Парад мишеней
В охотку поработав за пишущей машинкой до трех часов, Павел пообедал и пошел на дежурство.
Бассейн еще не работал, только-только закончился ремонт. Павел послонялся часок по пустому, гулкому зданию, потом запер служебный вход на замок, сунул ключ в тайничок на хоздворе, и отправился на собрание литобъединения. Механик смотрел сквозь пальцы на то, что ночные дежурные слесаря не ночевали в бассейне, когда тот не работал, так что возвращаться на работу у Павла не было необходимости, и сразу после собрания можно было пойти домой, либо закатиться к Люське на всю ночь…
Собравшееся после летних каникул литобъединение не проявляло ни малейшего желания предаться решению творческих вопросов: в полном составе курило в курилке Союза писателей и решало вопрос, куда бы пойти, где можно провести время с большей приятностью. Тем более что опять отсутствовал руководитель. Когда-то руководителю литобъединения выплачивалась зарплата, но теперь, после того, как Союз писателей стал простой общественной организацией, деньги на зарплату перестали поступать из бюджета, а на общественных началах убивать время на молодежь маститые писатели не очень-то рвались. Слава Богу, хоть позволяли собираться в помещении Союза. До начала буйства гласности собирались в редакции городской молодежной газеты, в которой работал литсотрудником тогдашний руководитель литобъединения. В то время в городе даже были два литобъединения: при газете, и при Союзе писателей. Они конкурировали, и где-то даже, по большому счету, враждовали. Но потом Союз писателей поставил вопрос ребром, отказал в приеме в Союз писателей руководителю литобъединения, — просто, на выборах забаллотировали, — всего лишь одним голосом «против». На том основании, что руководить литобъединением должен член Союза писателей, ставку руководителя отобрали, а литобъединенцам предложили перейти в объединение при Союзе писателей. В то время все были жутко политизированы, накал борьбы достиг взрывоопасной черты, что и вылилось в общегородской митинг в защиту гласности и перестройки.
Вскоре нашлось место, куда податься — квартира одной одинокой, скучающей поэтессы. Туда и направились, по пути затарившись водкой и скудной закуской. По дороге Павел попытался мягко выяснить некоторые неясности с Люсей Коростелевой, с которой у него была интимная связь, а в прошлом — бурный роман. Но она, зло сверкая черными, как алжирская ночь, и чуть косящими глазами, прошипела:
— Отцепись…
Павел «отцепился», намереваясь продолжить выяснение отношений после пары стопарей.
Однокомнатная квартира, заваленная книгами, носила следы генеральной уборки пятилетней давности. Заполучив полстакана водки и бутерброд с тоненьким ломтиком колбасы, Павел устроился в продавленном, засаленном кресле в углу комнаты и принялся выжидать момента, когда Люську можно будет зажать в уголке и потребовать объяснений.
Тем временем творческий бомонд помаленьку разогревался; кто-то топтался под хрипящую музыку добитого до полуживого состояния магнитофона, кто-то курил на кухне, решая неразрешимую проблему о художественности и месте творческой интеллигенции в жизни современного общества. Павел давно уже решил для себя все проблемы и о своем месте в обществе, и о художественности своих вещей, и о том, кто виноват, и что делать, так что разговоры об этом вызывали у него лютую тошноту, а о художественности — еще и смертную скуку.
Довольно скоро решилась загадка внезапной холодности Люськи по отношению к Павлу: она откровенно вешалась на Геру Светлякова, сравнительно недавно прибившегося к литобъединению, поэта, актера какого-то самодеятельного театра, носящего явственные следы гениальности на своем молодом, слегка тронутом печатями порока, челе. Иногда Люська бросала на Павла косые взгляды, когда, выпив с Герой "на брудершафт", взасос поцеловавшись, отрывалась от него. Павел, отхлебывая водки, и заедая влажной, безвкусной колбасой, с интересом наблюдал. Он давно не питал никаких иллюзий по отношению к ней, но остался чисто профессиональный интерес. Люська была попросту более примитивным, более вульгарным, более деградировавшим изданием Риты.
В тот год Павел еще не оттаял после истории с Ритой. Все внутри будто заледенело, а тут еще и осень началась какая-то пронзительно ледяная. Рано выпал снег, но подтаял, а потом схватился крепкой, острой корочкой, которая пронзительно трещала под ногами, будто битое стекло. И еще ветер… Ледяной, пронизывающий ветер, который метался меж холодных утесов многоэтажных домов. А во дворе барака мрачно шипел в голых прутьях малинников, в кронах рано облетевших яблонь. Угля дома не было, на угольный склад уголь завозили раз в неделю, и народ расхватывал его прямо из вагонов. Анна Сергеевна каждый день отмечалась в очереди за углем, но очередь будто и не двигалась; дома было, казалось, холоднее, чем на улице, со стен текло, дожигали последнюю угольную труху из сараев, когда становилось совсем уж невмоготу, печку топили дорогими дровами.
Холод давил, угнетал, сдавливал все тело, будто палач струбцинами. В плавательном бассейне было тоже холодно, как в погребе, или леднике, который был пристроен к сеням дома в Курае. Курай, в отличие от Сыпчугура, Павлу почему-то не вспоминался, наверное, потому, что там было хорошо; весело и не холодно. А может и потому, что таких ярких впечатлений, как в Сыпчугуре, тоже не было.
На дежурстве делать было решительно нечего, разве что спать. Но спать было невозможно. В продуваемом всеми ветрами спортзале Павел забирался под два мата, но согреться не мог, его трясло всю ночь напролет. Под тремя матами лежать было невозможно, от тяжести совсем не получалось дышать. Ветер, разгоняясь над рекой, беспрепятственно прошибал переднюю стеклянную стену спортзала. До конца сентября не удалось запустить в работу бассейн, отказали изношенные до предела насосы. По заданию механика Павел из двух насосов собрал один, но он проработал ровно двенадцать часов, а потом рассыпался в буквальном смысле на части. В довершение всего лопнули трубы горячего водоснабжения. Где-то в верхах велись переговоры, выстраивались сложнейшие бартерные комбинации, а пока механик слил воду из системы, перекрыл какие можно задвижки, а три слесаря по очереди замерзали и погибали лютой смертью ночами. И домой отлучаться с дежурства, было нельзя: механик опасался, что в явно неработающий бассейн ночью вломятся сборщики цветного металла и раскурочат последнее оборудование вместе с электрощитами. Это потом уже механик сам собрал весь ненужный цветной металл и сдал в скупку, а нужный — стал прятать под надежные замки.
Перестройка буйствовала вовсю, в броске к рынку участвовали все, кому было не лень, все кинулись торговать, большинство, правда, торговали воздухом по телефону. Но это были сплошь дураки, умные потихоньку прибирали к рукам торговые площади, пока они стоили гроши. Дураки гонялись за дефицитным товаром, и если удавалось урвать, накручивали цену в два, три раза, а то и в пять, сдавали умным, те накидывали свои двадцать пять процентов и потихоньку сбывали населению. Дураки похохатывали, и думали, что так будет всегда. Писатели еще не протрезвели от обрушившейся на их неподготовленные головы свободы слова, а их демократизм зашел так далеко, что они даже начали думать, что стихи и прозу могут писать не только члены Союза писателей. Чтобы внести свою лепту в буйство гласности и демократизма, Союз писателей объявил конкурс поэтов. А так как Павел причислял себя к творческому бомонду, то посчитал своим долгом поприсутствовать. Вообще-то, оказалось довольно интересно; юные мальчики и девочки не пришибленные партийностью в литературе, не задавленные канонами соцреализма и не трахнутые положительным героем, соревновались на равных с «маститыми», то есть с ветеранами литобъединения. Каждый из литобъединенцев только себя числил гением, все другие были для него бездарями и графоманами. Слава Богу, не все были такими; что ж делать, в семье не без урода. Хорошо хоть на конкурсе оказалось жюри почти непредвзятое. Павел к тому времени ходил в литобъединение несколько лет, но так и не стал авторитетом.
На конкурсе ему особенно понравилась молоденькая девушка по имени Людмила, жгучая брюнетка, похожая на марокканку или палестинку, на вид спокойная и уверенная в себе, она читала с эстрады стихи, буквально жгущие накалом эмоций. Может быть, они не блистали техничностью и профессионализмом, но подчиняли себе искренностью, и какой-то неизбывной тоской и безысходностью, сквозивших в каждой строчке. Теперь-то Павел понимал, что они просто вошли в резонанс с его состоянием после разрыва с Ритой.
Как водится, после заключительного мероприятия все члены литобъединения собрались в уголке просторного фойе дома культуры, соображая, куда бы пойти "продолжить мероприятие"? Быстро нашлась бесхозная хата, то есть квартира, в которой пока никто не жил, принадлежащая кому-то из литобъединенцев. Нагрузившись немудреной закуской и обильной выпивкой, "надежда российской словесности" и "подрастающая смена" отправилась всем скопом к месту действа. На автобусной остановке Павел увидел понравившуюся ему юную поэтессу, и, дурачась, без задней мысли, крикнул:
— Люся! Чего это ты одна? Пошли с нами!
Она подошла к компании «ветеранов» без всякого стеснения, спросила:
— А куда это вы направляетесь?
Игнат Баринов, поэт, актер народного театра, похабник-анекдотист, и весьма большой авторитет литобъединения, с великолепным апломбом ответствовал:
— Продолжить творческое общение в постели…
Она засмеялась. Тут подошел автобус, Павел слегка задержался, спросил:
— Ну, так идешь?..
Она втиснулась в дверь, в самую гущу литобъединенцев, Павел влез за ней. Ехать было недалеко, всего три или четыре остановки. В двухкомнатной квартире стояла старая мебель; обшарпанные шкафы, чуть живой шифоньер, расшатанные, скрипучие стулья, кресла с засаленной обивкой и продавленные аж чуть не до пола, на полу в зале лежал огромный ковер, протертый чуть не до дыр.
Как всегда Павел пил мало, сидел в уголке, лениво наблюдая за товарищами. Все были взвинчены, пили много, не пьянея, снова и снова переживая перипетии турнира. Взгляд Павла то и дело останавливался на Люсе; она прихлебывала водку, как лимонад, беспрерывно куря, прикуривая одну сигарету от предыдущей, и медленно переводила взгляд огромных, беспросветно-черных глаз, с одного на другого, как бы по очереди изучала всех присутствующих.
Нервный накал, медленно отпускавший поэтов и выходящий из отравленных душ, начал шутить свои шутки. Юрка, поэт, прозаик-ахинист, и вообще душа-парень, возился на ковре посреди комнаты в шуточной борьбе с Игнатом Бариновым. Оба борца оказались равными по силе, а потому не решив в честной борьбе, кто сильнее, вдруг принялись обмениваться нешуточными ударами, брызнула кровь. Кто-то сграбастал Игната поперек туловища и уволок на кухню, несмотря на сопротивления и громогласные заверения, что он тут всех перемочит, если ему не позволить пустить кровянку этому сопляку и доходяге, потому как он, Игнат, прошел «спецуру» и таких ему на каждую руку по пяти штук мало будет… А он, шнурок этакий, ударил неожиданно, исподтишка.
Юрка тем временем похаживал по комнате, поводил плечами, потряхивал кулаками и предлагал:
— Ну, чо?.. Давайте поборемся! Ну, кто рискнет?..
Павел вдруг заметил, что Люся смотрит на Юрку странным взглядом, жадно затягиваясь сигаретой, не замечая, что вот-вот фильтр загорится.
Павел вылез из продавленного кресла, насмешливо сказал:
— Да уймись ты. Квартира чужая, мебель переломаете, кто расплачиваться будет?..
Как Павел и предполагал, Юрка тут же кинулся на него: одной рукой вцепился в ворот, другой захватил свитер на боку. Павел с перехлестом перекинул свою руку через Юркину, надежно захватил его под мышкой, другую его руку оплел своей левой, и слегка отжимая его локоть на излом, дал заднюю подножку, и, как спеленатого младенца, осторожно уложил на ковер. Зажимая обе его руки, сказал спокойно:
— Ну, хватит, не дергайся, а то сейчас давану слегка, и придется тебе месяц в сортир ходить с ассистентом… Юрка, видимо, не был настолько пьян, как притворялся, он торопливо зашептал:
— Пашка, Пашка! Ну, хорош… Хорош… Я ж дурогонствовал… Все, все…
— Ну, смотри… — обещающе протянул Павел и разжал захват.
Юрка ловко вскочил, заорал весело:
— Супротив Пашки и взвод "зеленых беретов" не выстоит!
Подсев к столу он лихо опрокинул в рот полстакана водки. Из кухни появился Игнат, зло глянул на Юрку, с маху плюхнулся на диван, возгласил театральным басом:
— Водки мне, водки!..
Ему налили.
Павел, разглядывая его, злорадно думал: — " Ага, гений андеграунда… Больно получать по почкам… А чтобы слишком низко не согнулся от этого — тут же еще и сапогом по зубам…" Павел вовсе не драку с Юркой имел в виду. Игнат много лет был признанным авторитетом литобъединения, но при этом ни разу не предоставил на обсуждение ни единой своей рукописи. Наверное, считал ниже своего достоинства. Зато произведения других разносил в пух и прах. Он был особенно лютым оппонентом Павла, мог придраться к любому слову, а потом долго и нудно объяснять, что тут должно стоять совсем другое слово. На турнире он занял то ли пятидесятое место, то ли сороковое… Короче, одно из последних.
Люся вдруг поднялась, подошла к Павлу, склонилась почти к самому лицу, — Павел ощутил резкий запах каких-то импортных духов, и сквозь него чуть заметный, но явственный, запах женских гормонов, так бывает когда женщина несколько часов непрерывно находится в сексуальном возбуждении, — сказала:
— Паша, ты не мог бы меня проводить? Я плохо знаю этот район…
— А чего так рано? — удивился Павел.
— Да, понимаешь, пока мне не исполнилось восемнадцать, мать требует, чтобы я домой являлась не позже девяти…
— Ну, ладно, пошли… — с сожалением вздохнул Павел.
Уходить ему не хотелось, но в черных глазах плескалось нечто похожее на обещание, и в голосе сквозила жалобная просьба, и еще этот запах… Будоражащий что-то черное, древнее, запрятанное в самой глубине сознания.
Оказалось, что до девяти осталось совсем мало времени, пришлось поймать такси. Расплатившись, Павел вышел за Люсей, она замешкалась у дверей подъезда, низко опустив голову, тихо спросила:
— Паша, а ты не мог бы быть моим другом?
Сердце Павла тревожно дрогнуло, но он с деланным равнодушием пожал плечами:
— Я совсем не против…
— Где мы встретимся? — быстро спросила она.
— Завтра я дежурю в бассейне… Ну, знаешь, на берегу… Приходи после пяти. Там, сбоку, служебный вход. Во дворик зайдешь — увидишь…
— Приду…
Она исчезла в подъезде. Павел задумчиво побрел домой. Идти было недалеко: через мост, потом немного в сторону, в дебри частной застройки. Он даже не заметил, как добрался до дому. Мысли скользили, спокойно и невесомо, как облака в ярко-голубом забайкальском небе.
На другой день, идя на дежурство, Павел к своему обычному рациону, — двум бутылкам молока и одному батону, — купил бутылку паршивенького портвейна. В слесарке он поставил на стол свечу, рядом водрузил бутылку, и стал ждать. Ровно в половине шестого хлопнула дверь, он вышел из слесарки и увидел ее, с любопытством озиравшую сложное железное хозяйство машинного отделения бассейна.
— Здравствуй… — сказал он стесненно.
— Здравствуй… — помедлив, слегка тягуче, ответила она. — А чего это у тебя тут так холодно?
Да вот, перестройка, — усмехнулся он. — Развалить, развалили, а построить заново — ни запчастей, ни оборудования, ни денег нет.
Свеча на столе привела ее в тихий восторг, а разглядев рядом бутылку, она буквально расцвела.
— Молодец, догадался выпивку купить…
Скинув дешевенькую куртку, она уютно расположилась на засаленном диване, достала сигарету. Павел услужливо поднес зажженную спичку.
Она улыбнулась, проговорила:
— Гусары дамам в таких случаях подносят свечи…
— У меня свечи без канделябров, мы люди простые — плебеи-с… И вино простое пьем, зато вкусное, не то что водка. — Он взял бутылку, неумело принялся сковыривать полиэтиленовую пробку, спросил: — Ну, и что скажешь по поводу турнира?
Она пожала плечами:
— Что сказать? — помедлила: — Графоманы и бездари! — вдруг заявила безапелляционно.
— Ну, знаешь… — протянул он обескуражено.
— А что? Любому дураку ясно: вся верхушка Союза писателей в городе болеет застарелой болезнью — провинциализмом. Так чего же ждать? Они, естественно, и вытаскивать будут таких же, как сами. Любого, мало-мальски талантливого, одаренного, будут либо затирать, задвигать в угол, либо нивелировать под себя. Зачем им растить конкурентов?
— Н-ну-у… Я не знаю… Может, ты и права… — растерянно протянул Павел. — Я над этим никогда не задумывался. Я делаю свое дело, сижу, пишу. Может, когда-нибудь напечатают…
— И что, ты никуда не стараешься вылезти? Вот здесь, сидишь и пишешь?
— А чем плохо? — с вызовом сказал он.
— Да я и не говорю, что плохо, — поспешно сменила она тон. — Как бы я хотела иметь такое же рабочее место, чтобы сидеть и писать, да еще и деньги получать…
Он, наконец, справился с пробкой, разлил вино; ей — полный стакан, себе — чуть на донышке. Она эту дискриминацию игнорировала, просто, совершенно по-царски, не заметила. Неловкость первых минут прошла. Павел неожиданно для себя разговорился. До сих пор ему как-то не доводилось разговаривать просто о литературе, о принципах литературного творчества. В литобъединении, когда в одной комнате сидит человек двадцать, молодых и самонадеянных литераторов, при этом у каждого свое, единственно верное, мнение, к тому же совершенно отличное от других, не особенно-то разговоришься, быстро поставят на место. А в полемике Павел не был силен.
Но Люся — дело иное, как она слушала! Внимательно глядя на Павла, неторопливо покуривая и прихлебывая вино, изредка вставляла весьма умные, на взгляд Павла, замечания. Павел сыпал примерами из творчества великих. Впервые в жизни решился высказать, почему ему не нравится Чехов.
— Тебе не нравится Чехов? — изумленно приподняла брови Люся.
— Не то, чтобы не нравится, — смутился он, — Чехов здорово отображал окружающую действительность, один к одному, будто фотографировал. Но почему о нем говорят, как об эталоне на все времена? А на мой взгляд, вполне посредственный писатель. Оставим вопрос, что все герои у него совершенно беспричинно страдают. У некоторых страдания вообще нелепые. Как вспомню, что архиерею вдруг захотелось в Париж, так смех разбирает. Это ж архиерей! Владыка целой провинции. Ну, сел бы на поезд, да поехал. Или в то время архиереям запрещено было ездить в Париж? Чехов просто-напросто оказался одним из первых, да и большевики постарались превознести его талант до небес, потому как он вовремя умер и не успел сказать все, что о них думает. Зато здорово описывал вырождающееся дворянство. В то время художественный реализм находился в самом начале своего развития. Да и возник-то он потому, что аристократия начала интересоваться жизнью простого народа и заниматься благотворительностью, ну и демократизм начал завоевывать умы сильных мира сего. А как сильные мира могли познакомиться с жизнью простого народа? Не ночевать же по ночлежкам! Правда, один граф принялся землю пахать, но он же один такой был. К тому же лошадей в плуг ему запрягал лакей, приходил к нему в кабинет и докладывал: пахать подано! Народ в то время любил фантастику в жанре фэнтези…
— Чего-чего?!. — она поперхнулась вином.
— Народные сказки… Простой народ вообще не шибко любит реализм. Это не от интеллекта зависит, и уж конечно не от неразвитого вкуса. Вкус тут вообще ни при чем. Все зависит от темперамента. Работяга, простояв смену за станком, потом, вечером, не шибко-то стремится, завалившись на диван, прочить душещипательный роман о таком же работяге, у которого такой же роман с крановщицей Веркой, такая же, как и у героя романа, задавленная бытом жена, такой же непутевый сын или дочка. Простой народ потому и любит фантастику с детективами, что живет скучно. И то сказать, фантастика насчитывает уже тыщи три лет, если считать «Илиаду» первым боевиком, а «Одиссею» — первым фентези. А реализму — чуть больше века. Ну почему сейчас, по прошествии девяноста лет, я должен считать рассказы Чехова эталоном? Почему бы не добавить в рассказ немного фантастики, немножко мистики? Рассказ ведь, как форма, не может застыть на месте. Он должен развиваться. Это как в живописи. Была эпоха классицизма. Художники писали реальность один к одному, будто фотографировали. Но потом пришел двадцатый век, появились Сальвадор Дали, Шагал, Малевич. Да мало ли кто еще! Взять хотя бы знаменитый "Черный квадрат". Сломав каноны, они заставили зрителя видеть не только то, что на полотне, но и то, что за полотном, и даже то, чего вообще нет. На полотне кроме черного квадрата ничего нет, но зритель рассматривает его, и представляет личность самого художника, его жизнь, за полотном как бы выстраиваются в ряд другие его произведения, и вот уже за тривиальным черным квадратом возникает нечто глубоко философское, даже мистическое. Да возникает то оно только в воображении зрителя, загипнотизированного магией имени, которое у всех наслуху! А лично я склонен думать, что все эти "черные квадраты" — не более чем насмешки задравших носы гениев над глупой публикой. Они ж презирали «толпу»! Но это они пустоте придавали мистический смысл, а я думаю, почему бы в рассказе, путем внедрения в ткань текста на первый взгляд ненужных деталей, нельзя добиться такого же эффекта, которого добивался, допустим, Сальвадор дали? Почему рецензенты вычеркивают у меня целые блоки текста, а потом в рецензии пишут, что рассказ "рассыпался"?..
Она глубоко затянулась, выпустила дым, и тихо сказала:
— Ты жутко талантлив, и ты добьешься успеха… Дай мне что-нибудь почитать твое, если, конечно, есть при себе…
Он достал из сумки папку, подал ей через стол. Задумчиво вертя папку в руках, она проговорила:
— Первые свои стихи я написала в одиннадцать лет. Кроме моей мамы никто их до сих пор не читал. Я имею в виду — до турнира. Моя мама очень жестокий критик. Она неплохо разбирается в литературе, и воспитывала меня так, что у меня до сих пор вся спина в рубцах.
— Это как?! — удивился он.
— За каждую четверку лупила так, что я временами и боль переставала чувствовать…
Павлу вдруг невыносимо, до слез стало жалко ее. Но он не знал, что сделать, что сказать, и что вообще со свей жалостью делать, он только разлил вино по стаканам. Она взяла стакан, прикурила от свечи новую сигарету, и неподвижно, напряженно уставилась в трепыхающийся язычок пламени. В ее глазах зловеще отражались два огонька, лицо закаменело, стало жестким и будто постарело, словно перед свечой сидела не семнадцатилетняя девчонка, а женщина не первой молодости, к тому же много повидавшая.
Павла вдруг окатило непонятной жутью, он кашлянул, поднял стакан, сказал:
— За то, что бы нас, наконец, признали…
Она медленно поднесла ко рту сигарету, медленно затянулась, не отрывая взгляда от свечи, спросила равнодушно:
— Кто?
— Что — кто? — переспросил он.
— Кто должен нас признать?
— Н-ну-у… товарищи по творчеству…
— Ха! Эти графоманы?.. Да им же главное не писать, а числиться писателями…
— Ну, знаешь!.. Не все же графоманы. Многие пишут весьма приличные вещи, что стихи, что прозу…
— Да брось ты! Чтобы писать приличные вещи, надо всю жизнь положить на служение литературе, и только ей. Вот ты — положил, а другие? Разрываются между карьерой и пагубной страстью. Ладно, — вдруг прервала она саму себя, — за тебя, единственный светлый образ в моем темном царстве, — она отпила вина и вдруг принялась читать стихи, так и не отводя взгляда от свечи.
Стихи были не те, что она читала на турнире, но, на взгляд Павла, тоже хорошие. И вдруг он понял, что стихи посвящены ему! Он сидел, слушал, а в душе был полный раздрай. Ах, если бы Ольга хоть раз вот так бы сказала! Его никто и никогда не называл талантливым, наоборот, жестко, и даже жестоко критиковали. В глубине души он понимал, что она грубо ему льстила, но лесть бала приятной, и как-то поднимала его в собственных глазах, да и приятно было рядом с ней чувствовать себя талантом, и даже, где-то, по большому счету, непризнанным гением.
Прервав чтение на полуфразе, она залпом допила вино, сказала:
— Надо идти. Я твои рассказы к следующему твоему дежурству обязательно прочту.
Проводив ее, Павел вышел в вестибюль и долго смотрел сквозь витраж на черную воду реки, с неподвижно горевшими в ней огнями фонарей, освещающих мост. Душа опять разрывалась пополам и нудно, противно ныла… Но эти косящие черные глаза… Эта дикая страсть в каждой фразе стихов… И какой-то сумасшедший магнетизм бездны, манящей, влекущей, затягивающей…
Несколько дежурств Люся не появлялась. Зайти к ней Павел не решался, а потом, даже не особенно лукавя перед собой, вздохнул с облегчением и начал мало-помалу забывать мимолетное знакомство. Тем более что, наконец, в бассейне заработало отопление, тут же начали заливку воды, нежданно объявившийся спонсор раскошелился на новые насосы, их привезли и в тот же день, в хорошем темпе установили, а потом и занятия начались. Снова было тепло, уютно гудел насос, тускло светили лампочки, почему-то хорошо работалось, и Павел все ночи напролет писал повесть, начатую им еще года два назад.
Зима, наконец, вступила в свои права, но холод больше не угнетал, наоборот, в слесарке было градусов тридцать и завывание первой метели только добавляло уюта. Павел как раз закончил набивать сальники, помыл руки, и, предвкушая наслаждение от работы, достал тетрадь, когда хлопнула дверь и появилась она, в искусственной шубке, запорошенной снегом, раскрасневшаяся и веселая. Радостно улыбаясь, Павел помог ей снять шубку, она встряхнула пышной копной черных, с блесками растаявшего снега, волос, сказала:
— Я не надолго. Просто, зашла пригласить тебя на день рождения. Завтра приходи к трем. Ладно?
— И сколько же тебе стукнуло? — весело осведомился Павел, делая вид, будто не знает ее возраста.
— Да вот, совершеннолетие наступает… — она поглядела на него странным взглядом, даже чуть-чуть с сумасшедшинкой.
Ему показалось, будто в тоне ее просквозило какое-то похотливое обещание. Его будто электрическим разрядом пронзило, и внутри зажглось страстное и трепетное ожидание…
Она закурила. Медленно затягиваясь, сидела и молча смотрела куда-то мимо Павла странным взглядом черных, непроницаемых, как осенняя безлунная ночь, глаз, будто позади Павла происходило какое-то действо, таинственное, но понятное ей, и только ей интересное.
Затушив окурок в консервной банке, она достала из сумки его рукопись, положила на стол, медленно произнесла:
— А ты настоящий гений…
Сердце у Павла екнуло, и будто какая-то сила приподняла его над этой обыденностью, а в мозгу ни с того ни с сего вспыхнула строчка из ее стихотворения: — "Кровавым огнем полыхали закаты…" И от этого стало тревожно и хорошо.
Проводив ее, он еще долго стоял в дверях. Ветер швырял в лицо пригоршни мягких теплых снежинок, было тревожно, как перед землетрясением, и от этого почему-то хорошо, и не хотелось уходить в уютное, привычное тепло слесарки.
На следующий день он купил в подземном переходе у парня "кавказской национальности" огромный букет последних осенних цветов — пышные белые шары на крепких стеблях, и пошел на день рождения. К его удивлению в квартире, отделанной с претензией на оригинальность, присутствовало литобъединение почти в полном составе. Игнат Баринов, уже хорошо "принявший на грудь", с неподражаемым изяществом травил похабные анекдоты. Смеялись все, даже чопорная мать Люси, женщина моложавая и довольно импозантная. Весь стол был заставлен банками с гвоздиками. Оказывается, широкая душа Юрка-ахинист, притащил их целую охапку, то ли пол сотню, то ли сотню. Отец Люси, мужчина огромного роста, но с фистулой в горле, что-то пытался втолковать Григорию, хрипя и свистя. Григорий курил сигарету, глубокомысленно кивал, что-то пытался говорить, но диалог явно не клеился.
Музыкальный комбайн принялся выдавать томное танго Оскара Строка. Павел подошел к Люсе, протянул руку, но она резко отстранилась от него. Тогда он взял ее за руку и потянул на середину комнаты. Она зло сверкнула на него глазищами, вырвала руку и подошла к Игнату. Тот с готовностью вскочил, она буквально повисла на нем, прижимаясь всем телом, извиваясь в такт музыки. Павел некоторое время изумленно смотрел на нее, не понимая, что произошло, потом вернулся за стол. Юрка налил ему полный фужер вина, весело оскалился:
— Давай! За прекрасных дам…
Осушив полфужера, Павел по своему обыкновению принялся наблюдать. Несмотря на то, что танго кончилось, Люся продолжала откровенно вешаться на Игната, Юрка медленно наливался вином, остальные были заняты разговором друг с другом. Короче говоря, застолье было пущено на самотек. Мать Люси откровенно скучала, отец, в обществе Григория, уже допивал бутылку коньяку.
Наконец Павел улучил момент, когда Люся оказалась одна, подошел к ней, спросил:
— Что случилось? Что это с тобой? Ты ж сама меня позвала… К тому же первая предложила дружить…
Она обожгла его злобным взглядом, бросила сквозь зубы:
— Отцепись… Можешь валить отсюда, я никого не держу…
И опять направилась к Игнату, который как раз пытался выпить на брудершафт с ее отцом.
Григорий отплясывал с подругой Люси, пышноволосой блондинкой. Отец Люси мрачно опрокидывал одну стопку за другой, не обращая внимания на то, что жена буквально прожигала его взглядом.
Застолье кончилось мгновенно: мать Люси поднялась из-за стола, подошла к музыкальному комбайну, выключила его, и тоном, не терпящим возражений, заявила:
— Время позднее, пора расходиться!
И стояла у комбайна, оглядывая компанию непреклонным взглядом, пока все, даже и те, кто "хорошо принял", не засмущались и не потянулись в прихожую. Все испытывали неловкость из-за того, что их так бесцеремонно выперли.
Люся с подругой пошли провожать гостей до остановки. Все как-то быстро исчезли, попрыгав в автобусы и троллейбусы, не задержавшись ни на минуту, чтобы поболтать, на остановке остались только Люся с подругой, да Игнат с Павлом. Игнат без остановки травил анекдоты, Люся беспрестанно смеялась, подчеркнуто игнорируя Павла. Он топтался рядом с теплой компанией, тоже пытался острить, но на него никто не обращал внимания. Чувствовал он себя ужасно глупо, будто принц крови, которого пригласила принцесса на свою коронацию, но его дальше псарни не пустили и накормили отбросами с королевского стола вместе с псарями. Мерзли уши, ноги, холод забирался под куртку. Наконец ему надоело все это, и он прыгнул на заднюю подножку отходящего троллейбуса. Пока двери не закрылись, он смотрел на Люсю, но она так и не поглядела в его сторону, будто его никогда не было. Окончательно сбитый с толку, он глубоко вздохнул, и как бы отбросил, оттолкнул от себя все, происходившее в этот вечер. Не особенно-то получилось, откуда-то из потаенных глубин сознания вновь всплыли невыносимая тоска и поистине физическая боль, которые он испытывал почти всю зиму после разрыва с Ритой.
Последующие несколько дней он места себе не находил; он не мог работать, не мог спать, каждая ночь для него становилась нескончаемой пыткой. При этом Ольга как обычно ничего не замечала, безмятежно дрыхла, разметавшись под пуховым одеялом. Если спалось, то спалось здорово в промерзшей квартире под периной! Слава Богу! Анна Сергеевна выходила перед самыми морозами уже самосвал угля. Однако вагон с углем видимо где-то долго простоял под осенними дождями, уголь смерзся в огромные глыбы. Павел два дня махал киркой и кувалдой, чтобы только довести эти глыбы до размеров печной дверцы, потом перекидывал уголь в сарай. За этой работой его и отпустили боль и тоска. В квартире, наконец, стало тепло, а потом и соседи завезли уголь. Как водится, после угольной работы, собрались возле пышущей жаром печки, только на водку денег не нашлось, кто-то достал полутора литровый пластиковый баллон самогонки. Женщины благодушно смотрели сквозь пальцы на такой «беспредел», даже закуски соизволили выдать, так что пир получился знатный. В эту ночь Павел впервые за неделю спокойно уснул и проспал до утра, не просыпаясь. Проснувшись утром, освобождено вздохнул и, наскоро позавтракав, уселся за пишущую машинку. Все хорошо, что хорошо кончается, сказал про себя.
На дежурстве тоже все было в полном порядке. Никаких заданий от механика, никаких признаков аварий, ровно гудел насос, над головой, в ванне бассейна, плескался счастливый народ, у которого были деньги на такое удовольствие, как большое количество теплой воды в морозы. Павел достал тетрадь, сел за стол и тут услышал, как хлопнула входная дверь. Он вышел из слесарки, поглядеть, кого принесло, и увидел Люсю. Она стояла, прислонившись к стене возле двери, пачкая известкой свою дешевенькую шубку и виновато смотрела на Павла.
— Здравствуй… — проговорил он после долгой паузы.
— Здравствуй… — проговорила она, поглядывая на него исподлобья.
Он переступил с ноги на ногу в полнейшем замешательстве, в конце концов пригласил:
— Пойдем в слесарку, тут слишком шумно…
Она пошла за ним. В слесарке села на диван, расстегнула шубку, закурила. Он сидел на стуле, не зная, с чего начать разговор, и надо ли его вообще начинать. Она курила, уставясь в одну точку, будто что-то видела за стеной, какой-то потусторонний мир. И вдруг заговорила, совсем не о том, о чем он ожидал:
— Как бы я хотела, чтобы меня кто-нибудь полюбил так же, как Краснов — Риту… Если бы кто-нибудь увез меня из этой гнусной страны!..
Павел проворчал хмуро:
— Россия вовсе не гнусная, в ней всего лишь правители гнусные…
Она не слушала:
— Мне Юрик рассказал, как она перед отъездом пришла на берег, разулась, и босиком прошла по воде, чтобы навсегда запомнить нашу реку… А дело-то в октябре было… А потом, в Москве, когда уже была готова виза, она босиком бродила по опавшим листьям в Нескучном саду… Юрка их провожал. Он был с ними до последнего дня…
В Павле вдруг поднялось раздражение:
— Юрка всегда кого-нибудь провожает, сопровождает или встречает… А она всегда была актрисой, всегда работала на публику, даже если зритель всего один! И тут для нее важен был не сам отъезд. А процесс отъезда! Никто их не гнал из России, потянулись за сытой жизнью, ну ехали бы себе без театральных эффектов. Тоже мне, эмигранты первой волны… Те из-за своих убеждений уехали, да и реальная опасность для жизни была, а не за дешевой американской жратвой… Я вот нахожусь в глубокой потенциальной яме; у меня нет собственной квартиры, как у Краснова с Ритой, которую можно было бы продать и выручить деньги на билет, и на первое время в Америке, но даже если бы у меня была возможность уехать, я все равно бы не поехал… — Павел замолчал, постаравшись задавить в себе раздражение.
— Ты так говоришь потому, что она тебя бросила, — Люся произнесла это серьезно, с расстановкой.
— Я так говорю потому, что так думаю. А бросила она меня совершенно справедливо. Я ведь не собирался ломать ради нее всю свою жизнь, я, понимаешь, недостаточно крут, чтобы быть ее мужем… И вообще, я тебя не ждал, да и, честно говоря, не думал, что ты еще хоть раз придешь…
— Ты оби-иделся!.. — протянула она таким тоном, будто до нее только что дошло. — Да я так себя вела, чтобы никто не догадался, какие у нас отношения, чтобы подумали на Игната…
— По-моему твоему отцу вообще наплевать, какие и с кем у тебя у тебя отношения… — пробормотал Павел растерянно.
— А вот и не наплевать! Он меня жутко ревнует…
— Ну-у… поревнует да привыкнет…
— Нет, ты не понял, он меня ревнует по-мужски…
— Ну, знаешь… — Павел растерянно оглядел ее. — А не пора ли ему в таком случае в дурдом?
— Вовсе не пора. Он мне не отец, а отчим…
Она замолчала, прикуривая новую сигарету. Повисло неловкое молчание. Павел в совершеннейшей растерянности не знал, что сказать, и как себя вести дальше. Сделав несколько затяжек, она сказала:
— Ты отлучиться можешь?
— Могу, конечно… Только не надолго, на час-полтора…
Тоном, не терпящем отказа, она заявила:
— Я выпить хочу.
Павел с минуту ошарашено смотрел на нее, наконец, спросил глупо:
— А-а… чего?
— Лучше — водки.
— Ну, хорошо, я схожу… — пробормотал он потрясенно.
Быстро одевшись, он пошел к двери, в дверях обернулся, сказал:
— Ты запрись изнутри, и не открывай, если станут стучать. Хотя, в это время в машинное отделение никто не заходит.
Он торопливо дошел до ближайшего магазина, у водочного отдела замешкался; никак не мог решить, что взять, пол-литра, или ограничиться чекушкой? В конце концов, плюнул, решил, что и ему не мешало бы напиться, потому как нервы пришли в полнейший раздрай и к тому же сознание затопляло непонятное беспокойство, временами переходящее в безотчетный страх.
Он постучал в двери слесарки, крикнул, что это он. Она открыла почти сразу, будто стояла за дверью. Он поставил бутылку на стол, сказал виновато:
— Вот только с закуской у меня не густо…
— Ничего, хлеб есть и ладно…
Он разлил по первой, на сей раз поровну. Она подняла свой стакан, сказала:
— За нас с тобой, за нашу дружбу… — и одним глотком проглотила водку, даже не поморщившись.
Взяла сигарету, глубоко затянулась, облегченно, с легкой улыбкой выпустила дым, Поглядела на Павла заблестевшими глазами. Он опрокинул стакан, посидел, прислушиваясь к обжигающему комку, катящемуся по пищеводу, отломил хлеба, пожевал, сказал:
— Ты водку пьешь, как воду. Когда успела научиться при такой строгой маме?
— А я и анашу пробовала, — безмятежно откликнулась она. — Как-то накурилась на одной хазе, собралась домой идти, а из комнаты выйти не могу; весь дверной проем паутиной заплело, а посередине паук сидит, во-от такой… — она показала рукам, какой именно паук.
Действительно, увидя такого паука в дверь не пролезешь. Она кивнула на бутылку:
— Давай, еще по одной…
Павел разлил водку, она, уже явно растягивая удовольствие, принялась пить маленькими глоточками, в промежутках глубоко затягиваясь. Глаза ее вдруг странно заблестели, она больше не смотрела в пространство за спиной Павла, а смотрела теперь не отрываясь на него, щеки ее раскраснелись, дыхание ускорилось. Павел, мучаясь от неловкости, жевал хлеб. Она тихо сказала:
— Я докажу тебе, что только с тобой хочу быть… — и принялась стягивать свитер. Стянула, оставшись в белой футболке, раздраженно прошипела: — Ну, и долго ты сидеть будешь истуканом?..
Павел сорвался с места, обогнул стол, схватил ее на руки, перенес на диван. Она с совершенно пьяной улыбкой уже стягивала с себя футболку. Он еле успел запереть дверь, а она уже сидела на диване без лифчика. Впрочем, его на ней, кажется, вообще не было. Краем мужского сознания Павел отметил, что грудь у нее безупречна — две почти правильной формы выпуклости. Но что-то его останавливало, что-то мешало опрокинуть ее на диван. И тут он сообразил — возраст! Он ведь более чем в два раза старше нее. Но она сидела, полуголая и беззащитная, блестящими жаждающими глазами глядя на него. Преодолевая в себе остатки сопротивления, он медленно стянул с нее толстые шерстяные гамаши, она с готовностью опрокинулась на диван, и он, все еще не избавившись от внутреннего сопротивления, погрузился в нее, как в теплую воду тропического моря. Диван не успел скрипнуть и пяти раз, как вдруг она пронзительно и сладострастно застонала. Так повторилось несколько раз, стонала она все пронзительнее, все громче, и вдруг закричала, потом захрипела и тут же замерла. Павел подскочил, зашептал испуганно:
— Ты что? Что с тобой?..
Она приоткрыла глаза, слабым голосом спросила:
— Где я? — Павел облегченно рассмеялся.
Она широко, счастливо улыбнулась, прошептала:
— Никогда, ничего подобного не испытывала… Гос-споди!.. Это потрясающе… Мне никогда так хорошо не было… Я люблю тебя… Люблю… — голос ее замер, казалось, на самом пределе страсти.
Павел ощутил себя на седьмом небе от счастья, так хорошо ему не было с тех самых нескольких недель с Ритой; когда был жаркий май, они взбаламутили весь город, готовя митинг в защиту гласности, демократии и перестройки. Литобъединение будто в полном составе с ума сошло, все будто впали в транс; бегали по вузам, творческим организациям, агитируя за митинг, а по вечерам встречались на квартире у Риты, пили водку, не пьянея, и обсуждали то, что делалось в стране, и все яростно жаждали перемен, и безумно хотелись, чтобы перемены начались сегодня же, сейчас. Потом все расходились, а Павел оставался с Ритой…
Павел лежал на жестком, грязном, бугристом диване, голая и совершенно беззащитная Люся, сидя рядом по-турецки благостно курила сигаретку. Павел не был гигантом секса, но встать и одеться, пока она сидела голая, ему показалось бестактным. Но тут она докурила, мягко и плавно, как разнежившаяся кошечка, прилегла к нему на грудь, прижалась губами к его губам, он ответил, как мог горячее, но тут же почувствовал, что дальше этого дело не пойдет. Не отрываясь от его губ, она гладила его по груди, по животу, движения руки становились все резче, все нетерпеливее, рука спустилась ниже… Она оторвалась от его губ, спустилась ниже и он почувствовал ее губы в самом неожиданном для себя месте, она задрожала, стиснула до боли его ногу своими изящными пальчиками, которые привели его в восторг еще при первой встрече, сделала несколько энергичных сосательных движений, и тут поистине бешеная страсть накрыла его. Она торопливо, как амазонка жеребца, оседлала его и потом часа три извивалась на нем, прыгала, временами пронзительно и сладострастно кричала. Когда он, наконец, кончил, она еще долго лежала на нем, шепча:
— Боже мой… Боже мой… Что ты со мной делаешь… Я же могу умереть под тобой… Любимый мой… Ты великолепен… Господи, я всю жизнь мечтала о таком мужчине… Ты нежный, мягкий… и в тоже время сильный… О, Господи! Как ты силен…
Павел не стал поправлять ее, что это он может запросто умереть под ней, он чувствовал себя штангистом, поднявшим рекордный вес, или альпинистом, одним духом покорившим Эверест. Никогда в жизни с ним такого не было. Самое большее, на что решилась Рита на вторую ночь, когда еще пребывала в первом восторге от него, это поцеловать самый кончик, и то он тогда показал ей класс. Для Ольги он готов был все сделать, но она никогда себя так не вела, наоборот, нарочито холодно, частенько ссылаясь на усталость, вообще отказывала ему, чем вызывала у него приступы бешеного раздражения.
Люся с видимым сожалением оторвалась от него, закурила, сказала с усталой грустью:
— Надеюсь, ты понимаешь, что ты у меня первый? — Павел чуть не расхохотался гомерическим хохотом, однако, сумел сдержаться, а она продолжала с самым серьезным видом: — Мне мать настрого запретила всякую половую жизнь до совершеннолетия. Гос-споди! — она закатила глаза. — Как мне хотелось трахаться! Я буквально на стену лезла…
Павел спросил с самым невинным видом:
— А где ж ты научилась такой изощренной технике?
— Чисто теоретически подготовилась, — проговорила она серьезно.
Павел слегка подивился про себя, зачем это ей понадобилось так глупо врать? Подумаешь! Трахается лет с пятнадцати… Ну трахали ее всякие сопляки, толком не протрахивали, только распаляли желание, отчего она и на стенки лезла…
Павел ровно две недели был на седьмом небе от счастья, отдыхал только дома, Ольга ни о чем не догадывалась по своему обыкновению. Павел ссылался на то, что в бассейне много работы, он не спит ночами и сильно устает. В промежутках между дежурствами они с Люсей ходили в кино, просто бродили по берегу реки, если дни были не слишком морозными. Но вот она как-то пришла к нему на дежурство, однако, раздеваться не стала, сидела на диване, жадно куря сигарету и сосредоточенно вглядываясь куда-то в стену. Наконец резко, раздраженно, ткнула окурок в консервную банку, вскочила и бросила с высокомерной брезгливостью:
— Прощай!
Он вскочил, изумленно уставился на нее, все внутренности будто оборвались и разом ухнули в кипяток:
— Э-э… Как — прощай? В каком смысле?..
— В таком… Я ухожу…
— Куда?..
— Ухожу и все! Разлюбила я тебя. Тоже мне, гений — одиночка… Бывай… — она помахала рукой и шмыгнула в дверь.
Он догнал ее возле входной двери, обхватил сзади, мягко стараясь удержать, но она резко вырвалась, оттолкнула его, зашипела злобно:
— Отцепись! — и выскочила на улицу.
Он не побежал за ней, совсем глупо было бы выяснять отношения на глазах у толпы людей, как раз в бассейн густо шли обладатели платных абонементов. Он медленно вернулся в слесарку, сел на диван, машинально достал рукопись из сумки, но строчки плясали перед глазами, смысл ускользал.
Снова накатила жуткая, звериная, непереносимая тоска. Наверное, от такой тоски волки воют на луну черными осенними ночами… Дня три он был сам не свой, опять не спал ночами, опять было ощущение, будто в кишках засел острый зазубренный крючок, и кто-то плавно, ненавязчиво, но и, не ослабевая натяга, тянул за невидимую леску. Он пришел в литобъединение, тихонько сидел на своем месте, не ввязывался в разговоры. Люся тоже была здесь, сидела, уставясь в пол, и грызла ногти. В перерыве вместе со всеми курила в курилке, чему-то смеялась, Павел видел ее через открытую дверь, и было ему невыносимо больно. Мучительно жаль было того, что она больше не будет извиваться под ним, сладострастно стонать и шептать слова любви горячечным шепотом…
Когда расходились, она, будто ненароком, оказалась возле Павла. Он шел, сосредоточенно уставясь в снег под ногами, и с замиранием сердца ждал, что будет дальше. Она вдруг жалобно сказала:
— Мне плохо и тоскливо без тебя…
— Ты же попрощалась насовсем… — обронил он сумрачно.
— Не знаю, что на меня нашло… Паша, ну я вдруг разом тебя разлюбила! У тебя разве так не бывало?
— Я слабый человек, у меня так не бывало… — Уж если я полюблю, то полюблю навек… — он вдруг осекся, поймав себя на том, что говорит об Ольге, но при этом страстно и самозабвенно любит и Люсю.
Черт! Разве так бывает? Мысль мелькнула и исчезла, оставив неприятное ощущение раздвоенности. Люся после паузы вновь заговорила:
— Я вдруг подумала, что у нас с тобой ничего хорошего не получится, и решила порвать, сразу и насовсем. А то потом, боюсь, уже не получится…
— Зачем же рвать то, что фактически еще и не начиналось? — промямлил он нерешительно. — Тебе же хорошо было со мной? Зачем же нарочно делать себе плохо?
— Я не знаю… — протянула она растерянно, и вдруг, не обращая внимания на редких прохожих, прильнула к нему и потянулась губами к его губам.
Потом были еще недели две или три какого-то горячечного безумия. Павел не понимал, что с ним, он будто жил последние дни, до безумия хотелось испить все до капли, и каждый день казался последним. Потому что на Люсю находило частенько; она становилась рассеянной, даже, на его взгляд, нарочито рассеянной, отвечала невпопад, иногда на долго замолкала. Когда он спрашивал, что случилось, она с нарочитой беззаботностью отвечала, что все хорошо, все отлично, и что она безумно счастлива. Но как-то ей так ловко удавалось показать всем своим видом, нарочито бодрым тоном, что вовсе не все хорошо, а даже наоборот, что за ближайшим углом стоят не менее пятерых убийц с веревками, ножами и мешками, чтобы ее несчастную убить, зарезать, сунуть в мешок и утопить. Но она не хочет об этом говорить своему любимому, чтобы его лишний раз не нервировать.
Этот кошмар для Павла тянулся больше года; Люся "уходила от него навсегда" раза по два-три в месяц. При этом каждый «уход» сопровождался бурными сценами, иногда прямо на собраниях литобъединения. Это всегда начиналось неожиданно для Павла: Люся могла прийти с ним на какую-нибудь пирушку, и вдруг ни с того ни с сего начать в буквальном смысле вешаться на кого-нибудь другого, или липнуть. Короче говоря, выглядело это всегда мерзко, к тому же она тут же начинала всячески демонстрировать свое пренебрежение к нему, оскорбляла, и всем жаловалась, что он ее непременно убьет, если ее не проводит кто-нибудь домой. Естественно, у ее нового избранника хвост распускался, как у павлина и на Павла он тут же начинал смотреть волком. Каждый раз, когда она начинала прощаться навсегда, у Павла все внутри обрывалось, он не спал несколько ночей подряд, пока она вновь не возвращалась, притихшая и благостная. Еще болезненнее он переносил унижения, которым она его время от времени подвергала прилюдно, хотелось биться головой о стену, или ее придушить.
После года дрессировки Павел было уже научился спокойно переживать ее "уходы навсегда", но однажды, после очередного прощания, она вдруг явилась на следующее же его дежурство. Села на свое любимое место в уголке дивана, закурила. Павел невозмутимо ждал, даже с некоторым любопытством, как она начнет обосновывать свое очередное возвращение, и как будет оправдывать предшествующий "уход навсегда". Но она вдруг ровным и холодным тоном сообщила:
— Меня отчим изнасиловал…
— Ка-ак?! — Павла будто током по кишкам садануло.
Задыхаясь, он смотрел на нее, не в силах слова вымолвить и из самой глубины души поднималась волна жалости и нежности. Она вымученно улыбнулась, пожала одним плечом и сосредоточенно затянулась.
— Я к тебе пришла потому, что мне не к кому больше идти. Мать узнает — убьет меня… И некому за меня заступиться…
Павел вскочил, вскричал:
— Да если только в этом дело, я прямо сейчас пойду и морду ему набью!
Она вдруг брезгливо поморщилась:
— Ну, чего ты так расстроился? Не совсем он меня изнасиловал… Не справился… Я сказала, что матери все расскажу, если он мне шубу не купит. Он мне ее в тот же день купил. Из-за этого мать сама что-то заподозрила, но расспрашивать не стала, а предложила мне переселиться в бабушкину квартиру. Так что, через пару дней прошу в гости…
Павел облегченно вздохнул, рассмеялся:
— Ну и шутки у тебя…
— Какие уж тут шутки… — она ткнула окурок в банку и принялась деловито стягивать с себя свитер.
Следующие две недели прошли безмятежно. Правда, Люся перестала появляться в бассейне, зато к ней запросто можно было прийти домой. Как-то Павел привычным маршрутом прибыл на седьмой этаж «малосемейки» с бутылкой вина и закуской, доступной его зарплате. На диване, свидетеле десятка безумных ночей, сидел по-турецки Игнат Баринов. Люся сидела рядом в кресле, благостно смоля сигаретку. Павел выложил закуску, откупорил бутылку с вином, которую они неспешно, в молчании распили на троих. Поскольку выпивка быстро кончилась, он ждал, что Игнат соберется и уйдет, но он не проявлял ни малейшего желания слезать с дивана. В конце концов, Павел дождался момента, когда Люся пошла на кухню, заваривать кофе, пошел за ней, встал рядом у печки, сказал:
— Время позднее, намекни Игнату, что пора расходиться…
Она, томно поглядывая на него невинными глазками, ответствовала:
— А почему это Игнат должен уходить?
— Как это?!. — опешил он.
— Видишь ли, Паша… — раздумчиво затянула она, — я поняла, что ты мне не пара. Ты бездарь и графоман, мне совсем не интересно с тобой. Я ухожу к нему…
Павла будто волной кипятка обдало; обида, унижение, темная злоба, все вместе смешалось, тьма затопила разум, бешено захотелось врезать ей кулаком по детски невинному личику, а потом выбросить в окно Игната. Но тут же, будто электричество от него отключили, навалилась обморочная слабость, воля, будто кисель из разбитой чашки, растеклась в мерзкое, вязкое отчаяние. Он тихо промямлил:
— Как же так?.. Я же люблю тебя… — в этот момент он и сам этому верил.
— А я тебя больше не люблю! Он гений! Настоящий поэт; горячий, безрассудный… А ты холодный, рассудительный, расчетливый, как Гобсек…
Прихватив кофейник и две чашки, она направилась в комнату, равнодушно обойдя Павла. Придя в себя, он вернулся в комнату. Игнат с Люсей пили кофе, подчеркнуто игнорируя Павла, в полголоса обмениваясь какими-то «умными» фразами о поэтическом творчестве. Чувствуя себя оплеванным с головы до пят, Павел сидел в кресле и не знал, как поступить. Он понимал умом, что надо уходить, но вот так просто подняться и уйти — у него не было сил. Игнат изредка бросал на него победные взгляды.
Люся ушла на кухню, там зашумела вода в раковине. Игнат задумчиво курил. Затушив окурок в пепельнице, он тихо сказал:
— Пашка, будь мужиком, ты ж понимаешь, что ты тут лишний…
В душе Павла вдруг мимолетно вскипела злость:
— Игнат, ну ты ж понимаешь, что значит быть настоящим мужиком? — Павел смотрел на него, выжидательно усмехаясь.
— Пашка, не выступай. Я прошел «спецуру» и мне раз плюнуть заделать тебе козу…
Павла это заявление рассмешило, но он и виду не подал. Он мог в полминуты завязать Игната морским узлом вместе с его «спецурой». Но это было бы совсем бессмысленно, да и глупо, в конце концов. Все станет значительно хуже, гнуснее, глупее. И так уже состояние — будто в выгребной яме искупался… Он медленно проговорил, глядя Игнату в глаза:
— А знаешь, может оно и лучше… Мне смертельно надоели ее закидоны. Пусть теперь тебе нервы помотает, дерьмом тебя помажет. Так что не стесняйся, лезь в ее пи… вместе со своей «спецурой». Там она тебе здорово пригодится, — он резко поднялся, вышел в прихожую, схватил куртку и вышел вон.
На улице глубоко вздохнул, несколько раз повторил:
— Ну, вот и хорошо, вот и, слава Богу…
Однако трудно было себя убедить, что все хорошо, но в глубине души он сознавал, что, в конце концов, несмотря ни на что, — слава Богу!
Дней через пять он стал нормально спать, а потом и тоска начала помаленьку отпускать. Правда, все не проходил мучительный стыд из-за пережитых унижений. Даже стыдно стало появиться на собрании литобъединения. Ведь все были свидетелями его идиотского положения. Но, в конце концов, и это забудется…
Очередное собрание литобъдинения состоялось через две недели. Люся явилась на собрание, но к Игнату не подсела, а села поближе к Павлу, и то и дело бросала на него тоскливые взгляды. Игнат ее демонстративно не замечал. Потом, после собрания, она сама подошла к Павлу, долго, путано, объясняла ему, что ошиблась, что приняла Игната не за того, кто он есть. Что он пустой, никчемный болтун и лицедей. Дело кончилось тем, что Павел вновь оказался в ее постели. Но в этот раз он ушел от нее в начале ночи. Автобусы уже не ходили, он шел через мост, когда его вдруг осенило:
— Господи! Да это же примитивная психологическая раскачка! — проговорил он вслух, останавливаясь у перил.
Внизу расстилалась чистая, белая лента реки. В рассеянном свете звезд и фонарей снег казался неживым стерильным покрывалом, и эта ровная поверхность каким-то образом успокаивала готовые вновь сорваться в горячечную пляску нервы. Павел не мог поверить, что она сознательно раскачивала его чувства, как маятник, все более и более сильными толчками. Нет, все это она делала бессознательно! Властная мать с замашками фельдфебеля с детства изувечила ее психику, и вот теперь это приняло такие извращенные формы. Она не может просто жить, она чувствует дискомфорт в спокойной жизни. Ей обязательно надо доводить кого-нибудь до отчаяния, а потом она этим отчаянием питается, как вампир кровью жертвы, как наркоман своим зельем…
Павлу от этого открытия сразу стало легко и спокойно; он освобождено рассмеялся и пошел домой, ежась от пронзительного ветерка, тянущего с реки.
Павел невозмутимо наблюдал, как она бесстыдно демонстрировала свое новое пристрастие. Люсе видимо очень хотелось вызвать в нем прежнее отчаяние, но Павел вдруг с тоской вспомнил Вилену. Вот уж полнейшая противоположность! Цельная, благородная и щепетильная, целеустремленная. Как она любила его! И ушла потому, что любила…
Интеллектуальный потенциал пирушки испарился так же быстро, как газ из пива, она превратилась в обыкновенную попойку. Люся уже бурно ссорилась с Герой, Григорий мирно спал на диване, свернувшись калачиком. Павел понял, что еще пара минут и в него вновь мертвой хваткой вампира вцепится Люся. Ему вдруг страстно захотелось проверить, что будет, если он сейчас уйдет? В кого она вцепится? Он вылез из кресла и направился как бы в туалет, но в прихожей изменил траекторию, прихватил куртку и выскользнул за дверь.
Когда шел к остановке, его вдруг, как ледяной волной, накрыло ощущение чужого недоброго взгляда. Точь-в-точь такое же ощущение было, когда они шли с Виленой по горной тропе в Алтайском заповеднике, а за ними со скал наблюдал снежный барс, возомнивший, будто они идут по его следу. Павел не подал виду, что почувствовал, но принялся украдкой поглядывать по сторонам, и как бы ненароком оглядываться. Район был застроен исключительно двенадцатиэтажниками, к тому же весьма тесно, так что народу на улице было много, и Павел никак не мог понять, откуда возникло это колючее ощущение чужого взгляда в спину. Позади него маячило человек пять, навстречу валило еще больше с остановки, и вроде никто не смотрел в его сторону. Он постарался отделаться от этого противного ощущения, но оно не оставляло. На остановке он попытался разглядеть тех, кто дожидался транспорта, но было темно.
В автобусе было полно народу и ощущение упорного взгляда в спину не проходило. Он попытался определить, кто за ним наблюдает, но не смог; все, казалось, были заняты своим делом, кто разговаривал с соседом, кто дремал, кто задумчиво смотрел в темное окно. В конце концов, Павел плюнул, обругал себя мнительным параноиком и попытался отрешиться от ощущения тревоги.
Пока шел от остановки к дому, несколько раз резко оглядывался; позади маячили две неясные тени. Но, поди, разберись, кто это? Может, безобидные соседи пробираются домой, так же опасаясь каждого куста?
Ольга уже спала. Павел подкрепился на кухне, чем Бог послал и пошел в спальню. На душе было гадостно, хоть он давно уже не заблуждался по поводу Люськи, но предвидел, что снова предстоит бессонная ночь. Раздевшись, он лег на свое место у стенки, вытянулся на спине, Ольга сонно повозилась, ткнулась носом в его плечо и вновь ровно засопела. Павел вдруг с интересом подумал, а рисковали ли они реально, литобъединение то есть и лично он, Павел, свободой и жизнями, устраивая митинг в поддержку гласности и перестройки? Не рисковали, конечно, ничем, но они ж этого тогда не знали! Была жива еще в памяти история с клубом любителей фантастики и его неформальным Президентом. Когда к власти пришел Черненко, вдруг неожиданно пришло распоряжение ликвидировать городской клуб любителей фантастики, много лет безмятежно функционировавший при городское библиотеке. Когда клуб ликвидировали, с его Президентом случилась вовсе темная история: он вдруг исчез, и лишь через три дня нашелся в городском морге. Врачи констатировали — сердечный приступ. Это у здорового-то парня в двадцать четыре года?! Потом начались обыски у членов клуба. Следователи накопали криминала аж на целый год для троих членов клуба. Дело в том, что ребята как могли переводили зарубежную фантастику, перепечатывали от руки на пишущих машинках, лишь бы только прочитать то, ужасно буржуазное и растленное, о чем писала литературная газета. Эти перепечатки явственно попахивали самиздатом и при хорошей партийной натяжке тянули на криминал.
С тех времен прошло меньше четырех лет. В весну восемьдесят восьмого вдруг показалось, что все повторяется, казалось, что навсегда покончено и с гласностью и с перестройкой. Даже во времена темного черненковского террора никто не тронул фрондирующее молодежное литобъединение при молодежной газете, а тут вдруг с наглой бесцеремонностью ликвидировали ставку руководителя, из помещения редакции выгнали. Для Павла это было сильным ударом. С детства не слишком-то коммуникабельный, он все же нуждался в общении. В подвале плавательного бассейна, где он проводил десять суток в месяц, общаться было решительно не с кем. Разговоров о литературе с Ольгой у Павла как-то не получалось. Как любая дама с высшим образованием она много читала, но давать ей читать свои вещи Павел не решался. Он трудно сходился с людьми, поэтому близких друзей у него не было. К тому же он не был любителем выпить, поэтому и приятелей с собутыльниками у него не было тоже.
Весна пока что улыбалась только днем, солнышко пригревало, снежные валы по обочинам стали грязными и ноздреватыми. Ночами, однако, прижимали колючие морозцы. Потеряв связь с товарищами по литературному объединению, Павел частенько стал испытывать острые приступы тоски и одиночества. В подвале, культуристической «качалке», тоже не шибко-то пообщаешься. Чтобы не стать всеобщим посмешищем, надо ко всему относиться легко, вовремя рассказать анекдот, посмеяться незатейливой шутке. А у Павла положение было вовсе сложным, он был самым старшим, и при этом очень мало поднимал, естественно, по понятиям здоровяков-культуристов. Так что приходилось всеми силами сохранять имидж сурового ветерана, изломанного травмами, но не сдающегося натиску лет.
В один из приступов тоски, бесцельно бродя по городу, Павел оказался у входа в помещение Союза писателей. Мучительно хотелось зайти, но навалилась непонятная робость, он топтался нерешительно у крыльца невзрачного особнячка, когда открылась дверь его и появился сияющий как бляха новобранца, неунывающий весельчак и приятель всех пишущих Юрка-ахинист.
— Пашка! — весело вскричал он. — Ты что, в лито пришел?.. — Павел неопределенно пожал плечами. — Да нечего тут делать! — он встряхнул тощей папкой. — Меня отфутболили, сказали, что с этой прозой только в сортир ходить…
— Ну, так прямо и сказали?.. — выразил вежливое сомнение Павел
— Ну-у… примерно так и сказали… — смягчил позицию Юрка.
— А что там за литобъединение? — спросил Павел осторожно.
— Да вот, организовали в срочном порядке в противовес нашему… Всякие мальчики и девочки, пишущие беспомощные стишки и рассказики… Нечего тут делать! — повторил он решительно. — Пошли лучше к Ритке, там сейчас все наши собираются…
В душе у Павла что-то дрогнуло. Когда-то он был весьма неравнодушен к Рите, но она вышла замуж за Сашу Галкина, и он все эти годы видел ее лишь мельком, в литобъединение она перестала ходить. Павел нерешительно поглядел в сторону автобусной остановки.
— Да ладно!.. — засмеялся Юрка. — Куда тебе спешить? Свободный человек… Пошли, тут пара остановок до ее дома всего.
Желание повстречаться с прежними товарищами пересилило боязнь потревожить былую тоску и боль, и он направился вслед за Юркой к подруливающему к остановке троллейбусу.
В двухкомнатной квартире на первом этаже панельной девятиэтажки ходил дым коромыслом. На журнальном столике стояли несколько бутылок водки, лежала спартанская закуска в виде мелко нарезанных кусочков черного хлеба и вареной колбасы. Стульев и кресел на всех не хватало, кое-кто устроился на паласе по-турецки, на разложенном диване сидело пятеро, а за их спинами безмятежно спал, а может, делал вид, что спит, Витька Краснов. В кресле у окна сидела Рита, подобрав под себя ноги, и задумчиво курила. Увидев Павла, она просияла и, гибко вскочив, кинулась навстречу, весело крича:
— Паша! Отшельник ты наш засушенный! Каким ветром тебя сюда занесло?..
На мгновение крепко прижавшись к Павлу, она смачно чмокнула его в щеку, провела к своему креслу и, усаживая на низенькую банкетку рядом, «завлекательным» голосом, как только она одна умела, проворковала:
— Сегодня ты будешь моим мужчиной…
Вытянув ноги, уперев их в мягкий подлокотник дивана, Павел проговорил нарочито серьезно:
— Дни и ночи нес меня по степи буран перестройки, этот ледяной, пронизывающий ветер коренных перемен… Как хорошо, после долгого пути в одиночестве, в ледяной пустынной степи, приземлиться у ног прекрасной дамы…
Кто-то сунул ему в руку стакан с водкой, кто-то весело крикнул:
— Пашка! Ну где ж ты пропадал?…
Ответа от него не ждали, а потому он и отвечать не стал. Виктор завозился на диване, как сомнамбула поднялся, обвел всех сонным и мутным взором похмельного ханыги, проговорил:
— Нашего полку прибыло… Гитару мне, господа, гитару…
Виктор, разминая пальцы, взял несколько виртуозных аккордов, а потом запел мягким и приятным баритоном пронзительно-тоскливую балладу, как понял Павел по смыслу, на слова Галича:
— … а Мария шла по Иудее…
Жуткая, острая, как нож диверсанта, тоска пронзила Павла. Запрокинув голову, он вылил в рот теплую водку, глотая слезы, делая вид, будто сосредоточенно жует черствый хлеб, глотал, глотал и не мог проглотить жесткий, шершавый ком в горле. Кое-как справившись с собой, сморгнув с ресниц слезы, поглядел на Виктора. Тот, прикрыв глаза, пел. Лишь когда кончилась песня, Павел смог оглядеть компанию, все не шибко-то прислушивались к пению Виктора. Виктор вдруг врезал всей пятерней по струнам, вызвав мгновенно тишину, и совершенно твердым голосом заговорил:
— Послушайте, господа литераторы! Ну, надо же что-то делать… — видимо он продолжал разговор, возникший задолго до появления Павла. — Давайте купим побольше листов ватмана, нарисуем на них черные мишени, повесим себе на грудь и спину, и пройдем по улице Ленина…
— Ну, зачем мишени… — в полной тишине проговорил Павел, — это будет выглядеть, как глупая и мелкая провокация. Надо просто организовать абсолютно законно и официально митинг в поддержку перестройки и гласности. Свободный, демократический митинг… А что? Имеем право. Демократия у нас, или как?.. — он и сам не знал, зачем это сказал.
Последние месяцы его преследовало ощущение, что все застыло, зависло в полной не подвижности, а душа жаждала перемен, душа ждала чего-то давно желанного, но непонятного и неизведанного, требовала хоть какого-то действия, тем более что перемены были громогласно обещаны. Павлу казалось, что эту неизвестность, эту невесомую махину достаточно лишь слегка подтолкнуть, и все покатится, с грохотом и гулом, все, наконец, изменится, главное, исчезнет эта жуткая, тоскливая неподвижность. Все изменится, и наверняка к лучшему. Потому что хуже того, что было, и того, что есть сейчас, невозможно представить. Будто все на свете замерзло: чувства, стремления, страсти, само желание жать замерло в ожидании жизни…
Виктор, задумчиво перебрав струны несколькими аккордами, нерешительно проговорил:
— А что, в этом что-то есть…
Звякнуло стекло о стекло — Григорий разливал водку. Взяв стакан рукой, с зажатой между указательным и средним пальцем сигаретой, Рита тихим, хрипловатым голосом принялась читать стихи. Все замерли, в тишине звучал только ее голос, будто голос языческой жрицы в полутемном храме…
Павел не вслушивался в смысл, впервые за много месяцев его отпустила тоска одиночества, рядом, излучая тепло и какую-то электромагнитную энергию страсти, сидела Рита, комната была полна симпатичных ребят, и безумно хотелось, чтобы это не прекращалось.
— Рита, за то, чтоб осилить дорогу, которая нам предстоит!.. — крикнул Виктор, подняв стакан, воспользовавшись паузой, когда Рита прикуривала очередную сигарету.
— Дорогу осилит идущий… — кто-то вставил задумчиво и засмеялся.
Этакая древняя банальщина вдруг показалась всем наполненной каким-то темным, загадочным смыслом.
Опрокинув стакан, Рита затянулась сигаретой, проговорила в тишине:
— Завидую я Пашке. Он как верблюд; сжевал колючку, и шагает себе по пустыне… Но ехать на нем… Ведь он, шагая по раскаленным барханам, даже не заметит, что кто-то умер у него на спине от голода и жажды…
Павла неприятно покоробило это желание Риты прокатиться на его спине, ощущение тепла и уюта разом испарилось, он хмуро проворчал:
— А почему это кто-то должен ехать на моей спине? Я предпочитаю, чтобы он шел рядом… — он тяжело поднялся, добавил с сожалением: — Мне идти надо, а то автобусы скоро перестанут ходить…
Водка на него здорово подействовала, и он решил заглянуть в ванную, слегка освежиться водой. Выйдя из ванной, обратил внимание на легкое голубоватое свечение в спальне. Он шагнул туда и разглядел Сашу Галкина, слабо освещенного голубым мерцанием монитора компьютера. Павел попытался разглядеть редкую в то время игрушку, но было темно. На мониторе мерцали какие-то непонятные значки, английские буквы…
— Чего это ты здесь один?.. — спросил Павел, тараща глаза в полумраке.
Сашка повернулся на вращающемся кресле, откинулся на спинку, улыбнулся устало:
— А, Пашка, здорово…
— Чего это ты тут сидишь? — глупо переспросил Павел.
Сашка расслабленно свесил голову, заговорил медленно, будто обдумывая и взвешивая каждое слово:
— Понимаешь, каждому надо сделать выбор: или продолжать писать никому не нужные стихи и рассказы, или заняться реальным делом… Я свой выбор сделал. Вот, осваиваю компьютер, за этой техникой будущее.
— Послушай, но…
— Да нет, ты не так понял; ради Бога, пиши, кропай… Я ж не говорю, что ты пишешь плохо, я себя имею в виду. И я решил деньги зарабатывать. С помощью этой штуки скоро можно будет огребать ха-арошие бабки! — он пробежал пальцами по клавиатуре и Павел понял, что разговаривать с ним больше не о чем.
Две недели прошли, будто в тумане. Писать Павел не мог, на дежурстве в бассейне не мог спать, по полночи плавал без остановок, как заведенный, от бортика к бортику. Как наваждение преследовал запах духов, смешанный с запахом водки и запахом разгоряченной женщины, и круглое колено, легонько, чуть-чуть, и как бы ненароком, упирающееся в бок. Он не знал, что в городе полным ходом идет подготовка к митингу в поддержку демократии и перестройки. Что к инициативной группе из литобъединенцев уже подключились активисты с промышленных предприятий, из вузов и мелких общественных организаций.
Неожиданно Павел вспомнил, что у Риты должен быть день рождения. Он знал, что идти к ней нельзя, не следует, и вообще — глупость. Однако, кляня себя за безволие, купил букет роз на последние деньги и поехал к ней.
Он медленно шел по тротуару, все еще колеблясь, пойти или не пойти, когда вдруг увидел на скамеечке у подъезда Риту и Виктора. Виктор пытался обнять ее, что-то быстро-быстро говоря при этом, а она слабо сопротивлялась. Понимая, что самым умным было бы повернуться и уйти, Павел, тем не менее, шагнул из темноты, весело проговорил:
— С днем рождения! — и протянул Рите роскошный букет роз.
Рита раздраженно оттолкнула руки Виктора и, бросившись вперед, мгновенно угодила в объятия Павла, обожгла его губы быстрым поцелуем и потащила в подъезд. В квартире было, как и прошлый раз накурено, многолюдно и как-то по-особому, болезненно весело; кто-то танцевал, кто-то кому-то что-то горячо втолковывал, жадно затягиваясь сигаретой. На сей раз на Павла никто не обратил внимания. Рита закинула ему за шею руки и горячо шепнула:
— Сейчас будет танго Оскара Строка, изобрази, а? Ты же можешь…
И правда, из двух динамиков стереосистемы, будто мед из опрокинувшейся банки, поплыл густой, страстный голос великого певца. И Павел принялся «изображать». Рита, не заботясь о собственной безопасности, в такт музыки опрокидывалась навзничь, высоко вскидывая соблазнительно обнажавшуюся ногу, а Павел надежно и ловко подхватывал ее, потом вел, сильно и властно прижимая к себе, и она, полузакрыв глаза, полностью отдавалась во власть его рук, не проявляя ни малейшего сомнения в его силе. Как-то так получилось, что Павел даже не заметил, что они танцуют вдвоем, остальные стоят по сторонам, заворожено глядя на эту вакханалию страстей. Рита подчинялась малейшему движению его рук, она даже как бы угадывала, какое движение он намеревался сделать, и Павел перестал видеть все окружающее: были только ее черные безумные глаза, ее упругоподатливое тело, ее запах — смесь духов, вина и разгоряченной плоти.
Музыка прервалась, когда Рита висела на руке Павла, бессильно опустив руки. Приоткрыв глаза, она слегка поболтала ногами, прошептала:
— Боже, как ты силен…
Павел осторожно опустил ее, подошел к журнальному столику, на котором, как и в прошлый раз размещалась скудная закуска и спартанская выпивка. Рита размашистым совершенно пьяным движением налила в два фужера водки, взяла один, другой подала Павлу и гибко завела свою руку за его, прошептала:
— На брудершафт…
Павел проглотил водку, и сейчас же Рита всем телом как бы вжалась в него, прильнула губами к его губам, и он, ощутив ее жадные губы, ее исступленную страсть, будто на нее вдруг нахлынуло бесповоротное решение завтра умереть и не платить за сегодняшнее безумие, сдавил ее изо всех сил, она застонала, обвисая у него на руках, страстно впиваясь при этом в губы.
В безумном угаре взгляд Павла вдруг выхватил Виктора, который, запрокинув голову, жадно выхлебывал полный стакан водки. Потом Павел, после черного провала в памяти, неожиданно обнаружил себя сидящим за столом на кухне, а в руке его была обжигающая чашка с кофе. Напротив него сидел Сашка и курил, отрешенно уставясь в темное окно. Павел жадно, обжигаясь, выхлебал кофе. Сашка выудил из-под стола бутылку, налил в два фужера, один пододвинул Павлу, сказал:
— Давай… За все хорошее…
Павла вдруг резанула по сердцу острая жалость; когда-то Сашка писал неплохие стихи, его даже уважали в Союзе писателей, и прочили скорое вступление в Союз, предрекали большое будущее. И вот, неожиданно, он сломался. А может, и не сломался? Закралась предательская мыслишка. Может, так и надо? Заработать хорошие деньги, заслужить уважение, и вместе с ним — прочное положение… Впрочем, этот путь не для Павла. Каким образом увечный биолог в этой новой жизни смог бы заработать хорошие деньги?..
Ради чего Павел в свое время пошел на принцип, высказал Гонтарю все, что о нем думает? Знал ведь, что доказать ничего невозможно… Гонтарь теперь ректор университета, а Павел — слесарь в плавательном бассейне и писатель — неудачник…
— Уйду я от нее… — вдруг тихо сказал Сашка.
— От кого?.. — спросил Павел машинально.
— От Ритки… Это не женщина, а наркотик, опиум… Она все силы вытягивает, все нервы… С ней жить невозможно, а без нее — вообще смерть… Я все больше и больше опускаюсь, деградирую… Еще чуть-чуть, и превращусь в ее сексуальную приставку…
Павел чуть не закричал истерично: нет, она не такая!.. Ты все врешь… Но не закричал, выплеснул в рот водку, поперхнулся, закашлялся. Его вдруг сильно, невыносимо противно затошнило. Стены шатались, пол вздыбливался, норовя ударить его в лицо. Кое-как выбравшись в прихожую, он откопал свою куртку в груде одежды. На улице была сырая прохлада, откуда-то срывались капли, и глухо шлепали по асфальту дорожки. Он помедлил под козырьком подъезда. Мучительно хотелось обратно, вновь ощутить в руках гибкое, тугое, страстное тело… Но вернуться ему мешало чувство вины перед Сашкой и совсем не хотелось скандала с Виктором. Павел знал, что Виктор считает себя сильным человеком, и не в состоянии будет понять, что против Павла у него нет ни малейшего шанса. Дело может кончиться нешуточными увечьями. А самоутверждаться с шумом и гамом у Павла не было ни малейшего желания. Он медленно побрел к остановке, оскальзываясь на ледяных краях луж, хрустя ледком и жадно глотая сырой весенний воздух.
Обстановка в городе быстро накалялась. По вечерам на важных перекрестках начали появляться усиленные патрули милиции с автоматами и в бронежилетах, которые всем еще были в диковинку. Это потом уже, когда демократия заматерела, бронежилет и автомат стали привычным атрибутом пейзажа. Даже в бассейн пару раз за ночь наведался милицейский патруль. Лейтенант, начальник патруля, обошел с Павлом все помещения бассейна, настойчиво расспрашивая, все ли в порядке, и нет ли посторонних подозрительных людей. Павел уверил его, что все в порядке, все спокойно, но осталось ощущение, что лейтенант не бассейн осматривал, а очень внимательно изучал его, Павла.
Павел долго не выдержал, буквально на четвертый же день после дня рождения заявился к Рите. Обстановка в ее квартире была самой что ни на есть деловой; Рита печатала на машинке воззвания, Григорий с кем-то разговаривал по телефону, Игнат Баринов, явно с крепкого похмелья, дремал в кресле. Павел вдруг ощутил свою необходимость в том новом виде деятельности, которую развернули его товарищи, но с чего начать, он не знал. Отношения с Ритой отодвинулись на второй план, но влиться в новую бурную деятельность сходу он не мог. И от этого испытывал неприятное ощущение своей никчемности. Даже абсолютно аполитичные тренеры в бассейне, собираясь в машинном отделении перекурить между занятиями, и те толковали о подготовке какого-то мятежа, а Павел вот умудрился выпасть из столь развеселого шухера. А квартира все больше и больше напоминал штаб революции; трещала пишущая машинка, беспрестанно звонил телефон, приходили и уходили какие-то люди.
Рита печатала воззвания, листовки, разъяснения о целях акции. Цели, на взгляд Павла, были туманными и, наверное, не совсем ясными самим организаторам. Просто — назрело! Надоело просто ждать чего-то, теряя то, что было. Надоело ждать "свободы слова, собраний, самовыражения". Все это было обещано, но власть предержащие почему-то не предоставляли. Наоборот, те, кто и раньше держал все в своих руках, набрали еще большую власть и силу. Крепло страстное желание разбежаться и шарахнуть в эту глухую стену собственным лбом: или прошибить ее, наконец, или разбрызгать свои мозги по ней…
Послонявшись по квартире, в полной мере ощутив свою неприкаянность, Павел вызвался пойти в пединститут, в котором у него были знакомые, пойти в университет, в котором он когда-то работал, встретиться там с организовавшимися инициативными группами. И он сходил, встретился, переговорил, повстречал бывших своих друзей молодости, изрядно постаревших, обросших степенями и званиями, окунулся в свою прежнюю жизнь, и вошел, наконец, в бешеный ритм подготовки «мятежа». Его перестало заботить, что ни в одной инициативной группе не было четко сформулированных претензий, никто не знал, чего же он, конкретно, хочет? Его будто маховик захватил, раскрутил, и стряхнул в бешеный водоворот.
Через несколько дней, — когда весна уже разгулялась вовсю, было тепло и парко, и весело бежали ручьи по улицам, — состоялось общее собрание инициативных групп по подготовке митинга в поддержку демократии и перестройки.
Третий секретарь Обкома, в стареньком потертом костюмчике, и даже без галстука, терпеливо, на разные лады убеждал собрание, что все идет своим чередом, гласность и перестройка набирают обороты. Представители инициативных групп по очереди выходили на трибуну, говорили о своем, наболевшем, не слышали друг друга, не слышали секретаря Обкома, но и секретарь их тоже не слышал. У Павла крепло убеждение, что всем просто запредельно обрыдла эта жизнь, когда с экранов телевизоров и со страниц газет бухтят о коренных и кардинальных переменах, а становится все хуже и хуже. Везде все те же и все там же, а в магазинах уже и чаю не купить, и с сахаром проблемы, и эта, — Гос-споди ж ты ж боже ж мой! — эта невыносимая пустота вокруг, будто тебя, как таракана, импортной жвачкой приклеили к обрыву над пропастью: и висеть невмоготу, и отклеиться невозможно.
Виктор Краснов неожиданно вылез на трибуну и толкнул такую речь, что сорвал бурю оваций. Павел заметил, как двое неприметных мужчин возле сцены оживленно обмениваются быстрыми фразами, провожая внимательными, изучающими и запоминающими взглядами спускающегося со сцены Виктора.
После собрания бузотеры и надежа российской словесности отправились на свою штаб-квартиру. Долго, до глубокой ночи, пили, не пьянея, курили, не чувствуя дыма и говорили, говорили, говорил… О том, как здорово живется писателям "за бугром", ни тебе союзов, без вступления в который тебя никто печатать не будет, ни цензуры. Пиши, как Бог на душу положит, лишь бы читатели читали.
Павел не прислушивался к разговорам, пил в меру, как всегда, и то и дело ловил на себе задумчивые Ритины взгляды. Виктор пел без остановки баллады, беря за основу стихи Галича, кого-то еще, и от баллад этих душа рвалась на части. По крайней мере, у Павла. Другие самозабвенно толковали о политике. Тут и там слышалось одно слово: Ельцин, Ельцин, Ельцин… Павел несколько раз видел по телевизору этого секретаря Обкома. И он был убежден, что секретарю Обкома перевоспитаться невозможно: он как был, так на всю жизнь и останется большевиком. И если уж решил в стране возродить буржуазный строй, то возрождать его будет большевистскими методами и способами, то есть угробит половину населения страны, а может и больше. Воспользовавшись паузой, когда Виктор на минуту замолк, отвлекшись на рюмку водки и кусочек колбасы, Павел проговорил:
— Ребята, поспорим, на что угодно, что через пять — семь лет вы на портреты Ельцина плевать будете?
Повисла тягостная тишина, наконец, Слава, тихий незаметный толстячок, проговорил:
— Ну, Паша, ты дае-ешь… Вечно ты хочешь быть пооригинальнее…
Григорий зло вперился в лицо Павла взглядом и медленно выговорил:
— Ты, Пашка, говори, да не заговаривайся…
Павел огляделся, все смотрели на него осуждающе. Он пожал плечами, проговорил:
— Кое-каких философов надо читать…
— А ты много их прочел? — спросил насмешливо Игнат.
Павел уклончиво проговорил:
— Доводилось.
В его легенду не входило упоминание о высшем образовании и аспирантуре, а также самостоятельном штудировании вузовского курса физики и истории. Инцидент быстро исчерпался, только еще чаще стал упоминаться этот взлетающий с шумом и громом, как стратегическая ракета, политик новой волны.
Рита все глубже затягивалась сигаретой и все отчаяннее и напряженнее о чем-то думала. Но тут Виктор глубоким бархатным голосом запел романс: — "Белой акации гроздья душистые…" И Рита, бросив окурок, расслабилась, взгляд ее стал спокойным и отрешенным, она принялась подтягивать Виктору тихим слабым голосом, не напрягаясь, будто плывя по течению.
Словно предсмертная боль отчаянно билась внутри Павла, рвалась наружу, и он понимал, что в тот самый момент, когда она вырвется — ему конец. Виктор вдруг оборвал песню на середине фразы, бросил гитару на диван, и с закаменевшим лицом целеустремленно пошел из комнаты, через несколько секунд громко хлопнула входная дверь. Видимо все ощутили неловкость, вдруг заспешили, засобирались. Встать и уйти вместе со всеми, у Павла не было сил. Это было все равно, что из космического корабля выйти в вакуум без скафандра.
Рита проводила гостей, вернулась в комнату, бесцельно прошлась от двери к окну и обратно. И вдруг, будто, наконец, решившись, быстро подошла к шифоньеру, вытащила стеганое одеяло без пододеяльника, одним движением раскинула его на полу, опустилась на него, уперлась рукам в пол, запрокинула голову и отчаянно простонала:
— Ну, иди же ко мне!.. — и уже лихорадочно помогая ему освобождать себя от одежды, договорила: — Терпеть не могу, когда диван скрипит…
Потом они долго лежали в темноте и тишине. На транспортной магистрали заунывно и тревожно завывали троллейбусы. Почему-то днем их не слышно, отметил про себя Павел.
Было еще несколько ночей тяжелой пряной страсти. Павел не спрашивал, куда делся Сашка вместе со своим компьютером, а Рита о нем не вспоминала. У Павла в мозгу засела дикая мысль; наверное, с его ощущениями могут сравниться ощущения омара, брошенного живьем в густой, соленый и пряный бульон.
Время митинга все приближалось. Дня за четыре до назначенного срока кто-то похитил Виктора. Он шел к Рите, когда с ним поравнялась черная «волга», из нее выскочили трое крепких парней, скрутили Виктора, сунули на заднее сиденье и увезли. Все это видел Слава, который особого участия в организации митинга не принимал, но на явочной квартире бывал регулярно.
Когда на «явку» пришел Павел, Рита билась в истерике на диване, Игнат Баринов пытался отпаивать ее водкой. С этого дня у Павла, да, наверное, и у всех остальных тоже, возникло ощущение, будто они стоят с завязанными глазами, на спинах нарисованы мишени. И надо делать шаг вперед, а впереди неизвестно что; может, желанная свобода, а может, пропасть, бездна, на неведомой глубине которой лежат кости тех, кто осмеливался протестовать до них.
Еще через день Павел свалился с жесточайшей ангиной. Он лежал на кровати с сорокаградусной температурой, и явь мешалась с бредом. Ольга отпаивала его чаем с малиной, а Павел, уплывая в бред, вдруг начинал видеть на ее месте Риту. Почему-то говорил, говорил, говорил горячечным полушепотом, то, обращаясь к Ольге, то к Рите. О чем говорил, он так никогда и не вспомнил. Ольга вздыхала, и обтирала его влажным холодным полотенцем, с приятным ароматом уксуса. На несколько минут ему становилось легче, он лежал, медленно вдыхая тяжелый воздух, прислушиваясь к глухим ударам крови в висках.
Когда Павел поднялся с постели и на подгибающихся от слабости ногах доковылял до Риты, все уже кончилось. Вообще — все! Город жил обычной рутинной жизнью, усиленные патрули с перекрестков исчезли, и на улицах было по-особому скучно и тоскливо, будто и не весна вовсе, а давно надоевшее всем бесконечное лето. Будто никогда не было лихорадочной подготовки «мятежа», да и, в общем-то, самого «мятежа» не состоялось. На стадионе собралось народу — тысяч десять, большинство, правда, пришли исключительно из любопытства, а не из политических соображений и тяги к демократии и свободе. Взбирались на кузов грузовика с откинутыми бортами, и говорил, говорили, говорили, взахлеб, будто стремились выговориться за все годы бесконечных разговоров полушепотом на кухнях и в курилках. И ничего не произошло. Ни-че-го! Будто перегретый пар в котле остыл сам собой, будто в шипящей гранате сама собой потухла запальная трубка
За журнальным столиком сидели Виктор Краснов, Саша Галкин и Слава. На диване, подобрав ноги, в своей любимой позе сидела Рита, и задумчиво курила сигарету. При виде Павла она безучастно спросила:
— Где пропадал? — и тут же отвела взгляд.
— Болел… — лаконично обронил он.
Она промолчала, неподвижным взглядом глядя куда-то в угол. На столике стояли две бутылки водки и две — лимонного сиропа. Павел не понимал символики действа. Но в ответ на приглашающий жест Сашки подсел к столику. Виктор откупорил бутылку, разлил всем по полфужера. Павел откупорил бутылку с сиропом, долил свой фужер до краев. Сосредоточенно наблюдая, как, играя блестками в луче солнца, бившем из окна, расходится густой сироп в водке.
— Узнаю профессионала… — серьезно проговорил Виктор и тоже налил в свой фужер сиропа.
Ощущение пустоты и скуки осязаемо было разлито по квартире.
Павел стесненно кашлянул, спросил робко:
— За что пьем?
— Молчи, Пашка… — тускло, устало обронил Сашка. — Ради Бога, помолчи…
Рита подняла свой фужер, медленно отпила, затянулась сигаретой. Непьющий Слава проглотил полфужера, поперхнулся, закашлялся. Виктор добродушно похлопал его по спине и лихо осушил свой фужер. Сашка, отпив половину, поставил фужер на стол и принялся вертеть его в пальцах, сосредоточенно глядя на золотистую жидкость. Окончательно сбитый с толку, Павел отпил из фужера. Жидкость была жгучей, кисло-горьковатой. Павел вдруг подумал, что, наверное, такой вкус имеет разочарование. Он поглядел на Риту. Она все так же неподвижно сидела, глядя в одну точку. Он допил водку, поставил пустой фужер на столик. Смертная тоска и ощущение пустоты не оставляли, несмотря на то, что от водки в мозгу уже начало туманиться и предметы перед глазами потеряли четкость очертаний. Звякнул стекло, чуть слышно, но в тишине это прозвучало, как удар гонга, Виктор разливал по второй. Опять долили сиропу. Пили потихоньку, в полном молчании. Когда допили, Сашка поднялся, сказал безапелляционно:
— Пошли, мужики…
— Да-да, идите… — будто очнувшись, проговорила Рита. — Все идите… — добавила она, впервые за все время, глянув на Павла.
У него все внутри будто оборвалось, а потом в груди стало горячо и тяжело. Он деревянной походкой прошагал к двери и вместе со всеми вышел на улицу. В тот вечер он еще не был уверен, что все кончено… Все!
Дня через два, когда он окончательно оклемался после ангины, все же решился пойти к Рите. Она встретила его доброжелательно, пригласила в комнату. Они долго сидели в креслах, разговаривая не спеша о том, о сем, наконец, она гибко поднялась, деловито разбросила одеяло на полу и принялась раздеваться. У Павла отлегло от сердца, он с облегчением вздохнул и тоже торопливо принялся вылезать из одежды.
Потом они долго лежали в тишине и темноте, и снова завывали троллейбусы, своим тоскливым воем выматывая всю душу. Павел тогда еще не знал, что эта агония будет длиться, и длиться до самой поздней осени, пока в квартире Риты снова не объявится Краснов.
Павел сам не заметил, как заснул. А проснувшись утром, когда Ольга уже ушла на работу, потянулся, освобождено засмеялся. Похоже, что его наконец-то отпустило застарелое психическое расстройство, которое в нем вызвала Рита, а Люся умело поддерживала своей психической раскачкой. Видимо не зря ему вдруг вспомнился Сыпчугур; там он впервые соприкоснулся с природой, буквально слился с ней в струях Оленгуя, выслеживая черные тени налимов под топляками, и сам больше похожий на дикого звереныша.
Выглянув в окно, он проговорил громко:
— А не поехать ли за грибами? — на улице сияло солнце, слабый ветерок лишь чуть-чуть колебал ветви тополей, стоящих вдоль улицы.
Он вышел на кухню. Анна Сергеевна сосредоточенно, будто средневековый алхимик, занималась засолкой помидоров.
— А поеду-ка я сегодня за грибами… — врастяжку, смакуя удовольствие, проговорил Павел.
— Паша, сегодня должны уголь подвезти… — проговорила Анна Сергеевна, ловко укладывая помидоры в банку.
— Ну и что? Уголь можно и потом в сарай перекидать…
— А если дождь пойдет? Потом зимой ковыряться ломом в сарайке…
Павел вздохнул, проворчал под нос:
— Н-да… тещи для того и служат, чтобы портить людям настроение.
От хорошего настроения ничего не осталось. Накладывая осточертевшую картошку в тарелку и поливая ее постным маслом, Павел вдруг подумал; а откуда могло взяться вчерашнее ощущение мишени под прицелом? Точно такое же ощущение преследовало его в последние дни подготовки приснопамятного «мятежа». Черт! Да не могло его обмануть чутье старого таежника! Явно кто-то тропил его вчера вечером. Но топтун не опытный, поглядывал на его спину, оттого он и почувствовал слежку. Павел знал еще из уроков дяди Гоши, что опытный топтун никогда не глядит прямо на того, за кем следит, держит его краем глаза. И то некоторые битые волки моментально чувствуют слежку.
— Павел уже доедал картошку, похрупывая ядреными солеными огурчиками, когда в дверь постучали. Анна Сергеевна открыла, и по квартире разнесся радостный рык:
Хозяйка! Куда уголь сгружать?!
Пять тонн угля, это не шибко-то много, если кидать просто лопатой, но когда его приходится таскать ведрами метров за пятьдесят…
Павел трудился в поте лица до позднего вечера. Благодаря монотонной и нудной работе отдалилась и очередная гнусная измена Люськи, и ощущение недоброго взгляда в спину. В конце концов, он даже благодушно подумал, что как только она вздумает вернуться, он ее выгонит к черту и забудет навсегда. Не терпеть же весь остаток жизни из-за ее сладострастных стонов и миньета ее дремучее хамство, невоспитанность и психопатию… В конце концов, у него хорошая жена, сын растет, когда-нибудь Павел станет хоть и не знаменитым, но читаемым и издаваемым писателем. Чего еще надо? А после баньки и графинчика малиновки жизнь засияла вообще радужными красками. Попивая мелкими глоточками вино, Павел подумал, что, вполне возможно, на него давно точит зуб Люськин отчим. Вот может, он и следил, чтобы подкараулить момент, треснуть по башке и отпинать как следует. Он, видите ли, ревнует ее…