… и он очнулся на полу, трясясь и все еще крича. Но боль постепенно отпускала.
Постанывая, он поднялся на ноги и побрел на кухню – пить воду. Вдруг ему стало очевидно, что умереть не получилось и теперь уже не получится.
Он жадно напился из ведра и постоял, оглядывая кухню и покачиваясь на немощных ногах. В доме не было ни крошки, а жрать хотелось смертно. Тогда он вспомнил, что в земле должна остаться невыкопанная картошка, натянул телогрейку и побрел в огород, волоча за собой лопату.
Через полтора часа, не имея сил дождаться, пока картош8ка свариться, он начал выхватывать ее из грязно, кипящей воды и есть полусырую. Картошка была подмороженной, сладковатой и нетвердой, он грыз ее остатками своих кариесных зубов и проглатывал, не обращая внимания на ноющую боль в желудке.
Затем он вытряхнул мусорное ведро, нашел несколько окурков газетных самокруток и, добыв крошки табака, свернул себе «козью ножку», состоявшую, преимущественно из бумаги. Но и это был кайф. В голове сразу поплыло, и он лег на пол, глядя в потолок осоловевшими глазами – жизнь продолжалась.
Потом он неожиданно заснул – от сытости или от слабости. И проснулся уже в сумерках. Тело задубело от холода, но вставать не хотелось. Так он лежал до темноты, ни о чем не думая, ощущая себя и чувствуя, как жизнь проходит через него, как черная вода. Жизнь была совершенно беспросветной. Но сама эта беспросветность неким непостижимым образом теперь веселила его и вселяла бодрость.
Покряхтывая и подвывая, что должно было означать веселый мотив, он выбрался во двор, чтобы помочиться. И тут услышал в огороде какие-то непонятные звуки. Застегивая на ходу ширинку, он тихо приблизился к углу дома и выглянул оттуда.
Сначала он подумал, что в огороде роется собака. Но что там было делать собаке? Двигаясь бесшумно через темноту, он подобрался к этому существу и схватил его в охапку. Оно не издало ни звука, но дрожало, воняло и стояло на двух ногах – как человек. Он поволок его в дом – к свету, споткнулся о мешок с картошкой и прихватил его с собой, чуть не расхохотавшись – оказывается, даже у нищего можно что-то украсть.
В мутном свете самой тусклой из всех лампочек на свете, которая помещалась в его доме, он рассмотрел добычу. Это была девочка лет одиннадцати, на редкость уродливая. Пол он определил чисто интуитивно - признаки пола, которые можно было уловить поверхностным осмотром, отсутствовали начисто. Сначала он подумал, что это – «даун». Но через несколько мгновений понял, что это старый шрам, оттягивающий угол ее рта в идиотской ухмылке, а нос сплющен ударом, а не болезнью – подбородок ее был красив.
Голову ее покрывала драная вязаная шапка, натянутая на уши, голые ноги в войлочных ботинках торчали из-под куртки, выброшенной на помойку каким-то взрослым бомжем, а из левого рукава неосторожно высовывался кончик ножа, которым она копала картошку и который вполне мог бы оказаться в животе у хозяина картошки. Он усмехнулся и указал на нож. Девочка, не глядя, разжала пальцы, и нож ударился в грязные доски пола.
Стараясь не делать резких движений, он подвел пленницу к столу и усадил ее на стул. Затем воткнул в розетку штепсель электрической печки, на которой все еще стояла кастрюля с грязной кипяченой водой, и принес мешок с изъятым картофелем – начал приготовления к пиру.
Пока яство варилось, он затопил печь, забывшую об огне, и вскоре в помещении стало намного теплее, девочка расстегнула куртку. Он делал все молча, но делал так, чтобы ей понятен был мирный смысл происходящего, у него были сомнения относительно ее способности воспринимать и артикулировать речь.
Когда он выставил на стол парующую картошку, не очень заботясь о том, достаточно ли она проварилась, девочка достала из-под куртки плоскую пол-литровую бутылку и поставила ее рядом с кастрюлей – в качестве взноса, надо полагать. В бутылке была мутно-желтая, похожая на старую мочу, жидкость. Он вынул резиновую пробку и понюхал – пахло самогоном и чем-то затхлым, вроде прелых листьев. Девочка взяла бутылку у него из рук, приложила к губам и сделала глоток, показывая, что это можно пить. Он пожал плечами – пить, так пить, принес пару стограммовых стаканчиков и плеснул в них зелья – терять-то было нечего. Чем бы оно ни было, оно было крепким – горло обожгло. Они принялись за картошку, обжигаясь и чавкая. У девочки потекли сопли, она стянула шапку и вытерла ею под носом, голова ее оказалась клочковато стриженной наголо, линия волос надо лбом была усеяна черной сыпью гнид. Ему захотелось рассмеяться – его собутыльница была красоткой. Но он сдержался.
В этом самогоне, настоянном на гуане птеродактилей, серы было больше, чем в аду, но второй стаканчик развеселил его и привел в движение ржавую машинку ума, в голове зашевелились планы.
После царского ужина он решил помыться и вымыть девчонку, у него было все – голод, холод и черная дыра вместо жизни, но вши не входили в перечень его богатств или предполагаемых доходов, а выкинуть красотку за забор вместе с ее сокровищами ему просто не приходило в голову.
Его баня представляла собой деревянный чулан с обычной печкой, в которую был вмазан котел, изготовленный из передней части корпуса авиационной бомбы, но нагревался он быстро и пар держал хорошо, а вода и дрова были дармовыми.
Гостья некоторое время наблюдала его хлопоты, поскольку дверь в баню вела прямо из комнаты, в которой они пировали, но когда баня протопилась, она уже клевала носом, и ему пришлось потормошить ее за плечо. Он положил перед ней сложенные стопкой рубаху, спортивные трусы и носки, - Это потом оденешь. Это, - он подергал ее за одежду на груди, - Все снимай и бросай на пол. И иди мыться, - он указал пальцем. Он говорил раздельно и внятно, рассчитывая, что если она не поймет или не услышит слов, то уловит смысл артикуляции и жестов. Она послушно сняла куртку. Он подтолкнул ее к двери в баню, - Там раздевайся, здесь холодно, - и вошел вслед за ней.
Возможно, она успела повзрослеть, не поняв, что с ней происходит. Или не имея возможности понять. Во всяком случае, потекам менструальной крови на ее драных колготах, трусах и подоле сиротского платья было не менее нескольких месяцев и все это жутко воняло. Он схватил в охапку заскорузлые тряпки и бросил их в печь. А, раздеваясь сам, понял, что из них двоих не ему было воротить нос – он выглядел и пах не намного лучше.
Поставив девочку в широкий, деревянный ушат, который вполне мог помнить русско-японскую войну, он начал осторожно поливать ее из ковша, стараясь не обжечь, но она никак не реагировала на происходящее. Она была концлагерно худа, но на этом истощенном теле с торчащими тазовыми костями и впалым животом странно выделялись крепки груди и округлый, как яблоко, лобок, покрытый густыми волосами песочного цвета и, присмотревшись, он понял, что не зря прихватил с собой бритву.
Ему пришлось трижды слить в корыто мыльную грязь из ушата, прежде чем он увидел в свете мутной лампы, что кожа у девочки, как обезжиренное молоко – голубоватая, и что она – платиновая блондинка.
Когда он тщательно собрал всю платину бритвенным лезвием – в ушате черного дуба осталась сидеть почти готовая фигурка спящей девочки из лиможского фарфора – с незаконченной головой.