не слышно. Работает круглая пила. Раздается визг: дерево протестует, когда ее зубцы вгрызаются в его плоть. Пение пилы разносится по всему Халлу. Опустив стекло, слушаю эти звуки, холодный воздух обвевает лицо, откидывает назад пряди только что подстриженных волос. Волосы пахнут духами; подстриженные ножницами с закругленными концами, они пахнут, как скошенная трава. Короткие волосы крупными завитками покрывают всю голову.

Когда я подъезжаю к дому, пила Гордона издает протяжный визг и замолкает. Он прислоняет к груде напиленных досок ее металлический корпус. Улыбка на его лице, как въездная виза в его владения.

Так сколько же времени все это у нас продолжается? Дни проходят, отмеченные моими встречами с Гордоном. Дни с Гордоном и дни без Гордона. Вторник, Гордона нет. Среда, Гордон обедает у нас. Они с Виктором сидят на разных концах кушетки, как две куклы. Четверг, Гордон со мной в постели. Мы дурачились, боролись шутя. Позавтракали вместе. Занимались любовью. Сегодня пятница, последний день второй недели.

Уже на многое смотрим иначе. Кое-что изменилось.

Гордон выжидает, пока не войдем в дом. Потом целует меня. Встав напротив, изучает мое лицо, как будто я – его отражение в зеркале. Расстегивает четыре верхние пуговицы моей блузки и засовывает руку внутрь. Его пальцы ласкают мою грудь, ключицу, шею. Проводит рукой по волосам. Вздернув голову, хмурится.

– Я их подстригла, – объясняю ему.

Он спускает блузку сначала с одного плеча, потом – с другого. Отступив на шаг, оглядывает меня: живот, грудь, лицо. Как будто перед ним картина.

Из окон дома Гордона океана не видно. Под окнами небольшая лужайка, а за ней тянется лес. Дом полон шума листьев, сучьев и веток и звона сосулек. Мы бредем по узким лесным тропинкам, покрытым опавшей хвоей и снегом. Держимся за руки. Ветви сосен склонились под тяжестью снега. Идем не спеша, медленно переставляя тяжелые, обутые в ботинки ноги. Все вокруг нас заледенело. Тишина и покой.

Теперь я охотно выслушаю его рассказ о жене, о его семье, оставшейся в Бостоне, а, может быть, и о детях. Мне хочется узнать о них, представить себе их лица, даже полюбить их. Ведь я для них не представляю опасности. Какая из меня соперница, если я живу вот так, не имея возможности даже общаться с людьми? Я посвятила себя заботам и уходу за человеком, чья жизнь подчинена нуждам и требованиям его тела, которое уже стало чужим ему самому.

Гордон тоже понимает это. Моя жизнь для него – как открытая книга. Как и лес, она интересна своим однообразием. Моя жизнь с Виктором – зимняя спячка.

Гордон сжимает мою руку. Молча наблюдает за мной. Поминутно бросает на меня искоса взгляды. Он расскажет мне что-нибудь о себе, для меня ценны самые незначительные детали его жизни. Он не нарушит моей зимней спячки. Войдет в мою жизнь, не помешав ее течению. Станет другом Виктора, если это необходимо. И будет принадлежать мне.

Не проронив ни слова, мы договариваемся обо всем.

Виктор смотрит в окно; гладкий снежный покров, сверкающий в низких лучах полуденного солнца, приводит его в восхищение. Ему хочется покататься с гор на санках, и он звонит Гордону, набирая по памяти его номер. Гордон одобряет этот план, и мы с Виктором быстренько натягиваем носки и теплые рейтузы. Виктор оживлен, по дороге к дому Гордона включает радио и отбивает на приборном щитке такт, слушая спиричуэлс. Говорит, что чувствует себя прекрасно, что кровь его почти в норме. Выбравшись из машины, сталкивает меня в снег с дорожки, ведущей к дому Гордона. Когда мы проходим мимо кучи досок и замолкнувшей пилы, меня охватывает странное чувство: облегчения и одновременно дурноты, как будто я уже призналась во всех грехах. Гордон открывает дверь, на нем та же одежда, что и утром.

– Замечательно! Поехали!

Впереди сидит Виктор, за ним – я, потом – Гордон; изо всех сил цепляемся друг за друга. Санки стремительно несутся по крутому склону, как плот, попавший в водопад. Мы хохочем и орем. Лица залеплены снегом.

– Осторожно! – кричит Гордон. Виктор ловко объезжает рытвины. Но мы теряем равновесие. У меня внутри все сжимается от страха, когда санки кренятся на бок. Вопим еще громче; снег летит под полозьями, крутой волной вздымается перед санями. Гордон крепко обхватил меня за грудь, я изо всех сил вцепилась в Виктора. Огромная снежная гора, летящая нам навстречу, ослепляет нас своим блеском. Затем санки выравниваются, быстро и ловко мы скользим вниз. Свернув направо, взлетаем на небольшой холм, который не замечали до тех пор, пока на бешеной скорости не оказались на его вершине.

Чувствую, что внутри меня все обрывается, санки перелетают через холм. Кажется, они уже вышли из-под контроля. Виктор выруливает влево, потом вправо, снег летит прямо в лицо.

– Все в порядке! – кричит Виктор. Санки летят еще быстрее. – Я просто гений!

Наконец их бег начинает замедляться. Все успокаивается. Слышно тихое шипение натертых воском полозьев по снегу. Сосны, кусты, каменная стена, ограждающая поле, все возвращается на свои места.

* * *

Мы сидим у Кеппи под обрамленной рамкой картой Восточного побережья; на ней обозначена глубина океана от Флориды до Мейна. Устроились за столиком поближе к камину, его гудящее пламя согревает нас, а мы наслаждаемся горячим пуншем. Точнее, мы с Гордоном пьем горячий пунш, у Виктора – грейпфрутовый сок. Когда Кеппи принес наш заказ, он так брезгливо посмотрел на сок, будто это был холодный рыбий жир.

Виктор, развязав шнурки, запихивает ботинки под стол и растирает ноги. Закрыв глаза, откидывается назад.

– Как хорошо было, – говорит он. – Уже не помню, когда последний раз катался на санках.

– Я – тоже, – соглашаюсь с ним.

– Можешь себе представить, что прошло, наверное, лет двадцать с тех пор, когда я катался на санках? – удивленно произносит он.

– Так давно? Двадцать лет? – переспрашивает Гордон.

– Трудно поверить. Двадцать лет прошли впустую. Каждую зиму мне казалось, что я упускаю что-то важное, понимаешь? Но так и не догадался, что же именно.

Разговор вертится вокруг этой темы. Гордон рассказывает, как он однажды потерялся в Белых горах в Ньюхемпшире, отправившись туда на пешую экскурсию. Виктор рассказывает, как ездил со своей прежней подружкой в Непал. Бродили там по горам по пояс в снегу. Описывает маленькие гостиницы, где за пятьдесят центов можно снять комнатку на ночь. На обед подавали блюда с дымящимся рисом. Изображает старую индеанку, которая отрезала у него прядь волос и, положив их в стеклянный кувшин, поставила у окна, чтобы любоваться их прекрасной рыжиной.

Заказываем еще по порции. Кеппи приносит нам пунш и подсаживается за наш столик. На нем синие брюки, белая майка с вырезом и фартук с расплывшимся желтым пятном на груди. Он, должно быть, готовил. На лице капельки пота. Человек этот – живая печка. Не знаю, что делает Кеппи летом, когда жарко? Потом вспоминаю, что летом он передает свое заведение сыну, а сам уезжает на острова. Представляю его распростертым на песке, живот вздымается, как воздушный шар, угрожая поднять его в воздух; он полетит над берегом, над волнами, которые сейчас с грохотом разбиваются за его спиной, унесется далеко в небо, к солнцу. Кеппи – космический корабль. Кеппи совершает полет вокруг планеты.

– Что с тобой, Вик? – спрашивает Кеппи. – Выглядишь ужасно и не пьешь. Что с тобой, болен?

– Нет, – отвечает Виктор. – Поправляюсь. Был болен. Сильно болен.

Виктор смеется. Смотрю на Гордона, который не спускает глаз с Виктора. Так я тоже вижу Виктора.

– Что с тобой случилось? – спрашивает Кеппи.

– Говорю же тебе: был болен, – отвечает Виктор. Пьет свой сок. – У меня была такая страшная болезнь: чуть не помер. Прощался с жизнью.

– Ну, так что случилось? – не отстает Кеппи. – Что тебе помогло?

– Вот это, – отвечает Виктор, указывая на свой стакан. – Сок меня спас. Я обязан жизнью грейпфруту.

– Умница, – говорит Кеппи. – Когда опять потолкуем о войне? Я читал тут о нацистах. В книге написано, что Соединенные штаты знали, где находились лагеря смерти и не бомбили подъездные пути.

– Это правда? – спрашиваю я.

– Так сказано в книге, – отвечает Кеппи.

– Да, это правда, – подтверждает Виктор. – Мы не хотели спасать евреев. Ну, не совсем так. Наши политики не хотели спасать их. Мировое сообщество не заботилось об их спасении.

– Ерунда, – возражает Гордон. – Не верю этому.

– Не веришь? – переспрашивает Виктор, подняв брови. – Чему ты не веришь? Что правительству было известно о геноциде или что правительству было наплевать на это?

– Второму, – отвечает Гордон.

– Тогда понятно, почему ты такой счастливчик, – говорит Виктор и чокается своим соком с Гордоном. – Неудивительно, что с тобой так весело.

Виктор ставит на проигрыватель Баха и говорит, что хочет отдохнуть. Я одобряю его намерение: мы с Гордоном пока приготовим обед. Делаю феттучини, а Гордон в это время готовит соте из грибов и перемешивает брокколи с имбирем. Разыгрываем из себя гурманов, говорим с французским акцентом. Подтруниваем друг над другом, увертываясь от брызг растопленного масла. Предвкушаем наш праздничный обед, у нас столько всякой вкуснятины, на десерт – черника и шоколад. Вино и свечи, которые зажжем за обедом. Вынимаю спагетти, груду дымящейся белой массы. Гордон несет за мной блюдо с овощами и соус. Виктор не в силах есть, он устал. Лежит на кровати лицом вниз, даже не разделся. Ставлю рядом с ним тарелку, но он мотает головой. Уношу лишнюю тарелку на кухню, где она постепенно остывает. Спрашиваю:

– Виктор, чем тебе помочь? Он со стоном отвечает:

– Просто сядь и пообедай.

Мы с Гордоном сидим за столом, уставленным тарелками; еды наготовлено слишком много. Я задуваю свечи и включаю маленькую лампочку. Пытаемся есть, но оба не спускаем глаз с Виктора. Гордон поднимается из-за стола и, подойдя к Виктору, стаскивает с него ботинки. Наматываю на вилку спагетти, потом опускаю ее в тарелку. Гордон смотрит на меня, потом – на Виктора. Вместе подходим к его кровати. Я становлюсь на колени на матрас и осторожно переворачиваю Виктора. Он бормочет что-то неразборчивое, цепляясь рукой за мое плечо. Виктор так исхудал, что перевернуть его не составляет труда. Таз у него, как у маленькой девочки.

Смотрю на Гордона и вдруг ощущаю всю непристойность происходящего.

Гордон поддерживает Виктора, а я стягиваю с него через голову свитер. Расстегиваем ему рубашку. Колеблюсь: мне неловко обнажать Виктора перед Гордоном, как будто Гордон раздевает не его, а меня. После долгой паузы опускаю глаза на Виктора и потом торопливо, как будто за мной гонятся, расстегиваю ремень на его джинсах. Гордон снимает с него часы. Я расстегиваю джинсы. Гордон стаскивает носки. Бросаю джинсы на стул. Гордон поднимает Виктора на руки, как ребенка, пока я разбираю постель.

 

Глава IX

Пасмурный день, суббота. Звонят церковные колокола, над городом плывут глубокие протяжные звуки. Виктор в постели, но не читает и не спит.

– Кто-то женится, – говорит он.

Ванная комната Гордона напоминает аптеку. Сотни бутылочек с надписями наполовину заполнены таблетками и капсулами пастельных тонов: желтыми, зеленоватыми и розовыми. Ради содержимого этих шкафчиков, всех этих бутылочек он и пригласил меня. Дело в том, что состояние Виктора в последнее время резко ухудшилось. Изо дня в день горстями аспирин.

Гордон помогает мне разобраться, какие таблетки взять. Сидит на унитазе.

– Метолазон? – спрашиваю его.

Отрицательно качает головой.

– Это мамино, от давления, – объясняет мне.

– Альдометин?

– Папино, от давления.

– Гидролиурил?

– Тоже отцовское.

– Клонидин?

– Принимают в климактерический период, – говорит он, – мамино.

– А вот эти, белые? – спрашиваю я, вытаскивая пузатый пузырек с белыми таблетками.

– Это годится, – говорит Гордон, кивая, – болеутоляющее. Я растирал эти таблетки в порошок и нюхал, как наркотики, когда был подростком.

– Сильно действуют?

– У меня от них шла кровь из носа, – смеется он. – Когда мама выяснила, чем я занимаюсь, пригрозила отправить в наркологический диспансер.

Кладу таблетки в карман и достаю другую бутылочку.

– А что это? Мелларил, – читаю надпись на этикетке.

– Самое подходящее, – говорит Гордон. – Антидепрессант моей жены. Возьми обе бутылочки.

Колени прижаты к подбородку, вся скрючилась, – в таком положении я просыпаюсь; кровать пуста. В комнате Виктора нет. Поспешно вскакиваю, отбрасывая в сторону простыни. Окно открыто. В комнате холодно. Оба обогревателя работают на полную мощность, но толку мало.

Зацепившись по дороге маленьким пальцем за ножку стола, бросаюсь на кухню искать Виктора. Распахиваю дверь в ванную. Открыв входную дверь, заглядываю в пустоту лестничного пролета. Возвращаюсь в комнату. С самыми дурными предчувствиями, оцепенев от ужаса, все же заставляю себя высунуться из окна, внимательно оглядеть землю под окнами. Глаза слезятся от ветра. Две черные собаки резвятся на берегу, поднимая временами лапы над кучами водорослей. За моей спиной раздается шум, втягиваю голову обратно.

Виктор, закрыв дверь, снимает перчатки. Под мышкой зажата газета.

– Черт бы тебя побрал, – приветствую его. Пряди волос, раздуваемых ветром, щекочут шею. Виктор подходит ко мне и закрывает окно.

– Тосты пересушил, – сообщает он.

Выкладываю свои ракушки вдоль края стола. Интересно, сколько лет живут ракушки, становятся ли они с возрастом хрупкими. Интересно, изменяют ли они цвет и становятся ли к старости тоньше. Взяв лупу, рассматриваю сероватую створчатую раковину. Входит Виктор, роется в кухонном столе и, достав клочок войлока и какую-то жидкость для чистки, выходит.

– Чищу ружье, – объясняет Виктор.

– Ты что, собираешься стрелять? – спрашиваю его, косясь одним глазом в лупу. Ракушка играет всеми цветами радуги. Края темные, как рыбьи плавники, а центр – лиловато-серый с облачком жемчужного цвета. – Потому что, если станешь стрелять, я удалюсь куда-нибудь, поберегу барабанные перепонки.

– Нет, просто смазываю ружье маслом, чищу его, – успокаивает меня Виктор.

Передвигаю лупу дальше, в поле зрения попадает муравей, маленький, рыжий; муравей лежит на спинке, задрав кверху твердые, как на шарнирах, скрюченные ножки. Под увеличительным стеклом его зажатый клещами рот кажется большим и опасным.

– Что ты рассматриваешь? – спрашивает Виктор.

Отодвигаюсь подальше от муравья.

– Ничего, – отвечаю ему. Собираю свои ракушки и складываю их обратно в коробку.

– Неважно, голубчик, – говорит Виктор, касаясь моей руки. Через плечо перекинуто ружье. – Просто так спросил.

Уводит меня в комнату и усаживает на кушетку. Притянув поближе к себе, крепко целует в губы, поддерживая ладонью мой подбородок. Мы долго целуемся.

– Понимаешь, прошли безвозвратно те золотые денечки, когда я палил из ружья, – говорит Виктор немного погодя. – В конце восьмисотых и в начале девятисотых годов вещи были добротнее. Сезоны для охоты – длиннее, а охотничьи трофеи – получше. В наши дни мало толку от такой старой двустволки, как моя.

– О чем это ты?

– Пришла пора избавиться от ружья.

– Что же ты собираешься с ним делать? – спрашиваю я. – Отправить на заслуженный отдых?

– Я решил, что надо бы вырыть для него яму, там, где тухлые гнездышки этих вонючих крыс, и как бы похоронить его. Это сугубо личное дело, оно касается только нас двоих да этих грызунов, – говорит Виктор, разглядывая свои руки. Рука, которую он порезал несколько недель назад, до сих пор воспалена, через всю ладонь тянется широкий шрам в форме полумесяца.

– И патроны тоже? – спрашиваю я, и Виктор кивает в ответ.

* * *

Снег под лучами утреннего солнца слепит глаза. Виктор роет землю проржавевшей лопатой. Я разбиваю грязные комья мотыгой, откалываю большие куски темного грунта, извлекаю камни. Под снегом верхний слой почвы мягкий, но чуть глубже работать становится тяжелее, земля промерзла. К тому же пронизывающий ветер дует с такой силой, что спасают меня только теплые рейтузы да надетая под куртку пуховая кофта.

– Оно замерзнет здесь! – стараюсь я перекричать вой ветра. Как мне объяснили, зимы в Халле всегда ветреные, в некоторые месяцы на полуострове или мертвый штиль, или сильные ветры, середины не бывает. Сегодня ветер ломает деревья, а завтра – тишина и покой, все затянуто густым туманом.

– По-твоему, это мороз? – возражает Виктор. – Ученые в Антарктиде работают при температуре пятьдесят градусов ниже нуля. Воздух при дыхании оседает в легких кристалликами льда. Смеяться нельзя. Так что захочешь в следующий раз пожаловаться на холод, вспомни о том, каково людям в Антарктиде.

Смотрю на Виктора. Под нарочитой серьезностью скрывается улыбка. Он укладывает ружье в яму, которую мы вырыли, и забрасывает его грязью.

– Ружье очень ценное? – спрашиваю его.

– Коллекционное, – отвечает Виктор.

– Может, не надо было хоронить его, – задумчиво говорю я.

– Ты побоялась ружья, верно? – возражает он.

Глядя на длинную полосу грязи, представляю себе, как удивятся те, кто найдет когда-нибудь старый «ремингтон». Им ни за что не догадаться, почему это ружье похоронили на заднем дворе разваливающегося дома. Соглашаюсь с Виктором: все верно, оно меня раздражало.

– Тогда больше никаких ружей, – заявляет Виктор, ковыряя носком ботинка могилу ружья.

Стараюсь отгадать выражение лица Виктора, понять, что скрывается за этими округлившимися глазами, за застывшей на губах улыбкой. Шея у него повязана шарфом, красно-коричневая охотничья шапка надвинута на брови. Он медленно подходит ко мне, обнимает за плечи, приникает губами к моему лбу. Несколько секунд слышу только завывание ветра и тихое дыхание Виктора. Виктор прижимает меня к себе, может, ни о чем не думает, а, может, боится, что я его брошу.

Я жду в своей машине уже двадцать минут, а Гордона все нет. Смотрю на пристань, на зеленые волны залива. У берега вода замерзла, образовав ледяные бугры. Подъемный кран отдыхает рядом с лодками, вытащенными на берег. Его сомкнутые зубья напоминают челюсти спящего животного.

Слушаю по радио передачу: люди звонят в прямом эфире и высказывают свое мнение относительно неопознанных летающих объектов. Мужчина сообщает, что видел НЛО, один и тот же НЛО, несколько раз. Звонит женщина и рассказывает, что у нее в голове слышны голоса инопланетян. Тут же звонит какой-то шутник и объявляет, что он и есть тот самый инопланетянин и хотел бы вырваться на волю из головы этой женщины. Звонит еще кто-то и говорит: если мы не очистим воздух, нам придется построить купол над всем земным шаром и тогда никакие инопланетяне не смогут приземлиться. Женщина, в голове которой засели инопланетяне, утверждает, что это очень верная мысль. Выключаю радио. Полная тишина; сижу и поглядываю время от времени в зеркало заднего обзора – не появится ли машина Гордона.

Наконец вдалеке, у подножия холма, вижу его машину, и вот она уже въезжает на покрытую гравием автостоянку. Когда пересаживаюсь к нему, он рассыпается в извинениях. Отвечаю, что ничего страшного не случилось, я отдыхала, слушала радио. Рассказываю о парне, который подшутил над женщиной с инопланетянами в голове. Признаюсь ему, что порой больше всего мне хочется просто сидеть и смотреть, как кружатся льдины в заливе или, забравшись на холм, любоваться громадными темными волнами зимнего моря. Единственное, чего я хочу, – побыть немного наедине с собой.

Гордон целует меня и вставляет пленку в магнитофон.

– Сначала покормим нашу собачку. Потом отправимся в путешествие, – говорит он под жалобные звуки скрипки, льющиеся из магнитофона.

Тош – умница, понимает, что мы говорим о ней. Слышу, как она барабанит хвостом по сидению машины. Перебираюсь к ней на заднее сидение и усаживаюсь рядом поболтать, почесать ее мягкую шерстку на шее. «Ну, как мы себя чувствуем сегодня, мисс Тош?» – спрашиваю у нее, а она кладет лапу на мое колено и тянется лизнуть меня в лицо.

Подъезжаем к дому Гордона. Меня восхищает, как здорово он выложил кафельные плитки на кухне. Несколько футов светло-бежевых плиток идеально подогнаны в крышке кухонного стола. У него золотые руки. Он обладает как раз теми качествами – терпением и настойчивостью, которых я начисто лишена. Гордон объясняет, что плитки предстоит еще покрыть лаком, чтобы они сверкали и их было легче мыть. И добавляет, что ему самому непонятно, зачем он тратит столько времени на дом, который принадлежит не ему, а его родителям. А родителей и старый кухонный стол устраивал, и замок на входной двери их не раздражал, и раковина в ванной под лестницей никому не мешала, – одним словом, им совсем ни к чему все, что ремонтирует Гордон. Они просто рассердились, когда он сказал, что привел в порядок плющ, длинные плети которого, обвив трубу, устремились уже в небо. По словам Гордона, такое отношение его ни капельки не волнует. Он сам знает, что в доме нуждается в ремонте. А родители, может, и не обратят внимания, когда вернутся сюда летом. В гостиной на кофейном столике возвышается цветной телевизор миссис Беркл. Я уговорила Гордона забрать его из подъезда, и он пообещал поработать над ним.

Гордон зовет меня в кухню. Он выкладывает собачьи консервы в серую плошку. С улыбкой указывает на большие окна, выходящие в лес. За окнами две голубых сойки гоняются друг за другом.

– Такую суматоху устроили, – говорит Гордон.

Мы кормим Тош, которая всячески выражает нам свою признательность, но с обидой смотрит нам вслед, поняв, что мы не берем ее с собой. Когда мы сворачиваем на дорогу, я вижу за занавесками гостиной морду Тош, прижавшуюся к стеклу.

Нам предстоит долгое путешествие на юг вдоль побережья, едем покупать рождественскую елку. Расшнуровав свои ботинки, ставлю ноги прямо под обогреватель. Откинувшись на спинку сиденья, смотрю на Гордона. Его голова почти касается потолка машины, отросшие волосы падают вихрами на лоб, легкомысленные завитки прикрывают щеку.

Мы едем на те самые лесопосадки, о которых говорил мне Кеппи с месяц назад. Кеппи должен подъехать туда сегодня, чтобы забрать кое-что для своего паба, и мы договорились встретиться там. На обратном пути он подвезет на своем грузовике мое дерево.

Гордон изъявил желание поехать со мной. Предложение встретиться у пристани означало, что ему не хотелось брать с собой Виктора, и дело совсем не в том, что такая поездка Виктору не под силу. По-моему, Гордон просто искал оправдания, чтобы провести день наедине со мной, без Виктора, который, как самый выдающийся член нашей тройки, обычно, болтает без умолку.

Подозреваю, что Гордон хочет кое-что рассказать мне, – и я не ошиблась. Для начала Гордон выключает магнитофон. Потом со вздохом произносит:

– Так вот, Фредди – художница. Скульптор. Познакомился с ней на выставке.

Рисую в воображении его жену, Фредди. На ней темно-зеленое пальто, длинное, до щиколоток, на платье – брошь и длинное мексиканское ожерелье из когтей игуана, последний писк моды.

– Работает она с глиной, лепит маленькие фигурки, – говорит Гордон. – Почти на фут ниже меня. Когда мы гуляли, никогда не брала меня под руку, чтобы не выглядеть коротышкой, как она говорила.

Представляю себе фигурки с закругленными формами из белой глины и Фредди, склонившуюся над ними. Фредди, худенькую, с узкими бедрами, на ногах – педикюр, ступни маленькие, ногти покрыты лаком. Представляю, как Гордон и Фредди весенним вечером прогуливают Тош.

– Какого цвета у нее волосы? – спрашиваю я.

– Наверное, правильнее сказать, – каштановые, но с рыжиной, – отвечает Гордон.

Вижу совершенно ясно копну волос цвета красного дерева. Вижу нежную белую шею и солнечные очки в черепаховой оправе.

– У нас был дом в Соммервиле. На той же стороне, где здание Федерального правительства.

Представляю гостиную, превращенную в мастерскую художника. И Фредди, на ней пижамная куртка Гордона, черные чулки и носки до лодыжек, просто для красоты. Стоит на коленях у стеклянного стола, перед ней – фигурки, руки измазаны глиной.

Заставляю Гордона признаться, что эти скульптурки его раздражали. Он говорит:

– Весь дом был заставлен ими, сушила их на газетах, разорванных пакетах, на простынях, почти новых простынях. На моих простынях. Не знаю почему, но все это действовало мне на нервы.

У Фредди веснушки. Как-то раз, на празднике в честь Дня независимости, он пообещал жениться на ней. В тот вечер ей пришлось вытаскивать занозы из его коленей.

– У меня дочь, зовут ее Рали. Вообще-то она мне не родная, – рассказывает Гордон. Мы объезжаем громадный сук, перегородивший дорогу. Он лежит там так давно, что около него намело целый сугроб.

Представляю себе, как Фредди лепит слоника, медведя, стаю уток и высокого жирафа с изящной шеей. Вижу, как она, пройдя на цыпочках мимо ребенка, спящего в кроватке, расставляет на столе новые фигурки.

– Вот фотография, – говорит Гордон, перебрасывая мне бумажник. Из-под целлофановой обложки мне улыбается Рали. Густые черные волосы и темные, выгнутые дугой брови. У нее двойной подбородок, уже прорезались зубки, на ней белое платьице с пышными рукавами.

– Приехал как-то домой, а там он, отец Рали. Тоже художник. Видел его на выставках. Пишет большие полотна. Одно подарил Фредди, а я и не подозревал об их близости. Картина пять месяцев висела над камином, а я ни о чем не догадывался. Так вот, встречаю его в моей гостиной и спрашиваю: «Что вы здесь делаете?» Он отвечает, что отбирает работы Фредди для выставки. Я его опять спрашиваю: «А откуда у вас ключи?» Он молчит, уставился на свои ладони с таким видом, будто эти ключи ему вручила Снежная королева. Тут появилась Фредди с бутылкой вина.

Так ясно представляю ее: женщина появляется в дверях, прекрасная, как радуга; розовый халатик, запах абрикосового мыла, только что вымытые волосы рассыпались по плечам. Руки разжимаются, бутылка вина падает на пол.

– Поэтому ты ушел от нее?

– Нет. Я заработал кучу денег на «Чужой территории», стал членом клуба пешего туризма, освоил чешскую кухню, нагуливал аппетит.

– Так все наладилось? – спрашиваю я.

– Не знаю. Вроде бы все вошло в свою колею. Фредди, как прежде, лепила статуэтки. Я ходил гулять в парк с ребенком. У меня внезапно появилось много денег, так что, понимаешь, я выполнял отцовские обязанности. Но нет, ничего не получалось. Я завел любовницу. У Фредди появился любовник. Новый парень, доктор. По имени Берт. Я завел новую любовницу. Фредди переехала к Берту. У Берта такой вот большущий рот, – показывает Гордон. – С такой пастью он напоминает датского дога.

На мой вопрос Гордон отвечает, что больше всего скучает по Рали, которую вопреки биологии считает своей дочерью.

За окном машины мелькают большие земельные участки с воротами на запоре и с аккуратно выложенными плиткой дорожками. Интересно, как выглядит дом Гордона в Соммервиле. Рисую в воображении, как Гордон с маленькой черноволосой девочкой лепят снеговика. Представляю, как ребенок прыгает у ног Гордона, просится на руки. Гордон высоко поднимает ее, крепко держит за грудку на вытянутых руках. Рали висит над его головой, визжа от восторга, ее темные глазки горят от возбуждения. Но вдруг какая-то неведомая сила вырывает ее из его рук и уносит ввысь. Она улетает вдаль, над верхушками деревьев, к бледно-лиловому горизонту; беззвучно плачет, тянется ручонками к Гордону, который, не в силах оторваться от земли, беспомощно стоит рядом с застывшим снеговиком и смотрит на искаженное судорогой лицо дочери.

– Вот как выглядит твой Берт, – показываю я Гордону, оттягивая пальцами вниз углы рта. Сижу, прислонясь спиной к дверце машины, положив разутую ногу на колени Гордона.

Проезжаем павильончик, торгующий яблочным сидром, конюшни, завод сантехоборудования.

В центре города проезжаем под гирляндами рождественских огней. В витрине аптеки парочка сладких палочек качается в ритме метронома. На фонаре раскачивается под порывами ветра подвешенный в качестве украшения Санта Клаус.

Неожиданно Гордон заявляет:

– Держу пари, ты не относилась бы к Виктору с такой преданностью, если бы он был здоров.

– По-моему, и ты не был бы так дружески настроен к нему, если бы он был здоров, – защищаюсь я.

– А мне и не надо было бы заводить с ним дружбу, черт побери!

– Прекрати! – говорю я, отворачиваясь. Солнце изнемогает в борьбе с надвигающимися на него облаками.

– Прости, – говорит Гордон, прерывая затянувшееся молчание. Сворачивает на обочину и нажимает на тормоза. Поворачивается ко мне, нелепо размахивая руками.

– Мне в самом деле нравится этот парень, понимаешь? Хочется поговорить с ним откровенно, успокоить его, облегчить его страдания. Но когда я разговариваю с Виктором, в основном, отделываюсь шуточками да уклоняюсь от его вопросов.

Скрестив руки на рулевом колесе, Гордон опускает на них голову. Ласково глажу его по волосам. Включив аварийный сигнал, молча сижу рядом. Постепенно он приходит в себя и, притянув меня поближе, крепко обнимает.

– Объясни мне, что происходит: я поступаю не по-людски, или все-таки наше поведение может быть оправдано? – шепчет Гордон мне в шею.

Не знаю, что ему ответить, слезы подступают к глазам. Хочется плакать над нашими жизнями, окончательно запутавшимися в неразрешимых противоречиях. Трудно быть молодым; это тот возраст, когда секс заставляет забыть о любых страданиях, – даже о смерти. Как хотела бы я вернуть Рали на землю, передать ее в надежные руки Гордона, пусть он заботится о ней. Как хотела бы снять тяжесть с его души, успокоить его, объяснить, что мы не делаем ничего плохого. Как нам найти правильный выход, если мы скользим и падаем на каждом шагу, не в силах сохранить равновесие? Сколько недель чувствовала я себя не человеком, а бесплотным духом. А теперь мы все трое мечемся, как привидения, перелетая из одного дома в другой; каждый из нас ищет выход из этого положения, но все мы безнадежно запутались в лабиринте, созданном нашей ложью.

Как только мы сворачиваем с основной магистрали, дорога становится хуже. Проезжаем участок, освещенный мерцающим светом фар: грузовики дорожной службы перегородили дорогу и расчищают снежные заносы, убирают груды сучьев и веток. Проехав еще с милю, видим деревянный столб с надписью: «Ферма Брефстоун». К столбу прибита картонная дощечка, на которой несмываемой краской выведено: «Живые деревья». К ферме ведет грунтовая дорога, вся в рытвинах и ямах, – видно, по ней проехало немало машин. Сначала шел дождь, потом – снег, в результате образовалась непролазная грязь. Машина Гордона продвигается вперед, подпрыгивая на кочках.

Останавливаемся перед высоким сугробом грязно-коричневого цвета; снег, перемешанный с глиной, формой и цветом напоминает подтаявшее мороженое. Стоянка автомашин, если эту площадку можно назвать так, – скользкая от грязи и залита талой водой. На ней несколько грузовиков и золотистый «мерседес», к передней решетке которого прикреплен веночек из хвои. Шины «мерседеса» заляпаны грязью. Рядом с ним «пикап» Кеппи с полосами грязи на дверце.

Посыпанная гравием дорожка ведет к палатке в красно-белую полоску и цепочке ярких огней, обозначающих участок, засаженный предназначенными для продажи деревьями. Направляемся туда. Поле освещено прожекторами. По контрасту с темной зеленью елей снег кажется ослепительно белым. За полем холмы, поросшие соснами. Воздух насыщен ароматом рождественских елок.

Дорожка скользкая, земля раскисла от ног многочисленных покупателей. Гордон в своих высоких кожаных ботинках легко преодолевает это препятствие, я же чувствую себя довольно неуютно в туфлях на резиновой подошве. Они вязнут в грязи, грозя в любую секунду соскочить с ног. Я с трудом продвигаюсь, скользя на каждом шагу, как ребенок, первый раз вставший на коньки. С облегчением перевожу дыхание, когда мы наконец добираемся до палатки.

В палатку входишь свободно, не нагибая головы, как в гараж; в ней за складным столиком сидит высокий бородатый мужчина и курит трубку. Дым клубится в воздухе над его головой. Мужчина, напоминающий капитана корабля, приветствует нас, подняв над головой сжатую в кулак руку, и спрашивает:

– Приехали за елкой?

– Да, – отвечаю я. – У нас назначена встреча.

– С Кеппи? – догадывается он. Кожа у него на руках задубела, покрыта шрамами. Под ногтем большого пальца кровоподтек. – Кеппи в конюшне. У нас лошадь захромала, пошел ее посмотреть. Я – Уолт.

Уолт приглашает нас присесть за столик. В палатке работает обогреватель, подключенный к генератору, и я фею около него промокшие насквозь ноги.

– Кеппи говорит, что вы ветеринар. Правда? – спрашивает Уолт. Своим удлиненным, покрытым морщинами лицом он напоминает мне пилигрима. Волосы с проседью, сзади длинные; плотно сжатые, как у пилигрима, губы.

– Я действительно несколько лет работала в ветеринарной лечебнице, но нет, – я не ветеринар, – объясняю ему. По привычке опять хочется соврать, сказать, что «да, я ветеринар». Ведь это то, о чем я мечтала не один год. Всю жизнь. Но я ничегошеньки не знаю, не умею лечить животных. Умею только выполнять предписания людей знающих.

– Не согласитесь осмотреть мою лошадку? Купил ее три месяца назад. И вот с тех пор хромает.

От ярко освещенной лесопосадки к нам приближается семейство, несомненно, владельцы «мерседеса»; напоминают они семью, которую обычно показывают в рекламных роликах, а не живых людей. Отец несет на плече серебристую ель, дочери поддерживают свисающие до земли ветви и смотрят, нет ли под ногами шишек. Очень красивая женщина с ласковыми большими глазами восхищенно любуется деревом, которое несет ее муж. В нескольких футах за ними идет мальчик лет тринадцати, с топором в руке, из кармана куртки торчат рабочие рукавицы. Прислонив топор к торцу стола, он достает из кармана пачку банкнот и отсчитывает сдачу «мерседовской» семье.

– Не разменяешь мне пятерку? – спрашивает он Уолта. Уолт роется в бумажнике и отсчитывает четыре хрустящих долларовых бумажки. Потом протягивает ладонь с блестящими серебряными монетами, и мальчик выбирает 25-центовики. – Спасибо, папа, – благодарит отца и возвращается к «мерседовской» семье. Мистер «мерседес», обернувшись, машет Уолту, который кивает ему в ответ и говорит: «Всего хорошего». Попыхивая своей трубкой, Уолт смотрит им вслед.

– Этот господин три года подряд приезжает сюда за елкой. И каждый раз с новой женой. Не понимаю, почему именно ко мне. «Мы торгуем живыми деревьями», – объясняю ему. А он все время просит срубить ему ель. – Уолт задумчиво качает головой и выпускает из трубки струю дыма. – Так посмотрите мою лошадку?

– Честное слово, я в этом ничего не понимаю, – признаюсь я.

– Не понимаете? – повторяет Уолт, откинувшись назад. Несколько табачных крошек запутались в его бороде, и он двумя пальцами стряхивает с подбородка листочки табака.

Дорожка, ведущая к сараю, мокрая и вся в рытвинах, оставленных в грязи копытами лошадей. Старательно рассчитываю каждый шаг, пробираясь к конюшне по обочине, подальше от глубокой грязи.

– Что случилось? – спрашивает Уолт, – Забыли надеть ботинки?

У меня не одна пара обуви, да еще модные ботинки, которые отдала мне миссис Беркл, но подходящих к данной ситуации рабочих башмаков нет. Какая разница – во что я обута, но мне почему-то кажется, как это не смешно звучит, – что, будь у меня на ногах подходящая обувь, я смогла бы объяснить этому человеку, почему его лошадь хромает. Гордон идет своим обычным размашистым шагом, за ним на почтительном расстоянии трусцой передвигается Уолт, а я, утопая в грязи, судорожно сжимаю и разжимаю пальцы ног, надеясь, что таким способом удастся не потерять в грязи туфли. И тут замечаю бредущего нам навстречу Кеппи, который тоже старается не поскользнуться в грязи.

– Привет, привет, – говорит Уолт, когда Кеппи приближается к нему.

– А ты что здесь делаешь? – не отвечая ему, спрашивает Кеппи у Гордона. Из бокового кармана пальто Кеппи торчит банка пива.

– Привез Хилари, – отвечает Гордон.

– Насколько я слышал, она и сама умеет рулить, – ворчит Кеппи. Не сводя глаз с Гордона, достает из кармана банку пива и делает большой глоток.

– Знаю, что она умеет рулить, – холодно отвечает Гордон.

– Да, да, уж тебе, наверное, это хорошо известно. – Обернувшись ко мне, спрашивает: – Где Виктор?

– Дома.

– Твою лошадь неудачно подковали, – объясняет Кеппи Уолту. – Какой-то недоумок, а не кузнец. Я снял подковы. Пусть старушка постоит немного в грязи, и все будет в полном порядке.

Такой совет можно иной раз получить и от ветеринара. Доброкачественные рецепты, которые приобретаются с житейским опытом. Кеппи, владелец ресторана, на десятилетия обогнал меня в таком опыте.

На обратном пути к палатке Кеппи кладет свою тяжелую руку на мое плечо и шепчет на ухо:

– Сегодня утром Эстел рассказала мне кое-что о Викторе. Скажите, это что неправда.

Я шлепаю по грязи. С трудом вытаскиваю ноги из жидкого месива. Подтверждаю, что все, о чем рассказала Эстел, правда, и вижу, как омрачается лицо Кеппи. Выбираю местечко посуше, чтобы поставить ногу, а он печально качает головой.

В доме Уолта смываю с себя грязь в ванной комнате и с фонариком в руке направляюсь по грязной дорожке к машине. На небе ни звездочки. При свете фонаря вижу в грузовике Кеппи, Уолта и Гордона. Мое только что выкопанное рождественское дерево перебинтовано, как жертва несчастного случая. У основания ствола белая повязка.

Елка такая большая, что в кузове грузовичка приходится все переставлять заново. Гордон стоит в кузове, упираясь плечом в алюминиевый бочонок, который выпячивается и мешает втащить ель.

– Протолкни его назад! – кричит Кеппи Гордону. Бочонок мало-помалу поддается, мне слышен скрежет металла о металл.

– Спускайся, Гордон, если не можешь справиться! Уолт, помоги-ка мне! – слышу я голос Кеппи.

Уолт, достав из кармана перчатки, влезает в кузов.

– Уступи-ка ему место, Гордон, – приказывает Кеппи.

– Все в порядке, сам справлюсь.

– А почему бы тебе не спуститься?

– Сказал тебе: все в порядке.

– Держу пари: Виктор волнуется, не знает, где она. Запомни: Вик – твой приятель.

– Пошел ты к черту! – отвечает Гордон и перепрыгивает через борт грузовика.

Когда я со своим фонариком вступаю в освещенный круг, Кеппи притворяется, что не замечает ни меня, ни Гордона.

Включив фары, Гордон выезжает с фунтовой дороги на шоссе. Лицо мрачное, плечи опущены. Я сижу рядом, прижавшись щекой к его плечу. Он говорит:

– Кеппи первым узнал, что я собираюсь жениться. Родители мои жили летом здесь, и мы звонили домой, чтобы сообщить им эту новость, но никто не отвечал. Тогда я позвонил в паб, и трубку поднял Кеппи. Мы рассказали сначала ему, а уж потом моим предкам.

– Кеппи знаком с Фредди? – спрашиваю я.

– Конечно. Конечно, знаком. Здесь все знают друг друга. Мне надо выпить. Не возражаешь, если где-нибудь остановимся?

Надо бы отказаться, объяснить, что слишком давно уехала от Виктора и уже пора возвращаться домой. Но не возражаю. Не могу отказать Гордону после той сцены с Кеппи. Поэтому коротко соглашаюсь. Несколько миль едем по неосвещенной дороге, а потом появляется сверкающий огнями центр. Так и должно быть: Рождество. Все витрины переливаются разноцветными огнями. На поросшей травой лужайке, со всех сторон окруженной небольшими магазинчиками, установлена фигура Санта Клауса, а с ним двенадцать северных оленей. В мерцающем свете разноцветных огней лицо Санта Клауса кажется изборожденным морщинами и напоминает мне Уолта. Вспоминаю покрытое морщинами лицо Уолта и его красивого сына. Интересно, какую жизнь прожил Уолт, есть ли у него жена, и если есть, то счастливы ли они. Я уже не доверяю своим суждениям. Уверена была, что «мерседовская» семья – самая счастливая, – и попала пальцем в небо. Какое уж тут счастье: три жены за три года. Уолт показался мне счастливым, но опять-таки, может, я ошибаюсь. Если бы я увидела, как мы с Гордоном выходим из машины: два молодых человека, нежно держась за руки, любуются рождественскими огнями, – разве я не подумала бы, что они счастливы?

 

Глава X

Совсем поздно возвращаюсь я к себе домой. Луна уже высоко в небе. Устала, с трудом волочу ноги. На лестнице останавливаюсь и прислушиваюсь. Из нашей квартиры доносится какой-то шум. Пока преодолеваю последние пролеты, слышу, как что-то падает на пол, с грохотом валятся книги и скрипят выдвинутые ящики комода.

Сначала думаю: «Вот это да. У нас в квартире грабители. Лучше повернуться и дать деру. Разумнее всего позвонить в полицию». Потом мне приходит в голову, что грабитель захватил Виктора, может, даже пристрелил Виктора или привязал его к стулу. Нельзя оставлять его в лапах грабителя, может, с ним что-то случилось. Знаю я, какой у Виктора характер: станет издеваться над грабителем. Или над грабителями. Станет насмехаться над ним, отпускать шуточки или просто усядется молча со злобной, издевательской усмешкой. Его не запугаешь оружием. Скажет: «Послушайте: я уже умираю. Так что, думаете, вы меня испугаете?»

Услышав страшный треск, бросаюсь наверх, перепрыгиваю через три ступеньки. Потом, остановившись, спускаюсь на один пролет вниз. Думаю: «Если там действительно грабители, чем я могу помочь Виктору?» Но все равно поднимаюсь обратно. Передо мной наша дверь с маленьким зеленым венком, который я повесила только вчера. Замок не взломан. Тогда осторожно приоткрываю дверь, ожидая увидеть троих парней, одетых во все кожаное. Но никаких парней нет. Посреди комнаты стоит Виктор, упершись руками в свои слабые бедра.

На полу посреди комнаты, у подножия кровати свалено все наше имущество. В одной куче зонтик, пакеты с молоком, удлинитель, груды книг, фен, открытый чемодан, газеты. Виктор вытряхивает в пластмассовое ведро для мусора содержимое ящика своего стола. На полу валяется вещевой мешок, набитый одеждой.

– В чем дело? – спрашиваю его, а сама готова заплакать. Ясно, в чем дело. Виктор готовится к отъезду, мы с ним уезжаем. Не хочу слышать его ответ. Не желаю слышать, что он скажет, мне неприятны его слова, его голос. Скажет мне, что знает, где я была… «Как могла я завести роман… влюбиться именно сейчас… как же я могла?..» Виктор мечется по комнате. Синие джинсы болтаются на нем, как на вешалке, он дрожит. Стараюсь не спускать с него глаз. Напряженно наблюдаю за ним, как акробат, работающий на трапеции, заботливо просчитывает каждое движение своего партнера. Затаив дыхание, наблюдаю за ним.

– Надо было поговорить со мной, – обращаюсь к нему, хотя в голове стучит, как молотком: «Нет, Хилари, не позволяй ему раскрыть рта. Не надо выяснять отношений».

Виктор не произносит ни слова в ответ. Молча ныряет в ванную комнату. Свет там не зажжен, и, ворвавшись туда вслед за ним, налетаю на Виктора. Он склонился над унитазом, его рвет. Рубашка взмокла от пота, широкая темная полоса тянется от ворота по спине. Обнимаю его и чувствую, как при каждом приступе рвоты напрягается его тело, остро выступают наружу ребра, кажется, вот-вот прорвут кожу. Последние силы покидают его, и он опускается на колени, судорожно цепляясь рукой за раковину. Пытается что-то сказать, но изо рта вырываются только невнятные звуки. Не разобрать… ни слова. Протянув назад руку, хватает меня за лодыжку. В комнате мерзкий запах, так пахнет цементный пол в подземном переходе. Прижимаюсь лицом к его волосам. И только тогда ощущаю привычный запах его тела, запах Виктора, а не запах рвоты и пота.

– Ничего… не выходит… больше… – выдавливает он с трудом. Обхватив руками сидение унитаза, опускает на него голову. Я перебираю завитки его влажных волос. Завитки прилипли ко лбу. Капли пота медленно скатываются с носа.

– Давно это началось? – спрашиваю я, вытирая полотенцем его рот и заставляя высморкаться.

– Несколько часов.

Представляю себе эту картину: Виктор целый день один, у него рвота. У меня такое ощущение, будто из меня вытащили все внутренности, под кожей остался один скелет, как каркас разрушенного здания. Чувствую себя преступницей; это я была теми тремя громилами, которые ворвались в квартиру; это я привязала Виктора к стулу, в кровь разбила ему губу рукояткой пистолета.

И тут замечаю, что изо рта Виктора на самом деле течет струйка крови. Подношу полотенце к свету, падающему из комнаты. На нем ржавые пятна. Мне становится страшно. Меня охватывает ужас, как будто я увидела над горизонтом четко очерченный раструб торнадо. Обдумываю, стоит ли говорить об этом Виктору. Надо ли ему знать, что его рвет кровью. Вспоминаю, как откровенно рассказывает Виктор о своей болезни; какое горькое разочарование скрывается за таким рационально-циничным отношением к своей болезни. А кроме того, мне и не надо говорить ему о кровотечении. Он знает. Должен был почувствовать вкус крови. Он, наверное, ломает голову над тем, сказать ли мне об этом.

– Черт бы тебя побрал, Хилари, – говорит Виктор. Протянув руку, вцепляется мне в волосы и притягивает к себе, лицом к лицу. – Мы как будто договаривались, что ты едешь сюда ухаживать за мной.

Я в растерянности не знаю, что ответить. Хочется высказать так много, успокоить и утешить его. Хочется, чтобы он читал в моем сердце, как в открытой книге, заглянул в глубину моей души, услышал те слова, которые я не в силах выговорить.

– Мы договаривались, что ты будешь ухаживать за мной. – Он медленно и обдуманно произносит каждое слово. Я киваю в знак согласия и прижимаюсь к нему. Проходит не одна минута, прежде чем он находит в себе силы подняться.

Наконец он в постели, лежит, закрыв глаза, одеяло заботливо подоткнуто со всех сторон; примостившись рядом, кладу ему на лоб мокрое полотенце. Сейчас он спокоен, черты лица смягчились. Вспоминаю, как прекрасен был он в ту ночь, когда впервые поцеловал меня. Мы тогда стояли на пристани в Бостоне и смотрели на игрушечную лодку, скутер, которую запустил кто-то из ребятишек; лодочка энергично сражалась с набегавшими на берег волнами. Вспоминаю все, что мы обещали друг другу, все то, что было сказано и что осталось у нас в душе. Интересно, могли бы мы иметь детей? Но при этих мыслях во мне возникает противоестественное для женщины чувство: честно говоря, я рада, что у нас нет детей, рада, что не знаю ни его родителей, ни его друзей, что не надо будет никого утешать, когда он умрет. Нет у меня сил утешать кого-то. Только не сейчас. Не после этого.

Когда Виктор засыпает, на цыпочках проскальзываю в кухню. Умираю от голода, но в холодильнике пусто, только какая-то бурда из риса и свекольного салата – один из компонентов последней диеты Виктора. Овощи все тоже какие-то несъедобные, вроде ревеня. Еще есть палочки черной лакрицы. Очищенный лук, пончик, яйцо вкрутую. Ищу чего-нибудь попроще, вроде орехового масла. В шкафчике, за витаминами, наконец нахожу банку с маслом и с трудом открываю ее широкую крышку. Наливаю стакан молока; выпив залпом, наливаю еще стакан. Намазываю на тост ореховое масло и съедаю, не отходя от раковины. Ем так торопливо, словно боюсь, что его у меня отнимут, словно совершаю что-то постыдное.

В ванной стоит жуткий запах, поэтому принимаюсь мыть ее. Действую бесшумно, воду пускаю тонкой струйкой, только чтобы наполнить раковину. Насыпаю туда соды. Оттираю раковину щеткой, которая нашлась в шкафчике. Отдираю ногтями. В этой квартире все такое ветхое. Туалет в паутине мелких трещинок. Паутинки напоминают коралловый куст: начинаются у основания и пучками расходятся кверху. Старательно скребу раковину, пытаясь вычистить черноту из этих трещинок. Изо всех сил натираю фаянс. Задыхаюсь от запаха аммиака. Щетка выпадает из рук, и я тяжело опускаюсь на пол. Мыльные пузыри скользят по сидению унитаза.

Вытерев руки о джинсы, пытаюсь определить размеры ущерба, нанесенного Виктором нашей квартире. Ванная комната голая, в ней нет ничего, кроме белого фаянса раковины. Исчезли даже зубные щетки. Но, посмотрев на кучу вещей, сваленных на полу, решаю, махнув на все рукой, оставить их разборку до утра. С радостью избавилась бы от них навсегда. Есть в моем характере такая странная черта: я испытываю легкое удовлетворение, если что-нибудь теряется. Как-то раз, например, авиакомпания потеряла мой багаж в Ньюарке. Нормальный человек расстроился бы. А я радовалась обретенной свободе: никакой обузы, только рюкзачок и бумажник. Никаких пожитков – какое счастье! Потом мои вещи нашлись, и мне доставили их на дом, что тоже было неплохо.

В той куче вещей, которую свалил Виктор, очень немногое принадлежит мне. Спортивная рубашка и свитер с разорванным воротом. Роман Генри Джеймса, который так и не удосужилась прочесть. Несколько наклеек. Вещей у меня – кот наплакал. Когда так часто переезжаешь с места на место, как я, постепенно теряешь все, что было.

Подойдя к куче, извлекаю из нее переносной черно-белый телевизор, – тот самый, который я пыталась одолжить миссис Беркл, а она отвергла, – и устанавливаю его на картонной коробке, чтобы можно было смотреть, лежа на кровати. Хочу побыть с Виктором, который спит. Хочу посидеть рядом с ним и посмотреть телевизор, – мысль превосходная. Но только что смотреть? Не знаю ни одной программы. Хочется посмотреть передачи, которых уже не существует, сериалы времен моего детства. Шоу Дика ван Дайка подошло бы как нельзя лучше. Может, покажут передачу из серии «Мир живой природы» или «Ночной киносеанс». Но когда я включаю телевизор, передают последние новости, идут репортажи из разных уголков Соединенных Штатов. В Чикаго бушует метель. Улицы забиты брошенными на произвол судьбы машинами. В сельской местности в Мериленде спокойно и красиво падает снег, фермерские домики выглядят уютными и привлекательными. Конечно, ради контраста, – побережье Флориды, отдыхающие спасаются от полуденного зноя в прохладных волнах океана.

А потом идет репортаж о парашютисте из Южной Калифорнии. Совершая прыжок с парашютом, он заранее прикрепил к себе кинокамеру, чтобы заснять свой полет с высоты десяти тысяч футов. Ведущий бесстрастным и убедительным голосом объясняет телезрителям, что парашют был, как выяснилось, прикреплен небрежно. Через несколько сотен ярдов он соскользнул, и человек пролетел все тысячи футов, все еще держа в руках кинокамеру.

Смотрю этот репортаж и чувствую, что внутри у меня все сжимается от ужаса. Особенно невыносимо видеть те кадры, которые отснял сам парашютист, он держал в руках кинокамеру, а после падения из нее извлекли пленку. Великолепное начало: прекрасные виды озера Эльсинор с высоты десяти тысяч футов, другие парашютисты парят в свободном падении, один за другим раскрываются куполы парашютов. При виде этого полета испытываешь благоговейный трепет: безграничные просторы неба, красивые виды. Камера панорамирует вниз, на землю. И вдруг резкий рывок: парашютист понимает, что у него исчез парашют. Его рука мелькает перед объективом; он поворачивает камеру вверх: из черной дыры самолета высовываются люди, что-то кричат, указывая вниз. Потом он опускает камеру, видны его ноги. Далеко внизу лениво кружится земля. Наконец, сжалившись над телезрителями, канал новостей возвращается к журналисту, ведущему репортаж с места событий.

Виктор шевелится во сне, что-то бормочет. Выключив телевизор, ложусь рядом с ним. От него очень сильно пахнет. Я рада, что он просыпается, хотя понимаю, что ему нужен отдых. Только что увиденный репортаж напугал меня. Меня бьет нервная дрожь. Прижимаюсь к Виктору, он обнимает меня.

– Кажется, пора принимать решения, – шепчет он мне на ухо. – Наверное, происходит что-то серьезное.

– Может, это простуда, – успокаиваю его, – как у всех.

Виктор бормочет:

– Это уже не в первый раз. Просто сегодня было хуже прежнего.

Не могу забыть того парашютиста, перед глазами мелькают все те же кадры: как он отчаянно машет руками, синие бескрайние просторы неба.

– Может, съел что-то, – говорю я. Говорю громко, прямо в ухо. Обнимаю его за плечи, с такой силой сжимаю их, что ему становится больно. Целую в шею, впиваюсь зубами в кожу. Не могу найти нужных слов. Хочу, чтобы он сию секунду сел. Хочу видеть его лицо, ощущать его силу. Хочу, чтобы он подмял меня под себя, взял меня. Хочу, чтобы он заорал на меня, забегал по комнате, чтобы схватил меня за волосы, как это было в ванной. Все, что угодно. Но Виктор неподвижен. Он уже снова спит, его рука медленно сползает с моего тела.

А моя проблема заключается в том, что не чувствую никакой усталости. Я встревожена, взволнована, у меня в голове гудит от переполняющей меня энергии. Может, это из-за аммиака. Сна ни в одном глазу. Понимаю, что если буду ходить по квартире, потревожу Виктора. Чем бы заняться, чтобы не было шума?

Иду на кухню, стою над кухонным столом с фломастером в руке. Рисую оранжевую рожу на блокноте для записей поручений, которым мы не пользуемся. Разыскиваю сигареты Виктора и, закурив, пытаюсь выпускать дым так, чтобы одно колечко проходило через другое. Вырываю из журнала страницу рекламы и разрезаю на кусочки улыбающееся женское лицо. Потом пытаюсь сложить эти кусочки. Мою свои грязные туфли и протираю резиновые подошвы бумажным полотенцем. Услышав грохот реактивных двигателей, подхожу к окну. Самолеты уже пронеслись мимо, их сверкающие огни слабеют с каждой секундой.

Надо пойти погулять. Пойду на берег, промерзну до костей, буду с фонарем бродить по холодному песку, смотреть на длинные полосы сухих водорослей, разбитые раковины, на камни, которые в темноте так похожи на крабов. Подышу морозным воздухом и тогда, наконец, почувствую усталость.

Быстро натягиваю куртку, вытаскиваю телевизионный шнур из розетки и с телевизором под мышкой выскальзываю из квартиры. Спустившись вниз, подхожу к двери миссис Беркл, но внезапно меня охватывает робость, постучать не решаюсь. Обнаружив в кармане куртки огрызок карандаша, пишу записку на обороте счета бакалейного отдела: «Миссис Беркл, мы с Виктором купили новый телевизор и не хотим, чтобы два телевизора загромождали квартиру. Не могли бы вы найти применение этому? Были бы вам весьма признательны».

Оставив телевизор около двери, выхожу на улицу. Холодно, убийственно холодно. В спальне миссис Беркл горит свет. Мне становится не по себе: с чего это такой пожилой человек бодрствует в столь поздний час? Может, она больна? Или, может, случилось что-то? Мы с ней не виделись больше недели. Чувствую свою вину, но мне необходимо во что бы то ни стало убедиться, что миссис Беркл жива.

Решаю заглянуть в окно; нырнув под решетку, попадаю в узкий промежуток между домом и кустами. Пробираюсь вдоль стены дома, производя при этом слишком много шума, отвожу в сторону ветки, чтобы не поцарапаться. Ухватившись руками за выступ и прижавшись к стене, подтягиваюсь к окну.

Ее спальня напоминает по форме коробочку, в ней высокая узкая кровать и несколько круглых коробок для шляп, сваленных в углу, возле комода. Столики покрыты белыми кружевными салфетками, ночник, бюро. Миссис Беркл в ярко-оранжевом махровом халате с голубыми цветочками пристроилась в уголке своей постели; руки сложены на коленях, сидит, выпрямив спину и рассматривает фотографии, развешенные на противоположной стене. Тонкая шея вытянута вперед, стариковские очки сползают с носа. Черные с проседью пряди полос заколоты сзади и падают на спину. Пока я, цепляясь за выступ, смотрела в окно, она ни разу не пошевелилась.

Море не устает, оно всегда в движении. Бреду по кромке прибоя, там, где вода смывает песок, погрузившись в свои мысли, но прислушиваясь к его шуму. Смотрю на пустынный берег, и в этот краткий миг готова поверить, что когда-то давным-давно на нашей планете мир существовал без людей. Далеко впереди, по левую руку от меня, возвышается темная масса; на мгновение мне кажется, что на песке лежит мертвое тело. Однако вскоре выясняется, что это не человек, а тюлень, хвост у него оторвала акула. От его темного вздувшегося тела исходит тошнотворный запах. Обхожу его стороной. На берегу океана постоянно натыкаешься на останки животных, особенно зимой, когда сильные штормы. Пахнет протухшей рыбой, наполовину занесенной песком. Нагнулась, чтобы поднять ракушку, а оказалось, что это – клюв чайки. Большинство уверено, что жить на берегу моря – одно удовольствие, это так благотворно действует на нервы. Наверное, так оно и есть. Но на берегу моря то и дело натыкаешься на рыб с обглоданными хвостами, на бутылки из-под пива, целлофановые обертки, которые, проплыв много миль, наконец достигли берегов Халла. Прохожу мимо разбитых ловушек для ловли крабов, выброшенных на берег, порванных рыболовных сетей, обрывков каната.

Все же ночью на берегу очень красиво. С благоговейным трепетом смотрю на окружающий меня мир: мерцание звезд, белую пену прибоя, темные гребни волн. На фоне неба мелькают черные тени чаек.

Луна высоко в небе кажется крапчатой. Мы послали туда людей и наблюдали за их возвращением; они шумно приземлились в море близ берегов Нассау, а весь мир застыл в напряженном ожидании. Это событие затмило однажды мой день рождения: вся семья сгрудилась у телеэкрана, наблюдая за полетом космического корабля «Аполлон 11». Я выросла в атмосфере ожидания этого опасного путешествия, в мире спутников и компьютеров. Интересно, что сейчас, на исходе XX века, только старт космической ракеты еще притягивает внимание зрителей. И это, как я подозреваю со свойственным мне цинизмом, отнюдь не случайно: зрелище это привлекательно тем, что при запуске ракеты, когда чудовищной силы взрыв в лавине огненных облаков посылает ее в космос, может произойти катастрофа.

А в 1969 году я вскрывала одну за другой коробки овсяных хлопьев в поисках обещанной фирмой награды: светящихся наклеек из образовательной серии, посвященной космосу. Стену над моей кроватью украшала почти полная коллекция: «Сатурн», «Орел с модуля лунной капсулы», «Спутник-исследователь». По ночам я смотрела на фосфоресцирующие, как светлячки, картинки, на фосфоресцирующий циферблат моего будильника, отсчитывающего часы и минуты, и удивлялась, в какую же даль, – за 160 тысяч морских миль, – забросило космонавтов их орбитальное приключение; ведь там нет атмосферы, а, значит, не видно и звезд.

И сама Земля, как спутник или ракета, медленно вращается в Галактике. Предполагалось, что, собирая по крупинкам информацию, как космонавты – лунные камни, я набираюсь знаний. Мне следовало заниматься созидательным трудом, продолжать учебу. А я вместо этого сосредоточила все свое внимание на Викторе, на его жизненном опыте, на его смерти. Мне кажется, что общение с Виктором не помогло мне яснее понять, что же такое смерть. Я понимаю только одно: Виктор умирает.

В последнее время не могу заставить себя разговаривать с ним. Маячащая за его плечами смерть прервет меня на полуфразе. Чувствую, что слова больше не подчиняются мне; вырвавшись на свободу, они беспомощно кувыркаются в безвоздушном пространстве, как космонавты в открытом космосе. Я, как песчинка, затерялась в необъятной вселенной. Все чужое и незнакомое, как бесплодная белизна лунных равнин.

Прохожу мимо пристани и вспоминаю Гордона: вот он стоит на борту своей лодки, аккуратно сворачивает канат. Иду по пирсу, прислушиваясь к звуку своих шагов по серым доскам настила. Представляю, как все здесь выглядит летом: толкотня, загорелые руки и ноги, медузы и моллюски, выброшенные на берег, беззаботный смех, трубочки с мороженым. Дохожу до самого конца пирса. Знаю, что опасно. Волны перехлестывают через пирс. Меня может в любую минуту смыть с этого надежного возвышения и унести в открытое море, как рыболовную снасть. Волны подхватят меня и я окажусь в открытом море. Долго смотрю на мерцающие огни маяка и пытаюсь уловить какой-то смысл в этих потоках света. Ищу отражение луны в бескрайних равнинах океана. Океан дорог мне, как друг, бранящий меня за проказы. Я на пороге нового этапа своей жизни.

Наконец прощаюсь с океаном и углубляюсь в кварталы жилых домов. Следую за поворотами спящей крепким сном улицы. Обледеневшая дорога освещена низкими желтыми светильниками, их рассеянный свет отражается от ее поверхности блеском тысячи зеркал. Чья-то тень мелькает на тротуаре. Мне кажется, что это кошка, но потом замечаю тонкую проволоку крысиного хвоста. Вспоминаю о «крысином ружье» Виктора, – коллекционный экземпляр, семейная реликвия, которой он так гордился, с такой любовью смазывал и чистил его. А теперь оно ржавеет, зарытое в мокрую землю. «Зачем все это?» – задаю я себе вопрос.

На перекрестке разбиваю каблуком замерзшую лужицу и тут же жалею об этом: ноги у меня промокли, а лед покрылся трещинами, стал таким некрасивым. В большинстве домов никто не живет зимой, окна заколочены. За последние несколько недель на крышах намело кучи снега. Что будет с нами к тому времени, когда эти дома снова оживут? Когда снимут доски, закрывающие окна, и соленый ветер будет трепать занавески, шелестеть бумагами на столах? Где будем мы, мы трое, когда солнце накалит белый песок на берегу, зазеленеет лес за домом Гордона, зарастут травой все тропинки, и мокрая листва напоит воздух влагой?

Когда я была еще маленькой девочкой, как-то под вечер мы шли с моей лучшей подругой через парк. По дороге остановившись у ручья, бросали с берега комочки глины и ловили руками ящериц. Из камешков и глины делали запруду для рыб. Пытались по камням перебраться через ручей. Тем временем стемнело. Наши лица больше не отражались в воде. Знакомые деревья вдоль дорожек уже не казались знакомыми. В лесу раздавались странные звуки. Мы стояли на берегу ручья и не знали, на что решиться. Наконец решили взяться за руки и бежать через темный лес не останавливаясь. Вспоминая об этом, думаю, что, наверное, вот это и есть преданность. Преданность скрыта глубоко в душе близкого тебе человека и проявляется только в трудные минуты. Вот и сейчас мне, как и в детстве, предстоит принять решение, – как будто снова я бегу через лес, на этот раз с Виктором. Только на этот раз остановилась. Выпустила его руку, разуверилась в правильности выбора. Теперь, наконец, ясно осознаю, чего хотел от меня Виктор. Никогда не понимала что я тоже не должна ему мешать следовать принятому решению – решению умереть.

И вот стою перед домом Гордона, – наверное, сюда я и стремилась с самого начала. Здесь, за стенами этого дома, спит мой любовник – виновник моего предательства. Дорожка ведет к парадной двери, освещенной фонарем. Сворачиваю с дорожки, ботинки скрипят по утоптанному снегу; заглядываю в окно.

Гостиная. Занавеси опущены, но можно разглядеть очертания отдельных предметов. Пробираюсь к правому крылу дома, пытаясь найти окно спальни Гордона. Встаю на железную перемычку, к которой летом прикрепляют шланг для поливки. Заглядываю в окно: ванная, в углу, как фитиль, мерцает ночник. Соскочив на землю, двигаюсь дальше, отводя в сторону колючие ветки кустов. Заглядываю в окно; противно скребутся колючки, цепляясь за куртку, но я уже вижу, – да, это спальня Гордона. Прямо перед глазами электронные часы со светящимся циферблатом: 3.38. В темноте под одеялом смутно видны очертания тела Гордона.

Гордон беспокойно шевелится, на одеяле возникает новый узор теней. Сгибает ногу в колене, потом снова выпрямляет ее. Должно быть, ему снится, что он куда-то идет. Возвращаюсь обратно. Туда, где лес подступает к самым окнам кухни. За домом ветер злобно набрасывается на меня, пронизывает насквозь; руки, засунутые в карманы куртки, как ледышки. Лица совсем не чувствую. Будто у меня нет лица; превратилась в мумию и разгуливаю по чужим домам, как бесплотный дух.

Встав на цыпочки, пытаюсь заглянуть в окно. Люминесцентная лампа освещает кухонные шкафчики, керамические кувшинчики, выстроившиеся в ряд на подоконнике. Жидкость для мытья посуды в ярко-желтой бутылке напоминает мне о весеннем солнце. Окно не заперто; ничего не стоит забраться внутрь. И мне внезапно страшно хочется попасть туда. Хочу в этот дом, туда, где живет Гордон. Хочу побродить по этому дому.

Стою в кухне Гордона; кругом царит тишина; читаю наклейки на баночках со специями, которым отведена деревянная полка: розмарин, белый перец, семена горчицы, гвоздика. Потом из коридора доносится стук когтей Тош, и она, рыча, как дракон, появляется на пороге кухни; низко, протяжно лает, но, узнав меня, тут же начинает вилять хвостом. Прижимаясь к полу, подползает ко мне, зарывается мордой в мои колени. Достав из кармана фонарик, о котором совсем забыла, включаю его. При его слабом свете мне удается осмотреться в кладовой. Освещаю полки с консервированными супами, коробками лапши, разными добавками к подливам и соусам, с банками спаржи и фиников. На нижней полке моющие средства, на всех наклейках присутствует слово «ярко». Пакетик синих синтетических мочалок, «ежик» для мытья посуды, упакованный в целлофан. Чего тут только нет! И всего так много, все в образцовом порядке, – не дом, а мечта, я как будто в рекламном ролике.

Во мне вспыхивает инстинкт, заставляющий меня воровать всякие мелочи в магазинах, хотя ни за что на свете я не украла бы и карандаша в доме Гордона. Это что-то вроде непреодолимого желания делать то, что нельзя, нарушать установленные правила и запреты; желание это охватывает меня с такой силой, что я невольно подчиняюсь ему. На цыпочках крадусь через гостиную; стеклянные столики чуть слышно позвякивают, когда прохожу мимо; гостиная существует сама по себе, это – не моя гостиная, в данный момент – ничья. Просто комната.

В коридоре обнаруживаю шкаф с постельным бельем. В нем подушки, запасные одеяла и стопки чистых простыней. Все аккуратно свернуто, как в магазине, и разложено по цветам. Ищу подтверждения слов Гордона, что стиральной машины в доме нет. Вхожу в ванную и с любопытством осторожно открываю аптечку. Восхищенно разглядываю стройные ряды дезодорантов, зубных паст, бритв и баночек с аспирином. Препараты, понижающие давление, – это родителей Гордона, нитроглицерин – его покойной бабушки. Останавливаюсь на пороге спальни Гордона. Прислушиваюсь к его дыханию, напряженно вглядываюсь в темноту, различаю под одеялом очертания его тела. Выглянув из окна, представляю, как смотрелась бы отсюда моя прижатая к стеклу физиономия. Сама понимаю: все это ненормально. Точно так же, спрятавшись в машине, подглядывала я, как Гордон выходит из своего дома. Наблюдая за тем, как живут другие люди, я вновь начинаю ощущать почву под ногами.

Именно по этой причине сбежала я сейчас из дома. Нельзя жить, изо дня в день наблюдая, как умирает Виктор, и не чувствовать своей ответственности за это. Смерть его столь реальна и неизбежна, что мы оба вынуждены бросить ей вызов, сделав вид, что сами, по собственной воле ждем встречи с нею. Благоговейный страх перед надвигающимся концом овладевает нашими душами, вторгается в повседневный быт. Мы каждую минуту противостоим смерти: садясь обедать и поднимаясь по лестнице. И сейчас, наверное, Виктор думает о ней во сне, даже страстно стремится к ней. Человек, страдающий боязнью высоты, не станет высовываться из окна небоскреба. Даже переезжая через высокий мост, он испытывает этот специфический страх. Но если перед ним открытое окно, за которым – прекрасный пейзаж, он, дрожа от страха, покрываясь потом и невнятно бормоча какие-то слова, вскарабкается на подоконник и тело его угрожающе наклонится вперед, не в силах бороться с властным притяжением небосклона.

Ступая бесшумно, как астронавт по поверхности луны, подхожу к Гордону. Виктор, моя квартира кажутся чем-то бесконечно далеким; неизвестно, удастся ли мне вернуться туда. По улице проезжает машина, фары ее на мгновение выхватывают из темноты одеяло, блики света отражаются на стене.

– Хилари? – сонным голосом спрашивает Гордон. Приподнимается на локте. – Хилари, это ты?

– Угу, – отвечаю я неуверенно, отступая в тень.

Тош, появившаяся в дверях спальни, жалобно скулит. Затем растягивается на ковре.

– Что случилось? – спрашивает Гордон. Включает лампу около кровати и, щурясь от света, смотрит на меня. Лицо заспанное. Волосы лезут в глаза.

– Виктору было плохо, – говорю я.

– Что-то новое?

– Хуже обычного. Его рвало кровью.

Гордон садится. Одеяло сползает на колени. Подложив подушку за спину, прислоняется к ней. Обнаженный по пояс, он похож сейчас на подростка, уютно устроившегося в гнездышке из одеял.

– Чем я могу помочь?

Отрицательно трясу головой.

– Хочешь ко мне?

– Нет.

– Хилари, зачем ты здесь?

Не знаю, что ответить. Пожимаю плечами, чувствуя себя последней дурой, хоть бы сквозь землю провалиться.

– Я беспокоюсь о тебе, – говорит Гордон. Взяв меня за руку, тянет к себе. – Ложись ко мне.

– Нет, Гордон… – начинаю я.

– Тогда что ты собираешься делать? – спрашивает он с таким видом, будто не может решить сложную задачу. – Послушай, ты все время ломишься в открытую дверь. Просто и откровенно признайся себе, что ты любишь двух мужчин, и ложись. Четыре часа. Ты что, пришла сюда поболтать?

– Хочу поехать к отцу Виктора, – говорю я, вспоминая адрес на конверте моего письмеца. – Адрес знаю. Это на Коммонуэлф-авеню. Попрошу его приехать и забрать Виктора, пусть положит его в больницу.

Гордон отпускает мою руку и откидывается на подушку.

– Виктор был бы против, – говорит он тихо. – Вот от этого Виктор и сбежал.

– Но ведь надо хоть что-нибудь делать, – возражаю я. Меня бьет дрожь. Отрывисто, заикаясь, выдавливаю из себя слова. – Он перестал следить за своим весом. Не дает мне мерить температуру. Готовит все по рецептам из той книги, которую ты дал ему, а есть не может. Каждую ночь потеет, потом его знобит. Рылся в лекарствах, сама видела, – искал морфий.

– Тихо, успокойся, – шепчет Гордон, укладывая меня в постель. Расстегивает мою куртку, и до меня вдруг доходит, что мне жарко. Умираю от жары. Во рту пересохло. Куртка сброшена, теперь очередь свитера; потом слышу, как падают на пол ботинки. Гордон укутывает меня одеялом. Успокаивает, уговаривает. Шепчет на ухо:

– Хорошо, привези его отца, если считаешь, что это пойдет на пользу.

Беру с Гордона слово выполнить все мои просьбы. Заставляю пообещать, что он не расскажет Виктору о нас, не расскажет ему, где была я этой ночью и куда отправлюсь утром. Гордон должен бодрствовать, пока я сплю, разбудить меня через час, утром заехать к нам, чтобы убедиться, что с Виктором все в порядке; проследить, пьет ли он сок и принимает ли лекарства. Последнее, что помню из нашего разговора: какие-то рассуждения об опасности обезвоживания, что-то непонятное об упадке сил при высокой температуре, что-то о скалолазании и об астронавтах, о том, как в состоянии невесомости аморфные капли воды летают по кабине космического корабля.

Заснула я мгновенно, все еще продолжая бороться со сном. Во сне вижу, что я просыпаюсь и внезапно мне открывается истина: наконец я точно знаю, что нужно делать. Вижу во сне, что встаю, одеваюсь и выбегаю на улицу, тороплюсь рассказать об этом Виктору.

 

Глава XI

Гордон заставляет меня взять его толстый свитер и выпить чашку горячего кофе. Он сидит за столом в белом махровом халате. На ногах шлепанцы на шерстяной подкладке. Ему не мешало бы побриться. Он сейчас очень привлекателен. Просто душка. Напоминает скорее долговязого подростка, чем юношу.

Читает мне вслух городскую газету – «Таймс» Халл-Нантаскета. В газете опубликован еженедельный отчет полиции; офицер Бривмен сообщает, что нераспечатанное письмо с адресом местного жителя найдено в куче мусора. Пассажиры парохода, прибывшего из Пойнт Аллертона, своими глазами видели, что идет охота на уток. Женщина, проживающая в Халле, жалуется на семейные неурядицы. Гражданин, проживающий на Си-стрит, видел в подвале беспризорного кота. Гордон читает вслух эти новости, пока я собираюсь, натягиваю куртку, перчатки. Он читает:

– «Гражданин, проживающий по Оушен-стрит, сообщил, что кто-то разбил горшки с комнатными растениями; офицер полиции Бривмен допросил в связи с этим делом молодых людей, замеченных неподалеку на углу улицы. Нам стало известно, что в карманах подростков найдены листья и стебли этих растений. Молодые люди обещали купить новые горшки…» Можешь чувствовать себя в полной безопасности; помни: мы живем в городе, где под надежной охраной полиции находятся даже комнатные растения.

– Что мне делать, если отца Виктора не окажется дома? – спрашиваю я. Гордон пожимает плечами.

– Знаешь, если бы мы жили вместе, то завтракали бы вот так каждое утро, – говорит Гордон, – я читал бы тебе газету. Обучал бы тебя житейской мудрости. – Он смеется.

«Таймс» в Халл-Нантаскете – тоненькая газетенка, набранная крупным шрифтом. На страницах солидных изданий мировые лидеры спорят по жизненно важным вопросам, но в этой газетенке ничем подобным не интересуются.

– Послушай-ка, – говорит Гордон, – здесь пишут, что люди чаще умирают в результате автомобильных катастроф, чем по другим причинам, исключение составляют сердечно-сосудистые заболевания и рак.

– А я как раз недавно думала о том, что мне надо бы больше времени проводить за рулем автомобиля, – говорю я в ответ.

– Эй, не шути так, – просит Гордон, протягивая мне шарф.

– Кто шутит?

Хочу попасть на паром, отправляющийся в Бостон в 6.10, и не теряю самообладания. В памяти всплывает короткий эпизод из моего сна. Он произвел на меня такое впечатление, что я окончательно решила поехать к отцу Виктора и поговорить с ним. Сон очень короткий, какое-то видение, у которого нет ни начала, ни конца. Во сне я стояла в нашей квартире. Стены окрашены в темно-синий цвет и блики света, как волны, играют на стенах. Я разбирала вещи Виктора, все его джинсы и фланелевые рубашки. Поднесла его одежду к лицу и ясно ощутила запах его тела. Но самого Виктора не было. Он исчез, оставив мне эту пустую квартиру и груды своих вещей с его метками и запахом.

На автостоянке Гордон, выключив фары, снова спрашивает, не хочу ли я, чтобы он поехал со мной.

– Нет, – снова отвечаю ему, – хочу, чтобы ты присмотрел за Виктором.

А как он должен объяснить Виктору мое отсутствие?

– Скажи, что уехала в Бостон, вот и все. Не говори, зачем. Скажи только, что уехала.

Понимаю, что это не ответ. Или, вернее, что Гордон-то уйдет, ничего не сказав, но мне лучше бы заранее подготовить убедительное объяснение, по какой-такой причине я столь внезапно отправилась в Бостон.

Гордон провожает меня до конца пирса, мы целуемся у трапа парома, и я поднимаюсь на борт. Иду на нижнюю палубу, где находится кафе и стоят несколько столиков. В такую рань основная масса тех, кто работает в Бостоне, еще спит и на борту почти нет народа. В салоне человек тридцать, не больше, – жители Халла, чей рабочий день начинается рано; сидят, читают газеты. Океан сегодня разбушевался, и многие то и дело прерывают чтение, если крен парома увеличивается слишком резко. Некоторые, сложив газеты, спустились в трюм, где качка ощущается не с такой силой.

Кафе еще закрыто. Очень жаль, потому что в животе у меня урчит от голода. Устраиваюсь поудобнее. Я совсем запарилась в своей куртке и в толстом рыбацком свитере Гордона. Избавляюсь от некоторых предметов своей одежды. Перчатки засовываю в карман вместе с шапкой, которую одолжил мне Гордон. Укладываю куртку на стол, как больного, которого готовят к операции, сверху бросаю свитер. Роюсь в карманах джинсов в поисках бумажника и выуживаю из него пятидолларовую бумажку, чтобы не терять времени, когда откроется бар. Потом кладу голову на кучу одежды, лежащей на столе, и почти тотчас засыпаю.

Просыпаюсь оттого, что надо мной надоедливо маячит чье-то лицо, грубое, обветренное, изрытое оспинами, с жирными щеками, перекошенным ртом и большим приплюснутым носом. Не лицо, а страшная маска. В общественных местах, где скапливается много народа, часто натыкаешься на подобные лица, – как напоминание остальным, какими они могли бы родиться, но, слава Богу, не родились. Не считайте меня недоброй, но эта рожа брызжет на меня слюной, предупреждает о чем-то… ничего не понимаю. Поднимаю голову, отодвигаюсь от него, а он хватает меня за воротник, как собаку за ошейник, и тащит куда-то.

Думаю про себя: «Какая глупость! Зачем хватать человека за горло сзади? Этот бандит просто недотепа».

Деньги, на которые я собиралась купить пончик, все еще зажаты в кулаке. Сую ему пять баксов, но он не обращает на них внимания и не выпускает из рук воротник моей рубашки. Вытаскивает меня из-за столика. Зал пуст. Пассажиры испарились, оставив меня наедине с этим преступником; взгляд у него какой-то затуманенный да к тому же он жуткий заика. Паром как-то странно качает из стороны в сторону, как будто он стоит на месте. Трудно разобраться в том, что происходит, потому что я отчаянно борюсь с насильником, барабаню кулаками по груди, по массивной, в складках шее. Он взваливает меня на спину и направляется к выходу, я отчаянно брыкаюсь. Парень бубнит что-то, но мне не слышно. Я ору благим матом. Зову на помощь. Он очень силен, так зажал меня, что вздохнуть не могу, голова моя болтается у него на спине. И в этот момент замечаю, что в руке у него моя куртка и свитер; перестав орать, пытаюсь сообразить, почему он тащит не только меня, но и мои вещи. Потом до меня доходит, что он не насильник, это просто грабитель. Перестаю брыкаться, и он тут же ослабляет свою хватку. Я наконец обретаю почву под ногами.

– Леди! – говорит он, отдуваясь. И, отчаянно заикаясь, пытается произнести слово «этот»:

– Эт… т… т… этот корабль т… т… т… Замолкает, шлепает себя по губам, раздраженный своей беспомощностью, и начинает по новой:

– Этот к… к… корабль… т… т… т…

– Тонет? – спрашиваю я. – Корабль тонет?

– Ага, – произносит он с облегчением. Он великан, в нем не меньше шести футов пяти дюймов роста. И очень ловкий: распахивает передо мной дверь и одновременно протягивает мне свитер, чтобы я нырнула в него на ходу. Достав перчатку, натягивает мне на руку. Я нахлобучиваю по самые брови шапку, и мы выходим из зала на боковую палубу. Чтобы защитить меня от волн, парень уступает мне более безопасное место у стены, подальше от бушующего моря. Шум оглушает меня: кричат чайки, грохочет океан, работает радиопередатчик; люди с мегафонами пытаются перекричать весь этот гам, давая указания столпившимся на борту пассажирам.

– Всем п… приказали выйти. Н… н… но вы не слышали.

На носу парома суета: волнуются пассажиры, крепят канат. Свет прожектора отражается от поверхности воды, освещает катер береговой спасательной службы, приткнувшийся к борту парома; с него переброшен трап. В отдалении еще один такой же катер спасателей, битком набитый пассажирами, на всех поверх зимней одежды желтые спасательные жилеты. Девушка в синих джинсах никак не может справиться со своим спасательным жилетом, который ей явно велик. Длинные волосы темным покрывалом развеваются у нее за спиной, она нетерпеливо отбрасывает их с глаз. Катер берет курс на восток, навстречу восходящему солнцу, обратно в Халл, и с каждой минутой уменьшается в размерах.

Мужчина, которого я приняла за грабителя, не сводит с меня глаз, пока мы пробираемся к носовой части парома, как будто я особо ценный груз, который надо сдать с рук на руки и с которым надо обращаться очень заботливо. Я думаю: «Почему этот парень вернулся за мной? Он не из бригады спасателей. На нем нет формы, он в свитере с капюшоном, а сверху накинуто оранжевое пончо. Под носом – родинка с пучком волос. И ходит он странно: переваливается с боку на бок на каждом шагу». До меня вдруг доходит, что с парнем не все в порядке, – нет, он не умственно отсталый, очевидно, у него какие-то физические изъяны. Убеждаюсь в своей правоте, и в то же мгновение меня охватывает стыд. С трудом добираемся до носа, где офицер протягивает нам спасательные жилеты и назидательно напоминает, что при переходе по трапу следует соблюдать осторожность.

Я могла бы вообще обойтись без трапа, но покорно переправляюсь на «спасательное средство для транспортировки», как гласит надпись на ящиках с запасным оборудованием и на моем спасательном жилете, и, отыскав свободное местечко, присаживаюсь, поджидаю того человека, который вывел меня из салона. Хочу поблагодарить его, узнать его имя. Хочу извиниться перед ним за все мои брыкания и вопли. Но еще один катер береговой спасательной службы уже гудит у борта парома и начинает принимать на борт пассажиров. Наш катер отплывает от парома на несколько футов. Пытаюсь пробраться на нос, но один из офицеров приказывает мне сидеть на месте. Машу моему «грабителю», но он не видит меня. Катер наш отплывает.

Возвращаемся в Халл. Нас ведут на станцию спасательной службы. Велят усесться и раздают всем, – подумать только! – горячее какао в конусообразных бумажных стаканчиках, вставленных для удобства в пластмассовые подстаканники. Отпаивают какао, как будто нас доставили с третьей степенью обморожения, которое мы получили, проведя целый день на катке.

Здание спасательной службы желтовато-коричневого цвета, в нем множество всяких кабинетов, вдоль стен – полки орехового дерева. Несколько дверей закрыто – наверное, офисы больших начальников; в холле длинный ряд скамей, обитых грубой темно-серой тканью, и, для разнообразия, несколько вращающихся кресел. На стенах – цветные плакаты с изображением разного типа судов береговой спасательной службы и с историей ее возникновения в Халле. Рассказывают о доблестных операциях, проведенных спасателями в первые десятилетия после образования Халла; о том, как мужественно боролись они за спасение жизни купцов и рыбаков, которые ежедневно отправлялись в небезопасное по тем временам путешествие в Бостон, чтобы купить и продать товар. О первом спасательном катере, названном «Нантаскет», которым можно полюбоваться теперь в городском музее. Под стеклом у одного из окошечек конторы – старинный сектант. Главная контора, небольшое помещение, отделенное от зала ожидания перегородкой с окошечками, выглядит слишком тесной, так как добрая треть его полезной площади занята радиотехникой.

Повсюду полицейские. Когда нас сюда привезли, они уже были на месте, на них отутюженные, накрахмаленные синие формы, на боку – коротковолновые радиопередатчики. Полиции боюсь до умопомрачения. С детских лет полицейские наводят на меня ужас. Всю жизнь боюсь, как бы меня не засадили за решетку. Посадят по недоразумению, из-за какой-нибудь путаницы, – и нате вам, лишение свободы сроком… А потом, в результате таких вот ошибочек, просижу в тюрьме не один месяц, а может, – и не один год, пока тюремная камера не станет мне родным домом: ведь в конце концов ко всему привыкаешь.

У противоположной стены, напротив меня, бородатый мужчина в плаще. Мне почему-то кажется, что он – эксгибиционист. В этой ситуации он, конечно, ведет себя пристойно, но в прошлом… Здесь, на спасательной станции, окруженный людьми в форме, он взволнован не меньше меня: опасается, что выплывут наружу его прежние правонарушения. Вспоминаю о своих кражах, все, чем набивала карманы своей куртки, мелькает перед глазами. Женщина приблизительно моего возраста в дорогом пальто из чистой шерсти нервно перебирает хрустальные бусинки своего ожерелья. Задумчиво смотрит на часы… О чем она думает? О работе, которую прогуляла из-за аварии парома? Женщина смотрит на меня, на мгновение наши взгляды встречаются. Бог мой, как мне хотелось бы знать, что она видит, когда смотрит на меня?

Нам велят заполнить анкеты для жертв несчастных случаев, но не хватает ручек и не на чем писать. Дожидаюсь, когда освободится ручка, а потом пытаюсь заполнить формуляр, пристроив его на колене. Забилась подальше в угол, чтобы не попадаться на глаза полицейским, и торопливо заполняю свою анкету: пол, рост, общественное положение. Невероятно мелкий шрифт, ксерокс с ксерокса. Ее и прочитать-то трудно, не говоря уж о том, что для запрашиваемой информации не хватает места в узеньких клеточках. Обдумываю, как бы улизнуть, но в это время полицейские, как будто прочитав мои мысли, объявляют всем, что никого не отпустят, пока не будут заполнены анкеты. Кроме того, они требуют, чтобы все отправились в госпиталь, – не понимаю, зачем. С улицы доносятся сирены скорой помощи, так что разговор ведется на полном серьезе.

Не могу вспомнить своего почтового индекса; и мобилизовав на это все свои умственные способности, поднимаю глаза, – кого же вижу перед собой? Мой «грабитель», собственной персоной, тоже возится с анкетой, примостив ее на своем широком колене. Мусолит огрызок карандаша, – видно, не меньше, чем я, озадачен этой абракадаброй. Пересаживаюсь поближе, он встречает меня приветливо, как старого школьного друга. Заглядываю через его плечо в анкету. У него не заполнено ни одной графы.

– Глупейшая анкета, верно? – говорю я. – Как вас звать?

– Дэвид, – отвечает он. – Я… н… н… не могу… ч… читать без оч… очков.

– Давайте прочитаю. – Называю ему свое имя, и он с улыбкой повторяет его, совершенно свободно выговаривает: «Хилари».

Его полное имя Дэвид Александр Кеннеди, впечатляющее имя. Среди всего прочего узнаю, пока заполняю анкету, что он уроженец Халла, не женат, двадцати шести лет, – последнее печально, так как выглядит он значительно старше. Его ближайшие родственники – мать, имя – Сибил, ее рабочий телефон начинается с 800. У него не было травм, и он не знает номера своего страхового полиса.

– Я тоже забыла свой номер, – говорю я, чтобы утешить его. По-моему, Дэвид выглядит не так уж плохо, по крайней мере, не отталкивающе, улыбка красит его.

Народ выстраивается в очередь у двери с табличкой «выход», полицейские собирают анкеты, а потом передают пассажиров парома парамедикам, которые прибыли на «скорых».

– Не поеду я в эту больницу, – заявляю Дэвиду. Он смотрит на меня укоризненно, дескать: «Надо бы все же». – Чувствую себя превосходно, – объясняю ему. – Меня спасли вы.

Подойдя к окну, насчитываю семь машин скорой помощи, большие, размером с грузовик. Погрузка идет удивительно быстро. Потом парень захлопывает заднюю дверцу, и «скорые» отъезжают, одна за другой, мигалки включены, но без сирен. Значит, пострадавших нет. На улице какое-то волнение. Собирается небольшая толпа, здесь же и группа телевизионщиков с телекамерами в черных футлярах.

Дэвид хлопает меня по плечу и указывает на очередь людей с анкетами в руках. Киваю в ответ и говорю ему, что присоединюсь к ним через секунду.

Не поеду в больницу. Понятия не имею, где здесь поблизости есть больница. Неподалеку от последнего окошечка конторы дверь с надписью «выход». Мелкими шажками, с безразличным видом, будто всецело погрузилась в изучение анкеты, направляюсь туда. Задумчиво барабаню ручкой по щеке, чтобы все видели, как сосредоточенно я изучаю анкету. Хмурю брови. Подхожу к двери и прислоняюсь к ней спиной, как бы не подозревая, что там выход. Молодой человек за одним из окошечек конторы улыбается мне, отвечаю ему улыбкой, а затем опять утыкаюсь в анкету. Он продолжает наблюдать за мной. Стоит мне поднять глаза – он отводит взгляд в сторону. Волосы у него подстрижены «ежиком», тонкий нос по форме напоминает аккуратный маленький сверточек. Он в очках с толстыми линзами. Ему не больше двадцати.

На мое счастье, чиновник рангом повыше дает ему задание что-то разыскать в картотеке, поэтому молодой человек удаляется рыться в одном из металлических ящиков, которые стоят штабелями вдоль стены. Бесшумно повернув ручку двери, выскальзываю из холла, стыдясь своего поступка, чувствуя себя виноватой, ибо совершенно не способна управляться с подобными ситуациями так, как делают это другие. Осторожно закрываю за собой дверь, тихо повернув ручку. Побег из неволи. Правонарушение. Негодяйка, дрянь, ничтожество, тряпка…

На бетонной лестнице с железными поручнями пахнет сыростью; по восемь ступенек направо и налево, потом поворот и еще восемь ступенек. Держась за перила, бегу по ступенькам, стараясь не топать. Наконец останавливаюсь перед металлической дверью, выкрашенной в странный светло-голубой цвет. Над ручкой двери установлен сигнал тревоги и под ним табличка: «Чтобы включить сигнал, откройте дверь». Вглядываюсь в механизм, пытаясь разобраться в его устройстве. Может, каким-то чудом мне удастся выключить сигнал, как это ухитряются сделать участники передачи «Невыполнимые поручения», но не могу придумать ничего подходящего. Наверное, надо бы поехать в больницу, там бы увидели, что со мной все в порядке, а потом я отправилась бы в Бостон за отцом Виктора. Единственная проблема: потеряю уйму времени, Виктор на целый день останется без присмотра, одинокий и больной.

В нерешительности поднимаюсь на несколько ступенек к конторе спасательной службы. Все идет кувырком. События прошедшей ночи неотступно преследуют меня: Виктор опустошает ящики; наши вещи, сваленные в кучу, как мусор; миссис Беркл в своей спальне; парашютист. Потом вспоминаю все, что было в последние месяцы, удивительные месяцы, до того как болезнь завладела Виктором. Вот мы с Виктором стоим под кленом, осенние листья дождем осыпают нас и шелестят под ногами. Вот он тащит по лестнице коробку с книгами в нашу квартиру в то утро, когда мы приехали в Халл. Вот в прачечной-автомате заботливо сворачивает мои вещи.

Поворачиваюсь; перепрыгиваю через три ступеньки, сбегаю вниз и пулей пролетаю в аквамариновую дверь.

Меня оглушает пронзительный вой сирены. Я-то думала, что дверь ведет на улицу, а вместо этого попала в узкий полутемный коридор с цементным полом. Вой сирены подгоняет меня; стрелой промчавшись по коридору, попадаю в другой коридор, который сворачивает направо. Через каждые десять футов двери. Толкаю их, изо всех сил кручу в разные стороны ручки, но все они заперты. Твержу про себя одно слово: «Дерьмо, дерьмо, дерьмо».

Наконец вижу лестничный марш, ведущий вниз, и слабую полоску света на одной из серых ступенек. Эта дверь ведет на улицу. Толкаю ее и чувствую, как холодный воздух струей врывается в легкие. Пробираюсь к той стороне здания, которая выходит на залив. Вспугиваю по дороге стаю чаек, которые взлетают, пронзительно крича, огромным шумным облаком.

С другой стороны здания до меня доносятся голоса людей, поэтому направляюсь к пристани и вытащенному на берег катеру спасательной службы. Сирена, наконец, замолкает. Все, кто был в здании, теперь сгрудились на автостоянке; по улице мчится пожарная машина, увертываясь от встречных «скорых», и сворачивает на подъездную дорожку. Полицейские все еще призывают сдавать анкеты. Синие и красные огни мигалки вспыхивают на фоне ослепительно белого снега.

Телерепортер отдает распоряжения своей команде, они устанавливают камеры на плечах, стараясь ничего не упустить. Толпа наблюдателей увеличилась. Некоторые захватили с собой пончики и кофе. Покидаю свое убежище за катером и смело шагаю по снегу. Мне кажется, что все они уставились на меня, будто я первый солдат приближающейся вражеской армии, – но никто не обращает на меня внимания.

Стою в толпе, которая с таким любопытством глазеет на здание спасательной службы, как будто оно в любой момент может рассыпаться в прах. Спрашиваю у женщины в пальто из искусственного меха, что случилось, и она говорит, что в заливе затонуло судно и спасатели все утро вытаскивали из воды людей. Мужчина рядом с ней, возможно, ее муж, возражает: «Нет, из воды никого не вытаскивали. На борту вспыхнул пожар, и люди чуть не задохнулись от дыма». У парнишки в мотоциклетной куртке своя версия: «На паром была подложена бомба».

Некоторое время стоим молча. Я высказываю свое предположение: может, мотор отказал, или паром налетел на риф и получил пробоину. «Возможно, паром особо и не пострадал, – говорю я, – но на всякий случай выслали спасателей».

Мою версию все дружно принимают в штыки. Дама в мехах, возмущенно надув щеки, говорит: «Нет». Ладно, соглашаюсь я, может, какие-то террористы захватили судно, капитан схватился с ними врукопашную, а экипаж тем временем занимался спасением пассажиров. Мотоциклетный парнишка, закусив губу, обдумывает такой вариант.

Несколько минут спустя направляюсь домой.

Сворачиваю за угол на нашу улицу, вертя на пальце ключи от машины. Добрых полтора часа уйдет на то, чтобы в час пик добраться до Бостона. Может, и больше. Я иду до дома сорок минут, дыхание вырывается из груди клубами пара, пальцы на ногах в моих туфлях на резиновой подошве совсем замерзли. Машина моя так проржавела, что кажется двухцветной. Подхожу к ней так, будто это чья-то чужая машина, и меня в который уже раз поражает, до чего же она уродлива. Груда металлолома на колесах. Стыд и позор садиться в такую. Крыса, болтающаяся на веревочке над рулем, гримасничает, как будто ей только что дали яда. Ржавчина особенно бросается в глаза при дневном свете.

Собираюсь сесть за руль, но в этот момент замечаю какое-то копошение у изгороди. Это енот роется в мусорном ведре. Он зацепился задними лапками за край ведра, а голова и передняя часть туловища в ведре. Кольцевидный хвостик крутится вверх-вниз, а острые коготки скребут по алюминию. Понимаю, что надо прогнать его, но круглая попка и забавный хвостик так выразительны, он так смешно балансирует на тонком крае мусорного ведра, что ужасно хочется шлепнуть его по заду.

Отойдя от машины, подхожу поближе к еноту, чтобы получше рассмотреть его зимнюю шубку. Через минуту он высовывает мордочку из ведра, в узких челюстях зажата яичная скорлупа. Он горбатый, мордочки почти не видно из-за черного меха. Заметив меня, напуганный зверек спрыгивает с ведра, но медлит: очень не хочется оставлять свою добычу. Вокруг разбросан мусор, который он успел вытащить; все-таки пытается утащить коробку из-под пиццы, но потом бросает ее и не спеша удаляется вразвалку, исчезая в кустах.

Подбираю мусор, который он успел вытащить из ведра: консервные банки из-под тунца, скомканные косметические салфетки, жирные полоски алюминиевой фольги. Куриные косточки, оставшиеся после нашей трапезы трехдневной давности, и пустая бутылка из-под яблочного соуса. Внизу, под отвратительным на вид куском заплесневелого сыра нахожу моток лейкопластыря размером с серебряный доллар. Разматываю пластырь, разрываю его, пальцы становятся липкими. Внутри тонкий пучок блестящих иголок. Вынимаю одну, осторожно зажав ее двумя пальцами, и рассматриваю полый конец. Потом, сломав пополам, заворачиваю обратно. Это игла для инъекций морфия. Виктор делал себе уколы.

Вбегаю в подъезд.

– Виктор! – кричу я, врываясь в дверь.

Он сидит на постели, в руках кружка кофе, и смотрит по телевизору выпуск утренних новостей.

– Миссис Беркл телевизор не взяла, – говорит он. – Просила передать тебе, чтобы ты зашла к ней.

По телевизору передают репортаж со станции спасательной службы. Камера следует за людьми, которые влезают в машины скорой помощи и машут на прощание руками, когда машины отъезжают. Стиснув кулаки, стою перед телевизором и ору прямо в удивленное лицо Виктора.

– Виктор! Ты не говорил мне про морфий! Ни слова! Это отвратительно: я имею право знать!

Он безучастно смотрит на меня, потом отводит взгляд, как будто я – надоедливая муха. Отпивает из кружки кофе.

– Ты подонок! – кричу ему. – Ты подонок, и ты обманываешь меня. Это не пустяки! Как ты мог? Почему не сказал мне?

Схватив его за рубашку, притягиваю к себе.

– Ты поехала к моему отцу, – произносит Виктор, с трудом разжимая челюсти. Одна щека дергается, потом тик прекращается.

– Никуда я не ездила, – отвечаю ему.

– Гордон страшно волновался. Он заходил утром, чуть с ума не сошел. Мы звонили в спасательную станцию и в больницу. У них не было никаких сведений о тебе.

– Это лишний раз доказывает, что никуда я не ездила, – упрямо повторяю я.

– На одном из катеров спасателей мотор вышел из строя. Я решил, что ты утонула в Атлантическом океане, так и не добравшись до моего отца, – говорит Виктор.

– Но ведь я не утонула.

– Лучше бы утонула.

Подскакиваю к нему. Колочу его кулаками по груди, а он в ответ с такой силой наносит мне удар в подбородок, что я прикусываю язык. Отталкиваю его. Тогда он выплескивает мне в лицо кофе; какое-то время ничего не вижу, ослепленная горячим кофе. Он не настолько горячий, чтобы ошпарить, но все же приходится со всех ног мчаться на кухню, к водопроводному крану. Стою у раковины, сунув голову под струю холодной воды, ощущаю привкус крови во рту, вода смывает с лица горячие слезы. Как только ко мне возвращается дыхание, принимаюсь с новой силой выкрикивать оскорбления.

Виктор входит в кухню и ставит кружку на край раковины, в нескольких дюймах от моего носа. Хватаю кружку и швыряю ее на пол. Виктор стоит позади меня; воспользовавшись этим, больно стукаю его по лодыжке. Забравшись руками под куртку, он обнимает меня, но я отпихиваю его. Вытащив из джинсов мою рубашку, он обнимает меня за талию. Склонившись надо мной, приникает лицом к моей шее. Шум воды, текущей из крана, мешает мне понять, что он говорит. Виктор повторяет одни и те же слова; весь дрожит и прижимается ко мне. Выпрямившись, поворачиваюсь к нему. Но он разворачивает меня обратно. Чувствую на шее его слезы и замираю в благоговейном трепете. Он повторяет снова и снова: «Детка, ты жива».

 

Глава XII

Миссис Беркл ставит на стол кувшин, стакан и наливает сок. Затем исчезает на кухне; мне не видно ее с того места, где я сижу. Слышу, как она хлопает дверцами шкафчиков, разрывает пакеты, пересыпает на блюдо печенье.

Она уже совершенно четко объяснила мне, почему отказалась от моего предложения. Объяснила, что знала о моей лжи, знала, что другого телевизора у меня нет. Но добавила, что такую ложь Бог простит.

На столе, рядышком с рождественским вертепом, любовно украшенным миссис Беркл, сверкает гладкой поверхностью новой трубки ее телевизор. Гордон принес его сегодня, заменив цветной кинескоп и схемы, почистив все детали. Когда Гордон вошел с ним, миссис Беркл заплакала.

Наклонившись, миссис Беркл открывает холодильник; на спине выступают позвонки, под задравшимся подолом платья видны искривленные подагрой ноги. Ставит на место кувшин. Осторожно, медленно вносит блюдо с печеньем в гостиную, где я устроилась на кушетке.

Ставит поднос с соком и печеньем на кофейный столик и усаживается со мной рядом, разглаживая платье на коленях. Начинает: «Так вот, Мери», – и тут же испуганно прикрывает рукой рот. Мери – имя ее дочери.

* * *

Сегодняшний день, как и все остальные дни в последнее время, мы с Виктором проводим вместе, практически не выходя из дома. Спускались только за газетой, вынуть почту из ящика, возвратить молочнику пакет прокисшего молока. Мы почти не разговариваем друг с другом. Наше времяпрепровождение не назовешь насыщенным. Виктор большей частью по одну сторону груды наших вещей, которая все еще занимает середину комнаты, читает в своем кресле. Я – по другую сторону, валяюсь на постели, свесив голову вниз, и читаю, положив на пол журнал или газету. Посмотрев газету, вырезаю заинтересовавшие меня статьи и складываю их в коробку из-под обуви с надписью: «Прочитать». Разгадываю анаграммы на страничке юмора и мастерю рождественские украшения для нашей елки, используя для этого страницы реклам из журналов и клей. На кухонном столе сохнет целый набор Санта Клаусов, свечей, снеговиков и санок. Веночков, шотландских пони и ангелов.

Мало-помалу куча на полу уменьшается, мы с Виктором вытаскиваем из нее кое-какие вещи. Вчера, например, когда я была в душе, Виктор принес мою шкатулку с гребешками и украшениями и поставил ее на край раковины. Повесил в шкаф мои блузки, разобрал охапку джинсов. Вечером он сделал подливку для салата, а я разыскала в груде вещей набор специй, чтобы добавить в соус кориандр. Расставила по полкам его книги и положила рядом с его креслом пачку чистой бумаги. Ночи проходят тяжело, Виктор часто просыпается в ознобе и поту. Каждое утро меняет простыни, и я отвожу их в прачечную с небольшой стопкой носков и одним-двумя полотенцами. Отношения наши понемногу улучшаются.

За три дня только однажды зазвонил телефон, подошел Виктор. Гордон, конечно. Разговор был коротким, потом Виктор повесил трубку и спросил, не хочу ли я пойти к Гордону посмотреть фильм. Сегодня Виктор дремлет, когда раздается звонок. Знаю, что это Гордон. Включаю воду в кухне, чтобы Виктор не подслушал наш разговор, если проснется. Прижимаю трубку к самым губам, когда говорю.

– Не могу сейчас с тобой увидеться, – объясняю Гордону. – Мне важно побыть несколько дней с Виктором.

– Ты все время с Виктором, – обиженно ворчит Гордон. – Когда ты не была с Виктором?

– Ты понимаешь, о чем я говорю, – пытаюсь успокоить его.

Гордон тяжело вздыхает в трубку.

– Все еще сердишься, что я рассказал ему, зачем ты поехала в Бостон? Что собиралась повидаться с его отцом? Ты не права, Хилари.

– Нет, – соглашаюсь я. – Конечно, не права.

– Мы боялись, что ты утонула. Собирались звонить его отцу, чтобы узнать, не добралась ли ты туда другим путем. Мы не знали, что случилось.

– Понимаю, – отвечаю я. – Все понимаю.

– Давай увидимся в прачечной завтра утром, – просит Гордон. Он так старается сдерживаться. Голос печальный, хотя пытается говорить уверенно. – Посижу с тобой, пока белье стирается.

– Откуда ты знаешь, что я туда езжу?

– Потому что слежу за тобой, – отвечает он. – Пожалуйста, не сердись, но я ехал за тобой в своей машине.

* * *

Гордон звонит опять в шесть часов, он немного пьян. Виктор уже не спит, лежит в постели с книжкой в руках. Так как ночи для него ужасны, перед сном вводим ему небольшую дозу морфия, после чего он становится непривычно тихим и благостным. Сейчас он язвительно ухмыляется над своей книгой, подолгу не переворачивая каждую страницу.

– Завтра, – говорю я Гордону, – сейчас занята. Готовлю кое-что.

– Что ты делаешь? – спрашивает Гордон. В трубке слышен шум, доносящийся из бара, кто-то требует пива.

Объясняю Гордону, что готовлю обед, – это неправда. Не готовлю я никакого обеда, потому что перед Виктором все еще стоит стакан вина и остатки завтрака. Я отмеряю картон, чтобы сделать задники для рождественских картинок, вырезанных из журналов. Кухонный стол завален клеем, обрезками глянцевой журнальной бумаги и сохнущими бумажными украшениями. Я приделала бечевки к тем, что закончены, и повесила их на елку.

– А если бы я сказал тебе, что нам срочно надо увидеться? – спрашивает Гордон.

– Нам всегда надо срочно, – отвечаю ему. Проделав дырочку в голове игрушечного медведя, привязываю золотой ленточкой металлическое колечко.

– А что, если бы я сказал, что здесь был отец Виктора и расспрашивал о нем?

– Когда? – Положив медведя на стол, счищаю зубцом вилки клей с пальцев. – Где ты? У Кеппи?

– В «Таверне».

– Откуда ты знаешь, что это его отец?

– Знаю, Хилари, – отвечает Гордон. – Он сказал, что ищет Виктора, и ему известно, что тот находится в Халле.

Вспоминаю о той записке, которую послала отцу Виктора. На конверте, ясное дело, был штамп почтового отделения в Халле, а на штампе, скорее всего, стояло название города.

– Это я виновата, – говорю ему.

– Всегда и во всем виновата Хилари, – пьяным голосом, заикаясь, бормочет Гордон. – Если я лягу спать пораньше, ты заберешься опять ко мне?

– Гордон…

– Если я свалюсь с крыши, ты придешь ухаживать за мной? Если я напьюсь до чертиков и отколошмачу тебя, захочешь ли ты меня так же сильно, как Виктора? Так как, Хилари?

Темно, хоть глаз выколи, поздняя ночь. Раздается звонок в дверь, второй. Стою в дверях, вопросительно глядя на Виктора. Он пожимает плечами и озадаченно смотрит на меня. Читает одну из моих книг – о космических путешествиях и НЛО, она лежит у него на коленях вверх обложкой.

– Думаешь, это Гордон? – спрашивает Виктор.

– Нет, Виктор, – отвечаю я. – Нет, это твой отец, совершенно уверена.

Присаживаюсь на край постели. На столике рядом с кроватью вино, пузырек с таблетками, полстакана молока и куча скомканных бумажных салфеток со следами крови. Виктор, взяв мою руку, обводит кружочками костяшки пальцев.

– Хочу изучить то, что интересует тебя, Хилз. Вчера читал твою книгу о костных заболеваниях у собак. Очень интересная работа о датских догах. Эта книга о космосе немного сложнее, – говорит он. – А морфий и вино мешают сосредоточиться. Все расплывается перед глазами. Даже черты твоего лица, Хилари, вокруг твоей головы нимб, что-то вроде золотистой ауры. Вот теперь Эстел гордилась бы моими успехами: я вижу ауру. Снова звонок.

– А этот золотой нимб ты видишь вокруг всех предметов? – спрашиваю я.

– Нет, вокруг некоторых – голубой, вокруг других – розовый.

Опять звонок, я вздрагиваю.

– Человек рождается свободным, а его заковывают в цепи, – говорит Виктор. – Знаешь, кто сказал это, Хилари?

Трясу головой.

– Руссо. «Об общественном договоре». Тысяча семьсот шестьдесят второй год. Руссо думал, что человек рождается невинным и добродетельным, и если он следует своим природным инстинктам и побуждениям, то остается справедливым и добрым. А что ты думаешь, Хилари? Что случится, если человек будет следовать своим природным инстинктам?

– Хочешь, чтобы я открыла дверь, Виктор?

– А Гордон следует своим природным инстинктам? – спрашивает Виктор.

– Лучше спросить об этом у Гордона.

– Кто позвонил отцу: ты или Гордон?

– Я написала письмо, – отвечаю ему.

– Еще вопрос, Хилз, – говорит Виктор. Обхватывает руками мое лицо. – Тебе было бы легче, если бы я уехал? Мой отец хочет забрать меня домой, или еще куда-то. Ты должна ответить мне, Хилари, потому что сегодня ночью здесь разыграется битва, и я просто хочу быть уверенным, что стоит сражаться.

На лице Виктора отражается полное понимание сложившейся ситуации. По его тону ясно, что он согласится с любым решением. Начинаю говорить, сознавая, что причины, побудившие меня так ответить, понять нельзя. В моей голове сумятица слов, и я с трудом подбираю нужные. С улицы доносится крик совы; интересно, что он предвещает: удачу или несчастье?

Отвечаю Виктору, что хочу быть с ним.

– Мне здесь так хорошо, – шепчет Виктор, улыбаясь улыбкой Будды; притягивает меня к себе. Молча слушаем настойчивые переливы звонка. Потом Виктор отодвигается от меня, прислушивается, повернув голову к двери. – Комната гудит, – говорит он.

Внизу, у дверей, под оранжевым светом лампочки мистер Геддес. На нем длинное шерстяное пальто и теплые перчатки. У него острые черты лица, вьющиеся, как у сына, седые волосы, во всем облике ощущается элегантная сдержанность. Неподалеку от дома замечаю роскошный БМВ. Кроме того, у отца Виктора жуткий кашель.

Он вежливо улыбается и заходится в припадке кашля, прикрывая рот перчаткой.

– Я ищу Виктора, – наконец произносит он. Веду мистера Геддеса наверх, на третий этаж, слышу за спиной его кашель и шарканье ботинок по деревянным ступенькам. Когда добираемся до нашей квартиры, он с трудом переводит дыхание, лицо покраснело. Стучу в дверь, чтобы предупредить Виктора о нашем появлении. Потом распахиваю дверь настежь и окидываю взглядом комнату: куча вещей на полу у постели, в углу громадная елка, наполовину украшенная странными бумажными фигурками. Виктор развернул свое кресло так, чтобы быть лицом к двери. Сидит, перекинув ногу на ногу, в углу рта зажата сигарета. Встает, глубоко затягивается и потом, так как пепельницы под рукой нет, тушит сигарету о каблук ботинка. Протянув руку, делает четыре больших шага навстречу отцу. Они обмениваются крепким рукопожатием.

– Я не помешал? Поздновато уже?.. – тихо спрашивает отец Виктора.

– Ничего, папа, – успокаивает его Виктор. – Садись. Ты знаком с Хилари?

– Хилари – это я, – говорю ему. Мистер Геддес пристально смотрит на меня, удивленно приоткрыв рот; такое впечатление, что он впервые заметил меня.

– Ваше лицо мне знакомо, – говорит он. – Вы были с Виктором до… – Прервав фразу на полуслове, расстегивает верхнюю пуговицу пальто. Боязливо подходит к Виктору и неуверенно спрашивает: – Как чувствуешь себя, сын?

Удаляюсь на кухню, достаю из шкафчика два бокала для вина. Телефонная трубка валяется на столе. Я не заметила, что оставила ее там после разговора с Гордоном. В трубке молчание. Подношу ее к уху; не слышно ничего, кроме слабого постоянного потрескивания. Опускаю трубку на рычаг, сердце сжимается от боли при мысли о Гордоне. Потом наливаю вино в бокалы и предлагаю мистеру Геддесу, который одним глотком осушает треть стакана.

Виктор с отцом яростно набрасываются друг на друга. Мозг работает на предельной скорости, слова не поспевают за мыслями. С быстротой молнии перебрасываются репликами, стараясь разгадать планы противника и вовремя подготовить линию обороны. Увертываются от потока взаимных вопросов, любое предложение квалифицируется как «безосновательное требование». Виктор блестяще парирует упреки отца. Но ему нелегко. Он теряет силы под стремительным натиском отцовского авторитета, но все же закрепляется на своих позициях и вновь устремляется в атаку, начисто отвергая все условия отца и предложенный им тон.

Виктор – опытный игрок на этом поле, и постепенно чаша весов склоняется в его сторону. Но мистер Геддес настроен решительно и пытается подавить сопротивление сына хорошо рассчитанными взрывами сурового отцовского гнева. Но Виктор только смеется в ответ.

Виктор успешно отшучивается, когда отец спрашивает, что он намерен делать со своей болезнью; но затем положение меняется: Виктор сдает свои позиции, испугавшись, что отец сейчас разрыдается. Потом Виктор вновь приобретает контроль над ситуацией, дурачит отца молчанием. Подойдя к книжной полке, достает толстый том английской поэзии.

– Ты, конечно, слышал о Дж. С. Холдене, папа? – спрашивает Виктор. – Он написал стихи под заглавием «Рак – забавнейшая штука»; мне хотелось бы процитировать их, если не возражаешь.

– Нет ничего забавного…

Виктор стоит с книгой в руках, выставив вперед ногу. Откашливается, поднимает палец и зачитывает своим слушателям:

– Голос Гомера иметь и хотел бы, Дабы кишок карциному воспеть…

– Прекрати, Виктор, – недовольно прерывает его мистер Геддес. – У тебя же нет опухоли в кишках. А лучше бы была.

– …Юмор один лишь способен Эту болезнь излечить. Знаю, что рак убивает, Но не один только рак: Есть и машины-убийцы, Есть и убийцы-врачи.

Мистер Геддес, подойдя к Виктору, выхватывает из его рук книгу, – и начинается все сначала: мистер Геддес атакует Виктора вопросами, а Виктор отвечает на них экспромтами и уверенно парирует его нападки. Наконец Виктор предлагает отцу перемирие, призывает его прекратить «допросы» и напоминает ему, что сын – давно не мальчик. Потом сдает свои позиции, так как отец униженно умоляет его проявить благоразумие.

– Прошу тебя, – говорит мистер Геддес, протягивая руки к сыну. Виктор отворачивается.

– Не можешь ли ты на минутку забыть об особых чертах нашей семейной политики и обсудить положение дел с моей точки зрения, попытаться понять, что мои поступки имеют объективные причины? – просит Виктор. Шарит по кофейному столику в поисках сигарет. Дотрагивается до журналов, до кружки с кофе, пепельницы, бумажника, ключей, наконец находит пачку «Мальборо».

– Прекрасно, – соглашается мистер Геддес, он стоит прямо напротив Виктора. – Давай так и сделаем. Объясни мне, почему ты подобным образом ведешь себя в этой ситуации. Объясни, почему так торопишься попасть в могилу.

– Скучно, папа, – отвечает Виктор. Он закуривает, выпуская струю дыма над головой отца. – Все эти лечения, вся эта болезнь…

– Очень странное общество, где люди убивают себя скуки ради, – прерывает его мистер Геддес.

– Десять с половиной лет я болен. Ты ведь никогда не болел так… у тебя нет необходимого в данной ситуации опыта, а потому не тебе судить об этом.

– Ты убиваешь себя, – говорит мистер Геддес, указывая на Виктора дрожащим пальцем.

– Я болен гораздо серьезнее, чем тебе представляется. Между прочим, я умирал почти десять лет.

– Нет. Была надежда.

– Я устал, – заявляет Виктор, глубоко затягиваясь сигаретой. В его голосе какие-то новые для меня интонации, раньше их не было. Безысходно-тоскливая нота. И я опять вспоминаю, как нелегко далось Виктору решение; не один час пролежал он в постели, прислушиваясь к доносившимся до него звукам нормальной жизни, в которой для него не было места. Он поворачивается к отцу и мягко произносит:

– Устал я от этой «надежды», как ты ее называешь.

– Черт бы тебя побрал! – восклицает мистер Геддес, сгибаясь пополам, как будто получил удар в живот. – Черт бы тебя побрал за то, что ты устал! – Он чуть ли не танцует перед Виктором, седые кудри на его красивой голове подпрыгивают, губы сжаты точно так же, как у Виктора. Узнаю в его лице знакомые черты: подбородок, как у Виктора, и такой же высокий лоб в морщинках. Он сутулится, спина согнута, плечи опущены, но это придает ему еще больше изящества и делает его моложе. Он набрасывается на Виктора с новой силой, повторяя одни и те же аргументы.

Приношу бутылку с остатками вина и ставлю ее на столик, а сама удаляюсь на кухню. Пристраиваюсь там на табуретке, меня бьет дрожь. Чтобы успокоиться, выдергиваю шнурки из своих уличных туфель, а потом снова зашнуровываю их. Навожу порядок в холодильнике.

Из комнаты до меня доносится низкий голос Виктора:

– Не говори мне, что я не хочу жить! Конечно, хочу. Если бы можно было жить без этой болезни, – другое дело, разве не так? Если бы самоубийца мог избавиться от своих несчастий, не убивая себя, – как, по-твоему, стал бы он так делать? Самоубийство, – а в моем случае его нет и в помине, – есть выражение скрытой воли к жизни.

– Кто тебе это сказал?

– Артур Шопенгауэр. Философ девятнадцатого века.

– Что он знал? Он жил до того, как у нас появилась химиотерапия.

Слышу, как Виктор тяжело вздыхает, и представляю, как он при этом закатывает глаза.

– Честно говоря, отец, по-моему, я веду себя как человек цивилизованный, – говорит Виктор. – Ты, возможно, не знаешь, что людям других культур мое решение не показалось бы странным. Канадские эскимосы племени иглу, например, верили, что насильственная смерть – единственный способ попасть в рай.

– Какие еще пернатые эскимосы? Не знаю никаких пернатых эскимосов.

– Канадские эскимосы. Смерть по естественным причинам они рассматривали как серьезное препятствие на пути к вечному блаженству.

– Разве естественно умереть молодым? – спрашивает отец Виктора.

Они наконец умолкают, и я выползаю из кухни.

Виктор сидит в своем кресле, мелкими глотками отпивает вино. Под глазами синева, как будто он получил двойной нокаут. Над верхней губой капельки пота, влажные волосы прилипли ко лбу. Действие небольшой дозы морфия, конечно, уже кончилось. Обороняться от нападок отца нелегко, на стороне того все преимущества внезапного нападения. Комната в клубах дыма, окна почти не видно. Мистер Геддес говорит быстро и тихо. Он объясняет, как легко будет Виктору в больнице, как рад будет сам Виктор, что не признал себя побежденным.

– Тебе достаточно четырех лет ремиссии, чтобы ты почувствовал себя почти здоровым, – говорит он.

– Папа, – терпеливо возражает ему Виктор, – у меня ни разу не было даже двух лет ремиссии, и я не поеду, повторяю, не поеду в эту больницу, будь она проклята.

Звонит телефон, и Виктор отправляется на кухню, чтобы взять трубку.

– Мистер Геддес, – предлагаю я, – хотите перекусить?

– Называйте меня, пожалуйста, Ричардом, – просит он. – Бурбон у вас найдется?

Из кухни доносится голос Виктора. Он говорит:

– Дружище, не могу сейчас разговаривать с тобой. У меня здесь отец устраивает сцену. Поговори с Хилари.

– Извините, – говорю я Ричарду и направляюсь в кухню. Виктор стоит, держа телефонную трубку на почтительном расстоянии от уха. Гордон что-то кричит: из трубки доносится его громкий голос.

– Поговори с Гордоном, – обращается ко мне Виктор. – Он пьян. И не давай отцу никакого бурбона.

Виктор останавливается в дверях комнаты.

– Папа! – зовет он. – Ты не получишь здесь больше выпивки! Бар закроется, как только допьешь свое вино.

– Ты мне говоришь, чтобы я не пил? С каких это пор ты заботишься о здоровье? Посмотри, как ты живешь! Посмотри на эту кучу тряпья на полу. Наверно, у тебя нет и приличного туалета?

– Там, – отвечает Виктор, указывая по направлению ванной комнаты.

– Гордон, – шепчу я в трубку, – Гордон, с тобой все в порядке?

– То, что мы делаем, – отвратительно. Это мерзко, – говорит Гордон. Он невнятно произносит слова и не способен связно составить предложение. С минуту его голос просто гудит у меня в ушах, потом почти исчезает и доносится издалека, как будто унесенный ветром.

– Гордон, я тебя не слышу. Держи трубку ближе ко рту.

– Хочу поговорить с Виктором, – заявляет Гордон. – Мне надо. Он мой друг. Он только что сказал мне «дружище». Я хотел рассказать ему, что мы с тобой… как ты это называешь? А он не захотел говорить со мной.

– Гордон! – Я заглядываю в комнату: Виктор стоит у окна, смотрит на улицу. Я шепчу: – Гордон, ты не имеешь права так поступать. Ты не можешь рассказать Виктору…

– У меня не было друга в…

– Гордон, где ты?

– Сейчас у Кеппи. Но он собирается выставить меня. Сам не знаю, зачем пришел сюда. Эй, Хилари? Хилари, ты помнишь, что завтра у нас свидание?

– Я приеду прямо сейчас, Гордон. Дождись меня у Кеппи, хорошо?

– У нас свидание в прачечной. Страстное свидание в прачечной.

Вытягиваю из Гордона обещание, что он не уйдет от Кеппи, и вешаю трубку.

В гостиной Виктор опять курит, побалтывая вино в стакане. Обменивается со мной многозначительным взглядом, как будто меня ужасно расстроили усилия отца, пытавшегося убедить его продолжать лечение. Не могу больше переносить все эти крики и вопли. Во мне все еще теплится надежда, что, поддавшись магическому влиянию мистера Геддеса, Виктор изменит свои взгляды и согласится лечь в больницу, где получит надлежащее лечение, сможет поправиться. Но в глубине души чувствую всю несбыточность своих надежд. Достаточно посмотреть на Виктора.

Виктор подходит и притягивает меня к себе. Я обнимаю его. Он тает у меня на глазах, болезнь пожирает его тело, оно становится хрупким, как у старика или худенького мальчика.

Мистер Геддес выходит из ванной.

– А, Хилари, – говорит он с таким видом, будто совсем забыл обо мне. Виктор садится, я, пристроившись на ручке кресла, перебираю его волосы. Украдкой дотрагиваюсь до горячего лба.

– Я ухожу, – говорю Виктору, – надо проследить, чтобы Гордон благополучно добрался до дома.

– Прекрасно, – отвечает Виктор, сжимая мою руку. – Папа, ты, может, тоже поедешь? Я знаю, что последний паром отправляется через полчаса. Как раз успеешь, если поспешишь.

– Я не двинусь с места, – отвечает мистер Геддес.

– Папа, я ложусь в постель, – заявляет Виктор. – Умирающим нужен сон.

– Черт тебя побери! – вопит мистер Геддес. – Ты такой же, как твоя мать, такое же ненормальное чувство юмора.

– Кончай размахивать руками, пап. Я как-то раз спросил маму, почему она вышла за тебя замуж, и она сказала мне, что ты был таким умным парнем, совсем без предрассудков, с таким пониманием относился к людям. Она сказала, что на всем белом свете было не сыскать человека, столь восприимчивого к чужим доводам.

– Она так и сказала? – спрашивает Ричард, расплываясь в улыбке.

– Нет, – отвечает Виктор.

И снова поднимается шум и крик. Схватив куртку и шарф, спускаюсь по лестнице, а вслед мне несутся вопли мистера Геддеса. Остановившись у парадных дверей, прислушиваюсь. Очевидно, Виктор что-то отвечает отцу, но говорит, видимо, спокойно: в доме царит тишина.

У Кеппи полно народа. Пробираюсь через толпу, но Гордона нет ни среди сидящих за столиками, ни в группе мужчин, что-то оживленно обсуждающих у окна. Нет его ни в баре, ни на улице. Присаживаюсь у стойки бара и заказываю пиво Роберту, который помогает Кеппи по вечерам в конце недели.

Сам Кеппи играет в «дротики». Стоит в окружении толпы зевак; в основном это рыбаки, на головах у них шапочки с рыбацкими эмблемами. Разворачиваюсь на стуле, чтобы посмотреть, как играет Кеппи; ему везет: три раза подряд попадает в девятку. Подойдя к доске, выдергивает стрелки, а я, воспользовавшись удобным моментом, говорю:

– Просто здорово, Кеппи.

– Хилари! – приветствует он меня. – Отец Виктора нашел его?

– О да, – успокаиваю его. – Послушайте, я ищу Гордона. Его здесь не было?

Кеппи мрачнеет.

– Здесь он, верно. По крайней мере, был здесь. Я велел ему убираться домой.

У Кеппи полная пригоршня стрелок, одну за другой он мечет их в доску.

– Велел ему убираться к чертовой матери домой, – повторяет он.

Переворачиваюсь на своем стуле лицом к бармену, который как раз ставит передо мной высокий бокал с пивом. Даю ему пару долларов. Не надо было приезжать. С другой стороны, сидеть дома и ждать еще одного звонка Гордона, который горит желанием рассказать обо всем Виктору, тоже нелегко. Поспешно пью пиво, пытаясь решить, что делать дальше.

В конце стойки пристроилась парочка. У нее темные волосы, стрижка «под Клеопатру». С того места, где я сижу, видна ямочка на левой щеке, которую то и дело целует ее ухажер. Она хихикает, отталкивая его. У нее длинные сережки – нанизанные на ниточку сверкающие бусинки. Она откидывает волосы, открыв при этом такое хорошенькое ушко, что ее кавалер, оставив ямочку на щеке, целует ее в ушко. Она смеется, отстраняет его, слегка наклонившись вперед, и встречается со мной взглядом; ярко накрашенные губы, недоброжелательно сжавшиеся было при виде меня, вдруг расплываются в улыбке. Она всплескивает руками, кивает мне, и до меня в конце концов доходит, что это – Аннабель. Но не в серой рабочей форме, а в ослепительно-белой блузке с глубоким вырезом. Она приветственно машет мне, и я, повинуясь ее призыву, пробираюсь к ним, держа в одной руке пиво, а в другой – куртку и шарф. Мы с Аннабель крепко обнимаемся, и я ощущаю под руками ее гладкую, узкую спину и мягкую грудь, прижавшуюся к моей. Вдыхаю запах лака для волос, слабый аромат пудры, духов и чуть уловимый запах пота. Я так признательна ей за эту ласку.

– Это Ленни, – знакомит меня Аннабель со своим кавалером, плотным парнем с ничем не примечательной внешностью, но с такими зелеными глазами и с такими густыми черными ресницами, что они кажутся почти девичьими. – Мы весной собираемся пожениться, приглашаем всех. Тебя – тоже!

– Пожениться? – переспрашиваю я, обмениваясь рукопожатием с Ленни. – Я и не знала, что ты обручена.

– А мы не были обручены, я имею в виду – официально. Но Ленни только что получил работу в Лос-Анджелесе и хочет, чтобы я поехала с ним, поэтому собираемся пожениться.

– Это великолепно. В Лос-Анджелесе столько кинозвезд, – говорю я. Ленни смеется и становится видно, что спереди у него не хватает зуба. Эта дырка придает ему вид грубого парня, что никак не вяжется с его красивыми глазами, и, по контрасту они кажутся еще более прекрасными. Смотреть на них с Аннабель удивительно приятно.

– Уезжаю от Эстел, – рассказывает Аннабель, – получила от нее премиальные на Рождество. И знаешь, что еще? Приглашение на прием по случаю Рождества, завтра вечером пойду к ней в гости. Хорошо бы и ты пошла. Вместе с Виктором.

– Конечно, – соглашаюсь с ней, вспомнив о полученном приглашении; оно было таким красивым, что я повесила его на елку вместе с другими украшениями. – Послушай, ты не видела Гордона?

– Он всегда бывает у Эстел на Рождество.

– А не знаешь, где он сегодня вечером?

– Сказал, что собирается в прачечную, – вмешивается Ленни. – Я еще удивился, с чего это вдруг. – У Ленни бостонский акцент, который режет мне ухо; наверное, и мой акцент вот так раздражает Виктора. Но мне нравится голос Ленни. Он напоминает мне ребятишек, с которыми я росла, и каким-то образом олицетворяет для меня город. Ленни похож на хоккеиста-профессионала. У него ручищи, как перчатки у хоккеистов, и мне трудно представить его в Лос-Анджелесе, где нет не только хоккея, но и настоящей зимы, и где никто не определит, откуда у него такой акцент, да просто никто не обратит на него внимания.

Идет снег. На дороге гололед, а выпавший снег делает ее особенно скользкой. Осторожно еду по улице, стараясь не тормозить слишком резко. Рядом с прачечной много магазинов, но все они закрыты. Витрины темные, только мерцают огоньки охранной сигнализации. Машина Гордона – единственная на стоянке, ее уже занесло снегом. Ставлю свою машину рядом; сквозь стеклянную стену прачечной вижу Гордона. Она растянулся на одной из скамеек, которые стоят в ряд вдоль желтой стены зала. Мне видна его белокурая голова; на нем то самое пальто, в котором он был на чаепитии у Эстел.

Владелец прачечной прикрепил над дверью плакатик: «Веселого Рождества!» и подвесил на ремешке из плетеной кожи три колокольчика, которые нежно позвякивают, когда я открываю дверь. Гордон смотрит на меня, открывает рот, собираясь что-то сказать, но так и не произносит ни слова. Встает, на мгновение теряет равновесие, но удерживается на ногах, ухватившись за стиральную машину. Белые корпуса машин плотно прижаты друг к другу. У двух других стен – сушилки. В одной ворох мужской цветной одежды, весь этот калейдоскоп крутится и крутится безостановочно, как разноцветные огни на шутихе.

– Ты меня разыскала, – произносит, наконец, Гордон. – Я сидел здесь, ждал, что… не знаю… что меня спасут.

– Аннабель и Ленни сказали мне, где ты.

– Кеппи выставил меня за дверь, – объясняет Гордон. Плечи сутулятся, руки засунуты глубоко в карманы пальто, как будто ему холодно. Потом, устремив взгляд к потолку, просит меня сесть; что я и делаю. Гордон кружит передо мной, явно чем-то сильно обеспокоенный. Похоже, жаждет поделиться со мной чем-то важным. Останавливается с надутым видом, хмурит брови, пытаясь сосредоточиться, и так глубоко засовывает руки в карманы, что спина выгибается дугой.

От противоположной стены прачечной, где стоят игровые автоматы, доносятся бессмысленные электронные звуки: звон, треск, шорох. Мне жаль Гордона, которому этот бессвязный шум мешает подыскать нужные слова. К этим звукам добавляется металлический скрежет молнии о внутреннюю поверхность сушилки, слышно, как мелкие монетки рикошетом отскакивают от ее стенок. Но все звуки перекрывает брань «Чужой территории». Каждую минуту с грохотом стартует космическая ракета, и электронный голос произносит: «Вы находитесь на чужой планете. Убивайте или вас убьют…»

Черты лица Гордона искажены, он так сощурился, что глаз почти не видно. Челюсти сведены судорогой, он нетерпеливо отбрасывает со лба волосы.

– Видишь эту одежду? – наконец произносит он, указывая мне на сушилку.

– Да, – отвечаю я.

– Не знаю, чья это. Я пришел, а она тут сушилась. Уже больше часа крутится. Я опускал в автомат четвертаки, чтобы дальше крутилась.

– Зачем?

– Сам не знаю, Хилари. Хотел, чтобы вертелось. Легче было представить, что сижу здесь не просто так, что занят делом. У меня в последние дни сплошные неприятности. Фредди прислала мне бумаги на развод. Я их подписал и написал: «Хилари». Сегодня просто так кружил по городу… весь день… ездил туда-сюда. Потом упаковал вещи, сложил их в машину. Поехал на север кружным путем, до Куинси, оттуда поворот на Бостон. Но так и не свернул. Опять поехал, куда глаза глядят.

Отвернувшись, смотрю на улицу, где все еще идет снег; наши с Гордоном машины под белым пушистым одеялом неразличимы, не разберешь, где чья.

– Хилари, не отворачивайся! – просит Гордон.

Взяв за плечи, поворачивает к себе; лицо у него воспаленное, на шее от напряжения обозначились сухожилия. – Послушай, я понимаю, как обстоят дела: предполагается, что ты вольна любить, кого хочешь, и у меня нет на тебя никаких прав. Можешь считать меня примитивным, но я просто не понимаю, как можно любить кого-то без… этих прав. Почему ты так сильно привязана к Виктору? А что со мной?

– С тобой, Гордон, полный порядок, – отвечаю ему.

– Так надо сказать ему, – требует Гордон. – Он должен знать.

– Знать – что? – спрашиваю я. Плечи мои сгибаются под страшной тяжестью, как будто на меня вдруг свалилась потолочная балка.

– Про нас! – восклицает Гордон. Он сидит передо мной на корточках, держит за руки, растирает мне их, будто смывает грязь. Длинно и путано объясняет мне, почему мы должны рассказать все Виктору, почему надо немедленно поехать к нему и обстоятельно все обговорить. – Это только справедливо… мы хотим поступить правильно… – говорит Гордон. – Надо быть честными… Он не должен умереть, не узнав… если мы действительно друзья ему… Можно предложить ему жить вместе, если он не в состоянии…

Речь его красноречива и насыщена теми сентенциями, на которых все мы воспитаны. Все предельно ясно, рассуждения его так логичны. Гордон – выгодное приобретение, здесь двух мнений быть не может, любой согласился бы со мной. Он добился в своей жизни того, на что все мы надеемся: создал дело, которое приносит доход; продемонстрировал способность самоотверженно любить женщину; дал своим родителям все, что можно требовать от сына. Он, хоть и молод, но уже сформировался как личность. Таким человеком я могла бы гордиться.

И все же у меня есть собственная трудно определимая логика, внутренний голос предостерегает меня от поспешных решений.

Гордон ждет моего ответа. Ждет, как всегда, терпеливо, но настойчиво, как человек, который уверен в своей правоте.

– Я так не думаю, – наконец произношу я.

– Что? – переспрашивает Гордон, широко раскрыв глаза.

– Не думаю, что это был бы правильный поступок, вот и все, – объясняю ему. – Тебе, может, и стало бы легче, но не думаю, что Виктору было бы приятно узнать о нашем романе.

– Романе! – восклицает Гордон, презрительно произнося это слово. Поднявшись, направляется к стиральным машинам. Сушилка, сделав еще один оборот, останавливается, в наступившей тишине треск и шум «Чужой территории» гораздо слышнее. Мерцающие огни игрального автомата привлекают внимание Гордона. Он замирает на месте, затем, достав из корзины деревянную вешалку, направляется к «Чужой территории». Когда автомат механическим голосом произносит: «Убить или быть убитым…», Гордон, размахнувшись, наносит удар по основанию экрана. От первого удара игральный автомат закачался. Гордон обрушивает на экран град ударов, война с пришельцами из иных миров идет не на жизнь, а на смерть. Склонившись над автоматом с видом убийцы, он наносит вешалкой сильный удар по игровому экрану. Осколки стекла разлетаются во все стороны. Машина протестует: жужжит и пищит. После нескольких дополнительных ударов вешалкой автомат наконец умолкает.

– Мне очень жаль, – говорит Гордон, роняя вешалку на пол. Руки безвольно болтаются вдоль тела, рот полуоткрыт, на лице смущение; затем мускулы лица расслабляются, с него исчезает всякое выражение. – Может, поедешь ко мне? – спрашивает Гордон.

Гордон все еще сильно пьян, так что машину веду я; устроившись на самом краешке сидения, пытаюсь сквозь метель разглядеть дорогу. Снег падает густыми хлопьями, ничего не видно на расстоянии десяти футов. С трудом добираемся до дома Гордона; нажимаю на тормоза и откидываюсь назад. Я ждала, что Гордон обнимет меня, поздравит с благополучным прибытием, но его уже нет в машине. Открыв с моей стороны дверь, тащит меня за локоть. Прижимает к себе, прикрывая от снега, и мы вместе бежим к парадной двери. Снег слепит мне глаза, я отряхиваюсь, сбрасываю с лица снежинки. Когда наконец мы входим в дом, на волосах у нас снежные шапки, лица раскраснелись, как от пощечин. В кухне темно, только под одним шкафчиком слабо мерцает ночник. Радио работает на полную громкость: идет передача о том, какие наиболее безопасные игрушки можно купить детям на Рождество. Стаскиваю с ног мокрые ботинки, сбрасываю с плеч куртку. Пальто Гордона валяется на стуле, сам он стоит, прислонясь к стене и скрестив на груди руки.

– Останься со мной на ночь, – говорит он.

Зажигаю плиту. Не отводя глаз от синего кружка пламени, наливаю в чайник воду. По радио зачитывают список десяти самых безопасных игрушек в этом году, а потом еще один список: по вине перечисленных пяти игрушек пострадали в прошлом году на Рождество дети.

– Останься на ночь, – просит Гордон. – Только один раз. Скажешь ему, что я был в стельку пьян и ты побоялась оставить меня.

– Никогда он не поверит, что ты так напился.

– Скажи ему, по крайней мере, – просит Гордон.

Поставив чайник на огонь, достаю из шкафчика две кружки.

– Только скажи ему, – просит Гордон. Оторвавшись от стены, подходит ко мне. Я наблюдаю, как капли воды, падая с чайника в огонь, с шипением испаряются. Взяв меня за руки, Гордон поворачивает меня лицом к себе. Не спуская с меня глаз, стягивает через голову мой свитер, а затем расстегивает свои джинсы. Опускается на пол, увлекая за собой меня. Крепко держа за плечо одной рукой, другой стягивает с меня джинсы.

По радио продолжается рассказ о том, как опасны мелкие детали кукольных театров: детишки могут их проглотить. Гордон, просунув под меня руки, ласкает мою грудь, а по радио какой-то доктор по фамилии Бридельхан описывает несчастный случай с девочкой, которой подарили игрушечную плиту. Не знаю, о чем там говорили еще. Гордон прижимает меня к себе. Чувствую его дыхание у своего уха, рука его скользит по моему телу, подталкивая меня к его бедрам. Мы перекатываемся по полу, то и дело наталкиваясь на ножки передвижного столика для завтрака, дважды налетаем на холодильник. Опять задеваем столик, с него сваливается сахарница, осколки стекла разлетаются во все стороны. Натыкаемся на подставку для телефона, телефонный аппарат отскакивает к буфету. Голос, записанный на пленку, объявляет: «Вы ошиблись номером…» Над нашей головой, испуская клубы пара, свистит чайник; в кухне появляется собака, лает, вертится около нас, а потом, испугавшись, убегает в гостиную.

При нормальных обстоятельствах все это выглядело бы забавным.

При нормальных обстоятельствах я не стала бы с таким упорством бороться, чтобы оказаться сверху.

Мы сбавляем скорость. У левого плеча Гордона на полу капли крови, тонкая красная полоска около руки. Тыльной стороной ладони отметаю подальше от него осколки стекла, вся ладонь покрывается красными пятнышками с блестками стекла.

Наконец мы затихаем. Встав, я первым делом выключаю газ, чтобы чайник прекратил наконец свои пронзительные вопли. Гордон лежит на полу, наблюдая, как я водворяю на место телефон и закрываю дверь в кухню, чтобы не вошла собака. Бросив на пол свой свитер, усаживаюсь на него, так как пол усеян осколками стекла. Отведя со лба Гордона волосы, смотрю ему прямо в глаза и говорю:

– А тебе не приходило в голову, что Виктору, возможно, уже все известно?

Еду домой, стараясь не думать о наших с Гордоном отношениях, но перед глазами упорно всплывают сцены нашего недавнего свидания. Как странно, что так запутались и усложнились наши любовные отношения. Непонятно, почему мне так грустно.

Если бы я познакомилась с Гордоном до Виктора, я бы не предъявляла к любви такие высокие требования и, несомненно, была бы счастлива, не подозревая о существовании той любви, которую называют бессмертной.

Но благодаря Виктору я узнала иную любовь. Он заставил меня осознать, что не имеет большого значения то, как сложатся отношения людей в будущем. У нашей любви нет завтрашнего дня. Наша с ним любовь жестко ограничена во времени; мы с ним живем в круговороте сиюсекундных эмоций и переживаний. Я научилась его любить не только за то, что он дает мне, но и за то, чем он не в силах одарить меня, за то будущее, которого мы лишены.

По сравнению с Виктором мои отношения с Гордоном кажутся страшным компромиссом, потому что в наших с Гордоном отношениях все логично, исполнено здравого смысла и имеет перспективы на будущее. Действительно, с первых дней нашего знакомства, когда я была от него без ума, уверенность в будущем, долговечность наших отношений имели для меня громадное значение. Но долговечность отношений приобретала теперь для меня новое значение. Если в бесконечных рассуждениях Эстел о духовной материи и есть рациональное зерно, так вот оно: душа, чтобы продолжить свое существование, должна отбросить расхожее понятие о долговечности, должна отказаться от того, что мы привыкли считать справедливым. Если я и люблю Гордона, это не та любовь, которая ему нужна, о которой он мечтает. А кроме того, существует Виктор, мой хрупкий Виктор, чья жизнь тесно переплелась с моей; это и есть моя единственная любовь.

Еду по Нантаскет-авеню, мимо сводчатой галереи биллиардной, закрытой на зиму, вдоль берега океана; проезжаю Хог-айленд, кладбище, холм с возвышающейся на нем старинной пожарной каланчой. Ломаю голову над тем, как объяснить Виктору мое позднее возвращение. Можно сказать, что несколько часов разыскивала Гордона, а потом встретила Аннабель с Ленни и отправилась с ними куда-нибудь. Можно принять предложение Гордона: объяснить, что Гордону было очень плохо и я побоялась оставить его. Можно сказать, что я слишком много выпила и не хотела садиться за руль в таком состоянии.

А можно ничего не объяснять. У меня такое впечатление, что в последние дни Виктор с готовностью верит практически всему, что бы я ни сказала, что ему не нужны мои оправдания, что для него слово «правда» приобрело более величественное значение, чем определение моей сиюминутной лжи.

Но войдя в комнату, сразу понимаю, что никаких извинений не понадобится. Включены все лампы, но Виктор спит, лежит на неразобранной постели. Обхожу комнату, выключаю повсюду свет. Подхожу к окну, чтобы опустить занавеску, и чуть не падаю в обморок от неожиданности, обнаружив в кресле Виктора его отца. Он свернулся калачиком, свесив одну руку. Вытягиваю одно из байковых одеял, лежащих в шкафу. Оно пахнет шариками против моли и можжевельником. Одеяло уютно окутывает Ричарда, но он чуть не просыпается, почувствовав его тяжесть. Что-то бормочет, приподнимается, но тут же падает в кресло.

Осторожно ложусь рядом с Виктором, стараясь не потревожить его неловким движением. Мне хочется оберегать и защищать его. Меня успокаивает его ровное дыхание. Я чувствую себя уютно рядом с ним в этой небольшой квартире, где я научилась всему, что представляется мне важным. Засыпаю, отягощенная новым жизненным опытом. Мне кажется, будто меня переполняют и ищут выхода ответы на все нерешенные загадки жизни.

 

Глава XIII

Ричард Геддес не сдался, хотя Виктор выставил в ответ на его требования целую батарею причин, объясняющих его отказ. Не помогли ни угрозы сына, что он переедет в другой штат, если его не оставят в покое, ни попытки Эстел утихомирить отца. Шесть часов продолжался накануне спор о том, что делать Виктору дальше со своей болезнью. Сейчас мы в темно-красном джипе Эстел. У него брезентовая крыша, сзади нет сидений. Я сижу на полу, лицом к Виктору, скрестив ноги; каждая выбоина на дороге отдается во всем теле. Эстел ведет машину на бешеной скорости, мы мчимся в Коассет на аукцион антиквариата. По словам Виктора, второго такого обуржуазившегося города не найти во всем мире. Эстел появилась в нашей квартире в девять часов утра.

– Мы не слишком быстро едем? – спрашиваю ее.

– Еле-еле тащимся, никогда не езжу так медленно, как сегодня, – отвечает она. Из-под колес джипа разлетаются в разные стороны снег, мелкие камешки, грязь.

– Виктор, вернемся к вопросу о больнице. Ты же понимаешь, что тебе нечего возразить, – начинает Ричард.

– Почему вы так уверены в этом? – прерывает его Эстел. – Это его болезнь, его жизнь, его выбор – все очень просто.

Эстел резко выкручивает руль влево, сигналя встречному водителю, и просит Ричарда пристегнуть ремень безопасности.

– Вы что – не видите? – спрашиваю Эстел.

– Не вижу? Конечно, вижу. И вижу достаточно много.

– После этого аукциона, – продолжает Ричард, – мы вернемся к тебе, соберем вещи и отправимся прямо в больницу, так, Виктор?

Виктор молчит. Вместо ответа строит отцу рожи. Это его новая тактика: на все предложения отца отвечать нелепыми жестами и гримасами. Обернувшись назад, Ричард выразительно смотрит на Виктора, который, заткнув уши пальцами, отмахивается от него.

Наш джип с трудом протискивается мимо желтого фольксвагена, Эстел кричит:

– Прочь с дороги, если не умеешь рулить!

– Хватит ребячиться, Виктор! – обращается Ричард к сыну. – Не затыкай уши.

– Папа, я не поеду в больницу. Ты забыл о пределах своих отцовских возможностей. Достигнув совершеннолетия, я имею право делать что угодно. Даже закон на моей стороне.

– Что ты там сказал о законе? – переспрашивает Эстел. – Что, полицейские? Ничего в этой машине не работает: ни радарный детектор, ни телефон…

– Если захочу выброситься из этого джипа, имею на то право, – говорит Виктор. – Эстел, прибавь скорость, так легче будет вышвырнуть меня из машины. Хилари, помоги-ка открыть заднюю дверь.

– …ни привод на четыре колеса, ни ремень безопасности, – продолжает свой список Эстел.

Виктор, с трудом сохраняя равновесие, стоит на коленях у задней дверцы джипа; это вовсе не дверь, как у других машин, а такая загородка, как на пикапе. Открывает один металлический запор и принимается за второй. Я уверена, что Виктор дурачится: он подмигивает мне и улыбается. Но все равно эта возня с запорами меня беспокоит. Поэтому с облегчением слышу, как Ричард говорит:

– Может, прекратишь, Виктор? Отодвинься от этой двери!

– Я не разрешаю выбрасываться из моего транспортного средства, – присоединяется к нему Эстел. – Мой страховой агент с ума сойдет. Кроме того, Виктор, ты должен помочь мне на этом аукционе. Ты обещал.

– Ты когда-нибудь задумывался, как твои поступки действуют на Хилари? – спрашивает Ричард. – Посмотри на нее. Бедняжка просто окаменела от страха.

– Со мной все в порядке.

– Она бледна, как привидение, – говорит Ричард.

– Оставь ее в покое, папа.

– Я ее не трогаю. Ты только взгляни на нее. Взгляни, Виктор.

– Держитесь, ребята. Мы въезжаем на мой любимый холм! – восклицает Эстел. Джип с диким ревом взлетает на вершину холма. Внутри у меня все сжимается, когда на бешеной скорости машина устремляется вниз. Кузов джипа заносит вправо, но потом он выпрямляется. Когда скорость снижается до нормальной, Виктор задвигает запоры на задней дверце.

Аукцион проходит в здании начальной школы в центре хорошенькой, как на картинке, деревушки неподалеку от Коассета. В девяти классных комнатах выставлена мебель. У Эстел каталог всех вещей, представленных на аукцион. Она не выпускает каталог из рук. Виктор идет рядом с ней, глядя через ее плечо на фотографии и описания кофейных сервизов, гардеробов красного дерева, трюмо орехового дерева на изящно изогнутых ножках, рокингемских соусников, инкрустированных шахматных столиков.

Виктор вцепляется в каталог, но Эстел вырывает его.

– Мне надо выбрать приличный свадебный подарок для Аннабель и Ленни! – говорит Эстел.

– Если хочешь получить от меня совет, дай мне посмотреть каталог, – возражает ей Виктор.

Я медленно плетусь позади. Рассматриваю стенды с детскими рисунками. На них представлены разные работы детей: рисунки смывающимися красками, коллажи на плотной цветной бумаге; под каждым подпись большими печатными буквами. Много вариаций на рождественскую тему или: «Что такое дом?», «Животные в зоопарке». Какой-то Пенни из первого класса озаглавил свою работу «Красотка» и разукрасил вырезанную из журнала фотографию маленькой манекенщицы, демонстрирующей образцы детской одежды. Крег из третьего класса вырезал из журналов рекламы спиртных напитков и аккуратно наклеил их на картон. Каждая реклама обведена красивой рамочкой. Подписи нет. Крег меня беспокоит.

Ричард останавливается, чтобы напиться из фонтанчика, их много в коридоре. Фонтанчики низенькие, соответствуют росту школьников. Ричарду приходится наклониться; непонятно, как он ухитряется пить в таком положении. Он вытирает рот; я стою, дожидаясь его. Ричард направляется ко мне, но вынужден остановиться: его мучает кашель.

В коридоре много народа, большей частью хорошо одетые супружеские пары, указывают на что-то друг другу в каталоге, одобрительно кивают; эта толпа переходит из класса в класс, рассматривая выставленную там мебель. Все они обходят стороной Ричарда, который все еще кашляет. Наконец он присоединяется ко мне.

– Хилари, не волнуйся, – говорит Ричард, положив руку мне на плечо. – Завтра отправим Виктора лечиться.

В каждой классной комнате выставлены различные предметы антикварной мебели. Эстел останавливается около четвертого класса миссис Кашинг; вся комната заставлена перевернутыми вверх ногами столиками. Обращается к Виктору:

– Как, по-твоему, столешницы можно реставрировать?

Виктор заглядывает в комнату, смотрит на целый ряд тщедушных ножек. Поправляя сползающие с носа очки, оборачивается к Эстел:

– Годятся только на растопку, – отвечает он.

У всех участников аукциона потрясающая одежда, потрясающие духи и потрясающая наблюдательность. У некоторых собаки. Французские болонки и йоркширские терьеры с заколками в кудрявых челках. Изнеженные маленькие собачки, которых приобретают не для охраны. Для этой цели господа нанимают вооруженных молодчиков.

Прохожу мимо двух женщин, у обеих одинаковые нитки жемчуга и одинаковые прически. Они обсуждают, покупать ли комод.

– Ума не приложу, как скрыть это от Дональда, – говорит одна. – Я уже привыкла покупать, что захочется, а ему потом говорю, что получила в подарок от матери. Но теперь она умерла. Сколько я потеряла с ее утратой!

У ее приятельницы губы накрашены помадой темно-бордового цвета. На руках она держит суетливого карликового пуделя; его недавно подстригли, вся шерстка – волос к волоску вплоть до крошечных пальчиков на лапках; он похож на игрушечное деревце.

Когда я прохожу мимо, дамы одаривают меня недоуменными взглядами; то ли боятся, что взвинчу цену на комод, то ли недоумевают, как это я затесалась в столь изысканное общество, – кто их знает.

Чувствую себя не в своей тарелке, а потому ворую. Ворую из каждой комнаты по очереди. Ничего крупного, только то, что можно спрятать в карман куртки. Правда, не устояла перед красивой вазой с декоративным украшением. Но сразу же вынесла ее из здания школы.

Аукционист с копной седеющих светлых волос и с иссохшими, в никотиновых пятнах губами, мгновенно реагирует на каждое движение в зале. Воротничок рубашки ему тесен. Адамово яблоко выпирает прямо над узлом галстука. Он выкрикивает один лот за другим, подзадоривая претендентов:

– На продажу выставлен фаянс Уильяма де Моргана. На продажу выставлена коллекция керамических кувшинов; продается ноттингтонский серебряный кувшин, медная соусница, английская керамика, голландские медные кувшины для молока, стаффордширские фарфоровые фигурки спаниелей, формы для масла, вырезанные из чинары.

Эстел не отпускает Виктора ни на шаг. Не дает ему ни выпить глотка воды, ни сходить пописать. Крепко держит его за руку, тычет в нос каталог и спрашивает:

– Что ты думаешь о мягком кресле с жесткой спинкой и подлокотками?

– Уродливо и в плохом состоянии, – отвечает Виктор. – Отгородили его веревкой, как будто оно страшно ценное. Изумительно дурной вкус.

– Откуда он столько знает об антиквариате? – спрашиваю Ричарда.

– Мать его просто бредила всем этим.

– Меня от этого с души воротит, – говорит Виктор.

– Внимание! – требует Эстел. – Начинается.

– Если меня сейчас вырвет, вы меня простите?

– Если вырвет, отправишься в больницу, – отвечает Ричард.

– Нацисты, – говорит Виктор.

В полдень устраивают перерыв. В кафетерии, где обычно завтракают ребятишки, продают круассоны, крепкий черный кофе, сок и фруктовые коктейли. Все по два доллара. Круассоны, сок, фруктовый коктейль, кофе, – никакой разницы. Легко сосчитать.

– Два доллара за твой сок, два доллара за твой круассон, два доллара за твой кофе… – перечисляет Виктор.

– Это все, сэр? – спрашивает буфетчица. У нее на голове белая наколка, напоминающая шапочку для купания.

– А теперь умножьте все это на четыре и разделите пополам, – говорит Виктор.

– Не создавай ей лишних трудностей, Виктор, – прошу я, наклоняясь к буфетчице; мне очень интересно, на самом ли деле ее наколка – шапочка для купания. Говорю ей: – Дайте нам все в двойном количестве, пожалуйста.

Женщина протягивает Виктору бумажный поднос цвета яичной скорлупы. «Рецуркилированная бумага» – выдавлено на нем.

– Виктор, это для Эстел и твоего папы или ты так голоден?

– Ты меня дразнишь? – спрашивает Виктор, постукивая по круассону кончиком пальца.

– Где Виктор? Аукцион начинается, – волнуется Эстел. – Ричард, найдите своего сына. Он сбежал.

– Может, он в туалете, – успокаивает ее Ричард. Он занял место Виктора и тщательно изучает каталог, чтобы помочь Эстел советами. Говорит ей:

– Послушайте, я же все-таки не полный профан. Смогу помочь.

– Может, ему нехорошо, – высказывает предположение Эстел. – Конечно, заболел не раньше, не позже, – именно на моем аукционе.

– Как, черт возьми, у вас язык поворачивается говорить так? – не выдерживаю я. Терпение мое лопнуло. Готова спорить. У Эстел отваливается челюсть от неожиданности. Ричард, опустив каталог, оглядывается на меня.

– Уверю тебя, Хилари, – говорит Эстел, – я самая преданная поклонница Виктора. Он не умирает. Просто заигрывает со смертью, как все молодые люди. Ричарду следует купить ему мотоцикл, вот был бы фокус. Девяносто миль в час и двадцать крутых поворотов. На повороте ногой касаешься земли, деревья проносятся мимо, – все это изменило бы его настроение.

– У него лейкемия, – напоминаю ей.

– О, все это тянется не первый год, – возражает Эстел. – Разве я не права, Ричард?

– Еще с колледжа, – отвечает Ричард. Он не поднимает головы от каталога.

– Как только Виктор начнет лечиться, все будет в полном порядке, – успокаивает меня Эстел. – Я подыгрываю ему во всех этих разговорах о смерти только потому, что знаю: ничего серьезного с ним не случится. Меня не переубедить, я всерьез верю в потустороннюю жизнь. Только позволяю ему притворяться, что он собирается покончить с собой. Ему это скоро наскучит. Как по-вашему, Ричард?

– Надеюсь.

– И часто он ведь в полном порядке, правда? – спрашивает Эстел. – Как будто у него была легкая простуда.

– Сегодня, например, – соглашается с ней Ричард. – Но я не доверяю этому улучшению.

– Как только у него начнутся сильные боли, он бегом побежит в больницу, вот увидите, – уверенно заявляет Эстел, похлопывая меня по руке.

– Я сама видела, как он плакал от боли, – возражаю ей. – Колошматил кулаками по матрасу, пока я возилась с иглой.

* * *

Отправляюсь на поиски Виктора, но его нигде нет. Попутно ворую какие-то вещи. Статуэтку орла, граненую стальную брошь, рождественское украшение из позолоченной проволоки. Выхожу со всем этим на улицу, где стоит джип. За передним сидением у меня есть тайник, устроенный в здоровенной сумке.

В джипе Эстел и нахожу Виктора; растянулся на полу в задней части машины, глаза открыты, рука, согнутая в локте, на лбу. Ему удалось незаметно вытащить ключи из сумочки Эстел; мотор работает, из приемника несутся звуки музыки Стравинского, обогреватель включен на полную мощность.

Рядом с Виктором в беспорядке раскидано все, что я наворовала: маленький медный чайник середины XIX века, с полдюжины серебряных и хрустальных флакончиков из-под духов, стаффордширская кружка для сидра, два медных подсвечника и две-три серебряных брошки. Выгружаю свои новые приобретения и размещаю их в джипе.

– Ты ненормальная, – говорит Виктор. Подняв за ручку чайничек, вертит его перед глазами. – Представляешь, что будет, когда объявят на продажу эту вещь? Или объявляют: «Три кружки для сидра тысяча восемьсот шестидесятых годов», и тут оказывается, что осталось-то всего две. Зачем ты делаешь это, Хилари? В один прекрасный день нарвешься на большие неприятности. Хилари? Хилари? Не уходи, дорогая. Не сердись, я рад, что ты взяла все это. Слышишь? Мне это доставляет удовольствие.

Закрыв дверцу, залезаю к нему. Виктор со смехом рассказывает:

– Меня вырвало прямо на шарф Эрнста Гибсона. Клянусь Богом, я не нарочно…

– Эстел вместе с твоим отцом представления не имеют, насколько серьезно ты болен, – говорю ему.

– А тебя это удивляет? Молодец, Хилз, что стибрила эту серебряную брошку. Очень хорошенькая и как раз в твоем стиле.

– Я не собираюсь носить ее, – возражаю ему, – просто так захотелось.

– Знаешь, нужно, чтобы тобой кто-то руководил, давал указания. Тебе следует чем-то заняться, вполне законным делом, чтобы поверить в свои силы, самоутвердиться. Может, тебе надо поступить на работу, – говорит Виктор. Он прикладывает брошку к моей груди, любуется ею.

– Ты действительно так сильно болен, как мне кажется?

– Хуже, дорогая, – отвечает он. – Слушай, если тебе придет в голову ограбить кого-то, ограбь отца.

– У людей не ворую, – возражаю ему, – только в магазинах. И, наверное, на аукционах. – Устраиваюсь рядышком, положив ноги на запасное колесо, и играю телефонным аппаратом, который установлен в машине Эстел. Это очень дорогая техническая новинка. Наберешь номер, и тебя соединят с кем угодно. В трубке гудки, хотя, как сказала Эстел, телефон не работает.

Виктор забирает его у меня и тоже начинает играть, притворяясь сержантом полиции; отдает распоряжения полицейским машинам, патрулирующим определенный участок. Нажимает случайные цифры, потом клавишу «передача» и говорит:

– Порядок. Подразделениям: двадцать третьему, десятому, четвертому и первому наступать на второй и третий классы. Двенадцатому подразделению блокировать музыкальную комнату. Особое внимание обратить на детские сады. Проверьте у всех сумки для завтраков и пеналы. Обыщите ранцы учеников шестого класса…

Прижавшись друг к другу, мы засыпаем под звуки музыки Баха. Не знаю, что за вещь, но звучит она так же естественно, как шум волн, доносящийся с океана, пение ночных сверчков, и столь же вечна, как окружающий мир.

Нас разбудил шум двигателя стоявшей рядом машины.

– Где мы? – спрашивает Виктор. Потом вспоминает: – Ах да.

По радио сообщают о готовящихся гастролях бостонской попгруппы. Пластмассовая телефонная трубка валяется на боку.

Вижу в окно джипа приближающихся Эстел и Ричарда. Эстел спускается по лестнице, идущей мимо гимнастического зала. Ричард тащится позади, нагруженный двумя картонными коробками, поставленными одна на другую, кроме того, он несет украшенную резьбой табуретку и сумочку Эстел.

– Ты противный! – говорит Эстел Виктору, добравшись до машины. – Бросил меня на произвол судьбы!

– В полном твоем распоряжении остался мой замечательный отец, – оправдывается Виктор. – Папа потрясающе определяет время изготовления любой вещи.

– Заплатила за все втридорога, и все мне противно, – негодует Эстел.

Ричард запихивает в джип картонную коробку, Виктор, встав на колени, роется в покупках.

– Великолепная керамика, никудышный китайский фарфор, – выносит свой приговор. – Отличное зеркало.

– Но оно перегружено ненужными деталями, тебе не кажется? – хмурится Эстел. – Слишком утрировано, безнадежно устарело. Я просто теряюсь на аукционе. Полно народа, все выкрикивают свои номера, – и я уже ничего не соображаю.

– Не расстраивайся, у тебя все равно ничего не получилось бы. Там было с полдюжины дилеров, которые заграбастали все ценное. Погляди, что добыла Хилари, – говорит Виктор. Он показывает одну из антикварных вещиц, украденных мною.

– Где ты раскопала эту очаровательную пиршественную чашу? – изумляется Эстел. – Она великолепна.

Серый, как дым, туман поднимается с океана. Эстел за рулем, но едем мы медленно. Она передает Ричарду серебряную фляжку с бренди. Они хихикают, как подростки, распивающие на двоих бутылочку. Едва ли она много выпила: слишком осторожно ведет машину; а если она и пьяна, меня это почему-то не волнует.

В двухстах футах под нами бушует океан. Быстро темнеет. Вокруг туман, тусклые огни фонарей и свинцовое небо над головой. Стая чаек врывается в полосу света, я слежу за ними – они черными точками исчезают на горизонте. Виктор лежит на коврике, свернувшись калачиком, его плечи касаются моих коленей. Спит, подложив руку под щеку, спит, несмотря на ухабы, ему не мешают даже наши разговоры. Спит посреди всех этих коробок и сумок.

– Виктор считает, что мне надо работать, – говорю я.

– Вы же работаете: ухаживаете за моим сыном, – возражает Ричард.

– Это не то, вы же понимаете, что я имею в виду.

– Знаешь сказку о полевой мыши, которая считала себя никудышной мышью, потому что не умела ни собирать на поле зерно осенью, ни предупреждать об опасности других мышей, когда поблизости появлялись кот или змея, ни устраивать мышиные домики? – спрашивает Эстел.

Сделав глоток из фляжки, протягивает ее мне.

– Не знаю я такой сказки, – отвечаю ей.

Бренди огнем полыхает у меня в желудке. За окнами джипа Атлантический океан то появляется, то снова исчезает за прибрежными скалами. Вдали мерцают огни маяка, посылая в темноту свои непонятные сигналы.

– Когда наступила зима, – рассказывает Эстел, – и все мышки, собравшись в своем мышином домике, уселись у очага, мышка, которая считала, что от нее никакой пользы, стала рассказывать истории. Она подробно рассказала им, как собрали урожай, как устроили мышиную нору. Каждая история была ясна и понятна всем мышиным братьям и сестрам. И в этом заключалась ее работа.

 

Глава XIV

Мы остаемся дома, а Ричард отправляется за цветами, чтобы преподнести их на рождественском вечере Эстел. В комнате становится гораздо уютнее, когда мы с Виктором остаемся вдвоем. Мне нравится царящий здесь беспорядок, потому что в этой неразберихе только мы с ним знаем, где что лежит; живем в сознательно устроенном хаосе.

Разостлав на полу кухонное полотенце, глажу блузку. Одновременно достаю из высокой желтой коробки овсяные хлопья. Камин, как во всех заброшенных домах, пахнет древесной корой.

Всего только шесть часов, но на улице непроглядная темень.

По радио хор мальчиков поет: «Святая ночь». Виктор выходит из душа, обвязав вокруг бедер полотенце. Вытряхнув сигарету из пачки, валяющейся на камине, стоит надо мной, наблюдая, как я глажу.

– Знаешь, чего не хватает? – спрашивает меня, окутавшись клубами дыма. – Ощущения полноты жизни.

Начинаем собираться на прием. Виктор вытаскивает из шкафа нелепый галстук-бабочку, затканный трубящими в рог херувимами.

– Они похожи не на херувимов, – говорю я, глядя на него в зеркало, – а на маленьких собачонок.

* * *

Достаю колготки. Цвет: телесный, размер: средний. Ни разу не надеванные, чистые, без единой затяжки. Старательно натягиваю их на бедра, любуясь, как они сглаживают мои икры. Надеваю туфли на каблуках и забираюсь на стул, чтобы посмотреть на себя в зеркало в ванной.

Виктор прижимается щекой к моему колену.

– Восхитительно! – одаривает меня комплиментом.

Ричард возвращается из магазина с охапкой лилий, перевязанных бледно-лиловым бантом. Спрашивает, готовы ли мы. Мы не готовы. Колготки, галстук-бабочка, – все валяется на полу рядом с разобранной постелью. Ричард снова исчезает, рассыпаясь в извинениях; закрывая за собой дверь, гасит свет. Слышим, как он сбегает по лестнице. Виктор притягивает меня к себе. Пытаемся заниматься любовью, но не получается. Вместо этого Виктор делает мне массаж шеи. Его пальцы пробегают то вверх, то вниз по моему позвоночнику. Чтобы рассмешить меня, рассказывает анекдоты.

По аллее платанов подъезжаем к дому Эстел. На деревьях гирлянды ярких огней, ветви переплелись над головой, закрывая луну. Благодаря иллюминации все вокруг приобретает фантастические очертания, создается торжественное настроение. Виктор, перегнувшись через сидение, смотрит назад, на аллею мерцающих огнями деревьев. В одной руке у него сигарета, в другой – серебряная шкатулка, украшенная бантиком, на конце которого болтается жемчужинка. В шкатулке шесть пивных кружек из пьютера с ручками в форме охотничьих плеток. Ричард купил их в начальной школе частным образом, заплатил немалые деньги, чтобы их не выставляли на аукцион. Все ради того, чтобы доставить удовольствие Эстел, которая восхищалась этими кружками.

Работает радио, мы слушаем рождественские гимны. Бесшумно падают снежные хлопья.

– Знаешь, – говорю я Виктору, – твой отец приударяет за Эстел.

– Почему ты так думаешь? Потому что он рано уехал на вечер?

– Ну, и это тоже.

– Хилз, скорее всего, он был доволен, застав нас в постели. Ему хотелось поехать к Эстел пораньше, без нас, чтобы спокойно напиться до моего появления.

– Подумать только! – удивляюсь я. – Ведь мой отец – алкоголик.

– Все мы алкоголики.

На идущей под уклон подъездной дорожке полно машин. Великолепные машины: толстые «мерседесы» и квадратные, такие практичные и удобные «вольво». Протестантский снобизм. Машины из Хингама, Коассета, Бикон-хилла. Среди них и БМВ Геддеса, который не мешало бы помыть, остальные машины в душе не нуждаются.

– Ни у одной из них нет «elan» твоего «олдсмобиля», – говорит Виктор, когда мы останавливаемся. Спрашиваю его:

– Скажи на милость, почему так получается: твой отец – алкоголик и мой отец – алкоголик, но мой, как напьется, становится отвратителен, а твой… эстетичен?

– Хочешь, чтобы я ответил?

– Обязательно, – требую я.

– Хочешь, чтобы я назвал вещи своими именами?

Молча киваю. На губах Виктора появляется улыбка, и он, потирая пальцами, показывает, в чем дело:

– Деньги, – говорит он.

Дом Эстел, в котором толпятся гости, очень красив. Я не знаю, кто эти люди; по богатству цветовой гаммы их платья – как королевский фейерверк. Каких только здесь нет женских туалетов: от золотистого и малинового вечерних платьев до гладкой, до полу, шерстяной юбки с кружевной блузкой. Пиджаки мужчин не столь разнообразны и вносят стабилизирующий элемент в хаос ярких платьев и разноцветных рождественских огней. Мы с Виктором одеты слишком скромно. Моя юбка едва ли соответствует серебряному, украшенному нефритами поясу, за который Эстел выложила немалые деньги, а потом не сумела уменьшить его до таких размеров, чтобы он держался на ее тощей талии. На мне также брошь, которую я украла на аукционе и которую Виктор заставил меня приколоть к блузке. На Викторе пиджак и вельветовые брюки странного горчичного цвета. Брюки принадлежат его отцу и страшно ему велики.

Столы украшены зажженными свечами, в трех каминах уютно потрескивают поленья. Играет оркестр, две комнаты наполнены звуками джаза. Кто-то играет на саксофоне. Жужжание голосов, улыбающиеся лица, – я чувствую себя неуверенно; Виктор, поддерживая меня под локоть, ловко проводит через группы непринужденно болтающих гостей.

Нас окружают официанты с серебряными подносами, в запотевших бокалах изысканные напитки. А официанты все подходят и подходят, предлагая какие-то непонятные блюда. Я их боюсь. У Виктора же нет проблем. Берет крошечную вилочку и нацепляет на нее кусочек хлеба с артишоком и крабами под голландским соусом. Ловко раскрывает устрицу. Он в восторге от копченой лососины. Ест что-то коричневое с поджаристой корочкой, что-то розовое, мясистое, в форме скрученной звезды и еще что-то, – по-моему, при жизни это было жуком, и ему не следовало бы им увлекаться. Легко определяет сорта разных сыров и выбирает самый пахучий, самый неподходящий для него. Уговаривает и меня попробовать, объясняет, что он подцепляет на свою вилочку. Я шлепаю его по руке и умоляю замолчать, но он продолжает смущать меня.

Со смехом объявляет: «Улитка!» и подцепляет нечто такое, при виде чего мне приходится срочно закрыть глаза.

Белинда МакКен, которая училась в одном подготовительном классе с Виктором, замечает его и втискивается между нами. На ней ярко-красное платье, плечи оголены, подвески на ее ожерелье так трясутся, что исчезают в ложбинке между грудями.

– Не будь таким прилипалой, Вик, расскажи, чем занимаешься, – требует она.

– А ничем не занимаюсь, – отвечает Виктор. Берет у бармена еще одну порцию джина с тоником. В стакане плавает кусочек лайма, проткнутый красной вилочкой в форме шпаги.

– Просто транжиришь отцовские денежки? – хихикает Белинда, пытаясь улыбкой смягчить язвительность своих слов. Рассчитывает задеть Виктора. – Нет. Уверена, что нет. Ты лжешь! – визгливо вопит она.

Виктор смотрит на меня. Я протягиваю руку к его бокалу и вытягиваю красную шпагу из лайма. Стоя позади Белинды, которая на добрых полфута ниже меня, делаю вид, что хочу проткнуть шпагой ее башку.

– Черт побери! Рассказывай! – требует Белинда.

– Не могу, – отвечает Виктор, выразительно пожимая плечами, – утратил дар речи.

Скрестив два пальца в виде буквы V, поднимаю их над головой Белинды, подмигиваю Виктору; он улыбается в ответ.

– Ни за что не поверю! Ты что, из тех зануд, которые засекречены? Я тебе все рассказала бы! Вот я продала наш дом на Западном побережье, когда развелась со своим спортсменом. Подумываю, знаешь ли, открыть собственное дело. Что-нибудь вроде небольшого магазина готового платья или косметики. Ну, теперь ты все обо мне знаешь. Это некрасиво, Виктор, давай рассказывай, я тебя сто лет не видела!

– Не хотел признаваться, – отвечает Виктор, подражая ее наигранной откровенности. – Я партизан. Действую в Центральной Америке. У меня там банановая плантация на побережье.

– Ну что ты ведешь себя так, Вик! – хнычет Белинда. Она вовсю с ним кокетничает.

– Ладно, так и быть, признаюсь: я – паталогоанатом. Не веришь? – понюхай, чем пахнут мои руки! – Виктор с удовольствием наблюдает как изменилась Белинда в лице. – Нечего рассказывать. Я действительно ничем не занимаюсь.

– Потанцуй со мной, – вздыхает Белинда.

Эстел ни на шаг не отпускает Ричарда, он ее кавалер. Нет, скорее – раб. То и дело приказывает ему: «Ричард, принеси мне вина. Ричард, попроси музыкантов играть потише… Ричард, скажи повару, что это блюдо несъедобно, не поймешь, из чего приготовлено, прикажи все это выбросить.

– Он беспрекословно справляется со всеми ее поручениями, но при этом пьянеет с каждой минутой.

Гордон, проскользнув между двумя пожилыми господами, подкрадывается сзади и обнимает меня:

– Угадай, кто?

– Пахнешь ты замечательно, – говорю я.

– А ты выглядишь замечательно. Не спускал с тебя глаз, как только вошел. Двадцать минут следил за тобой, а ты не заметила. Мы стоим под омелой, – говорит он выразительно. – Давай потанцуем.

Он тянет меня к танцующим, кружит вокруг себя, резко разворачивает, опять кружит. Виктор и Белинда танцуют на почтительном расстоянии друг от друга, что совершенно не устраивает Белинду. Она тянет Виктора за пиджак поближе к себе, он довольно неохотно поддается. Они танцуют у самого оркестра, саксофон рыдает прямо над их головами. Аннабель с Ленни танцуют, обняв друг друга. Темп музыки убыстряется, но голова Аннабель по-прежнему дремотно покоится на плече Ленни.

Мы с Гордоном толкаем другие пары, так как он кружит меня то перед собой, то, резко развернув, отсылает назад. Мои туфли не очень-то годятся для таких трюков, и я с трудом сохраняю равновесие. Гордон так лихо отплясывает, что остальные гости, перестав танцевать, собираются вокруг нас. Джаз-банд подыгрывает нам, выдает настоящий свинг. Эстел хлопает в ладоши и умоляет Ричарда покружить ее, что он и делает с неуклюжей жеманностью. На долю секунды, когда выполняю двойной поворот, вижу мельком улыбающееся лицо Виктора. Возле него пунцовое платье Белинды.

– Осторожнее, Хилари! – кричит Виктор, – не забывай о законе земного притяжения.

На минуту сбежав от указующего перста Эстел, Ричард и здесь ухитряется донимать Виктора разговорами о его болезни.

– Можешь оставить меня в покое хотя бы на этот вечер, папа? – просит Виктор. – Я чувствую сегодня себя отлично. Превосходно.

– Правда? – спрашивает Ричард, подняв недоверчиво брови.

– Лучше не бывает.

– Как тебе кажется, Хилари? Как мой мальчик? – обращается ко мне Ричард.

– Он очарователен, – отвечаю я, и Виктор сжимает мне руку.

– Господи, сын, – говорит Ричард, хлопая его по плечу, – может, ты идешь на поправку?

Эстел приказывает Ричарду потанцевать с ней.

Ричард, еще раз похлопав Виктора по плечу, расплывается в улыбке, обнажая пожелтевшие, тесно посаженные зубы. Когда он уходит, Виктор говорит мне:

– У меня в венах столько наркотиков, что я не смог бы чувствовать себя плохо, даже если бы захотел.

Я хмурюсь, ибо во мне тоже затеплился лучик надежды.

Аннабель и Ленни пробираются к нам сквозь толпу нарядно одетых дам. Ленни то и дело бормочет: «Извините».

– Она пригрозила засадить меня за решетку, – жалуется Ленни. – Толстожопая леди в суперкороткой юбке сказала, что я нарочно толкнул ее.

– Слышал о ваших новостях, Ленни, – обращается к нему Виктор, – Поздравляю.

– Свадьба в мае, – уточняет Аннабель. На ее руке скромное, но красивое кольцо с бриллиантом. – Вы придете на свадьбу, правда?

– Разве можно пропустить такое событие? – отвечает Виктор и, наклонившись, целует ее.

Кеппи отказывается танцевать, но Эстел во что бы то ни стало хочет заставить его. Отбирает у него тарелку с рождественским пудингом, трубку, стакан. Ставит все это на край стола и тащит Кеппи за пряжку ремня на танцевальную площадку.

– Это унизительно! – протестует Кеппи. Эстел, хлопая в ладоши, кружится около Кеппи, который притоптывает, стоя на месте, а вскоре заявляет, что устал. Мы дружно подбадриваем его. Гордон говорит, что он похож на медведя в цирке, а Виктор добавляет, что, судя по его виду, он только что перенес сеанс шоковой терапии.

– Потанцуем еще? – предлагает Белинда Виктору.

Она прицепилась к высокому густоволосому мужчине, похожему на игрока в бейсбол. Он не отпускает ее ни на шаг. Раз или два он удаляется, чтобы принести ей выпивку, а, возвращаясь, подозрительно оглядывает ее.

– Белинда, позволь познакомить тебя с Гордоном, – говорит Виктор с таким видом, будто вручает ей самый крупный выигрыш в лотерее. – Тебе понравится Гордон. Он тебе расскажет, чем зарабатывает на жизнь. Он такой скромный, говорит всем, что занимается выпуском игровых автоматов, – не верь ему. Гордон занят разрешением важнейшей проблемы: разрабатывает способы увеличения скорости света. Как только он добьется этого, объем памяти ЭВМ неизмеримо возрастет и можно будет запросто общаться с внеземными цивилизациями. Правда, Гордон?

– Я влюблен в твою девушку, – говорит Гордон.

– У вас уже есть девушка? – вздыхает Белинда.

– Что с тобой? – громко задаю вопрос Гордону. Некого бояться: кроме оленя, ежа и белки, нас никто не услышит. Стоим и мерзнем на улице. Сад Эстел утопает в снегу.

– Не понимаю, почему ты так разволновалась, – успокаивает меня Гордон. – Виктор, во всяком случае, не обратил внимания на мои слова.

– Ты сказал ему, – кричу я, – ты сказал ему, этого достаточно.

– Он решил, что это шутка.

– Очень смешно, – говорю ему с раздражением. Меня трясет от холода. Замерзшая и злая.

– Так или иначе, Виктор все равно узнает.

– Да? Когда же? Когда ты ему скажешь, – говорю я.

– Я не представляю для него опасности, – оправдывается Гордон.

– Нет, черт возьми.

Снег так и валит, хлопья снега падают в бокал с шампанским Гордона. Он стоит на склоне небольшого холма. Рядом с ним я кажусь себе маленькой и беспомощной.

– Послушай, я знаю: ты любишь меня, но все это так тяжело, – лицо Гордона выражает ласку и нежность. Волосы лезут ему в глаза, он откидывает их. Густые, шелковистые волосы. Руки безукоризненно чистые и ухоженные.

В темноте наземные животные Эстел кажутся страшными.

– Ты ведь любишь меня, правда? – спрашивает Гордон.

– Нет, если ты скажешь Виктору, нет.

– Но сейчас, ты любишь меня сейчас, правда? Правда, Хилари? Хилари?

Я танцую с Ленни. Танцую с Ричардом. Окидываю взглядом комнату, хочу потанцевать с Виктором, но его не видно. Обследую бар, но его нет и там. Спрашиваю Белинду, которая с непристойной ухмылкой трясет своей глупой хорошенькой головкой. Продираюсь сквозь толпу, в основном это молодые пары. Красивая сероглазая женщина стоит перед молодым человеком с заметным, как у беременной, животиком, и объясняет ему:

– По-моему, она великолепна, только страшная зануда. Все люди – как коммерческая реклама, а я жду настоящего кино.

– Прекрасно понимаю тебя, – соглашается молодой человек. Его тонкие пальцы, пальцы пианиста, чуть-чуть стирают грим с серых глаз женщины. – У меня брат такой же. Он, конечно, эксцентричен, но при этом делает только то, что удобно ему.

Пробираюсь к Аннабель, прикоснувшись к ее плечу, справляюсь о Викторе, но она тоже не знает. И Эстел не знает. И Кеппи. Обследую кухню, но его нет и там. Поднимаюсь наверх, робко заглядываю в двери и тут же разочарованно закрываю их. На улице никого, только нападало еще больше снега.

Опять спускаюсь вниз. Вижу очередь у одной из ванных комнат. Женщина в шелковом платье и туфельках, украшенных искусственными бриллиантами, нетерпеливо посматривает на дверь ванной комнаты. Выглядит она расстроенной. Как будто у нее что-то болит.

– За кухней есть еще одна ванная комната, – говорю ей.

Вся очередь поспешно удаляется по коридору.

– Виктор? – зову я, стучась. Толкаю дверь и нахожу его там: стоит, прислонившись к стене, голова запрокинута, глаза закрыты. Кругом следы рвоты. Его галстук и рубашка в ужасном состоянии.

– Что случилось? – спрашиваю его.

– Не знаю. На меня напало четверо парней. Отобрали все. Бумажник, часы, шнурки ботинок, расческу. Подонки, – жалуется он, – украли даже пушинки из кармана.

– Поедем домой, Виктор, – прошу я. Чувствую себя бесконечно несчастной. По горло сыта этой вечеринкой.

Брызги рвоты на нижнем крае обоев. Ржаво-красные пятна крови.

– Нет, ты не должна уезжать. Никогда не видел тебя такой счастливой.

– Только что закончилось мое счастье, – говорю ему. – Выглядишь ты кошмарно.

Виктор, держась за стену, с трудом выпрямляется. Стоит у стены, высокий, одежда болтается на нем, как на вешалке. Впервые он мне кажется старым, – будто ему не тридцать три года, а не меньше шестидесяти трех. Выглядит он больным, старым и похож на умирающего.

Слышу, как Ричард спрашивает: «Что случилось?»

Просовывает в дверь голову и изумленно разевает рот.

– Боже! – восклицает он. – Это кровь? Так вот, Виктор, ты немедленно отправишься в эту проклятую больницу! Черт побери!

Ричард протискивается в маленькую ванную, где только туалет и раковина. Отодвинув меня в сторону, обтирает Виктора платком.

– Пресвятая Дева Мария! Пресвятые угодники! – повторяет он.

– Отец, прекрати все это, ладно? – просит Виктор, отталкивая его.

– Ты поедешь в больницу. Сыт по горло всей этой чепухой, – решительно заявляет Ричард. Понимаю, что он пьян, но на глазах у него слезы. Он дрожит. – Если бы тебя попросила твоя мать, ты не задумываясь отправился бы в больницу.

– Мать не стала бы просить, – отвечает Виктор. Он смотрит на Ричарда; искаженное отчаянием лицо мистера Геддеса выглядит глупым. Оно выглядит беспомощным и нелепым.

– Хорошо, – соглашается Виктор. Направившись к раковине, сплевывает коричневато-ржавый комок. – Ладно, отец. Поеду. Завтра утром.

Выходим из ванной, пробираясь через вновь образовавшуюся очередь. Виктор опирается на меня. Запах от него ужасный, он понимает это и смущается, что окончательно добивает меня. Какой-то молодой человек говорит: «Какая мерзость!» Эстел успокаивает его: «У меня полдюжины ванных комнат, дорогой… Ричард, позови прислугу!»

Мы с Виктором поднимаемся наверх. Разыскиваем комнаты для гостей, комнаты, которые обставлены исключительно старинной мебелью. Над кроватью, застланной одеялом, кружевной балдахин, у окна жесткий стул с деревянным сидением. Рядом с ним стопка книг. Одна открыта на странице с картой мира XIX века. С первого взгляда ясно, что никто никогда не сидел на этом стуле и не читал эту книгу. Лампа рядом со стулом такая тусклая, что при ее свете не прочитать ни строчки.

– Кровать под балдахином, гардероб в стиле Адама, – объясняет Виктор, – очень миленько. У-у-у, ошибочка. Эстел поставила в спальне стул, предназначенный для гостиной.

Входим в ванную, там большая круглая ванна с медными кранами и мыльница с душистым мылом в форме клеверного листа.

– Нравятся тебе все эти древности? – спрашиваю Виктора, вертя в руках кусок душистого мыла.

Виктор, глядя в зеркало, отвечает:

– Если бы у меня был собственный дом, вся мебель была бы с бору по сосенке, вроде той, что у нас. Или обошлись бы вообще без мебели. Разбросали бы по полу подушки, – и все.

– Тебе нужен письменный стол. Как ты без него работал бы?

– А я не стал бы работать, – отвечает он. Стянув с шеи галстук, вешает его на крючок для полотенца. Потом расстегивает рубашку. Встав на колени и, прижавшись к краю ванны, засовывает голову под кран. Склонившись над ним, намыливаю ему плечи, шею и грудь. Он полощет рот, сплевывает. Глубже окунает голову, смачивает волосы. Берет у меня мыло, умывается. Отстранившись от ванны, проводит руками по влажным волосам. Протягиваю ему полотенце, и он вытирает им голову. Вытирает насухо лицо, садится на край ванны и роется в карманах в поисках сигарет. Брюки забрызганы водой. Косточки тонкие, как у птички. Кожа – как бумага. Вытянув перед собой руку, проводит по ней другой рукой, как будто это не его рука. Собственное тело кажется ему чужим, и оно стало чужим для меня. Виктор ищет сигарету, но пачка пустая. Спрашиваю, почему ему стало плохо, но он сидит молча, с закрытыми глазами.

– Хотела поехать домой вместе с ним, – говорю Гордону. Мы танцуем. Оркестр сменился. Теперь пять музыкантов играют блюзы. Певец, изрядно пропитанный пивом, извлекает из губной гармошки душераздирающие звуки, морща лоб и покачиваясь в ритм музыки. – Сколько ни пыталась доказать ему, что глупо так поступать, убедить не удалось: уперся на своем, сказал, что возьмет такси.

Гордон танцует медленно, сутуля плечи, крепко прижимая меня к себе.

– Я люблю тебя, – говорит он с такой интонацией, словно спрашивает меня о чем-то.

В груде одежды пытаюсь разыскать свое пальто и вижу в библиотеке Ричарда. Одиноко сидит в кресле, прижав ко рту салфетку. Мечтательно смотрит в окно.

– Приедете к нам попозже? – спрашиваю его. Он качает головой так, словно ему очень горько, что он остается здесь, с Эстел. Или что он не в силах проехать даже самое короткое расстояние.

– Что вы там видите? – спрашиваю его, заходя в библиотеку.

Он, опустив салфетку, шумно, протяжно вздыхает:

– Снег. Лабиринт. Северный олень из упряжки Санта Клауса, – отвечает мне.

Я уже попрощалась со всеми, кроме Гордона. Не могу заставить себя сказать ему «до свидания». Но он замечает меня у дверей и притягивает к себе.

– Мне кажется, что ты всегда уходишь, – говорит он.

– Это неправда, – возражаю ему.

– Всякий раз при нашей встрече я вижу, как ты направляешься к двери, и никогда не знаю, вернешься ли назад. Не уходи от меня, – просит Гордон. Колечки белокурых волос, выбившись из прически, завиваются над ушами легкой золотистой полоской. Никогда не казался он мне таким серьезным и мудрым. Он так молод и так печален, видно, что ему очень плохо.

– Мне надо ехать домой, – объясняю ему.

– Потанцуй еще раз со мной, – просит он, обнимая меня за талию. – Позволь мне…

Притянув к себе, целует в шею.

– Пытаешься соблазнить меня, – говорю я с улыбкой.

– Может быть, – отвечает он, – но совсем не так, как тебе кажется. Хочу соблазнить тебя, чтобы ты вспомнила, как мы были вместе, как любили друг друга. Хочу, чтобы ты проснулась как-нибудь ночью, совсем одна, и услышала бы, как шуршали простыни на моей постели, и тебе стало бы тоскливо без меня.

Прижимаю пальцы к его губам. Смотрю на этого человека, который потратил на меня столько душевных сил, и меня переполняет чувство вины, хочется попросить у него прощения.

– Гордон… – начинаю я, собираясь сказать что-то ласковое. Но голос не подчиняется мне, чего-то в нем не хватает. Подыскиваю нужные слова, но вижу, что внутри у него уже что-то оборвалось, – и замолкаю. Он отворачивается от меня, разглядывая носки своих ботинок. Тяжело вздыхает.

– Ты уже не со мной: улетела туда, где, как ты считаешь, твой дом, твое место, – говорит Гордон, отпуская меня.

Возвращаться домой тяжело. На дороге гололед, плохая видимость. Снег облепил лобовое стекло там, где не достают «дворники». Включаю обогреватель лобового стекла, но стекло тут же запотевает, приходится протирать его ветошью. Мне кажется, что я проехала не девять миль, а все девяносто; я как выжатый лимон, хотя всего только полночь. Устала от танцев. Каблук правой туфли застрял в коврике машины. Когда наконец добираюсь до дома, у меня еле хватает сил, чтобы выбраться из машины на тротуар. Так устала, что медленно бреду к парадной двери, хотя снег просто обжигает мои босые ноги холодом.

С трудом поднимаюсь по ступенькам. Не надо было столько пить. Только после трех попыток попадаю ключом в замочную скважину. Поначалу мне кажется, что ключ не поворачивается в замке по моей вине. Потом соображаю, что нижний замок открыт. Дверь заперта изнутри на задвижку. Стучу в дверь, жду, когда Виктор ответит, но в комнате тихо. Опять стучу, потом изо всех сил колочу в дверь. Зову Виктора. Прижимаюсь лицом к узкой щели под дверью. То самое, о чем думала. Газ. Теперь я кричу. Барабаню в дверь. Стучу коленом, при этом одна туфля сорвалась с ноги и летит вниз. С такой силой налегаю на дверь всем телом, что не удивилась бы, если бы она зашаталась или треснула пополам.

– Ты не имеешь права так делать! – ору я. – Нельзя так! – Я охрипла от крика. Вконец обессиленная, опускаюсь у дверей на пол, плачу, меня бьет озноб, колочу пятками по полу, кусаю пальцы. Вновь и вновь зову Виктора. Без конца повторяю его имя. Бессмысленно твержу: «Нет, нет, нет», – как будто меня кто-то услышит.

Потом изнутри до меня доносятся какие-то звуки. Хрипло, по-обезьяньи, визжу.

Виктор медленно открывает дверь, ядовитый запах газа вырывается на лестничную площадку. Он стоит передо мной, обнаженный по пояс, отцовские брюки подпоясаны ремнем.

– Я тебя убью! – ору я, прыгая на него. Он отступает в комнату, и мы оба сваливаемся на пол: я – сверху; колочу его, дергаю за волосы. Он сначала слабо сопротивляется, но быстро сдается. Получив сильный удар в живот, в ответ даже не напрягает мышц. Приподнявшись, дотягиваюсь до бокала с вином, стоявшего на кофейном столике, и сбрасываю его на пол. У него только отваливается ножка, тогда хватаю его и еще раз бросаю на пол, – он разлетается на тысячи мельчайших кусочков.

– Мы перебили уйму вещей, – говорит Виктор. Я сжимаю его в объятиях, он убаюкивает меня, нежно прижав к себе. Водит руками по моей спине, как будто ищет что-то.

– Прости, Виктор, прости, – глажу его по животу, в который ударила с такой силой и который так болел сегодня вечером. Покрываю поцелуями мягкую кожу, веснушки, столь памятные мне, плоскую, темную впадинку. Перед глазами с бешеной быстротой проносятся тысячи образов, помню до мельчайших подробностей, как выглядел Виктор раньше, когда мы любили друг друга. Прижимаюсь щекой к его животу. Сжимаю в объятиях его бедра. Жгучая боль, как молния, пронизывает мое тело, я издаю дикий вопль.

– Если останемся здесь, умрем оба, – говорит Виктор.

Усаживаемся рядышком в вестибюле, касаясь друг друга коленями.

– У меня была надежда, что ты все-таки сбежишь с Гордоном, – говорит Виктор.

Он не смотрит на меня, взгляд его сосредоточенно устремлен вдаль, куда мне нет доступа.

– Когда ты догадался?

– Не знаю. Не могу назвать точный день или час. Просто как-то раз мы были у него, я поднял глаза, а ты стояла с ним рядом, – кажется, делала на кухне сэндвичи. И ты посмотрела на него с тем же выражением, с каким раньше смотрела на меня. И я подумал: «Все понятно, они любовники».

На стене, подвешенная на двух крючках, светится неоновая трубка. Она непрерывно мигает и жужжит, как будто в ней насекомое. У меня полная пригоршня мелких монеток, которые я изо всех сил бросаю в трубку, но все время промахиваюсь.

– Ты не сердишься? – спрашиваю я.

– Сержусь? – Виктор с таким удивлением смотрит на меня, будто у меня выросли жабры, и говорит: – Ты понимаешь, Хилз, что я с тобой сделал? После всего что случилось, я люблю тебя, и умираю, и вдребезги разбиваю наши сердца. – Он смотрит в сторону. – Ты хочешь, чтобы я сердился на тебя? О Господи, Хилари, это невозможно!

– Если ты знал о Гордоне, тогда почему молчал?

– Боялся, что ты порвешь с ним, – отвечает Виктор и добавляет тише: – или оставишь меня. Боялся и того, и другого, не знаю, чего больше.

Подбрасываю монетки на ладони: пятицентовики, пенни, четвертаки. Смотрю на них, не понимаю, что это деньги, как будто они часть того мира, который я покинула давным-давно и уже успела забыть о его существовании.

– Тебе нужно лечь в больницу, – говорю я.

– Нет, дитя мое. Никаких больниц.

– Подожди до конца Рождества, Виктор, почему мне нельзя провести с тобой Рождество?

– Лейкемия, – объясняет он. – Поражен спинной мозг.

– Рождественские праздники всего девять дней.

– Мне могут сделать пересадку спинного мозга, но, как правило, это не помогает. И это страшно болезненно, Хилари. – Виктор закрывает глаза. Вздрагивает. – Боли уже начались.

– Я приготовила тебе подарок. Храню его у миссис Беркл. Ничего особенного. Первое издание «За гранью добра и зла». – Вытираю глаза рукавом его рубашки. Переспрашиваю: – Спинной мозг?

– В больнице мне попытаются удалить все клетки спинного мозга, и нормальные, и пораженные лейкемией. Загонят в таз иглу и будут вытягивать спинной мозг, – рассказывает Виктор. Приподняв бровь, искоса бросает на меня взгляд. – Ты купила для меня Ницше?

– Как же ты все это представлял себе? Я вернусь поздно ночью и обнаружу твой труп? Черт бы побрал тебя, Виктор! – В моем голосе появляются скулящие ноты. Слова с трудом пробиваются сквозь стиснутые зубы.

– Чего ты от меня добиваешься? Чтобы я поехал в больницу, где мне будут удалять костный мозг; чтобы меня убил не мой собственный мозг, а тот, что мне пересадят? Что в твоем плане хорошего? Он никуда не годится, – говорит Виктор.

Размахнувшись, бросаю в лампу всю пригоршню монет. Монеты рикошетом отскакивают от стены, осыпается штукатурка. Те, что попали в неоновую трубку, заставляют ее спазматически мигать и жужжать.

– Ты мне оставил записку? – тихо спрашиваю я.

– Не плачь, – просит Виктор, сам заливаясь слезами.

Наступает утро; Виктор помогает мне сложить в машину мои вещи. Он хочет, чтобы я забрала все его книги. От двух до четырех часов утра, когда квартира уже достаточно проветрилась, мы снимали с полок том за томом. Виктор заставил меня написать на первой странице каждой книги свое имя рядом с его, чтобы утвердить меня в праве собственности.

Рассказал мне кое-что о самоубийствах. Как всегда у Виктора, весьма убедительные факты. Рассказал, что чаще всего саморазрушительное поведение проистекает из чувства вины, ассоциируемой с Эдиповым комплексом, хотя, впрочем, к нему это не относится. Рассказал, что в античной Греции у верховных правителей, архонтов, хранился набор ядов, и любой гражданин, явившись в ареопаг, мог получить яд, убедительно объяснив архонтам, почему он хочет умереть. Рассказал и о том, что доктора используют яд чаще, чем остальные самоубийцы, а среди психиатров самоубийц больше, чем среди врачей других специальностей. Газ не сработал, по словам Виктора. Только вызвал сильную рвоту. Но у него достаточный запас транквилизаторов и болеутоляющих. Смертельная смесь. И пройдет не один час, пока обнаружат его тело.

– Послушай, – сказал он в ответ на мои мольбы, – даже Паскаль утверждает, что легче умереть, чем жить с постоянной мыслью о смерти.

– Не знаю я никакого Паскаля, – ответила я. – Не знаю даже, почему он так известен.

– Узнаешь, – возразил Виктор с многообещающей улыбкой и протянул мне книгу.

Мы разработали планы на будущее. Я не вернусь в Бостон. Не вернусь к матери, не пойду работать чьим-то помощником. Я поеду в университет. Сегодня же отправлюсь на машине в Пенсильванию, прямо в университет, заполню анкету для поступающих на ветеринарное отделение и потребую собеседования.

– Ты прекрасно говоришь, – убеждал меня Виктор. – Ты – умница, только постарайся расслабиться.

Подробно обсудили с ним, о чем я буду говорить. Виктор велел мне не бояться. И первый раз я не боюсь.

Зимнее утро прекрасно, как на картинке: плотный снежный покров с корочкой льда, на снегу тени от веток деревьев и гребешков крыш. Небо такое синее.

Когда я забираюсь в машину, выясняется, что ехать не могу: ничего не вижу от слез. Я не рыдаю. Но никак не могу успокоиться, слезы льются потоками. Тогда Виктор, опустившись на колени в снег, наклоняется ко мне и сжимает меня в объятиях. Мы терпеливо ждем, когда иссякнут слезы, и, наконец, они высыхают.

– Твой отец будет так тосковать по тебе, – говорю я Виктору. – Это разобьет его сердце.

– Его сердце уже не раз было разбито, Хилз, – возражает Виктор. Он уже все обдумал, говорит уверенно, как доктор, который ставит диагноз.

– Из-за твоей мамы? – спрашиваю я.

– Из-за нее, да. Из-за всего. Хочешь знать, как поступила бы сегодня моя мама? Если бы она была сейчас здесь, передо мной, то взяла бы меня за руки и сказала: «Сын, ничего не говори отцу. Просто сделай это. Отца оставь мне». А потом, когда все было бы кончено, ей удалось бы совершить чудо. Она сумела бы убедить его в том, что мне не оставалось другого выхода. Она вдохнула бы в него мужество. Может, ей даже удалось бы заставить его улыбнуться, кто знает? А потом, много позднее, забралась бы в чащу леса, как умирающая кошка, и рыдала бы там, пока на небе не показались бы звезды.

– Ответь мне, Виктор, – прошу я, – только честно: какой мне следовало быть с тобой? Как вести себя, какой быть? Более веселой, или ласковой, или серьезной?

– Тебе следовало носить больше синего, – шутит Виктор, поддразнивая меня. – Это выгодно оттеняет твои глаза. Видишь, какое сейчас небо над головой? Это твой цвет.

Над нами безоблачное небо, бездонная синева.

Виктор покрывает поцелуями мое лицо. Он целует меня без передышки, и мне никак не удается поцеловать его в ответ. Протягивает мне записку, которую написал прошлой ночью. Она сложена вчетверо и с одного конца склеена скотчем. Беру ее у Виктора, сжимая при этом его руку.

Машину веду не я, кто-то другой. И не Виктор машет мне вслед рукой, не его вижу я в боковом зеркальце. Это кто-то другой. Еду по Халлу так, будто впервые попала сюда или как человек, который так привык к этому месту, что ему и в голову не придет уехать отсюда. Думаю о Викторе: вот он возвращается к парадной двери, сбивает снег с ботинок, преодолевает своей легкой походкой один пролет за другим. Представляю, как он, достав из кармана рубашки сигареты, садится у порога нашей квартиры и выкуривает на площадке свою последнюю сигарету.

Думаю о Гордоне: вот он запирает отцовский дом, возвращается к своей привычной жизни в Бостоне. Представляю, как он забивает деревянными планками окна, выключает воду, набрасывает простыни на мебель в гостиной. Интересно, проедет ли он потом мимо моего дома и посмотрит ли на окно нашей квартиры под самым завитком крыши? Подумает, что я там с Виктором. Подумает, что хорошо бы повидаться со мной, если я догадаюсь спуститься вниз.

Что бы я только ни отдала, чтобы навсегда остаться с Виктором, не уезжать никуда из нашего дома, где неровный пол, какие-то странные, тускло светящиеся лампы, скошенный потолок, на который я так часто смотрела, пока Виктор спал рядом со мной. Интересно, обрету ли я вновь когда-нибудь семейный очаг, совью ли в другом месте такое же уютное гнездышко.

Ясно вижу, как Виктор гасит окурок, пристально смотрит на дубовую дверь нашей квартиры. На лице его странное, незнакомое мне выражение, смысл которого понятен ему одному: решительное и боязливое одновременно, оно не для посторонних глаз. Не спеша поднимается на ноги, долго медлит у порога нашей квартиры; но все же открывает дверь и входит.

Ссылки

[1] 38,3° по шкале Цельсия.

[2] Здесь: предчувствие (франц.).

[3] Остров у побережья Новой Англии.

[4] Джордж Вашингтон (1732–1788) – первый президент США.

[5] Пирожное с начинкой из взбитого творога.

[6] Густая похлебка из моллюсков или рыбы со свининой, сухарями, овощами.

[7] Испанское блюдо из риса с кусочками мяса, рыбы и овощей.

[8] Отмечается в США 11 ноября.

[9] Индийская кисло-сладкая приправа к мясу.

[10] Марка виски.

[11] День независимости Америки.

[12] Хенк Уильямс (1923–1953), популярный американский певец, оказавший большое влияние на американские «кантри».

[13] Блюдо из макарон.

[14] Спаржевая капуста.

[15] Герб США.

[16] Gloo – куполообразное жилище канадских эскимосов из снежных плит и птичник (амер.).

[17] Сплав олова со свинцом.

[18] Стремительность, пыл (франц.).

[19] Белую омелу часто вешают в комнатах на Рождество; существует традиция, по которой можно поцеловать того, кто стоит или сидит под омелой.

[20] Адам Роберт (1729–1792) – шотландский архитектор. Его именем назван стиль мебели.