Кроме нас, в доме живет только Оливия Беркл, которая встречает меня у дверей. Это высокая и худая черная женщина лет семидесяти, движения ее угловаты, не может ни согнуться, ни разогнуться, как бумажный веер. Волосы на старушечий манер завязаны узлом на макушке; курчавые локоны зачесаны наверх и выпрямлены при помощи геля. Улыбается Оливия настороженно, всегда настороженно, как будто побаивается, что ее ненароком обидят, грубо коснувшись чувствительных струн души; как будто накануне произошла какая-то размолвка, и теперь она не уверена, сохранились ли у вас приятельские отношения.

Но я широко улыбаюсь в ответ на ее приветствие, и настороженность сразу исчезает, она расслабляется. Значит, и мне иногда удается улучшить чье-то настроение.

– Хилари! – обращается ко мне миссис Беркл, взяв меня за руку. Она произносит мое имя так, словно хочет поделиться радостной вестью: – Зайди поболтать со мной.

Берет меня под руку и, осторожно передвигая свои негнущиеся ноги, ведет в квартиру на втором этаже. На ней чистое накрахмаленное платье в тонкую голубую и золотистую полоску с широким воротником в виде галстука. Мы усаживаемся на кушетке, и она рассказывает мне, как ей приятно меня видеть, какой красивый у меня свитер; расспрашивает о Викторе и хвалит его: какой он молодец, что убивает крыс.

Я не возражаю ей. Не расстраиваю сообщением, что, насколько мне известно, Виктор не пристрелил ни одной крысы, просто палит в белый свет. Скупо говорит о своей дочери, чье красивое юное личико безмятежно улыбается нам с фотографии, сделанной не один десяток лет назад. Рассказывает о своих внучках, – они у нее хорошенькие, как розанчики.

Наконец вырываюсь от нее, бормоча извинения: мне, дескать, уже пора. Она провожает меня до порога, напевая строку из духовного гимна, от которой у меня сжимается сердце: Бог, мол, покровительствует молодым женщинам; а потом целует в щеку с таким видом, будто хочет утешить, чтобы я не расстраивалась из-за проигранного матча.

По дороге наверх репетирую, что отвечу на расспросы Виктора. Он, наверное, все утро палил по крысам; если кончились патроны, тогда пытался забросать их камнями. Может, спускался ради такого случая во двор. Может, пытался выкурить их из нор. Хорошо бы соседи написали на него жалобу. Я уже подумывала, не написать ли самой анонимку в адрес местных властей. Миссис Беркл была, однако, моей последней надеждой, а она, оказывается, в полном восторге, что Виктор сражается с крысами, и считает это великим подвигом во благо общества. По-моему, лучше бы ему прекратить это занятие, пока не взорвал чей-нибудь гараж.

После крысиного побоища, по моим подсчетам, Виктор весь день спал, потом съел сэндвич, почувствовал тошноту, читал статью и смотрел на часы.

Может, ему хотелось куда-нибудь пойти сегодня – в магазин, или просто покататься на машине вдоль побережья, полюбоваться океаном. Может, он испытывал ко мне нежность, даже страсть. Сейчас, скорее всего, злится. Встретит вопросом: «Где была?» Буду резать картошку над раковиной в кухне, а он сядет у стола и уставится ненавидящим и завистливым взглядом в спину. Ему, как и мне, тоже хочется поехать куда-нибудь днем, а такие прогулки истощают его последние силы, и затем следует длительный восстановительный период. Станет молча есть, вычисляя, какое это производит впечатление на меня. Когда ляжем спать, прижмусь к нему, а он, наверное, вздрогнет и отодвинется. Или наоборот: прижмется ко мне, свернувшись клубочком как котенок возле матери. Может, займемся любовью, а, может, будем лежать просто так, без сна, устраиваться поудобнее, шепотом улаживая наши разногласия и с благодарностью принимая тепло и близость другого тела. А утром от сегодняшней ссоры не останется и следа; как по мановению волшебной палочки гнев и раздражение улетучатся.

Когда добираюсь до последнего пролета, слышу звуки, доносящиеся из нашей квартиры: смеется Виктор, передвигают стул, взвизгивает женщина. Замираю на месте: что за чудо – в нашей квартире посетительница. Быстро перебираю в уме, кто же это мог быть. Виктор ко всем относится свысока. Ворчит на библиотекаршу, если она пытается помочь ему найти нужную книгу. Груб с почтовыми чиновниками. Как-то раз его чуть не арестовали за то, что накричал на офицера дорожной полиции, который остановил меня за неуплаченный вовремя штраф.

И при всем том Виктор намного лучше меня: оживленнее, приветливее, вежливее. Его внешность привлекает всеобщее внимание. Необходимость вести строгий учет времени придает величие его облику: он как бы напоминает вам, что история делается сию секунду на ваших глазах, что часы отсчитывают минуты вашей жизни и что только от вас зависит, чем они будут наполнены.

Останавливаюсь у наших дверей, вдыхая запах плесени, которым пропитаны старые дома, стоящие у моря. Слышу, как Виктор произносит что-то на древнегреческом, – и тайна раскрыта, потому что единственный знакомый мне человек, который понимает его цитаты из древних авторов – Эстел Уитлер. Она живет неподалеку, в Хингаме, одном из самых престижных районов к югу от Бостона, в громадном доме в стиле Тюдоров, который славится своим декором на всю округу. Хозяйка его очень богата. Сама Эстел также личность незаурядная. Если ей случается днем выйти из дома, она непременно надевает солнечные очки в ужасной пластмассовой оправе розового цвета. Посреди разговора вдруг переходит на немецкий или итальянский. Питает слабость к парковой скульптуре и старинным клеткам для птиц, в которых держит чучела птиц с красивым оперением. Мне рассказывали множество невероятных историй о ее жизни: она трижды была замужем и похоронила всех трех мужей; у нее был ребенок, который погиб в возрасте трех лет самым абсурдным образом: засунул пальчик в электрическую розетку.

Виктор обожает эту женщину, и хотя у меня нет к ней особых претензий, меня сбивает с толку то глубокое почтение, которое испытывает к ней Виктор. Может это объясняется тем, что она напоминает ему о его семье – людях обеспеченных, коренных бостонцах, от которых он постоянно открещивается. Виктор заявляет всем и каждому, что ему не нужен ни отец, ни его деньги. Что он ненавидит деньги. И ненавидит отца.

Эстел заняла видное положение в обществе благодаря своим замужествам: все три мужа были людьми богатыми. Она по-матерински балует Виктора: в ресторане кладет ему в кофе сахар, оплачивает его выпивку в баре. Между ними существует непонятная мне связь, но мне нетрудно представить Виктора ребенком с нежными щечками и толстыми ножками в складочках, ковыляющим по громадному дому Эстел. Представляю, как он стоит у розетки, с любопытством вытянув пальчик.

– Так говорит Сатана! – восклицает Виктор в тот момент, когда я появляюсь в дверях. На нем твидовый пиджак и джинсы, волосы зачесаны назад, в руке стакан вина. От выпитого алкоголя на щеках появились малиновые пятна, что придает его угловатому лицу какое-то демоническое и одновременно мучительно-трогательное выражение. Пораненная рука перевязана. Ладонь обмотана белым бинтом.

– Хилари, где ты была? – спрашивает Виктор. – Ты забыла, что сегодня – День ветеранов. Неужели ты решила, что я буду отмечать без тебя День памяти погибших на войне?

Эстел как-то странно хихикает, подмигивая Виктору, потом приветственно машет мне рукой, посылая воздушный поцелуй.

– Ах, моя красавица Хилари, ты краснеешь, как невеста!

Эстел, должно быть, недавно покрасила волосы; при свете лампы у них бледно-розовый оттенок. Губная помада того же бледно-розового цвета, что и волосы. На Эстел наряд, который она купила, вероятно, много лет назад где-нибудь в Латинской Америке, когда ездила на экскурсию в горы. Длинная, до лодыжек, шерстяная юбка, на плечи наброшено пончо такой же расцветки. Эстел очень худа, своим хрупким изяществом и печальной привлекательностью она напоминает старинное кружево.

– Надеюсь, ты не в обиде, что я ворвалась к вам и отбила у тебя твоего дружка? – продолжает она. Пальцы ее отягчены драгоценными камнями, по три перстня на каждой руке, правда, огранка камней и оправа не отличаются изяществом. Смотрю на ее руки и не в первый раз удивляюсь: как можно что-то делать этими тонкими скрюченными пальцами, да к тому же унизанными драгоценностями, вдвое превышающими их вес – Виктор такой очаровательный, Хилари, и просто обожает тебя. Мы только что говорили о тебе, правда, Виктор? – обращается к нему Эстел.

– Все верно, обсуждали тебя, а кроме того, пищевые отравления, авиакатастрофы и озоновые дыры.

– Он дурачится, – протестует Эстел. – Виктор, прекрати дурачиться. – И обращается ко мне: – Он с таким жаром говорил о том, что в его жизнь вошла удивительная женщина!

Виктор прерывает ее:

– Хилари, с удовольствием поцеловал бы тебя, но если не возражаешь, не буду вставать, лучше посижу. Видишь ли, – как бы это выразиться, чтобы не показаться вульгарным? Видишь ли, мне весь день было нехорошо. Гнусная тошнота. И было бы совсем ужасно, если бы я скончался, так и не испытав мгновенного восторга твоего прощального поцелуя, – как канарейка, чью песнь прервала шальная пуля.

Эстел сидит выпрямившись, сложив на коленях руки, – как мамаша на заседании родительского комитета в школе.

– Мне так неудобно, – говорит она, в ее печальных глазах вспыхивают насмешливые искорки. – Кажется, я напоила твоего Виктора. Не знаю, чем еще объяснить его поведение.

– Не переживайте, – успокаиваю Эстел. – Он всегда такой.

Подхожу к Виктору сзади и крепко обнимаю его.

– Привет, радость моя, – шепчу ему в шею.

– Я не пьян. Пытаюсь получить разумный совет: что делать, чтобы не оскорблять окружающих моей непривлекательной болезнью? Людям не нравится, когда им напоминают, что они смертны – или что я умру, верно? Они теряют чувство юмора, когда на свой вопрос: «Как планируешь провести лето?» – получают ответ: «К тому времени меня похоронят».

– Послушай, Виктор, надеюсь, ты не разрешишь хоронить себя? – возмущается Эстел, размахивая стаканом с вином. На ее лице густой слой косметики. Лампа освещает подведенные карандашом веки, лоб блестит от крема. – Какой ужас! – восклицает она, закашлявшись. – Какая безвкусица! Только кремация! Я кремировала всех своих мужей! А уж потом хоронила их. И слышать не хочу ни о чем другом!

– А кремируют в одежде или без? – интересуется Виктор.

Мне не по себе, пытаюсь думать о чем-то другом, слушать радио. Перемещая движок по шкале, размышляю над прогнозом погоды и прислушиваюсь к шелесту магнитофонной ленты. Потом, бросив на стул свою куртку, ухожу на кухню, чтобы приготовить чай. Виктор скоро запросит горячего, и, не пройдет часа, станет заряжаться кофеином. Он боится оставаться слишком долго в пьяном беспамятстве. Ему кажется, что он погибнет, если не вырвется из этого одурманенного хаоса.

Кажется, я понимаю, почему Виктор пьет. Подозреваю, что таким образом он пытается представить себе, каково забвение смерти. Старается отключить сознание, вывести из строя двигательные функции. А потом томится в состоянии прострации и воображает, что смерть – нечто вроде опьянения. Понятно, сколь условна эта модель смерти. В конце концов, как долго ни пролежишь в ванне, все равно не овладеешь искусством серфинга и не поразишь своим умением праздных зевак в Гонолуле.

Но Виктор не может отказаться от своих экспериментов. Иногда, напившись, он молча сидит в своем кресле, а мне кажется, что я читаю его мысли. Мне хочется сказать ему: «Прекрати, Виктор! Прекрати истязать себя. Смерть, конечно, не похожа на это». Но в ответ Виктор повернется ко мне с тем выражением лица, которое появляется на лицах пациентов, распростертых на носилках в приемном покое скорой помощи. Попросит меня сварить ему кофе покрепче или заварить чая. Потом мы сидим рядышком у чайника, уставившись в черные провалы окна, и даже не пытаемся разглядеть в темноте ни очертания облаков на небе, ни проблески лунного света. Охваченные одним чувством, смотрим в пустоту. В руках кружки с чаем. Мало-помалу Виктор возвращается ко мне, и немного погодя я предлагаю ему полюбоваться бликами лунного света на волнах океана, и Виктор уже в состоянии ответить мне: «Да, это очень красиво». А потом опять замыкается в себе и готов начать все по новой.

Зажигаю плиту и слышу слова Виктора: «Нет, я не утверждаю, что могу умереть в любую секунду. В конце концов, прошел не один месяц с тех пор, как меня приговорили к смерти. Посмотри! Волосы у меня по-прежнему густые. Химиотерапию забросил давным-давно, а все еще не умер. Кто бы мог подумать, что я проживу столько? Хилари и представить не могла такого, правда, Хилари?»

Стою, опершись на кухонный стол, и жду, когда закипит вода.

– Хилари! – зовет Виктор, а затем неверной походкой входит в кухню, пиджак застегнут криво. Крепко обнимает меня и, прижавшись губами к моему уху, нежно шепчет:

– Моя малышка! Мой ангел-хранитель! Целую его в щеку. Опускаю поднятый воротник пиджака.

– Хочешь чая, Виктор? – спрашиваю его.

– Нет! Никакого чая! Чай? Зачем чая? А почему не вино? Почему бы и тебе не напиться со мной за компанию? Давай! – тянет он меня в комнату. – Почему бы моей жене не надраться вместе со мной?

– Твоей жене? Вы что, поженились? – спрашивает Эстел, удивленно подняв брови. – Просто молодцы! Как это мило! И приличия соблюдены.

– Нет, – говорю я.

– Мы все равно что женаты. Как там, в священном обете: «Пока смерть не разлучит нас»?

На кофейном столике две пустые бутылки из-под дорогого вина – очевидно, их принесла Эстел, чтобы порадовать Виктора. Маловероятно, чтобы эта женщина с исковерканными артритом руками и вставной челюстью выпила значительную часть содержимого этих бутылок. Должно быть, в основном пил Виктор, а это означает, что он сильно пьян. И все же, когда Виктор такой милый, как сейчас, стоит вот так, крепко обняв меня, прижав ногу к моим ногам, уткнувшись лицом в мои волосы, – трудно поверить, что он пьян. Прижимаюсь к нему как можно крепче. Сжимаю его руку. Смотрю в глаза.

– Ты прав, так оно и есть, – говорю ему. Виктор, слегка коснувшись губами моей щеки, отходит от меня и усаживается напротив Эстел. Взяв еще одну бутылку вина, пытается штопором открыть пробку.

Сижу в кресле у окна. Слушаю, как разбиваются волны о стену набережной. Интересно, откуда берется у океана такая мощь? Какой из рыб в аквариуме удалось бы выжить в таком вот разбушевавшемся зимнем море?

– Эстел, ты ведь ужасно старая? – тихо и задумчиво спрашивает Виктор. Наклоняется вперед, чтобы получше рассмотреть ее.

– Не настолько старая, чтобы превратиться в развалину.

– Повезло тебе, что не умерла в молодости, – говорит Виктор. – Кто бы вместо тебя продемонстрировал нам, какой щеголихой можно оставаться в старости?

– Верно говоришь, – соглашается Эстел.

– А какие морщины у тебя на лице! – восклицает Виктор.

– Виктор! – пытаюсь остановить его.

– Не жеманничай, Хилари, ты только посмотри на лицо этой женщины. Посмотри, как избороздили морщины ее лоб, над глазами образовалась целая аркада. Разве не эффектно? Вообрази, что все эти морщины на твоем лице, подумай, сколько сил надо потратить, чтобы твое лицо стало таким – должен пройти не один год; сколько эмоций должно отразиться на твоем лице, пока на нем появится одна-единственная морщинка. – Вытащив пробку, Виктор наливает вино в бокал, – Какая жалость, – говорит он, – что так и не узнаю, как буду выглядеть в старости. Всем остальным позволено наблюдать, какую удивительную работу проделывает природа над их телами, а я остановлюсь на рубеже тридцати трех лет. А тридцать три года – не старость. Какой это возраст! Что можно сказать о тридцатитрехлетнем? Возраст, когда человек окончательно сформировался, находится в полном расцвете сил. Достиг зрелости, здоров и работоспособен; может кого-то убить или быть убитым. Самое время завести потомство. А я, как лось, из последних сил плыву вверх по течению.

Виктор сникает, облокотившись на согнутую в локте руку, руки вялые, дыхание тяжелое и неровное. Высовывает язык, вращает глазами, из груди вырывается резкое, грубое клокотание. Потом, взяв себя в руки, выпрямляется. И как будто не умолкал, начинает следующую фразу:

– Лососи умирают в самом расцвете сил, как только дают потомство.

– О да! Своими глазами видела все это в горах Омахи, – подтверждает Эстел.

– Детей у меня нет. И не доживу я до тех дней, когда у моего сына появится Эдипов комплекс! Не будет меня рядом, когда появятся у него неврозы на почве полового созревания! Какая жалость! Какое страшное разочарование! С детства мечтал, что к старости стану выдающейся личностью. Рассчитывал на это.

– Разве твой отец стал выдающейся личностью? – спрашивает Эстел так многозначительно, что я смущенно поеживаюсь в своем кресле.

– Проявим максимум тактичности, не станем вспоминать о моем отце! – просит Виктор. Пытаясь передать мне бокал вина, половину расплескивает на свои брюки.

– Дорогой, ты еще увидишься со своим отцом. И очень скоро, – заявляет Эстел. – Я в этом уверена, потому что гадала на картах.

В сумочке Эстел всегда носит колоду старинных карт «таро» ручной работы. Они вызывают у меня любопытство и страх.

– Не сомневаюсь, – говорит Виктор и начинает смеяться, как будто услышал что-то ужасно забавное. – Нисколько не сомневаюсь.

– И не переживай ты так, – продолжает Эстел. – Ведь смерть – это переход из одного существования в другое. И для тебя этот переход будет очень легким. Ты получишь помощь с той стороны.

– Переход из одного состояния в другое, – повторяет Виктор, размахивая рукой, в которой зажат бокал вина. Одним глотком осушает бокал, а потом разбивает его о каминную доску. Напуганная Эстел прижимает к груди свою тонкую белую ручку. Я смотрю на Виктора, до боли сжав пальцами длинную ножку своего бокала. В моем вине плавают зубчатые осколки стекла. У Виктора такой вид, будто он только что объявил о своем решении уйти добровольцем на фронт или отправиться в кругосветное путешествие. Вспоминаю, как Гордон с раскрасневшимся от ветра лицом стоял на носу парома, когда мы подплывали к Бостону, как, облокотившись на поручни, всматривался в затянутый серой дымкой горизонт, пытаясь разглядеть знакомые места, угадать очертания отдельных зданий за скрывающими их облаками.

– Виктор, ты снова собираешься разрезать себе руку? – спрашиваю я, разглядывая осколки стекла, плавающие в моем бокале. Говорю небрежно, словно мне наплевать, если он порежется, словно считаю его порезы скучнейшей и досаднейшей случайностью. Говорить-то говорю, но при этом не забываю, что Виктор очень, очень сильно пьян, и если ему придет в голову хоть слегка поранить себя, я не выдержу.

– Ни в коем случае, – успокаивает меня Виктор. – Это было крещение при переходе в другую жизнь.

По словам Эстел, смерть безболезненна. Смерти на самом деле нет. Смерти не существует. Наша жизнь не что иное, как ряд превращений нашего тела. Сначала мы – младенцы, рабы тела. Плачем, отрыгиваем, у нас режутся зубки. В младенчестве мы подчиняем постепенно себе свое тело, но половая зрелость все переворачивает вверх дном – и снова тело не подчиняется нам.

– Пусть наступает зрелость, и вы опять обретаете контроль над своим телом, – объясняет Эстел. – Но и этот период проходит. Беременность – переход в новое состояние. Мы больше не властны над своим телом. То же самое происходит и в старости. Мое тело больше не принадлежит мне. Смотрю на себя в зеркало и ожидаю увидеть совсем другое лицо. Иногда думаю: «Чьи же это руки с обвисшей кожей? Чьи вон те морщины у глаз?»

– Таких морщин, как у тебя, нет ни у кого, – замечает Виктор. – Это твой отличительный признак.

– Не совсем так, – возражает Эстел. – В любом случае, смерть – еще одно превращение в длинной цепи превращений, и ничего больше. – Эстел отпивает чай, оставляя розовые полукружья губной помады на краях чашки.

Уже поздно. Все мы устали. Виктор жалуется на головную боль. Он откидывается на кушетке и непроизвольно зевает. На кофейном столике в общей куче пачки сигарет, скомканные бумажные салфетки, стаканы и тарелки с крошками хлеба. Эстел сидит все в той же позе. Ее причудливая одежда скорее похожа на драпировку, чем на платье. Выясняется, что куплена она у каких-то местных жителей в Перу.

– Во что веришь ты, Хилари? – спрашивает Эстел.

– Вы имеете в виду что-то вроде Бога?

– Не обязательно Бога. Что угодно. Должна же ты верить во что-то.

Размышляю над ее словами. Мне и раньше задавали такие вопросы. Как-то раз я устроилась на временную работу в юридическую контору, почти все служащие которой были квакерами. Летом на Харвард-сквер полно проповедников, влезают на пустые ящики и призывают народ под знамена разных богов. Иногда я принималась их поддразнивать, объясняла, что не могу примкнуть к их церкви, потому что создала собственную религию, спрашивала, не хотят ли они стать последователями моей новой религии. А сама так и не примкнула ни к какой религиозной секте, все религии одинаково чужды мне. Очевидно, я ни во что не верю, хотя мне неловко признаваться в этом. В ответ на вопрос Эстел молча пожимаю плечами, не столько потому, что у меня нет ответа, сколько оттого, что ответ не подготовлен. Не могу назвать церкви или секты, с которой разделяла бы взгляды на устройство мира.

– Нет, – отвечаю я, и Эстел принимает мой ответ к сведению.

– А веришь ты в жизнь после смерти? – спрашивает она. Мне не раз приходилось слушать проповеди Эстел о том, что у каждого из нас была предшествующая и будет последующая жизнь. Виктор постоянно просит ее рассказать, кем она была в предшествующих воплощениях. Разговор, по-моему, бессмысленный, и не только потому, что Виктор так серьезно болен. За всеми этими рассуждениями, кажется мне, скрывается слабость, боязнь взглянуть правде в лицо, поэтому их так старательно разукрашивают под религию или философию.

– Не верю я во все это, – решительно заявляю я. В руках у меня чашка чая, жду, когда он остынет.

– Выпей свой чай до последней капли, а потом переверни чашку, – приказывает мне Эстел. – Хочу тебе погадать по чаинкам.

– Собираешься в присутствии умирающего рассказывать о будущем? – спрашивает Виктор, помешивая ложечкой чай в своей чашке.

– Дорогой, – отвечает Эстел, – этой темы мы больше не касаемся.

* * *

Когда Эстел говорит, голова у нее слегка трясется, подпрыгивают розовые кудряшки на лбу. Она произносит слова неторопливо, чуть слышно. Так замедленно-неторопливо Эстел может говорить часами. Сосредоточиваю внимание на ее лице: пожелтели зубы нижней челюсти, над верхней губой образуется складка, когда она произносит звук «р» в слове «Хилари». Сделала все, как она просила. Выпила чай до последней капли и перевернула чашку вверх дном на блюдце.

– У Хилари очень добрая душа, – говорит Эстел. – Чаинки не расскажут об этом, но я знаю, что это правда. Виктор, ты нашел в ней преданного друга. Предопределено, что она будет рядом с тобой при твоем переходе в иной мир. Возможно, ты встречался с ней раньше, в одном из ее предыдущих воплощений. А теперь дай мне чашку, дорогая, и мы прочитаем, что говорят чаинки.

– Не знаю, зачем мне это: не верю в предсказания будущего и в судьбу, а порой не верю и в то, что будущее вообще существует.

– Это я виноват: рядом со мной и ты перестала верить в будущее, – вставляет реплику Виктор.

– Когда я была ребенком, по телевизору передавали Олимпийские игры. Мама объяснила мне, что они проводятся раз в четыре года, и я не могла поверить, что надо прожить еще четыре года, чтобы увидеть следующие игры.

– Может, в предшествующей жизни ты умерла в детском возрасте, – объясняет Эстел.

– Моя бедная крошка Хилари, – сочувствует мне Виктор.

– Ты сейчас в растерянности, – говорит Эстел, изучая содержимое моей чашки. – Ты находишься на перепутье, – здесь это ясно видно. А теперь взгляни: вот голова лошади. Лошади – к добру, дорогая. Видишь эту голову? Виктор, а ты видишь лошадиную голову? – Эстел подталкивает чашку к Виктору.

– Нет. Какая лошадь? Не вижу никакой лошади. По-моему, это просто гуща от чая.

На лице Эстел недоверие.

– Дорогой, но ведь все видно, как на ладони. Видишь, вот два ушка. А рядом кролик. Кролик – к удаче. Так вот: эта лошадь выходит из конюшни, – вот почему видна только ее голова. Ты выбираешься из чего-то, из какой-то ситуации, Хилари, дорогая, начинается новый виток твоей жизни, и ты будешь счастлива. Ты, случайно, не познакомилась с мужчиной? – допытывается Эстел. – С красивым мужчиной?

– Нет, – решительно отвечаю я.

– Точно? – спрашивает Эстел, вопросительно подняв брови.

Смотрю на Виктора, который раздраженно, с недовольным видом, барабанит ложечкой по кофейному столику.

– Точно, – подтверждаю я.

Немыслимо, чтобы Эстел разузнала о Гордоне. Да, собственно, и знать нечего. Ничего не случилось. Может быть, зародыш романа, но ничего материального в отношениях. Не было ни первого поцелуя, ни любовных признаний; только неподвластные разуму, запретные мысли, игра воображения. Кроме этого, нет никаких улик, нет оснований признаваться в том, о чем догадываются чаинки.

– Ну, во всяком случае, тебя ожидает блестящее будущее, – заявляет Эстел.

У меня такое ощущение, будто в желудок мне засунули фен. Смотрю на Виктора: похоже, его это задевает. Пытаюсь подыскать подходящие слова, снять напряжение. Но он мгновенно замыкается в себе. Обращается к Эстел:

– Как жаль, что такой человек, как ты, Эстел, так живо интересующийся всем, растрачивает свою энергию на изучение чайной гущи. Это огорчительно. Никому не дано знать будущее.

– Так ведь ты, Виктор, все время предсказываешь свое, верно? – возражает Эстел.

Виктор жадно затягивается сигаретой.

– Смерть не нуждается в предсказаниях. В смерти уверены все.

– Что ж, тогда все в порядке, – громогласно объявляет Эстел с видом председателя правления, с успехом проведшего важное совещание. Пришли к единому мнению. Ну, мне пора. Хилари, проводи меня по лестнице, если хочешь. Виктор, дорогой, ложись в постель. Завтра днем приезжайте ко мне, оба, на чай. Не опаздывайте: чай подадут в половине четвертого.

– Опять чаинки? – спрашивает с ужасом Виктор. – Я ими сыт по горло.

– Нет, – отвечает Эстел, подавляя смех, – с этим покончили.

Опираясь на мою руку, с трудом поднимается с кушетки. Медленно веду ее к двери, мне слышно, как хрустят у нее суставы, когда начинаем спускаться по лестнице, с усилием преодолевая ступеньку за ступенькой. Второй пролет дается уже легче. На мгновение представляю себе Эстел молодой, Эстел такого же возраста, как я или Виктор. Выйдя из подъезда, усаживаю ее в машину. Она включает зажигание, и машина трогается, постепенно набирая скорость. Дожидаюсь, пока машина не исчезнет из вида, а потом устало тащусь наверх.

Виктор в своих боксерских шортах чистит зубы в ванной. Подхожу к нему, беру свою щетку. Он отворачивается. Прикасаюсь к его обнаженному плечу, но он упорно не желает смотреть на меня. Уставился в стену и ожесточенно трет щеткой зубы. Спрашиваю его, в чем дело, а он, вместо ответа, сплевывает в раковину. Обращаюсь к нему:

– Послушай, Виктор… – но он вытирает лицо полотенцем. Когда я ложусь, он спит или притворяется спящим.

Шесть длинных полос дыма – след, оставленный громом на утреннем небе. Ночью мне приснилось, что в океане нашли чудовище и вытащили его на берег. Оно сидело на берегу, пока ветер не разодрал в клочья его серую шкуру, не высушил его жабры, только тогда закрылись его огромные глаза… Рядом лежит Виктор, его мучают кошмары: он что-то отталкивает рукой.

Виктор склоняется надо мной. Первое, что вижу, открыв глаза, – его лицо, громадных размеров портрет с размытыми чертами парит надо мной. Уже поздно. Солнце образует на полу длинный прямоугольник. Интересно, давно ли Виктор наблюдает за тем, как я сплю; о чем он думал в эти минуты, до моего пробуждения; что, по его мнению, видела я во сне. Потягиваюсь, протираю глаза, неловко задевая при этом Виктора по подбородку. Он перехватывает мою руку и прижимает ее к подушке. Проводит пальцем по моей шее, щекам, надавливая разные точки, как будто там, под кожей, скрывается то, что он ищет, и в то же время изучающе смотрит мне в глаза.

– Ты и минутки не провела со мной, – произносит он и замолкает. – Вчера.

– Мне ночью приснилось морское чудовище, – говорю я.

– А я вчера чувствовал себя хорошо, мог бы провести с тобой весь день, – продолжает свое Виктор, надавливая пальцем мою кожу над дыхательным горлом.

– А меня, как назло, не было, – пытаюсь улыбнуться в ответ, но улыбки не получается.

Концентрирую все внимание на мысли о том, какой я кажусь Виктору, каким представляется ему мое настроение и те подводные течения, которые создают настроение. Разыгрываю своего рода драматический этюд: стараюсь своими словами и мимикой выражать как можно больше доброты, ласки, тепла. Пытаюсь и в Викторе пробудить в ответ великодушие, благородство, заставить его изменить выражение своего лица, чтобы оно стало вновь близким и любящим. Хочу видеть выражение любви и ласки на лице, склонившемся надо мной. Стараюсь слышать в его словах не злость и желание задеть меня, а всего лишь определенную информацию.

– Нет, – говорит Виктор, – тебя со мной не было.

Очки сползли у него на кончик носа, но он не поправляет их. Не отрывает от меня взгляда, как будто я – чашка Петри, и в любую секунду во мне проявится что-то такое, что поможет ему понять меня.

– А сегодня как себя чувствуешь? Не хочешь поехать куда-нибудь? – спрашиваю его.

Виктор укладывается на левый бок и тянет к себе мою руку. Прижимает мою ладонь к своей груди, а потом плавными кругами переводит на живот.

– Какие у тебя планы на сегодня? – спрашивает он, не позволяя мне убрать руку. – Поделишься со мной?

– Около пяти Кеппи предлагал мне отправиться в лесной питомник в Ситуэйт, чтобы выбрать елку на Рождество.

– В ноябре?

– Заявку надо подавать заранее, а то ничего не достанется.

– А почему надо ехать в такую даль? – удивляется Виктор. – Разве елки не продают в городе?

– Срубленные продают, а в Ситуэйте – живые деревья.

– А, может, я не хочу на Рождество живой елки? Зачем мне держать в доме живое дерево? Отравлять воздух?

Одариваю его выразительным взглядом.

– Ладно, прекрасно, – ворчит Виктор. – Ты просто лишаешь меня права выбора, Хилари. – Он отпускает мою руку и переворачивается на другой бок. Я почесываю его шею, пробегаю пальцами по плечам, вдоль спины. Виктор так исхудал, что страшно смотреть на него, когда он голый: видишь каждую мышцу и косточку. Можно рассмотреть, как кости соединяются со скелетом, как плечевые кости крепятся к позвоночнику; кожа на шее, спине, вдоль позвоночника отличается на ощупь: там, где мышцы – гладкая, там, где жирок – нежная, на костях – жесткая.

– Помнишь, как мы с тобой познакомились? – спрашивает Виктор после продолжительного молчания.

– Ты был лысым, – вспоминаю я. Провожу рукой по его волосам, нежно глажу по голове. – Ты был не очень-то привлекательным. Весь скрюченный, как гигантский птенец. Помню, я подумала, что ты напоминаешь громадную морскую птицу, скопу.

– Скопу? – переспрашивает Виктор, издавая звук, отдаленно напоминающий смех.

– Ага.

– Спасибо, что не пеликана.

– Нет. На пеликанов похожи только старики, – объясняю ему.

– Когда я лежал в онкологическом отделении, там были одни только старые пеликаны, – говорит Виктор.

Я улыбаюсь. Крепче прижимаюсь к Виктору.

– Ни за что не вернусь в больницу, – вызывающе-дерзко заявляет Виктор, в голосе его слышно удовлетворение. – А когда первый раз пришла ко мне домой в Бостоне, что подумала?

– Твоя квартира меня поразила. Я решила, что ты, наверное, художник, потому что у тебя удивительно тонкий вкус. У холостяков стены в квартирах чаще всего голые. А у тебя на стенах были гравюры, дипломы, африканские маски… Потом мне еще запомнились какие-то необыкновенные подсвечники, поднос с хрустальными безделушками. И кухня тоже очень понравилась; медные кастрюли, да к тому же закопченные, – класс. А еще запомнила фотографии твоих родственников, в серебряных рамках. Очень понравилась ложка в сахарнице с серебряным ангелом на ручке.

– А как насчет книг?

– На книги не обратила внимания, – признаюсь я.

– Вот поэтому, будь у нас нормальная жизнь, мы с тобой никогда не стали бы жить вместе, – заявляет Виктор. Молча выжидает, что я отвечу.

– А мы с тобой и живем нормальной жизнью, – отвечаю ему.

– Нет, – бесстрастно возражает Виктор. Вздыхает. – Расскажи, что ты думала обо мне в первую неделю знакомства. Со мной было интересно? Разглядела, что я за человек, или для тебя я был только больным?

– Разглядела, – утешаю его.

– И весил я тогда больше.

– Не намного. А может столько же.

– Ты же видела фотографии. Знаешь, каким я был, – говорит Виктор.

– Верно, – соглашаюсь я. Помню, как сидела в его гостиной в Бостоне и, как бы листая страницы его жизни, рассматривала бесчисленные фотографии.

– А кто из моих друзей больше всех тебе понравился? – спрашивает Виктор.

Задумываюсь. Перед глазами мелькают дюжины фотографий: группы молодежи в ресторане, на вечеринках, на рыбалке в Монтауке, на фоне яхт и парусников в гавани. Я выслушала столько историй обо всех его друзьях, начиная с младенчества: как познакомились, из-за чего поссорились, как разъехались на работу в другие штаты, в другие страны, что вполне могла бы обсуждать с экс-подружками Виктора, с его профессорами и друзьями мельчайшие подробности его жизни. У меня такое впечатление, что много лет я прожила рядом с ним, что ни у меня, ни у Виктора не было до нашей встречи собственной истории жизни, а есть только одна, наша общая история.

– Грег, – наконец отвечаю я. – Мне больше всех понравился Грег.

– Грег – хороший парень, он приедет на похороны, – говорит Виктор. – Может, тогда и познакомишься с ним.

Внезапно перед глазами у меня возникает ясная картина тех событий, того, что случится позднее, что последует за смертью Виктора. Все эти лица, беспечно улыбающиеся на бесчисленных фотографиях в разных альбомах, обретут плоть и кровь именно в связи с этим событием. Как при блеске молнии возникает – что? Не воспоминание, потому что ничего еще не случилось. Но внезапно я с полной ясностью осознаю, что люди из альбомов существуют на самом деле, в реальной жизни, и что будущее – тоже реальность; Земля ежедневно вращается вокруг своей оси, и как мы ни упорствуем, как ни сопротивляемся, заставляет нас продвигаться вперед. В один прекрасный день я встречусь с этими людьми из альбомов, а Виктора уже не будет.

– Не говори так, – прошу я Виктора, – не хочу знакомиться с Грегом.

– Он очень красив, – не обращая внимания на мои слова, продолжает Виктор. – С Грегом невозможно соперничать.

Представляю, как с полок непрерывным потоком падают фотографии, бесконечное мелькание лиц.

– Виктор, – прошу я, – давай избавимся от «крысиного ружья».

– Что ты хочешь? Продать его?

– Ага, или отдать. Или выбросить. Может, отдать его этим ненормальным коллекционерам?

– «Крысиное ружье» нельзя выбрасывать, – тоном, не терпящим возражений, заявляет Виктор.

Смотрю на его пораненную руку. Беру его за руку, она горит, – то ли началось воспаление, то ли у Виктора температура, трудно сказать.

– Ты слишком красив, нельзя портить такую внешность. Грешно увечить себя, – говорю я.

– А по-твоему, я был красивым? Я имею в виду – на фотографиях? Я действительно казался тебе красивым? – допытывается Виктор.

– Да. По-моему, ты и сейчас очень красивый.

– Не дурачь меня.

– Честное слово, – убеждаю его. Когда мы с Гордоном гуляли по набережной в Бостоне, меня восхищала его осанка, его стремительная походка, земля как будто убегала у него из-под ног. И меня охватило острое чувство жалости к Виктору, который всегда ходит медленно. Виктор выступает важно, как танцор, легко касаясь ногами земли, что-то неземное есть в его походке. Как будто он идет по канату, протянутому между небом и землей, стараясь сохранить равновесие.

– По-моему, ты прекрасен, – говорю ему.

Виктор слушает, затаив дыхание.

– А если тебя спросят, Хилари: «Есть у тебя друг?», – что ты ответишь? Станешь открещиваться от меня или скажешь: «Есть, только он умирает»?

– Кто станет мне задавать такие вопросы? Виктор поворачивается на бок, лицом ко мне.

– Я задаю его тебе, Хилари, – говорит он. – У тебя есть дружок?

– Есть, ты, – произношу эти слова радостно, но чувствую себя при этом последней дрянью.

– Только я?

Киваю в знак согласия.

– Порой, Хилари, мне хочется получить от тебя другой ответ. Мне все кажется, что я взял тебя взаймы у мира и должен вернуть свой долг. Но ни за что на свете не отдам тебя. Тебе будет тяжело со мной. Придется вместе со мной пережить весь этот ужас.

Я киваю, не столько в знак согласия, сколько даю понять, что сама думаю так же.

– Хорошенькое дело! – говорит Виктор, обнимая меня. – Как же быть?