Гордон наконец появляется на пороге дома, принадлежащего его матери. Захлопнув дверь веранды, роется в карманах – ищет ключи от своего «меркурия». Ему и в голову не приходит, что я сижу в машине неподалеку от его дома и наблюдаю за ним, слушая по радио концерт бит-группы: он не знает, что поднялась я ни свет ни заря только ради того, чтобы посмотреть, чем занимаются такие люди, как Гордон, в половине восьмого утра. В приемнике гремит «тяжелый рок» – в «христианском» варианте. Певец с раздражающим упорством повторяет: «Христос любит тебя». С жадным любопытством вглядываюсь в Гордона: какое выражение лица, какие движения у человека, который всего сорок пять минут назад открыл глаза. Вот он приближается к запертой машине, возится с замерзшим обогревателем лобового стекла.

На нем синие джинсы, свитер с эмблемой джаз-фестиваля, ботинки с кожаными шнурками; пуховик расстегнут. В зимней одежде он кажется еще крупнее. Быстрыми движениями счищает иней с лобового стекла. Стоит у дверцы машины на фоне своего дома, так, словно сошел со страниц фоторепортажа о жизни простых людей в Новой Англии, – эталон добропорядочной, нормальной жизни; и я благодарна ему за то, что он такой. Занеся одну ногу на коврик у сиденья водителя, Гордон кричит: «Тош, Тош, ко мне, собачка!» – и ждет Тош, которая несется по лужайке к нему. Собака вскакивает на переднее сиденье, а Гордон, посмотрев сначала на часы, потом – на дом, поспешно возвращается к двери веранды и скрывается в старом особняке, построенном в колониальном стиле. Вокальная группа в радиоприемнике надрывается: «Господь вездесущ. Он всегда рядом с тобой», – а мы с собакой Гордона с любопытством взираем друг на друга в боковые стекла машин…

Совершенно ясно, что Тош обнаружила мое присутствие, – верный признак того, что вскоре меня заметит и Гордон. Тош принимается лаять; из закрытой машины до меня доносятся хриплые завывания, вижу затуманенное дыханием Тош стекло и ее гладкие, торчком стоящие уши. Собаке хочется поиграть. Тош узнала меня, потому что на прошлой неделе мы с Гордоном брали ее на берег моря, и сейчас ей, вероятно, кажется, что явилась я сюда исключительно за ней, чтобы она снова могла возиться в сыпучем песке и доставать из океанского прибоя теннисный мячик.

Лучше не смотреть на нее; выключаю приемник и растягиваюсь на переднем сидении, пережидая, пока Тош не перестанет лаять. Появляется Гордон и успокаивает собаку; а я думаю о том, какой у него убаюкивающий голос – его звуки безотказно действуют даже на сбитую с толку немецкую овчарку.

Гордон уговаривает ее: «Что с тобой, Тош? Хорошая девочка, ложись, вот так…» – звуки его голоса производят магическое действие. Чувствую, что и у меня на душе становится спокойнее, будто он обращается ко мне, будто меня зовут Тош, а не Хилари; прижимаюсь щекой к виниловому покрытию сидения, ласковый голос Гордона навевает дремоту. Вновь и вновь пытаюсь разобраться в себе: зачем шпионю за ним, что пытаюсь выяснить и ради чего выбралась в такую рань из постели, – неужели только ради того, чтобы подсмотреть, как этот человек пройдет пятьдесят ярдов от своего дома до машины?

Веду себя так не потому, что рехнулась, и не потому, что влюблена в Гордона. Конечно, любопытно увидеть его с еще опухшими от сна глазами, с влажными волосами, зачесанными назад, – но существует и более простой способ узнать, как выглядит утром мужчина. Может, просто мне хотелось начать день, увидев человека иного склада, чем мы с Виктором; человека, чья жизнь катится гладко, как по рельсам; человека, который с удовольствием живет в этом городе, приехал сюда, в Халл, штат Массачусетс, по доброй воле и спокойно, без происшествий, уедет отсюда.

До меня доносится ласковый голос Гордона, потом дверца захлопывается, наступает тишина. Слышу, как он заводит машину, включает первую передачу, переключает на вторую. И, не поднимая головы, по шуршанию шин, догадываюсь, что Гордон уехал.

Наверное, всем нам случалось совершать, казалось бы, незначительные поступки, которые круто меняют течение нашей жизни, направляя ее поток по новому руслу. Если бы я не откликнулась на объявление в газете, случайно попавшееся мне на глаза, то не познакомилась бы с Виктором, не влюбилась бы в него и не приехала бы в Халл. И не встретилась бы с Гордоном. Может, повстречала бы другого парня, влюбилась бы в него, а у него оказалась бы собственная ферма в Вайоминге, где он разводил бы лошадей, и жила бы я сейчас там.

Все эти мысли неотступно преследовали меня, когда вчера мы с Гордоном бродили по лесу за его домом, собирая хворост для растопки. Дорожки обледенели, под нашими ногами похрустывали скрученные, пожухлые листья. У берега полузамерзшего ручья откалывали довольно большие куски льда, представляя себе, что это ледниковый покров, простирающийся до самой Антарктиды, а мы – свидетели постепенной гибели мира, ибо вскоре толстый слой льда покроет Флориду, Кейп Код и Халл. Набрав охапку хвороста, уселись на полу родительского дома и принялись отбирать сухие ветки для растопки.

– Так ухаживать за Виктором – это и есть твоя работа? – спросил Гордон.

– Нет. Так было только вначале. Так мы познакомились. Потом полюбили друг друга.

– Но ведь просто так не влюбляются? – возразил Гордон. – Ведь любовь не возникает на пустом месте?

– Сейчас я уже не работаю у Виктора. Живу с ним, потому что так мне хочется. И дело не в том, что он болен, – объяснила я Гордону. А потом спросила: – А как любовь возникает?

Гордон, присев на корточки, отбирал прутики для растопки.

– Может, зайдешь, поможешь разжечь камин? – предложил он.

Вот он, поворотный момент, от которого зависит, что будет дальше в нашей жизни. Поначалу я ничего не ответила. Ждала, не повторит ли Гордон свой вопрос, но он промолчал. Поднял на меня глаза – а я представила, как он, склонившись над камином, заталкивал бы в него полено. Представила, как занимались бы мы с Гордоном любовью, – на полу возле камина; как огонь обогревал бы меня сбоку: бедро, плечо, половину лица. А потом мы уселись бы у камина, глядя на пламя, Гордон рядом или позади меня, зарывшись лицом в мои волосы.

Наконец отрицательно покачала головой.

Я выбита из колеи собственной нерешительностью. Вчера оттолкнула Гордона, а сегодня, как навязчивое воспоминание, неотступно преследую его. И при этом не уверена, хочу ли вообще продолжать наше знакомство. Я – девушка Виктора, и столько же горжусь своим положением, сколько опасаюсь его. Блуждаю в потемках, надеясь обрести решение в тусклой рутине повседневной жизни. В которой ничего не происходит. Окружающие, очевидно, не замечают моего смятения. В прачечную входит совсем другая женщина, в одной руке – корзина с грязным бельем, в другой – долларовая бумажка, чтобы купить жетоны. Кто бы подумал, что эта женщина провела последний час, скрючившись в три погибели на холодном сидении машины? Сейчас я с головой погрузилась в сортировку белья по цвету. Прачечная-автомат работает круглосуточно; на покрытом линолеумом полу валяются окурки сигарет, оставленные ночными посетителями. Все стены, кроме фронтальной – стеклянной, – окрашены в яркий лимонный цвет.

Сегодня здесь ни души. Только я и автоматы, торгующие кока-колой, пирожными, разными марками очистителя, отбеливателя и тканевыми пластификаторами. У дальней стены – два игровых автомата, один из которых – производства фирмы Гордона, его компания выпускает автоматы и наборы программ для ребят. Игра называется «Чужая территория». Игрок вступает в мир роботов, у которых лазерное оружие, их задача – убить игрока.

Не менее опасны и помощники роботов – крошечные создания, похожие на букашек, они кружатся около своих хозяев и защищают их от вражеского огня, уничтожая приближающиеся ракеты с помощью своих волшебных мигающих антенн. Интересно вот что: роботы не открывают огонь до тех пор, пока игрок не нападает на них; по-моему, это новый трюк в компьютерных играх.

Сижу в ожидании, когда кончит работать сушилка. Наблюдая за медленным вращением боксерских шорт Виктора, моей водолазки, его черных носков и желтых – моих. Я думаю: «Как можно уйти от человека, чьи вещи сушатся в столь интимной близости с моими собственными?» Яркие огни «Чужой территории» подмигивают мне, соблазняя сыграть с ними. Опускаю монету в 25 центов, потом еще одну. Играю все время, пока крутится сушилка. Двенадцать раз убивали меня роботы разных рангов, пока сохло мое белье. Устраиваю кровавую расправу над их помощниками.

Виктора легко обманывать. Он человек самонадеянный и вспыльчивый, но доверчивый. По-моему, Виктор и не подозревает о существовании Гордона. В последнее время, однако, я заметила кой-какие изменения в его поведении, что, возможно, свидетельствует о ревности или зарождающихся подозрениях, хотя не исключено, что я просто льщу себе. Я не дура. Сколько раз думала над этой ситуацией. Не надо быть Фрейдом, чтобы понять: если, забравшись в машину, следишь за потенциальным любовником, значит, что-то неладно в твоей жизни, значит, наступил кризис в твоих отношениях с другим человеком.

Но Виктор в основном спит. Будь я похитрее, могла бы жить как мне вздумается, а он ни о чем и не догадался бы. Впрочем, может, так оно и есть. Создается впечатление, что Виктор целый день спит, или дремлет, или зевает, то ли просыпаясь, то ли снова погружаясь в непробудный сон. Кажется, целый день он только и думает: как бы побыстрее добраться до постели. Торопится поскорее покончить с любым делом, – чаще всего с главой очередной книги, – и снова лечь спать. Вся его жизнь – цепь ограничений, налагаемых болезнью.

Три месяца, как мы живем в Халле. Приехали сюда не случайно: причиной явилось решение Виктора предоставить лейкемии развиваться своим чередом. Мне Халл не по душе. Чтобы выбрать подходящее для Виктора место, я, взяв Атлас мира, тщательно изучила все восточные штаты Северной Америки и в результате разыскала полуостров, прилепившийся в виде отростка к штату Массачусетс. Халл спокойнее Бостона; зимой здесь, в основном, живут рыбаки или пенсионеры. Во всяком случае, они не пристают с добросердечными расспросами к Виктору или ко мне. Виктор признает, что у Халла есть свои недостатки, но утверждает, что это место вполне пригодно для его цели: умереть здесь. И он прав. Мы живем на третьем этаже дома, построенного в викторианском стиле, он расположен на узкой, местами заасфальтированной улочке, в ряду других домов, окна которых на зиму закрыты ставнями. Сейчас не сезон. Арендная плата ничтожно мала, а Виктор уверяет, что шум океана успокаивает его, и, само собой, улица очень тихая, потому что на ней никто не живет.

Мы практически оторваны от остального мира, живем почти на острове. Полуостров тянется узкой полосой к северу от перешейка, и в случае необходимости на пароме через Атлантический океан можно добраться до Бостонской гавани всего за сорок минут. И все же связь между мной и городом, где я когда-то жила, остается столь же ненадежной, как и тонюсенькая перемычка полуострова на карте, – кажется, достаточно всего одного поворота земли вокруг своей оси, или шторма, или изменения атмосферного давления – и я навсегда останусь среди заколоченных домов и открытых автостоянок, забитых проржавевшими от соли машинами. В один прекрасный день выгляну из нашего ромбовидного окна и увижу вокруг только бескрайние зеленые просторы бушующего океана, и ни одного корабля вплоть до самого горизонта: не на чем добраться до дома.

Мы живем в просторной комнате со скошенным потолком, когда-то здесь был чердак. У нас всего одна комната, но большая, а, кроме того, есть еще кухня. Арендовали мы эту квартиру вместе с мебелью и живем посреди весьма странного декора, разрозненных стульев и столов. Добротная мебель орехового и красного дерева; кушетка набита конским волосом. Но все ветхое, в щербинках, трещит и шатается. По-моему, эта мебель когда-то была свидетельницей роскошной и красивой жизни, которая уже никогда не вернется. Розы на ситцевой обивке выцвели, как будто проржавели, и стали такими же унылыми, как магазины Армии спасения или склады подержанных вещей, откуда прибыла эта мебель и куда она обязательно вернется. В стенном шкафу смешанный запах шариков от моли, плесени и яда от муравьев. Комната освещается галогеновой лампой, в шкафу сложена куча одеял армейского образца, которые нам ни к чему, и хранятся спиртовки. Туда же свалена кипа фотографий, которые когда-то украшали стены нашей комнаты. Это черно-белые портреты чьих-то родственников: матери, тетушки, дедушки. Величественные дамы в наглухо застегнутых блузках и почтенные господа в белых накрахмаленных воротничках. На тех местах, где висели портреты, обои темнее. Свалив их в угол стенного шкафа, я, как ни странно, почувствовала себя виноватой, как будто нарушила какой-то старинный обычай.

У нас много ваз, в которые иногда я ставлю камыши и цветы. Еще у нас есть зеркало в бронзовой раме с искривленным стеклом и бра с мудреными выключателями в форме головки ключа. Из окна открывается вид на океан, а у окна – кресло в стиле королевы Анны, чтобы любоваться бескрайними просторами океана. И, конечно, повсюду книги Виктора, они загромождают полки из толстых досок и шлакобетонные подставки вдоль одной из обшарпанных стен цвета морской волны.

Когда я добираюсь до дома, Виктор спит, небрежно прикрыв одной рукой лицо. Молча наблюдаю, как при каждом вздохе слегка приподнимается одеяло на его груди. Черты лица смягчились, конечности расслаблены. Потом звонит будильник, вся комната наполняется пронзительным электронным свистом. Наклонившись, выключаю его.

– Это ты завела будильник? – спрашивает Виктор. Губы шевелятся, но все тело пребывает в состоянии полного покоя. Глаза закрыты, дыхание ровное и глубокое. Зевая, смотрит на меня, пытаясь сфокусировать взгляд без помощи очков. Глаза у него оливково-серые. Без очков они так красивы, что кажется просто кощунством пользоваться такими глазами для зрения.

– Нет, – отвечаю ему.

– Должно быть, привидения завелись, – замечает он, облизывая губы, и тянется к ночному столику за очками. – Иди ко мне.

Ложусь рядом. Его волосы пропахли солью и дымом. У него лихорадка; я научилась определять температуру на ощупь, без градусника, сейчас у него 101 градус.

– Куда ездила с утра? – интересуется Виктор.

– Занималась стиркой.

– В такую рань?

– Захотелось, к тому же, выпить чашечку кофе. Виктор целует меня, потом причмокивает губами.

– Нет, радость моя, никакого кофе ты не пила, – заявляет он. – Не отодвигайся, дай прижмусь к тебе. Ты такая прохладная после улицы. А я такой горячий, сейчас растоплю тебя. Я такой горячий, что ты растаешь прямо у меня в руках.

– Покаталась немного. Проехала к океану.

– Могла бы прихватить и меня.

– Ты спал.

– Предательница, – ворчит Виктор. Сильные порывы ветра сотрясают оконную раму.

Сосредоточенно прислушиваюсь к звукам, которые издает под его напором стекло.

– У тебя изменился ритм дыхания, – говорит мне Виктор. Он проводит рукой по моей спине, слегка почесывая между плечами. – Я читал, что если люди лгут, у них меняется ритм дыхания.

Ветер сотрясает длинные ветви клена. Похоже, будто кто-то стучится или скребется в окно. Ветер треплет стебли плюща на стене дома. Все это раздражает меня, хочется обломать ветки клена или отогнать ветер.

После долгой паузы Виктор продолжает:

– Сегодня утром, очень рано, я спустился вниз проверить, на месте ли машина. В постели тебя не было, и у меня возникло странное ощущение, что ты исчезла навсегда. Что тебя никогда не было.

– Виктор… – говорю я, чувствуя себя виноватой.

– Я, конечно, никогда не сбежал бы от тебя вот так.

– Но я не сбежала, дорогой.

– Именно так ты и сделала, – возражает Виктор.

Выбираюсь из постели и выхожу на кухню. Спорить с Виктором бессмысленно. Сглупила, недооценила его интуицию. Зло берет, стыдно. И все же не в силах выслушивать его язвительные замечания. Из такой ситуации единственный выход – отрицать абсолютно все. Чтобы не обсуждать с Виктором Гордона, скорчилась у низеньких шкафчиков на кухне, притворяясь, что ищу сковородку. С шумом передвигаю горшочки из огнеупорной керамики, формы для пудинга, поэтому не слышу слов Виктора, который все еще продолжает разглагольствовать.

– Ты слышала, Хилари? – кричит он. – Я с тобой разговариваю, не могла бы уделить мне минуточку внимания?

Возвращаюсь в комнату, одаривая Виктора раздраженным взглядом. Он сидит в постели, одеяло скомкано на коленях. Смотрит на меня с таким же раздражением. Перебрасываю через плечо посудное полотенце, которое держала в руках, скрещиваю на груди руки. Виктор не спускает с меня глаз, в них нет ни капли доверия ко мне. Достав из пачки сигарету, постукивает ее твердым кончиком по ночному столику. Подносит к губам. Чиркнув спичкой, долго держит ее в руке, прежде чем прикурить.

– Понимаю, что тебе не грозит опасность сделаться лауреатом Нобелевской премии, – говорит Виктор, тщательно подбирая слова, – но, надеюсь, ты достаточно умна, чтобы не лгать мне.

– Я не лгу, – возражаю ему. А про себя твержу: «Возьми себя в руки. Виктор бьется из последних сил; ему сейчас так плохо». Нам обоим не по себе, если мы врозь, и мы легко распознаем друг у друга малейшие следы волнения. Болезнь уже причиняет ему страдания. В ящике стола хранится небольшой запас морфия. Там же рецепт на дополнительную дозу, вполне официального вида документ с неразборчиво нацарапанными предписаниями врача и его небрежной подписью. Эта бумажка ждет своего часа, как чистая страница дневника.

– Зачем здесь эти цветы? – спрашивает Виктор, дотрагиваясь до вазы с гвоздиками и лилиями, которая стоит у кровати.

– Потому что они красивые.

– Зачем ты поставила их сюда? – спрашивает он.

– Понимаю, сколь трудно в это поверить, – но представь себе, Виктор, большинству людей цветы нравятся.

– А мне – нет, – заявляет с вызовом Виктор. – Ненавижу эти цветы. Стоят уже полторы недели. Для цветов ненормально жить так долго. Мне гораздо больше понравилось бы, если бы они завяли.

Виктор хватает букет и выплескивает воду из вазы на пол. Затем запихивает цветы в пустую вазу.

– Посмотрим, сколько времени вам удастся продержаться вот так, – обращается он к цветам. Дотягивается до стоящей на полу бутылки чистого спирта и выливает немного прозрачной жидкости на розовую гвоздику.

– Может, прекратишь издеваться над растением? – спрашиваю я.

– Будешь пахнуть вот этим, – говорит он гвоздике. Зажав в зубах сигарету, протягивает мне гвоздику. – Не хочешь понюхать?

Подношу цветок к носу и глубоко вдыхаю.

– Пахнет цветами и алкоголем, – отвечаю ему.

– Она пахнет больницей и смертью, – возражает Виктор, выпуская кольцо дыма.

Воцаряется молчание. Виктор гасит сигарету и что-то выковыривает из-под ногтя. Потом прижимает к животу руки. Во взгляде настороженность. Подхожу к постели и сажусь рядом, поджав под себя ноги, так что тень падает на его лицо. Когда Виктору лучше, он относится ко мне более критически. Судя по всему, сегодня он чувствует себя неплохо. На прошлой неделе устроил настоящий скандал по поводу того, что я читаю. Сбросил с полок свои книги, покидал их на кушетку и заявил:

– Ради разнообразия прочитай хоть что-нибудь стоящее. Кант, Шопенгауэр, Витгенштейн, Ницше! Лакан, Юнг, Фрейд, – ради Бога!

Все, что я говорила в свое оправдание, не принималось в расчет. Я расчесывала волосы и терпеливо ждала, когда же это кончится. Чаще дни проходят гораздо спокойнее. В эти дни Виктор лежит в постели.

Знавали мы с Виктором времена получше нынешних. Бывало, засиживаемся допоздна, и он рассказывает о своей жизни до болезни. Рассказывает о своем детстве, – подлинные факты из жизни богатых. Интересные истории, интересные в том смысле, как становятся занимательными набившие оскомину сказки, если их рассказывает человек, свято верящий, что все это правда. Никогда не задумывалась над тем, что такое богатство, пока Виктор не раскрыл мне глаза. Никогда не понимала той показухи, которая сопутствует деньгам и искажает их смысл. Весь мир лежал перед Виктором на блюдечке, как гигантское яйцо Фаберже, как рождественский подарок, сулящий в будущем одни удовольствия. У Виктора интонации и манеры богатого человека. Он обладает той непробиваемой самоуверенностью, которую, по-моему, и называют классовой. Между двумя ночи и пятью утра Виктор раскрывал передо мной неведомый мне мир, рассказывал о людях, чьи мечты воплощаются в жизнь не только в детстве. И постепенно я начала понимать, что все мои представления о жизни богатых не имеют ничего общего с реальностью, где все к услугам богатого человека.

При других обстоятельствах Виктор, представитель этого общества, ни за что не связался бы с девушкой вроде меня.

– Позволь-ка и мне прилечь, – говорю ему, забираясь под простыни. Виктор так и пышет жаром, лихорадка сжигает его, ночью он потел, простыни еще влажные. Виктор стыдливо отворачивается. Прижимаю его к себе, целую в ложбинку за ухом. Зажав зубами пряди волос, поддразнивая, тяну за них.

– Не сердись на меня, – наконец произносит Виктор.

– Все в порядке, – успокаиваю его, крепко прижимая к себе.

– И как только ты переносишь меня? Подожди, не отвечай. Знаешь, Хилз, я так злюсь на тебя, сам не понимаю, за что. Знаю, что смешно, – только не взрывайся сейчас, – но мне просто позарез надо знать, почему ты забыла купить мороженое, когда прошлый раз ходила в магазин. Ты, что же, хочешь, чтобы я еще похудел?

– Конечно, нет. Просто забыла.

– Правда? – Он дрожит: верный признак, что у него высокая температура.

– Да, – отвечаю я.

– Ты очень хорошая, Хилари. Знаешь, ведь я всерьез считаю тебя очень хорошим человеком.

– Правда?

– Да, – подтверждает Виктор. – И с тобой я тоже становлюсь хорошим.

Мы занимаемся любовью. Правда, до меня не сразу доходит смысл происходящего, – так замедленны все движения. Кажется, будто мы постепенно приближаемся к этому акту, хотя на самом деле все уже происходит. Движения наши плавны, неторопливы. Такое впечатление, что в любую секунду мы могли бы остановиться. Страсть Виктора разгорается медленно, но упорно. Наши ритмичные движения напоминают ночные сновидения. Как будто исчезло земное притяжение или мы плывем под водой. Мы ждем, чтобы наши тела прижались друг к другу сами собой. Мы ждем, чтобы пульс нашей любви достиг своего конца.

Позднее Виктор вновь засыпает. Шагаю прямо по грудам журналов, коробок с содовой, кипам газет. Случайно наступаю на телефон, который перетащили в центр комнаты. Телефонный шнур запутался среди всякого барахла, разбросанного по полу. Держа в руке шнур, пробираюсь к телефонному аппарату, вытягиваю шнур из-под стула, из-под книг и кучи посудных полотенец. Вытягиваю его из-под пакета с молоком и чуть не переворачиваю лампу, пытаясь достать его из-за стола. Водворяю телефонный аппарат на предназначенное ему место на кухонном столе и переношу букет гвоздик с ночного столика в ванную, наполнив вазу водой.

Цветы очень неплохо смотрятся на раковине. Прямо, как у богачей: цветы в ванной комнате. Снимаю одежду и вешаю ее на крючок для полотенец. Рассматриваю себя в зеркале: мое лицо на фоне лилий и гвоздик, придающих коже розовый оттенок, выглядит восхитительно. С удовольствием признаюсь себе, что мне не дашь моих лет, какой бы старой я себе не казалась. В меру упитанная; сердце мое двадцать семь лет снабжало тело здоровой кровью. У меня чистая кожа и красивые прямые плечи. Волосы блестят, как в детстве; смазливая мордочка.

* * *

Наш душ работает безотказно, хоть и устроен в совершенно не приспособленном для этих целей здании. Каждое утро получаю истинное наслаждение от неиссякающего потока горячей воды. Работая, он производит такой чудовищный шум, что в ограниченных пределах его владычества немыслимо услышать посторонние звуки. Мою волосы шампунем, на голове шапка пены, – и в этот момент сквозь грохот душа до меня доносятся два выстрела. Обмотавшись полотенцем, выскакиваю из душа, зову Виктора. Не получив ответа, направляюсь к нему. Он стоит в одних трусах у окна, приладив к подоконнику ствол ружья. У Виктора коллекционный двухствольный «ремингтон», который носит название «крысиного ружья», потому что используется только для стрельбы по крысам. По радио передают музыку в стиле «кантри». Под звуки любовной песни тоскующей в одиночестве девушки-ковбоя Виктор с высоты третьего этажа подвергает усиленному обстрелу норы на лужайке.

– Нельзя в такую рань стрелять по крысам, – говорю ему. – Ведь все еще спят.

Последний раз, когда он устроил стрельбу по крысам, прибыли две полицейских и одна пожарная машина. Я надеялась, что это его образумит, но не тут-то было: на полицейских его ружье произвело громадное впечатление, а пожарники одобрили его благие порывы.

– По-моему, подстрелил одну! – кричит Виктор. Втаскивает ружье в комнату. Стоит передо мной со взволнованным лицом, ружье в его руках выглядит элегантным. Оба курка взведены: полная боевая готовность для следующего раунда.

– Подстрелил одну? Где?

– Смотри! – показывает он. – Их логово там, у ограды, где поленница. Мерзкие твари, вероятно, они там размножаются. Сейчас нагоню на них страху ружейными залпами. Видишь, вон комочек меховой? Это тот торопыга, который решил покинуть укрытие и храбро выступить против тяжелой артиллерии противника.

– Это тряпье, – говорю я.

– Тряпье! Какое тебе тряпье? Бог ты мой, и в самом деле тряпье! – надувает губы Виктор. – Черт возьми, опять промазал.

– Нельзя ли оставить крыс на денек в покое? – спрашиваю его.

В открытое окно врывается холодный ветер. Дрожу под своим полотенцем от холода, как осиновый лист.

– От крыс вонь, они переносчики болезней. Кроме того, они пожирают младенцев. Ты должна гордиться, что я объявил войну этим тварям. Неужели ты жаждешь спасти жизнь этой мерзости, которая питается младенцами?

– В нашем доме крысы еще не сожрали ни одного младенца. Едва ли они найдут здесь, чем поживиться. У нас они какие-то худосочные, – говорю я.

– Меня не обманешь, – ухмыляется Виктор, указывая на ружье, – признайся: хочется тоже пострелять? Всегда я заграбастываю «крысиное ружье». Вот, возьми, – оно твое.

– Не надо мне «крысиного ружья», – отвечаю ему. – Хочу, чтобы ты перестал палить по животным.

– Хилари, крысы совсем не те животные, о которых сообщают в экстренных выпусках «Географического вестника». Крысы – паразиты. Представь себе, что это – гигантские тараканы.

– У них мех, – возражаю я.

– Ты безнадежна, – вздыхает Виктор. Он подтягивает трусы и возвращается к окну. Приладив приклад к плечу, направляет длинные стволы ружья вниз и палит в воздух.

Сдернув с батареи синие джинсы, натягиваю их на себя. Виктор, нажав оба курка, дважды стреляет из окна. Грохот чудовищный. Заткнув уши, мечусь по комнате в поисках свитера. Опять раздаются выстрелы, и я слышу вопль Виктора: «Чуть не попал!» Он стреляет еще раз и при этом от сильной отдачи теряет равновесие. «Ремингтон» – 16-кали-берное ружье, а Виктор – отнюдь не первоклассный стрелок.

Прислонясь к противоположной стене, наблюдаю за ним. Справа от меня стол Виктора, заваленный его записями и раскрытыми книгами. На толстенном староанглийском словаре расплылось чернильное пятно от сломанной авторучки.

– Постарайся не подстрелить соседских ребятишек, – прошу Виктора.

– А у нас нет соседей, – отвечает он.

– Тогда просто будь поосторожнее.

Виктор машет мне рукой в знак приветствия. Затем возвращается к своим упражнениям. Встав на колени перед окном, взводит курок. Мне кажется, что он и не целится. Приклад ружья при отдаче больно бьет его по плечу. Он открывает затвор и перезаряжает ружье.

– Послушай, Виктор, может, хватит, – прошу я.

– Это всего лишь крысы, – отвечает Виктор.

– Довольно, прекрати.

– Включи телевизор или займись чем-нибудь. Подхожу к окну и легонько толкаю Виктора. Он, не обращая на меня внимания, поворачивается к окну и снова стреляет.

– Серьезно, Виктор. Мне все это осточертело.

– Что ты пристала? – орет Виктор, опуская ружье. Лицо у него красное, злое, губы сжаты. – Не хочешь, чтобы я стрелял в крыс? А чем, по-твоему, мне заняться? Писать завещание?

– Пошел к черту! – отвечаю я. Виктор, поднявшись на ноги, направляется ко мне. Рот полуоткрыт, лицо злое и совсем чужое. Я отступаю к стене. Гневно посмотрев на меня, он возвращается к окну и поднимает ружье.

– Зачем ты это делаешь? – спрашиваю его. – Ненавижу твою стрельбу. Когда ты палишь из ружья, ненавижу тебя.

– Да брось ты, это всего лишь небольшое расхождение во взглядах. Будь я вождем племени найанга, плясал бы в маске быка. Но я житель Новой Англии, а потому стреляю по крысам, – объясняет он.

– Так прекрати! – ору я.

– Может, наконец, заткнешься? – отвечает Виктор, прицеливаясь то ли в крыс, то ли в чистое небо, – трудно сказать.

Бросаюсь к Виктору и, схватившись за ружье, поворачиваю его прикладом к потолку. Виктор отталкивает меня, не выпуская ружья из рук.

– Что с тобой? – кричит Виктор. Его пальцы мертвой хваткой вцепились в приклад. Плечом он пытается оттолкнуть меня.

– Не мешай! – орет он. Изо всех сил тянет ружье к себе, прижимая при этом мой палец к курку. Вскрикнув, я отдергиваю руку. Приклад попадает в окно, осколки стекла летят во все стороны.

– Наигрался? – спрашиваю Виктора. Сквозь дыру в стекле величиной в кулак за деревянную раму окна в комнату залетают снежинки и тают в воздухе.

– Нет.

– Так посмотри, что ты сделал с моим пальцем, – говорю я, протягивая к нему руку. Палец опух.

Виктор, опустив ружье, смотрит на мою пораненную руку. Потом, подняв с полу осколок стекла треугольной формы, вонзает его глубоко в свою ладонь, кожа свисает двумя розовыми лоскутами. По краям раны образуется красная полоска.

– Что ты делаешь? – спрашиваю его.

– Ничего. У меня кровотечение.

– Бесишься от злости, – говорю я.

Кровь сочится тяжелыми каплями, образуя полукруг по всей ладони.

– С меня довольно, – заявляю я, отворачиваясь.

Схватив куртку, зажимаю ее подмышкой и обвожу глазами комнату: туфли на резиновой подошве куда-то запропастились. Обнаружив их у дверей, быстро натягиваю на ноги, даже не завязав шнурков.

– Хилз, – зовет Виктор, когда я открываю дверь. Подойдя ко мне, подносит мою руку к губам и целует. – Извини. Не уходи. Пожалуйста, не уходи. Останься со мной. Останься, и мы помиримся. Я все исправлю. Починю окно. Попрошу у крыс прощения.

Рассматриваю свою руку. Там, где Виктор прикасался к ней, пятна крови. На губах Виктора красная полоска. Он отвел в сторону пораненную руку. На полу крупные ярко-красные пятна.

– Нет, мне надо уйти. Просто необходимо. Я сойду с ума. И тебя сделаю сумасшедшим.

– Послушай, я не сумасшедший, – говорит он. – Просто дерьмо. Делаю черт-те что, такой уж у меня характер. Как, по-твоему, с чего бы я стал платить тому, кто согласится со мной жить? Я-то знал, что приглашаю человека не на увеселительную прогулку. Не хочешь, чтобы я убивал крыс? Не буду убивать крыс.

– Нет, зачем же отказываться? Перебей всех до единой, – предлагаю я. – Всех уничтожь!

Гордона нахожу в порту. Он на своей лодке. 32-футовый шлюп, который он подарил отцу после появления в прошлом году на свет «Чужой территории». Гордон склонился над насосом. Тош лежит на палубе, свернувшись клубком на желтом дождевике Гордона; выбирает зубами из хвоста застрявший там мусор. Гордон, опустившись на колено, работает насосом. Щеки раскраснелись от ветра; на ботинках от воды темные пятна. Тош первой замечает меня и, прервав свое занятие, приветственно виляет хвостом. Гордон поднимает глаза и, увидев меня, то ли хмурится, то ли улыбается, – не пойму. Выключив насос, откидывается назад.

– Как ты узнала, что я здесь? – спрашивает он.

– Догадалась.

– Как дела?

– А у тебя как дела? – спрашиваю его.

– Как Виктор?

Обвожу взглядом гавань, голубое небо с клочьями облаков, лодки, закрытые на зиму чехлами, растрескавшийся настил пирса.

– О, с ним все в порядке.

– Спит? – спрашивает Гордон.

– Крыс убивает, – отвечаю я. – У нас очередная баталия.

– Ничего не разбили?

– Разбили, – говорю, – окно.

За то время, что мы с Виктором живем вместе, у нас уже не раз происходили бурные объяснения, в результате чего домашнему имуществу был нанесен значительный ущерб. Так, в частности, был отбит угол камина, в дверце стенного шкафа появилась дыра, осветительная арматура свалилась со стены и был разорван шланг пылесоса. Я рассказала Гордону о всех этих событиях; он в ответ сказал, что все это не столько забавно, сколько грустно.

– А я сегодня все утро думаю о тебе. У меня было странное чувство: мне казалось, что ты где-то рядом. – В голосе Гордона удивление. Он обдумывает каждое слово, пытаясь объяснить мне как можно точнее свои ощущения. – Как будто знал, что вот-вот увижу тебя.

Интересно, забавляется он со мной, что ли. На языке у меня уже вертится язвительное замечание; нечего, дескать, дурака валять, он же прекрасно знает, чья машина стояла сегодня утром у его дома. Хочется предупредить его, чтобы не делал из этого факта далеко идущих выводов.

– Странное совпадение, правда? – удивляется Гордон. В его улыбке мальчишеская самоуверенность.

Гордон, конечно, не признается, что видел меня в машине. Поначалу станет ходить вокруг да около, посмотрит, как я реагирую на его намеки. Постарается, чтобы я сама раскололась. Мне уже хочется выцарапать ему за это глаза.

– Гордон, – начинаю я, – все это совсем не так, как тебе представляется.

– Знаю, знаю, – прерывает он меня, – сам не верю этой чепухе насчет передачи мыслей на расстояние. – Он гладит по голове собаку. – Кажется, мне так и не удалось объяснить тебе, что у меня было deja vu. Давай забудем все эти выверты, просто я хотел сказать, что все утро думал о тебе.

Какая же я дрянь! Всегда думаю о людях самое плохое. В этом отношении мы с Виктором – два сапога пара. Виктор тоже решил бы, что Гордон сразу догадался, чья это машина и кто в ней сидит; Виктор тоже добивался бы недвусмысленных доказательств того, что его водят за нос. Чувствую себя виноватой; конечно, не заслуживаю я хорошего отношения такого человека, как Гордон. Как он может быть со мной откровенным, видеть во мне только одни достоинства, если сама я готова вцепиться ему в глотку, уличив в каких-то грязных намерениях?

Мы сидим за столиком, отгороженным перегородкой от остального зала, в ресторане «У Кеппи». Это одно из самых старых зданий в Халле. В XIX веке здесь была почта, а еще раньше – постоялый двор. Звание «ресторана» присвоено ему совсем недавно, в результате немалых усилий его основателя – Кеппи; заведение это в разгар сезона всегда битком набито туристами. А сейчас я сижу за отдельным столиком с видом на порт, и жизнь представляется мне в розовом свете, как это часто бывает летом. Но на дворе ноябрь. Почти физически ощущаю, с какой силой ломится ветер в оконные рамы.

Кеппи и своими формами, и телосложением напоминает сваренное вкрутую яйцо. Голова лысая, единственная прядь сальных, седеющих волос спиралью уложена на макушке. В разгар туристского сезона Кеппи в ресторане почти не появляется. Все дела передает сыну, а сам сматывается на Мартас Файньярд. Но зимой он неотлучно в своем ресторане, который по вечерам служит излюбленным местом встречи для всех жителей города. Кеппи ни минуты не сидит без дела: складывает штабелями упаковки пива, мелет кофе и беседует с рыбаками, которые в обеденное время всегда толпятся у стойки бара.

– Что ты там делаешь с родительским домом? – спрашивает Кеппи Гордона. Кеппи подвязал фартук своей экс-супруги, украшенный спереди надписью: «Мамочка с перцем»; в руке у него кофейник. – Налить еще кофе, милочка? – обращается он ко мне, доливая мою кружку.

– Да так, кое-что ремонтирую, – отвечает Гордон.

– Нашел время: посреди зимы.

– Весной приедут родители. Сейчас удобнее.

– А мне казалось, что у тебя постоянная работа, – говорит Кеппи. – Разве ты не мастеришь больше этих электронных болванов?

Гордон терпеливо объясняет:

– Я уже не занимаюсь сам их изготовлением.

– Тебе следует работать, а не пролеживать бока дома, – ворчит Кеппи, подмигивая мне. Закинув за спину безволосую пухлую руку, вытаскивает из-за соседнего столика стул. Все виллы и дачи в Халле для Кеппи «домашние очаги», хотя ему ли не знать, что многие обитатели Халла считают своим постоянным местом жительства городские квартиры в Бостоне.

– Да я только на пару недель сюда, – оправдывается Гордон, намазывая маслом один из тостов, лежащих перед ним на тарелке.

– Что ж, рад видеть тебя здесь, мой мальчик, – говорит Кеппи. Он тянется к кофейнику и доливает кофе в кружку Гордона, хотя та еще почти полная.

Впервые обращаю внимание на то, что от Кеппи исходит невероятное тепло, как будто в груди у него печка. Может, это оттого, что он слишком долго прожил в холодном климате. Может, такова стратегия выживания: в груди появляется обогреватель, который по мере надобности можно включать. Кеппи, конечно, чудовищно толстый. Ему постоянно приходится затрачивать немалые усилия, чтобы держаться прямо.

– Где Виктор? – ревниво спрашивает Кеппи. – Почему не пришел?

– Он не очень здоров, – объясняю я. Не помню, известно ли Кеппи, насколько серьезно болен Виктор. Я уже запуталась: кто в курсе дела, кто догадывается, а кто пребывает в неведении. Виктор переехал в Халл, чтобы не привлекать к себе внимания. И до недавних пор ему это удавалось. Но он не учел, что у постоянных жителей такого маленького городка, как Халл, свои невинные забавы. Человек вроде Виктора возбуждает огромный интерес, порождает множество сплетен. А когда Виктор в ударе, он каждому встречному-поперечному рассказывает о том, что живет в постоянном ожидании смерти, что сам стремится к ней всей душой. Не знаю только, говорил ли он об этом Кеппи. Ошибаться мне ни в коем случае нельзя. Возможно, Кеппи уже известно, насколько серьезно болен Виктор, – но, черт его знает, так ли это, а самой рассказывать ему об этом не хочется.

– Когда он был здесь в последний раз, то говорил, что не очень хорошо себя чувствует, – продолжал Кеппи. – Жаль. Мне его не хватает. Он великолепный рассказчик, прямо-таки гениальный.

Гордон кивает в знак согласия, запихивая в рот последний кусок тоста. Он внимательно прислушивается к словам Кеппи, а меня вдруг охватывает чувство гордости, как молодую мамашу, которой воспитательница детского сада рассказывает в присутствии ее мужа, какой замечательный у них ребенок.

– Так вот, в последний раз Виктор говорил нам об узниках немецких концлагерей: как там мучили людей, кто за это в ответе, как их травили в газовых камерах, а потом просто сваливали в ямы тела, – рассказывает нам Кеппи.

Я смотрю на Гордона: тот перестал жевать.

– У Виктора пунктик на этот счет: изучает разные виды казней, пыток, кто как умирает, – объясняю я. Но Кеппи гнет свою линию:

– Виктор говорил, что лагери эти напоминали свинарники, и евреям не давали ни воды, ни лекарств, ни пищи, избивали их до полусмерти.

– Все так и было, Кеппи, это общеизвестные факты, – прерывает его Гордон.

– Да, но Виктор-то знает об этом в тысячу раз больше. Называет все это по-немецки. Может объяснить, чем один лагерь отличался от другого: Треблинка от Аушвица.

– Вам надо бы записывать за ним, Кеп, – говорит Гордон.

Кеппи сидит выпрямившись. Засунув руку под фартук, достает из нагрудного кармана рубашки шариковую ручку.

– Я тут кой-чем подзанялся, пока Виктора не было. Хочу узнать, что он думает об этой вот книге, я ее прочитал, – про военных преступников. Как Виктор считает, что нам делать с этими военными преступниками? – спрашивает меня Кеппи.

– Понятия не имею, – отвечаю я.

– Он профессор, что ли? – продолжает допытываться Кеппи.

– Нет, – объясняю ему, – Виктор – не профессор. Он даже степени не получил. Ушел с пятого курса, занялся философией – когда решил бросить химиотерапию.

– А он вам рассказывал, как все евреи объединились?

– Нет, – говорю я.

На самом деле от Виктора я слышала прямо противоположное. Он рассказывал, что во многих лагерях смерти узники воровали у эсэсовских офицеров отдельные предметы их обмундирования и мастерили себе из них одежду. А потом начинали и вести себя как эсэсовцы: отдавали приказы, поносили иудаизм, даже избивали своих товарищей по несчастью. Так продолжалось до тех пор, пока настоящие эсэсовцы не поймали их с поличным, после чего последовала жестокая расправа за насмешки над немецкими офицерами. Виктор поведал мне эту историю в тот день, когда прекратил принимать лекарства; ему было ужасно плохо, целый день его тошнило. Его рвало в моей машине, в ванной, в кровати. Он рассказывал мне об этом, а я готовила себе на обед суп из консервов, и он говорил, что его тошнит от одного запаха этого супа.

– Так вот, послушайте, что случилось, – продолжает Кеппи. – Даже когда у евреев не было ни еды, ни питьевой воды, нечем было помыться, нечем перевязать раны, – даже посреди этого кромешного ада они делились друг с другом всем, чем могли. Отдавали, например, товарищу половину своей пайки или последнюю сигарету. Виктор рассказывал, что иногда более сильный работал за слабого, что матери, потерявшие детей, кормили грудью мужчину, который был так болен, что не мог есть грубую пищу.

– А вот этому не верю, – прерывает его Гордон, – готов держать пари, что у них и молока-то не было: уж слишком плохо они сами питались.

– Да что ты знаешь? Мастеришь там свои штуковины, – обиженно возражает Кеппи. – Замолчи и пей свой кофе. Виктор – гений. Передайте, милочка, ему мои слова, – обращается он ко мне.

Нам с Гордоном неловко.

– Не мастерю я ни «побрякушек», ни «штуковин». Мы производим игровые автоматы, – говорит Гордон.

Кеппи наклоняется к нам, его тень закрывает почти весь наш столик.

– Они делились между собой последним, все вместе страдали. А мы сейчас? Мы же пальцем не пошевелим ради ближнего, разве я не прав? Валяемся на пляже от восхода до заката, – вот и вся наша жизнь.

– Ты, видно, решил прочитать нам проповедь? – спрашивает Гордон. Но Кеппи не обращает на него внимания, он оседлал своего конька и не в силах остановиться.

– Всем нам будет хана, – говорит он. – Знаете, почему? Виктор объяснил нам кое-что, он рассказал, что никто, ни один человек из находившихся в лагере, не выжил в одиночку, без чьей-то помощи. Забота о своих товарищах была так же необходима людям, как еда, вода, лекарства или Бог. Виктор сказал: «Борьба за выживание – коллективный акт». – Для убедительности Кеппи стучит пальцем по столу. Будь он судьей, так замучил бы назидательскими указаниями и при каждом удобном случае пускал бы в ход судейский молоток.

– Виктор много читал об этом, – говорю я. При этом умалчиваю, что у Виктора есть майка с точно таким же лозунгом на груди. А на спине написано: «Сохраняй независимость, свобода предпринимательству». Перевожу глаза на Гордона, и у меня возникает желание защитить его. «Но почему, собственно, его надо защищать? – тут же думаю я. – На него никто не нападает». Кто на кого нападает? Сидим тихо-мирно, болтаем о том о сем с утра пораньше, – ничего особенного.

– Все это ерунда, – заявляет Кеппи, – повоевал бы, так на собственной шкуре убедился бы, что Виктор прав.

– Виктор не был на войне, – уточняю я.

– Верно, – соглашается Кеппи. – А он все равно знает. Вот так.

Ухожу от Кеппи в самом мрачном расположении духа, хорошего настроения как не бывало. Очень часто, когда еду в машине или заезжаю в булочную за французскими булочками, мне кажется, что Виктор стоит рядом, или сидит в машине за моей спиной, или заглядывает в окно. Ощущаю его присутствие каждую минуту, хотя в последнее время он не встает с постели. Как будто у меня перед глазами всегда его фотография. В самые неподходящие минуты передо мной возникает его лицо. И пока мы с Гордоном тащимся по причалу к его лодке, у меня перед глазами маячит лицо Виктора. Вижу, как он сидит на высоком табурете у стойки бара Кеппи, худые ноги скрещены, курит. Отчетливо вижу его кудрявые волосы, как они блестят в свете ламп. Вот он откидывается назад, набирает полные легкие воздуха и замирает, задерживая дыхание. Щурится, рассказывая о чем-то, речь льется свободно, слова точно подобраны, каждое бьет прямо в цель. Мне кажется, что он наблюдает, как мы с Гордоном устало бредем к лодке; лицо покраснело, уголки губ опущены, гнев клокочет в груди. Так я выношу себе приговор.

– У тебя сегодня много дел? – спрашивает Гордон.

Пожимаю плечами, огибая кучу песка.

– Хочешь от меня избавиться? – спрашиваю его.

– Нет, – отвечает Гордон. Останавливается на причале и поворачивается ко мне лицом. – Нет, не хочется с тобой расставаться. Но решил не говорить это прямо в лоб. А то знаешь, как бывает?

Про себя думаю: «Так хочется еще побыть с ней», а потом: «Может, у нее другие планы, и она ответит: «Не могу». Так лучше сначала спросить, свободна ли она». За тобой право выбора, можешь сказать что-то вежливо-неопределенное. – Гордон переводит дыхание. – Так как, Хилз, хочешь сказать мне что-то вежливо-неопределенное?

– Чувствую себя преступницей, – признаюсь я.

– Я же не уговариваю тебя сбежать со мной, просто хочу узнать, не занята ли ты. Нет ли у тебя, к примеру, желания немного развлечься?

– Мне так трудно принимать решения, – говорю я. Думаю о том, что Виктор постоянно упрекает меня за мою нерешительность; при этом он закатывает глаза, а я чувствую себя четырехлетней девочкой, которой выговаривают за испачканное платье. – А что значит «развлечься»?

Гордон в ответ смеется, и мне становится легче на душе. Я даже подхихикиваю ему. Пожимаю плечами.

– Я не шучу, – объясняю ему. – Я и вправду не знаю, что такое «развлечься». А ты знаешь? Серьезно, Гордон, а ты придумал «развлечение»? Придумал, чем нам заняться?

– Да, – говорит Гордон, – у меня есть неплохая идея.