Гуманист

Он поселился в городе, где ему нравилось жить. Здесь у него был дом, друзья, жена, мастерская, ученики, коллекция древностей. Здесь он пользовался покровительством эрцгерцогов. Блокнот, куда он вносил фамилии заказчиков, был заполнен на десять лет вперед. Казалось, зловещие призраки невзгод, омрачившие детство, изгнаны навсегда: будущее обеспечено, создана прочная семья. Но главное, он успел обрести собственный язык, расположившийся где-то посредине между итальянским и фламандским. Немногословный труженик, он уже дожил до 45 лет, и здесь, в благодатной обстановке своего дома-мастерской, на родной антверпенской земле, казалось, достиг поры, когда можно спокойно пожинать плоды своих трудов, продолжать заниматься творчеством и читать умные книги.

Он действительно укоренился здесь и социально, и психологически. За границу больше ездить не надо, учиться больше нечему. Поиск собственного стиля, порой протекавший на ощупь, успешно завершился. И все же чего-то не хватало. Безмятежное существование за счет былых достижений не приносило удовлетворения. Быть может, это происходило оттого, что живопись слишком легко давалась ему. Мастер-виртуоз, он рисовал, писал, составлял композицию картины с такой же ловкостью, быстротой и уверенностью, с какой остальные болтают о пустяках. Удивительно, но складывается впечатление, что одного искусства, целиком поглощавшего таких художников, как Ян Брейгель или Рафаэль, ему было мало. Он не вел, подобно Леонардо, личного дневника, в который мог бы заносить свои сокровенные мысли о переустройстве мира, не пытался, как увлеченный поэзией Микеланджело, обратиться к другим видам творчества. В отличие от своего учителя Отто Вениуса он никогда не помышлял подражать художникам Возрождения, бравшимся за перо, когда им хотелось сказать больше, нежели позволяли резец или кисть. «Барочная» широта натуры, толкавшая его вперед, «на публику», если и могла заставить его отказаться от живописи, то не в пользу «кабинетных занятий», а ради социального самоутверждения. Обстоятельства складывались в этом отношении весьма благоприятно, впрочем, он и сам умел подтолкнуть обстоятельства. Рубенс стремился к высокой цели и добился ее, выступив в роли одного из творцов европейской политики первой половины XVII века.

Если жизнь, как любит это подчеркивать Эли Фор, бьет ключом в его картинах, то это объясняется в том числе и самой натурой художника, который, подобно южному растению, никогда не знавшему ужасов зимы, носил в душе вечное ощущение весны. Та же сила, что движет соком растения, заставляя его выпускать листья, цвести и завязывать плоды, жгла и будила любопытство художника, не давая ему ограничиться областью, в которой уже проявилось его призвание. Владелец дворца на Ваппере ничем не напоминал мудрого патриарха, величаво восседающего на троне собственного опыта и успехов. Напротив, он охотно бывал в обществе, тем более что молодые его ученики постепенно делались опытными мастерами. Он все еще чувствовал «голод» к творческому труду, хотя в нем заметно поубавилось юношеского азарта. Зато ему на смену пришли приятная уверенность в своих силах и сознание того, что отныне он мог себе позволить работать не по необходимости, а из чистого удовольствия. Он уже выиграл свой забег, получив в награду славу. Его сравнивали с Протеем. Действительно, к 45 годам он стал зрелой личностью. Отец семейства, архитектор, теоретик искусства, образованный гуманитарий, он успевал еще вести обширную переписку и заниматься дипломатией. Последнему его увлечению суждено было вскоре захватить его целиком.

Невероятно деятельный, он производил впечатление человека самодостаточного. Среди многочисленных забот у него, похоже, совсем не оставалось времени на всякие «телячьи нежности», включая дружбу. Но здесь на помощь ему приходила живопись, дарящая радости, которых не давало будничное существование. Расчетливый и тщеславный в жизни, в искусстве он превращался в щедрого и страстного художника. Покоряясь суровой реальности бытия, он выплескивал порывы своей души на холст, стремясь к совершенству и добиваясь его. Две первые трети его жизни прошли под знаком труда и строгого распорядка, словно он ограничил свою зону свободы пространством полотна. Даже в личной жизни он как будто придерживался того же принципа экономии. Его женитьбе отнюдь не предшествовала безумная любовь, что, впрочем, нисколько не помешало ему с нежностью обнять Изабеллу и в этой позе запечатлеть ее и себя на портрете, написанном вскоре после свадьбы. У них родилось трое детей.

Первая дочь Изабеллы и Питера Пауэла Клара-Серена родилась в 1611 году. В 1623 году, в возрасте 12 лет, девочка умерла. Незадолго до этого Рубенс набросал ее портрет — «сморщенное личико больного ребенка со слишком большими глазами».

В 1616 году, через семь лет после замужества, у Изабеллы родился старший сын, названный в честь своего крестного — эрцгерцога — Альбертом. Он считается любимым сыном художника, очевидно, по той причине, что единственный из детей удостоился упоминания в переписке отца, и не просто упоминания, а полного пылкой нежности отзыва. Так, в письме от 28 декабря 1628 года, Рубенс писал Гевартиусу: «Что касается маленького Альберта, которого я люблю, как самого себя, то я прошу Вашу милость не просто принять его в вашем доме, но именно в вашем рабочем кабинете. Я люблю этого мальчика, и поручаю его заботам Вашей милости как лучшему из моих друзей и друзей муз, а также моему зятю Хендрику Бранту, надеясь, что о нем позаботятся как при моей жизни, так и после моей смерти». Ребенку тогда едва исполнилось 12 лет, но Рубенс в том же самом письме уже строил на его счет довольно смелые планы: «О нем ведь будут судить не по тому, как долго он жил, а как он прожил». По желанию отца мальчика отдали на воспитание августинцам. У них он выучился латыни и греческому. Его увлекала древнеримская литература и нумизматика, и он даже написал несколько научных работ, давших Рубенсу законный повод для гордости. В письме к гуманисту Пейреску он в таких выражениях расхваливал достоинства своего сына: «Отрывки из древних авторов подобрал мой сын Альберт, который серьезно изучает античность и делает большие успехи в ознакомлении с греческой литературой.

Вас он почитает выше кого бы то ни было и благоговеет перед вашим благородным гением. Прошу вас принять эту работу и вместе с тем принять моего сына в число ваших покорных слуг».

Помимо древней литературы и общественной деятельности у Альберта не оказалось общих интересов с отцом. Возможно, виной тому слишком гигантская фигура самого Рубенса, но ни один из его детей не только не увлекся живописью, но даже не сделал к этому ни малейшей попытки. В 1634 году Альберт, по примеру отца, совершил путешествие по ту сторону Альп. По возвращении он женился на дочери Деодата дель Монте, того самого юноши, который сопровождал Рубенса в пору его итальянских странствий и который с тех пор так и не покинул его окружения, женившись на невестке мастера. Незадолго до смерти художника Альберт унаследовал его пост в закрытом эрцгерцогском совете. И по роду своих занятий, обращенных на право и литературу, и по краткости своего земного бытия, Альберт в гораздо большей степени повторил судьбу брата Рубенса Филиппа, нежели судьбу своего отца. Умер он в 1657 году. Всего на два месяца пережила его жена, утратившая всякий интерес к жизни после кончины мужа и потери единственного сына, покусанного бешеной собакой.

Второй сын Рубенса Николас родился в 1618 году, двумя годами позже старшего брата. В детстве это был хорошенький белокурый мальчик с круглыми щечками и толстой шейкой, каким запечатлел его знаменитый рисунок Рубенса. Как и брата, его назвали в честь высокопоставленного крестного, которым на сей раз стал генуэзский банкир Никколо Паллавичини. (Отметим умение Рубенса и на расстоянии поддерживать полезные дружеские связи). Если Николас и унаследовал от своего отца хоть что-то, так это любовь к роскоши. Он получил дворянский титул де Рамея, очень рано женился и умер еще раньше Альберта, едва дожив до 37 лет и не оставив после себя иного следа, кроме семи детей и собственных редких изображений на картинах отца.

О своих детях Рубенс не слишком распространялся, подчиняясь духу времени, не располагавшего к подобным сантиментам. Он и об Альберте писал лишь в контексте гуманитарных талантов последнего. Нежность, которую он испытывал к детям, нашла выражение в его картинах. Он много писал детей, и своих, и чужих, и существующих лишь в его воображении. Под его кистью рождались шаловливые ангелочки с хорошенькими проказливыми личиками, их веселые стайки окружали младенца Христа, они же поддерживали гирлянды на картинах, а один из них натягивал лук, собираясь выпустить стрелу любви прямо в сердце Венере.

Но, несмотря на привязанность к сыновьям, он без колебаний оставил их, препоручив заботам одного из друзей и родственников со стороны жены, как только дела потребовали его отъезда из Фландрии. Даже Альберту и Николасу не удалось отвлечь его от тяги к общественной деятельности.

В отношениях Рубенса с детьми много непонятного, как во всей вообще личной жизни художника. Целый ряд поступков выдает в нем человека, способного к глубоким чувствам, измерить всю силу которых нам не дано, во-первых, потому что он никогда не выставлял их напоказ, а во-вторых, потому что многие документы просто утрачены. Узнав о том, что мать при смерти, он ведь немедленно бросил Италию, хотя только-только начал утверждаться здесь как выдающийся художник. И не кончина ли Изабеллы Брант, утрату которой он переживал как великое горе, заставила его покинуть Антверпен и с головой погрузиться в политику? Быть может, он надеялся, что новое занятие и новые поездки рассеют его скорбь?

Тем не менее складывается впечатление, что в целом, во всяком случае до момента второй своей женитьбы, и в дружбе, и в любви он руководствовался скорее соображениями выгоды, взаимного уважения, восхищения и почитания, нежели сердечными порывами. «Он большей частью держался замкнуто, — свидетельствует племянник Рубенса Филипп, — даря своей верной дружбой лишь людей большой учености и возвышенной души, а также хороших художников, с которыми он поддерживал знакомство и которых часто приглашал к себе в гости для бесед о науках, политике и живописи». Действительно, к нему и его отношениям с близкими мало приложимы слова Монтеня, сказанные в адрес Лa Боэси: «Потому что он был он, а я был я».

Единственным по-настоящему близким человеком, пользовавшимся абсолютным его доверием, как мы уже знаем, оставался для него брат Филипп. Писем Питера Пауэла к нему не сохранилось, зато мы располагаем письмами старшего брата к Рубенсу, по которым и можем судить о сути и тональности их взаимоотношений. Филипп быстро постиг размах гениальности младшего Рубенса, намного превосходивший его собственные дарования, и окружил того преданным покровительством. Когда Рубенс работал у Гонзага, Филипп сам приезжал к нему в Мантую. Когда заболела их мать, первым Италию покинул опять-таки Филипп, взявший на себя заботы о больной и предоставивший брату возможность продолжать строить карьеру.

К возвращению Рубенса из Испании Филипп сочинил торжественную оду (текст приводится в «Приложении»), полную гипербол. Никогда он не требовал ничего для себя, никогда не отвлекался на пустяки: вся его переписка посвящена восхвалению таланта брата и соображениям о том, как сберечь, развить этот талант и добиться его признания остальными. Он же учил Рубенса, как следует вести себя с мантуанским герцогом, и этот урок художник усвоил на всю дальнейшую жизнь, которая свела его со многими великими мира сего: «Остерегайтесь, чтобы вас не заставили отдавать службе больше времени, чем положено. Я заклинаю вас об этом нашей дружбой, вашим глазом и вашим гением, ибо, сам не знаю почему, немного побаиваюсь, зная вашу снисходительность и понимая, сколь трудно отказать принцу, особенно принцу настойчивому. Оставайтесь тверды и храните свободу даже при дворе, откуда она почти полностью изгнана. Вы имеете на это право».

По возвращении Питера Пауэла в Антверпен Филипп предоставил брату кров и свел его с влиятельными людьми, которые могли оказаться полезными Рубенсу. Еще одним знаком, указывающим на тесную дружбу братьев, является тот факт, что женились они почти одновременно. Питер Пауэл последовал в данном случае примеру Филиппа — не успел тот вступить в брак, как младший Рубенс сделал предложение его новоиспеченной племяннице. Выстраивая личную жизнь вслед за братом и выбирая невесту в ближайшем окружении последнего, художник наглядно продемонстрировал свое безоговорочное доверие к Филиппу. В 1611 году Филипп умер. Сохранившиеся с тех времен счета свидетельствуют, что Питер Пауэл устроил брату пышные похороны, завершившиеся, по антверпенскому обычаю, роскошным поминальным пиром. Похороны обошлись в 133 флорина (доподлинно не известно, оплатил ли их лично Питер Пауэл). Для сравнения укажем, что семья Филиппа — он сам, его супруга, двое их детей и двое слуг — проживали немногим больше 200 флоринов за полгода!

С остальными друзьями Рубенс не позволял себе особенной откровенности, во всяком случае, так заставляют думать письма, которые он им писал. Бесспорно, значительная их часть утрачена, но те, что дошли до нас, свидетельствуют: большее или меньшее количество писем, адресованных тому или иному лицу, вовсе не дает повода судить о том месте, какое это лицо занимало в чувствах Рубенса. Он писал не тем, кого любил, а тем, кому желал сообщить нечто важное и от кого сам ждал нужных ему известий. Этим объясняются его контакты с некоторыми весьма сомнительными личностями. Если художник видел, что такой человек мог быть ему полезен, он вел себя по отношению к нему безупречно. Мы уже упоминали о Юсте Липсии — писателе с резиновой совестью. К этому же ряду следует отнести и англичанина Балтазара Жербье, о котором в дальнейшем нашем повествовании речь будет идти часто.

Что же касается антверпенского окружения Рубенса, то здесь, если верить племяннику, фигурировали исключительно респектабельные и известные господа.

Среди них был близкий друг художника и уроженец Антверпена Ян Гаспар Гевартиус, служивший секретарем суда. Образование он получил у иезуитов, писал стихи и стал автором латинских изречений, украсивших триумфальные арки ворот, через которые торжественно въезжали в город эрцгерцоги. Он поддерживал связи с близкими ему по духу европейскими гуманистами. Рубенс оставил нам его портрет, изобразив одетого в черное человека, сидящего перед раскрытой чистой тетрадью под пристальным взглядом мраморного философа, чей бюст украшает стол, и держащего в руках гусиное перо. Человек приподнял голову от своего ученого труда и слегка обернулся, словно отвечая на оклик того, кто пришел… писать его портрет. Добавим, что в ту пору, когда мастер предпринял кампанию по защите во Франции своих авторских прав, именно Гевартиус познакомил Рубенса с Клодом Фабри де Пейреском — юристом и членом парламента из Экса, тонким знатоком античности, который впоследствии стал одним из главных корреспондентов художника.

В число его друзей входил и бургомистр Николас Рококс, сторонник возрождения Антверпена, владелец богатой коллекции медалей и резных камней. Собираясь писать книгу о самых знаменитых в Европе камеях, Рубенс включил Рококса в число соавторов, как, впрочем, и Пейреска, с которым дружили оба, и гравера Жака де Би, в прошлом смотрителя коллекций герцога де Круа. (Как мы увидим позже, проект этот рухнул.) Николас Рококс стал одним из первых заказчиков Рубенса, и благодаря этому мы имеем возможность лицезреть строгий и вместе с тем добродушный облик этого «ученого и добродетельного кавалера, с честью и авторитетом исполнявшего обязанности бургомистра, любимого королем и еще больше — народом». Художник запечатлел его в триптихе «Неверие святого Фомы», который Рококс заказал ему для украшения своей гробницы, стоящим напротив жены. Мы видим худощавого человека в отороченной мехом одежде. У него острый нос, выступающий вперед подбородок, подчеркнутый короткой, но густой бородой. Брови его нахмурены, но тонкие губы тронуты улыбкой. Живой взгляд блестящих глаз выдает в нем человека решительного, энергичного, деятельного и властного, вызывающего в памяти образ тех римских консулов, у которых он позаимствовал свою короткую прическу.

Наконец, из числа наиболее близких к Рубенсу лиц необходимо отметить Яна Вовериуса, ученика Юста Липсия, присутствующего на групповом портрете мантуанских друзей, написанном в Италии. Он был богат, занимал одно время должность эшевена в Антверпене и пользовался столь большим доверием эрцгерцогов, что вскоре стал управителем их финансов и владений. Он принимал также некоторое участие во внешнеполитической деятельности Нидерландов, что, кстати сказать, и послужило причиной его дальнейших разногласий с художником-дипломатом.

Итак, мы видим, что Рубенса окружал ареопаг весьма достойных личностей, к которым остается только прибавить Балтазара Моретуса, частенько навещавшего живописца по вечерам, когда сгущавшаяся темень не давала больше работать. Не любивший тратить время зря, художник посвящал эти часы общению с людьми, от которых надеялся узнать что-нибудь новое из области классической литературы и искусства. Особый его интерес вызывали античные камеи и… политика.

Вместе с тем ни один из этих друзей, судя по всему, не значил для него больше, нежели потенциальный заказчик картины, информированный корреспондент или просто интересный собеседник. Как и многие из гениев, Рубенс был одиночкой. Не похоже, чтобы сам он страдал от этого, хотя, отправляясь в странствия, — вначале по Италии, затем по Европе, — он всегда старался обзавестись спутником, избирая на эту роль человека скромных личных достоинств, но преданного ему душой и телом. Вначале это был уже упоминавшийся нами Деодат дель Монте, затем его сменил Иоахим Сандрарт, совершивший вместе с художником поездку в Нидерланды в 1627 году; наконец, когда настала пора длительных путешествий за границу, с ним стал ездить его шурин и компаньон Хендрик Брант.

Но самым главным собеседником все-таки оставалась для него живопись. Лишь перед мольбертом он сбрасывал маску условностей, раскрывался душой, внутренне раскрепощался. Именно холсту доверял он и свою нежность к детям, и свой интерес к женщинам, и видение самого себя — таким, каким он был, и таким, каким хотел стать.

Два автопортрета, созданные в этот период зрелости и предназначенные, один — его другу Пейреску, другой — герцогу Бекингемскому, запечатлели Рубенса одетым в черный плащ царедворца, словно призванный укрыть своими широкими складками рабочую блузу художника, как огромная шляпа прятала от посторонних взоров его знаменитую лысину.

Наверное, за скупостью, с какой он выкраивал время для личной жизни, стояла суровая необходимость. Ведь его интересы охватывали такое огромное количество вещей! Во-первых, живопись, в которой он добился громадных успехов, затем руководство мастерской и многочисленными помощниками, живописцами и граверами. Превосходный наездник, он не забывал о необходимости физической нагрузки, а также поддерживал связи с антверпенской общественностью, часто приглашая городских буржуа к обеду, и регулярно посещал заседания Общества романистов, старшиной которого вскоре стал. Субботы и воскресенья он отдавал созданию иллюстраций и фронтисписов к книгам, издаваемым плантеновской типографией. По просьбе скульпторов рисовал для них эскизы. В частности, Лукас Файдербе, всю жизнь сотрудничавший с мастером, все свои работы ваял по рисункам Рубенса. Для знаменитой семьи изготовителей клавесинов Рюкхертов он рисовал детали декоративной отделки, для купца Франса Свеертса в 1617 году создал серию картонов для изготовления ковров, излагающих историю консула Деция Муса. Его беспрерывно осаждали всевозможные ремесленники, писатели, музыканты, скульпторы, ювелиры, печатники, обойщики… Что ж, такова цена славы. В каждой из этих сфер он умел найти применение своему таланту рисовальщика, считая их «ветвями», растущими от «общего ствола» — живописи.

Он успевал проявить свою активность и в других, гораздо дальше отстоящих, областях. Нам уже приходилось упоминать о его архитектурной деятельности, когда в Антверпене возводилась первая фламандская иезуитская церковь в стиле барокко. Планировку своего собственного дома он также не доверил никому. С его привычкой ничего не пускать на самотек и максимально использовать на практике собственные знания и таланты он и в фасаде Синт-Каролус-Борромеускерк, и в облике своего дворца с успехом применил опыт, накопленный во время изучения римской церкви Иль Джезу и вилл генуэзских аристократов. Известно, что у него имелись дома популярные в те времена трактаты по архитектуре, в частности, книга Луиджи Россини и Буассара о древнеримской архитектуре, труд Виньолы о перспективе, переиздания Витрувия и де Серлио, «Понятие об универсальной архитектуре» Скамоцци, «Первая архитектурная книга» Жака Франкара. Наверное, в механике, физике и астрономии он разбирался слабее Леонардо и не мог назваться столь же выдающимся инженером, ученым и строителем миров, как великий флорентиец. Однако в любом деле, каким ему приходилось заниматься, он оставил заметный след. Ему бы и в голову не пришло записать в личном дневнике (которого он не вел) ничего похожего на смятенное признание да Винчи: «Я промотал свое время».

На основе эскизов, сделанных за 15 лет до того, он подготовил к изданию обширный труд под названием «Палаццо Генуи», который и издал в 1622 году с посвящением генуэзскому дворянину Карло Гримальдо. Два тома — «Античные палаццо» и «Современные палаццо» — включали 139 вставных полос с иллюстрациями, выполненными на основе рисунков с натуры итальянского компаньона Рубенса, молодого Деодата дель Монте. Здесь возникает любопытный вопрос. Почему Рубенс, долгое время проживший в Мантуе, часто посещавший Рим, Флоренцию и Венецию, отдал предпочтение генуэзским дворцам? Ведь у него прямо под рукой были все богатства Возрождения, собранные в самом привлекательном в его время городе, быть может, остающимся таковым и в наши дни! Почему Генуя, славная прежде всего своим портом и финансовой активностью, затмила в его глазах венецианские окна и арки, галереи и балконы, затмила просторные флорентийские и даже римские дворцы, скрывавшие за своими оградами изумительной красоты сады, изобретательным гением инженеров украшенные чудесными фонтанами, механизм которых прятался в экзотической растительности? Почему взгляд молодого Питера Пауэла скользнул мимо вилл Палладио, выстроенных вдоль дороги из Тосканы в Венето, по которой он частенько ездил верхом? Все дело в том, что он был и оставался фламандцем. Уроженец Антверпена — города купцов и по-буржуазному размеренной семейной жизни, он без колебаний отдал свое предпочтение генуэзским домам, «более подходящим для обычных семейств, чем для двора владетельного князя». Думая об укладе жизни, принятом на родине, он мечтал о том, что привезет с собой новые архитектурные образцы, с помощью которых фламандцы обновят свой архитектурный пейзаж, прочно застрявший в готике. Вот почему он уделил наибольшее внимание дворцам Генуи, этим прочным зданиям «кубической формы с центральным салоном, иногда разделенным на смежные апартаменты, не освещаемые в центральной части».

Свою просветительскую цель он, впрочем, ясно выразил в предисловии к книге: «Мы видим, что в нашем краю устаревает и постепенно исчезает тот архитектурный стиль, который принято называть варварским или готическим; мы видим также, что люди со вкусом, к счастью и вящей красоте нашей родины, понемногу начинают отдавать предпочтение архитектуре, основанной на истинной симметрии и законах, установленных древними греками и римлянами. Примером тому — великолепные церкви, которые достопочтенный орден иезуитов недавно выстроил в Брюсселе и Антверпене. Нет никаких сомнений, что изменение к лучшему стиля церквей послужит возвеличиванию достоинства церковных богослужений». Далее автор развивает мысль о необходимости нового подхода и в строительстве зданий частного характера, одним из конкретных примеров которых стал его собственный дворец на Ваппере.

Широкие своды барочных церквей, несомненно, гораздо лучше, чем вычурная готика, подходили для полотен крупного размера. Аналогично обстояло дело и с самим строением алтаря, над которым отныне полагалось вешать картину. Таким образом, «агитируя» за барокко (вернее сказать, за Возрождение, если вспомнить его хвалу античной симметрии), Рубенс пропагандировал собственную технику. «Кессоны сводов, внушительных размеров алтари, просторные клиросы и широкие простенки представлялись ему тем чистым листом, который он мог наилучшим образом заполнить своим искусством». Иначе говоря, преследуя личные цели, он одновременно внес вклад в обновление нидерландской архитектуры. Антверпенская церковь святого Карла-Борромея, Брюссельская капелла и многие другие, не столь знаменитые, остаются свидетельством того, что он умел не только копировать, но и созидать, преображая реальность.

Работа в области архитектуры и живописи, поиск моделей, стремление углубить знания в области анатомии человека и животных сделали из Рубенса заядлого книгочея. Каталога его библиотеки не сохранилось, поскольку после смерти художника все его имущество подверглось разделу и постепенно рассеялось. Нам, правда, известно, что, продавая библиотеку, его наследникам пришлось уплатить шесть флоринов за составление описи книг. При жизни Рубенс держал книги в нескольких своих домах. Библиотека включала и тома античной литературы, завещанные братом Филиппом. Ежегодно «фонды» ее пополнялись за счет изданий Моретуса и новинок, присылаемых с франкфуртской ярмарки, каталог которой Рубенс регулярно просматривал.

Наиболее полное представление о том, что он читал, мы получаем, анализируя его переписку, в которой он обсуждал с друзьями ту или иную книгу, рекомендовал ее прочитать или просил ему прислать. Помимо латинских авторов — Овидия, Тертуллиана, Цицерона, Светония, — у которых он черпал жизненную философию вообще и стоицизм в частности, а «Метаморфозы» кроме того еще и служили ему источником мифологических сюжетов, он, судя по всему, никогда не читал просто для удовольствия, но всегда искал в книгах возможность расширить знания или удовлетворить свое ненасытное любопытство. Выросший в стране, далекой от литературы и ее традиционных жанров романа, поэзии или драмы, он больше интересовался теологическими спорами, проблемами права, научными диспутами, древней и современной историей, подтверждая тем самым суровость своего характера, искренне не приемлющего бессмысленных развлечений. Именно этой своей черте он обязан был тем, что всегда избегал придворной жизни, находя ее чересчур легкомысленной. В письмах к Пейреску, наиболее красноречивых с этой точки зрения, он выражал свое восхищение «Сатириконом» Теофиля де Вио, трудами Роджера Бэкона, «Письмами Филларха к Аристотелю» — литературно-полемическим сочинением некоего отца Гулю, направленным против Ж.-Л. Бальзака и весьма высоко ценимым Ришелье. Упоминаний о других чисто литературных произведениях в письмах Рубенса не найдено, хотя мы знаем, что это время было расцветом плутовского романа в Европе и настоящим золотым веком драматургии, достаточно вспомнить имена Кальдерона или Лопе де Вега. Да и в Англии еще не забыли о Шекспире…

Впрочем, следует оговориться. Не все эти произведения успели выйти в переводах, а Рубенс свободно владел лишь фламандским, итальянским и латынью. По-французски он пытался писать крайне редко и без ощутимого успеха. Следовательно, круг чтения ему волей-неволей приходилось ограничивать своими лингвистическими возможностями.

Он скорее всего слышал имена известных современных авторов, но все-таки предпочитал латинскую философию и поэзию. Он оставался совершенно чужд тому, что принято называть «французским духом». Если он и позволял себе повеселиться, то делал это как истинный уроженец родного Антверпена, как, например, на свадьбе брата, когда ему поручили «развлекать дам». Не понимая развязной прелести «свободы нравов», царившей в ту пору на парижских улочках, Рубенс отдавал предпочтение откровенной соленой шутке и тому чисто фламандскому духу вольности, который еще в XVI веке нашел свое выражение в ставшем знаменитом «манифесте»: «Забудьте свое имя и возраст, забудьте про свое положение и слушайте, о чем поет ваше сердце. Следуя одним лишь его советам, вы никогда не совершите ничего такого, что бы противоречило доброй природной гармонии. Мировой идеал заключается в культуре каждого человека, крепнет его силой и питается его красотой. Чтобы не сбиться с этого пути, помните, что важнее всего на свете две вещи: жадное любопытство к жизни и не замутненный предрассудками ум».

К музыке он, по-видимому, оставался вполне равнодушен. Вслед за Монтеверди, который в одно время с Рубенсом служил при мантуанском дворе, художник видел в городе герцога Гонзага «скорее врага, чем друга». Тем более удивительно, что в дальнейшем, вспоминая о счастливых годах своей юности, Рубенс ни словом не упоминает о композиторе, хотя его музыки к театральным постановкам труппы Винченцо Гонзага не слышать не мог. Единственным представителем мира искусства, удостоенным чести фигурировать в этих воспоминаниях, стал Адам Эльсхеймер. Судя по всему, живопись настолько полно поглощала художника, что делала его глухим к языку других видов искусства.

Итак, читал он по преимуществу серьезную, назидательную литературу, в частности, сочинения Гольциуса, к которым создал серию тщательно выполненных аллегорий. Для своей библиотеки он раздобыл «Капитулярии» Карла Лысого, полемические заметки Дю Перрона, епископа Эвре, предлагавшего заменить мессой таинство евхаристии. Он живо интересовался внутрицерковными раздорами, следил за осужденными Церковью сочинениями иезуитов-«диссидентов», таких, как испанец Хуан Мариана или отец Гарас, автор «Суммы теологии». Он знал о существовании еретических сект ремонтрантов или розенкрейцеров, деятельность которых безоговорочно осуждал: «Все они представляются мне не более чем алхимиками, уверяющими, что нашли философский камень, — неслыханный обман!» Он поддерживал дружеские отношения с нидерландским теологом и юристом Хуго Гроцием (1583-1645), находившимся в оппозиции к Морицу Нассаускому, что не мешало ему задаваться вопросами об истинности христианской религии и пытаться заложить основы естественного права. Все эти авторы и их сочинения занимали многие пытливые умы в первые десятилетия XVII века, давая пищу для споров и дискуссий. Впрочем, за исключением Гроция, ни один из них не оставил по себе заметных следов в истории. Знакомство с ними свидетельствует не столько об эрудиции Рубенса, сколько о его открытости миру, о том, что множество вещей, происходивших вокруг, интересовали его и за пределами мастерской, причем явным предпочтением пользовалась у художника полемика с некоторым еретическим «душком».

Не меньшее любопытство вызывали у художника и научные исследования, к оценке которых он подходил со здоровым критицизмом. Проблемы, занимавшие ученых того времени, так или иначе вращались вокруг поисков философского камня, квадратуры круга и создания вечного двигателя. Несмотря на явный скепсис, Рубенс тем не менее в некоторой мере поддался искушению иррационального знания. Так, он интересовался опытами голландского физика Корнелиса Дребелла, с которым случай свел его на одной из лондонских улиц. Внимательно ознакомившись с двумя изобретениями ученого, которого многие считали отъявленным шарлатаном, Рубенс в конце концов присоединился к общему мнению: «Я встречался со знаменитым философом Дребеллом лишь на улице, и мы с ним обменялись всего-то парой-тройкой слов. Человек этот относится, по выражению Макиавелли, к тому сорту личностей, которые издали кажутся гораздо крупнее, чем вблизи. Здесь все вокруг уверяют меня, что за долгие годы он не изобрел ничего, кроме своего оптического прибора с перпендикулярной трубкой, который значительно увеличивает помещенные в него предметы, а также вечного двигателя в стеклянном кольце, который в действительности оказался ерундой». Впрочем, даже понимая, что «перпетуум мобиле» не может быть ничем иным, кроме как «ерундой», Рубенс не устоял перед искушением изготовить по тому же самому образцу экземпляр прибора и для себя, для чего привлек к сотрудничеству своего друга и соотечественника брабантского монетчика Жана де Монфора.

На самом деле в интересе, с каким Рубенс отнесся к изобретению Дребелла, сказалась его научная прозорливость, ведь этот оптический прибор был чем-то вроде современного микроскопа в первом приближении. Он и сам смастерил некий метеорологический прибор, о котором один из его ярых поклонников Шарль Руэленс отзывался следующим образом: «Вечный двигатель Рубенса задумывался как прибор средних размеров, потому что его хранили в обыкновенном ящике и пересылали из Антверпена в Экс-ан-Прованс, не принимая никаких особенных мер предосторожности, словно обычную посылку. Он состоял из стеклянной трубки, наполовину заполненной зеленоватой водой, которую применяют в качестве агента в химических и физических процессах.

Ни одного из ингредиентов, обычно употребляемых для создания машин, призванных работать вечно без посторонних источников энергии, здесь не было. Аппарат Рубенса больше напоминает метеорологический индикатор. Зеленая вода служила в данном случае чем-то вроде окрашенного в красный цвет спирта, который сегодня используют в термометрах, помещаемых в кювету барометра.

Мы полагаем, что Рубенс и Монфор попытались найти практическое применение изобретениям Дребелла, добившегося тогда большой известности, в особенности после выхода в 1621 году его книги. Между тем, эта книга целиком посвящена именно проблемам метеорологии, а сам вечный двигатель, построенный ловким физиком для [английского] короля Якова I, представлял собой не что иное, как прибор для изучения атмосферы».

Готовый прибор Рубенс отослал в подарок своему другу Пейреску.

Но все-таки больше всего занимала художника история своего времени, иными словами, современность. Он раздобыл себе «Мемуары» Оссата, выступившего посредником в обращении Генриха IV в католицизм, а затем ставшего лучшим дипломатическим агентом последнего. Он собирал всевозможные документы, относившиеся к царствованию короля-повесы и сменившего его сына, Людовика XIII: «Мемуары» Филиппа де Морнея, друга Генриха IV и врага Испании, отчеты о поездках королевского эмиссара де Брева. Он вникал в околодворцовые сплетни предыдущих эпох, читал сочинение Ривиуса о порочной жизни византийского двора, изучал «Исторические хроники» Ж. Фруассара. Он даже заказал для себя копию эдиктов французского правительства о запрете на дуэли и внимательно следил за ходом судебного процесса по делу двух аристократов, посмевших нарушить постановление. Он недоумевал, как во Франции до сих пор находятся люди, считающие возможным вот так, играючи, убивать друг друга, тогда как в его стране «высшей доблестью отмечается тот, кто лучше других сумеет послужить королю». В живучести дуэлей он слышал отголоски той самой «французской ярости», которая мечом и огнем прошлась по его родному городу, и противопоставлял ей прославление стоических добродетелей, приветствуемых при дворе эрцгерцогов (хотя и полагал, что даже там слишком много шуму, а потому предпочел поселиться подальше от Брюсселя): «…что же до остального, то живем мы мирно, и если кому-нибудь вздумается совершить нескромную выходку, то его будет ждать отлучение от двора и всеобщее осуждение, ибо наша Светлейшая Инфанта и Господин Маркиз полагают ненавистными и позорными любые ссоры между частными лицами. […] Все эти необузданные страсти проистекают от одного лишь тщеславия и ложной любви к известности». «Истинная» любовь к известности, по мнению Рубенса, избирает иные пути — не такие кровавые, зато куда более эффективные.

Наилучшим источником информации служили художнику журналисты — вельможные мастера пера, занимавшие должности при дворе либо в академиях. Из личных интересов и во благо научной общественности они выполняли те самые функции, которые в наше время взяли на себя газеты и специальные издания. Ученые той поры, естественники и гуманитарии, познакомившись где-нибудь в Падуе или Лувене, встретившись в каком-нибудь салоне, а то и услышавшие о существовании друг друга из какой-нибудь публикации, поддерживали дальнейшую связь с помощью писем либо через третьих лиц. Вот почему нам, особенно историкам философии, так интересна переписка Лейбница с Кларком, Декарта с Христиной Шведской. В этих письмах мысль ученого как бы пробовала себя до того, как облечься в строгую форму научного трактата. Не всегда участники переписки спешили распахнуть перед своим корреспондентом душу, потому что знали, что послание скорее всего будет читать целый кружок посвященных. К сожалению для потомков, откровений личного характера в переписке этого рода практически нет.

Рубенс очень скоро понял выгоды, которые сулило эпистолярное общение. Как крупного коллекционера, его в особенности интересовали нумизматика, медали и резные камни, хранящие подробности о религиозных и бытовых обрядах и в силу этого служащие бесценным пособием к изучению всеобщей истории. Он завязал контакты с виднейшими умами Европы, активно включившись в великую эпистолярную игру своего века, отнюдь не ограничиваясь переговорами о денежной стороне своего искусства. Высокие достоинства его корреспондентов и его собственные глубокие познания определили место Рубенса в первом ряду самых эрудированных людей своего времени. По письмам, которые он получал в ответ на свои, по тому почтению, с каким в нем признавали не только великого художника, но и выдающегося гуманиста, мы можем судить, что его интерес к античной культуре далеко выходил за рамки простого любительства. Гевартиус сказал о нем: «Трудно сказать, в чем именно — искусстве или красноречии — ярче проявился блеск его таланта». Вскоре в переписку с ним один за другим вступили и братья Дюпюи — Жак и Пьер, занимавшие должность королевских библиотекарей при французском дворе и основавшие Академию наук, в члены которой вступил в том числе и Мерсенн. Один из величайших гуманистов эпохи, обращаясь к своему корреспонденту, отзывался о художнике в следующих весьма почтительных выражениях: «Хотя я, по обыкновению, уже отписал вам вчера, но не удержался, чтобы не воспользоваться любезностью милейшего господина Рубенса и не передать с ним эти несколько строк, в которых и спешу сообщить вам, что, высоко ценя его талант, уже принесший ему заслуженную славу, я сумел лично убедиться в исключительной глубине его познаний, не говоря уже о совершенстве, какого он достиг в своем искусстве. Искренне восхищаясь им, я не могу отпустить его от себя без горьких сожалений о том, что теряю в его лице самого эрудированного и самого приятного собеседника из всех, с кем мне приходилось иметь дело. Его выдающиеся познания в том, что касается античности, настолько всеобъемлющи, что, думаю, ему нет в этом равных».

Автором этого отзыва является уже упоминавшийся выше Клод-Никола Фабри де Пейреск. Страдавший туберкулезом аббат Пейреск, принадлежавший к одной из древнейших провансальских фамилий, дружил с ученым Мерсенном, с поэтом Малербом и с астрономом Гассенди, на руках у которого и умер. Согласно семейной традиции, он избрал поприще юриста, но наибольшую известность снискал благодаря своим трудам по астрономии. Не отличаясь крепким здоровьем, он не имел возможности много ездить по свету, хотя «культовое» путешествие в Италию все же совершил. Там, в Падуе он познакомился с Галилеем (еще один знакомец Рубенса по Мантуе, о котором он никогда не упоминал). Зато Пейреск охотно принимал гостей у себя в Экс-ан-Провансе, предоставляя в их распоряжение свой просторный дворец с библиотекой на пять тысяч томов, а также коллекцией монет, медалей и камей, насчитывавшей 18 тысяч экземпляров. Имелась у него и собственная обсерватория, и зверинец с экзотическими животными, например, такими, как нубийская газель, ангорские кошки и ангорские козы — кстати сказать, именно отсюда началось распространение этой породы во Франции. В саду у него росли индийский жасмин, китайские лилии, японская мушмула, персидские гиацинты, имбирное дерево. Эти и другие диковины привлекали в имение Пейреска многочисленных посетителей, не обязательно ученых.

Как мы уже упоминали, Рубенс и Пейреск познакомились благодаря бургомистру Рококсу и ученому Гевартиусу, а поводом стали хлопоты художника о защите своих авторских прав во Франции. Пейреск взялся посредничать в этом деле и преуспел в нем, но заочное знакомство ученого с художником на этом не прервалось. Именно в письмах к Пейреску наиболее полно изложены научные взгляды самого Рубенса. Довольно скоро выяснилось, что его объединяет с провансальским аббатом одно и то же увлечение античной культурой. Регулярный обмен письмами продолжался между ними в течение долгих лет, замедляя темп в периоды неблагоприятного политического контекста, раскидавшего их по разные стороны баррикад, и возобновляясь с новой силой, когда международная обстановка менялась к лучшему. Конец этой переписке положила лишь смерть провансальского ученого в 1637 году. Личность художника, его интересы раскрываются в этих письмах наиболее полно. Жаль, что до нас дошла лишь часть их. Родственница аббата, унаследовавшая его имущество, понятия не имела ни о достоинствах своего предка, ни о ценности его бумаг, а потому со спокойным сердцем пустила их… на папильотки.

В самом раннем из посланий, счастливо избежавших раскаленного утюга, речь идет о камеях. Изучение камей, заметим, дело крайне трудное и неблагодарное, поскольку требует от исследователя невероятной скрупулезности. В самом деле, чтобы расшифровать на крошечной поверхности кусочка агата, сердолика или слоновой кости зачастую стертую временем надпись, нужна не только хорошая лупа, но и адское терпение. Зато в случае успеха — и письма двух друзей, относящиеся к 20-м годам XVII столетия, о том неопровержимо свидетельствуют, — открывателя ждут самые невероятные находки. Именно их обсуждению и посвящены взаимные послания аббата и художника, ни при каких обстоятельствах не терявших холодной трезвости ума.

В июле 1623 года Пейреск писал Рубенсу о том, что посылает ему четыре крайне любопытных камня, и просил сделать с них для себя оттиски.

Несколько дней спустя, 3 августа, Рубенс в ответном письме благодарил друга за посылку, разумеется, оговаривался, что не может принять такой подарок, а затем давал волю восторгам, которые вызвал у него один из камней:

«Возвращаясь к нашим геммам, не скрою, что мне чрезвычайно понравилась прелестная вульва с крыльями бабочки, хотя я пока не разобрал, что находится между жертвенником и раствором перевернутой вульвы. Вероятно, я смогу узнать это, когда будет готов отпечаток. Сегодня из-за многочисленных хлопот я не успел его сделать даже в сургуче. Не представляю, почему они уподобили вульву улитке, если только причина не кроется в крупных размерах раковины, которая благодаря своей ширине может видоизменяться в зависимости от содержимого, либо, что также вероятно, в том обстоятельстве, что улитка является влажным и липким животным, а ее усики могут быть сравнимы с вершиной, возвышающейся с обеих сторон женского полового органа в момент возбуждения. Между нами говоря, признаюсь откровенно: быть может, это объяснение выглядит несколько притянутым, но ведь и предмет обсуждения не вполне приличен. Впрочем, посмотрим на него поближе и поговорим об этом, когда будет время».

Педантичный Пейреск сделал на полученном из Антверпена письме отметку: «Рубенс, 3 августа 1623 года. Получены итифаллические геммы. Обещан вечный двигатель».

В том, что касалось анатомических особенностей, аббат рассчитывал на художника. Они еще не раз возвращались к этой же теме, во всяком случае, в связи с передвижением по Европе различных коллекций камей. Так, когда некий господин Шадюк задумал избавиться от своего собрания, Пейреск немедленно отправил Рубенсу уведомление: «В нем представлены все любовные чудачества древних греков и римлян, и если бы не их непристойность, античную коллекцию занятнее трудно было бы сыскать». Представляется очевидным, что камеи не на шутку захватили обоих страстных коллекционеров, которые не жалели ни времени, ни сил в поисках очередного редкостного экземпляра: «Надеюсь в самое ближайшее время получить сердолик с рельефным изображением двух дерущихся фаллосов, наложенных один на другой». «Мне обещали еще одну камею с фаллосом, летящим с улиткой, снабженным надписью «HEL». Сбоку от фаллоса расположены буквы «PAR».

Выполняя обещание, в обмен на непристойные геммы Рубенс посылал аббату расшифровку загадочных надписей, а затем отправил ему и «вечный двигатель», построенный художником с помощью Монфора по модели Корнелия Дребелла. В дальнейшем, сумев привлечь к сотрудничеству итальянца Поццо, фламандцев де Би и Рококса, они намеревались опубликовать книгу, о которой мы уже упоминали. Проект этот провалился, но нам он интересен тем, что доказывает существование научного сотрудничества уже в те далекие времена. Впрочем, Рубенс оказался единственным, кто, несмотря на занятость, продолжал разыскивать редкие геммы и делать с них рисунки. Его и следует считать первым и последним редактором труда, который, к сожалению, умер, не успев родиться. Собственно говоря, если не считать книги о дворцах Генуи, придется признать, что Рубенс так и не написал ни одного теоретического труда, хотя подобные замыслы он, судя по всему, вынашивал. До наших дней дошло несколько начальных страниц текста, озаглавленного «Имитация скульптуры», а также подписанный его именем «Трактат о человеческом лице», авторство которого не признано специалистами. По некоторым намекам самого художника можно предположить, что его рабочий кабинет постоянно был завален всевозможными бумагами, письмами, заметками, выписками из книг, разбирать которые у него не хватало времени. Если он не работал над очередной картиной, значит, занимался сбором и распространением информации о международных событиях.

Действительно, все, что могло в те годы интересовать ученых-гуманитариев, интересовало и политиков. И хотя Теофраст Ренодо еще не начал выпускать свой листок, уже существовал его прототип. В «Рейнской газете» за весьма приличное вознаграждение печатали свои материалы все сколько-нибудь видные дипломаты Европы, например, Ян Вовериус, чьи «Итальянские хроники» Рубенс не просто читал, но и горячо рекомендовал знакомым. Любопытное свидетельство находим в одном из писем Пейреска: «Посылаю вам через кузена итальянские листки, полученные мною от Рубенса». Разумеется, информацию подобное издание сообщало неполную, ограниченную жизнью того или иного двора, той или иной страны, не претендуя на обобщения международного характера. Но именно этим путем шло становление политической хроники как жанра.

Рубенс принимал в этом процессе активное участие, равно интересуясь новостями науки и политики. С дискуссии о прическе Демосфена, который не был «ни лохмат, ни брит», он легко переключался на ужасы войны во Фландрии. И Пейреск писал ему не об одних только редких геммах, но держал его в курсе всех событий придворной и интеллектуальной жизни Парижа: теолог Гроций заболел, и ему назначили ванны; Месье, брат короля, едва не простился с жизнью, — он забавлялся, подбрасывая в воздух металлический шарик, а тот возьми и угоди ему прямо в голову; герцогиня де Шеврез, похоже, снова в фаворе, а королева Анна Австрийская, по слухам, ждет ребенка… Уезжая в Прованс, Пейреск поручил держать связь с антверпенским другом своему брату, сеньору де Валавэ, который затем передал эстафету братьям Дюпюи, основателям самого блестящего парижского интеллектуального кружка.

Причин, заставлявших Рубенса завязывать и поддерживать переписку со своими корреспондентами в разных странах Европы, было несколько. Человек глубокого гуманитарного образования, он старался не отставать от последних достижений науки в самых разных областях знания. Художник, близкий к великим мира сего, он старался общаться с ними без посредников и обсуждать вопросы, связанные с продажей своих картин, напрямую, как, например, в случае с герцогом Нейбургским. Одновременно он управлял своим собственным предприятием. Так, затеянная им кампания по охране авторских прав привела его к знакомству со многими юристами, в том числе с Питером ван Вееном в Голландии и с Пейреском во Франции.

Наконец, будучи страстным коллекционером, он поддерживал связи с целой армией агентов, рассеянных по всему миру, которые сообщали ему о появлении того или иного античного раритета или о новой картине того или иного итальянского мастера, которые могли его заинтересовать. «Он испытывал столь глубокую любовь ко всему, что имело отношение к античности, что искал и покупал по всей Италии огромное количество мраморной скульптуры, медалей и драгоценных резных камней […]. Созерцание этой красоты служило ему лучшим отдыхом». Вспомним, ведь он сам выполнял в прошлом аналогичные поручения герцога Гонзага. Благодаря посредничеству Тоби Мэттью он стал обладателем лучших образцов мраморной скульптуры в своей коллекции. Итак, эпистолярная деятельность Рубенса отличалась регулярностью и разносторонностью, выступая своего рода фламандской составляющей деловых контактов того времени. Культурный аспект широких интересов художника вскоре, как мы увидим, поднялся на качественно новый уровень.

Дело в том, что ценители искусства той поры, как правило, занимали высокое общественное положение, и наоборот, почти все крупные политические деятели собирали личные художественные коллекции. Так, Дедли Карлтон, уступивший Рубенсу свое собрание античных редкостей, занимал пост английского посланника в Гааге. Он отнюдь не являлся исключением. Граф Арундел, уговоривший Рубенса написать свой портрет, занимался собирательством коллекции для галереи Стюартов и одновременно являлся обладателем одного из крупнейших собраний своего времени. И эрцгерцог Альберт, и король Англии Карл I, и его министр Бекингем, и Ришелье — все они пользовались репутацией заядлых коллекционеров и все относились к почитателям Рубенса. Владеть произведениями живописи могли лишь богатые люди, то есть как раз те, кто вершил судьбы мира, поэтому нет ничего удивительного в том, что искусство и политика тесно переплетались между собой. В случае Рубенса этому взаимопроникновению суждено было обрести особенно плодотворные формы.

Первым, не особенно радужным, опытом художественно-политической карьеры Рубенса стала работа над созданием знаменитой галереи Медичи, поглотившая художника в период с 1621 по 1625 год. В этой серии картин, которые сегодня можно видеть в музее Лувра, объединились и итальянское прошлое, и европейское будущее живописца, его выбор в пользу барокко, его интерес к деньгам и к античному искусству, а также та пока неясная страсть, которую он уже смутно ощущал и которая влекла его к общественной деятельности.

Галерея Марии Медичи

Почему для выполнения 24 картин, предназначенных для украшения парижского дворца королевы Франции, пригласили именно Рубенса? Причин этого выбора было сразу несколько. Во-первых, сыграло свою роль отсутствие французских художников: Никола Пуссен и Клод Желле, более известный под именем Лоррена, находились в Риме. Филипп де Шампень делал в искусстве лишь первые шаги. Королева подумывала было пригласить Симона Вуэ (1590-1649), но посчитала, что сильное влияние натурализма Караваджо, от которого тот так и не избавился, окажется не слишком лестным для оригинала. Между тем королева-мать, недавно вернувшаяся во Францию после примирения с сыном, королем Людовиком XIII, более всего желала бы выглядеть в своем Люксембургском дворце величаво и благородно. В ссылку в Блуа ее перед этим отправил именно Людовик XIII, мечтавший навсегда излечить маменьку от стремления к регентству и увлечения заговорами. В новом своем дворце, построенном Саломоном Бросом в стиле, немного напоминавшем дворцы ее детства, ей хотелось устроить галерею собственной славы, похожую на ту, что когда-то Вазари создал для ее семьи во флорентийском палаццо Веккья. До последнего времени она, слишком чуткая к любого рода критике, воздерживалась позировать итальянским художникам. Гвидо Рени успел уже изрядно состариться, Гверчино намекал, что слишком занят, да и в любом случае ни один из них не хотел уезжать никуда из Италии. Итак, из всех знаменитых оставался один Рубенс. Во Франции его хорошо знали, и не только вследствие привилегий, которых он добился для распространения своих гравюр, но главным образом благодаря славе живописца, давно перешагнувшей границы Фландрии. Ведь именно по его картонам для Людовика XIII выткали серию гобеленов, прославляющих историю жизни Константина. Сыграло свою роль и то обстоятельство, что он служил при дворе Винченцо Гонзага, супруга которого, Элеонора, приходилась родной сестрой Марии Медичи. На ее заочном бракосочетании Рубенс присутствовал в самом начале своего пребывания в Италии. Наверное, немало лестных слов в адрес своего бывшего товарища по Мантуе сказал королеве-матери и близкий к ее двору художник Франс Поурбюс. Наконец, Рубенс числился придворным живописцем эрцгерцогов, а Мария Медичи испытывала искреннюю привязанность к инфанте Изабелле-Кларе-Эухении. Переговоры об украшении Люксембургского дворца начались в 1621 году, и в ноябре, заручившись согласием королевского интенданта Ришелье, королева приняла решение. 23 декабря 1621 года Пейреск уже мог написать своему фламандскому другу: «Мне стала известна причина вашей поездки во Францию, которая заключается в том, что королева-мать обратилась к вам с просьбой обогатить ее новый дворец произведениями живописи, выполненными вашей рукой». В январе 1622 года Рубенса вызвали в Париж. Вместе с Клодом Можисом, аббатом де Сент-Амбруаз и одновременно казначеем королевы и ее советником в вопросах искусства, и, разумеется, с одобрения Ришелье они определили первые 15 сюжетов.

Столь значительное число посредников имело свой смысл. Речь ведь шла не просто о создании полотна для украшения антверпенской ратуши, дворца герцога Нейбурга или, к примеру, коллекции принца Уэльского. На сей раз Рубенсу предстояло отразить кусок современной истории, показать судьбу королевы Франции. Работая над мифологическими или библейскими сюжетами, он в конечном итоге всегда сам выбирал ту или иную интерпретацию. Иное дело галерея Медичи. Здесь художнику приходилось изворачиваться, чтобы угодить и королеве, и королю, и кардиналу Ришелье, которые к тому же не ладили между собой. Существовал целый ряд фактов, которые кое-кому хотелось бы замять, но проигнорировать которые художник никак не мог, иначе его героиня стала бы просто неузнаваемой. Итак, перед ним стояла задача написать два десятка полотен, прославляющих королеву, не только не пользующуюся ни малейшим уважением, но и обреченную в ближайшем будущем на бесславный конец и изгнание из собственного королевства. Помимо всего прочего в ее судьбе, и без того достаточно тусклой, с избытком хватало всякого рода анекдотических и унизительных происшествий, отнюдь не облегчавших труд апологета. Генрих IV не любил принцессу, зато боялся своего дядю, могущественного герцога Тосканского, которому к тому же задолжал крупные суммы. Женился он по необходимости и в дальнейшем не отказался ни от одной из своих любовниц. Последние, в свою очередь, с удовольствием плели интриги и заговоры против законной супруги короля. Неудивительно, что к гибели короля-повесы от руки убийцы Равальяка Мария отнеслась с полнейшим безразличием, если не с удовлетворением, и увидела в этом событии возможность наконец отыграться за все унижения, перенесенные при жизни мужа. Она намеревалась воспользоваться правом регентства, на которое могла рассчитывать после коронации, торжественно устроенной в Сен-Дени как раз накануне смерти Генриха. Но дальше все пошло не так, как она рассчитывала. Господин де Люсон (именно так звали премьер-министра Людовика XIII до того, как он стал именоваться Ришелье), которого она вытащила на свет божий из глуши и из простого епископа превратила в крупного государственного деятеля, переметнулся от нее к королю. Дорвавшийся до власти Людовик XIII наложил на нее домашний арест. Она попыталась взбунтоваться и приблизила к себе с этой целью маршала д’Анкра, но бунт провалился, маршала лишили жизни, а королеве пришлось отправляться в ссылку в провинцию. Наконец, даже внешне Мария Медичи не отличалась яркой красотой, чтобы не сказать хуже. Тяжелое лицо австро-тосканской матроны — ее мать была урожденной Иоанной Австрийской — делало ее почти дурнушкой. Добавим к этому совершенно отвратительный характер, и нам станет ясно, что как художнику Рубенсу предстояло проявить исключительные дипломатические качества.

Еще одна сложность заключалась в необходимости найти нужный тон поведения во дворце. Вот где Рубенсу пригодилось его знаменитое умение держаться в обществе. Мы знаем, что даже брюссельский двор, внешне помпезный, но на самом деле вполне миролюбивый, раздражал его своей суетой. Что же говорить о дворе Людовика XIII, погрязшем в бесконечных заговорах и интригах! Рубенс, впрочем, отдавал себе ясный отчет в том, что его ожидало: «Сударь! Сожалею, что в сообщаемых мною новостях на сей раз нет ничего интересного. В этом смысле наш двор выглядит прямо-таки скудным, особенно в сравнении с французским двором, в самую силу своего величия подверженным резким переменам. У нас привыкли действовать проторенным путем, и каждый сановник старается показать в службе лучшее, на что он способен, не рассчитывая при этом на милости сверх положенных ему по чину, а посему здесь старятся и даже умирают в одном и том же звании, не надеясь на исключительный фавор, но и не опасаясь впасть в опалу. Наша правительница не способна ни на большую любовь, ни на ярую ненависть, она тиха и в равной мере доброжелательна ко всем».

Итак, он покидал набожную и благочестивую эрцгерцогиню и направлялся к тщеславной и лишенной реальной власти королеве. На своей бедной родине он привык чувствовать себя настоящим патрицием, теперь же ему предстояло пробиваться в бурлящем и грязном городе, который рос не по дням, а по часам. Со своими 400 тысячами жителей Париж в ту пору был самым крупным городом христианского мира. Он состоял из трех кварталов, застроенных пятиэтажными домами — собственно Города, расположенного на правом берегу, где совсем недавно открылась галерея Лувра и Кардинальский дворец (Пале-Рояль), Ситэ и Университета, раскинувшегося близ улицы Арп и площади Мобер. Здесь вовсю дрались на дуэлях, и число убитых и раненых измерялось тысячами. Горожане никогда не мылись, а бани предназначались только для тяжелобольных. Они ели много мяса, мало овощей и пили исключительно вино, тогда как крестьяне в деревне питались овсяным хлебом… Благородное сословие поверх немытого тела натягивало роскошные одежды из тончайших тканей: «[…] Они нацепляют драгоценные камни везде, где только можно. Кольцам и браслетам несть числа, даже туфли украшены рубинами и изумрудами, а пояса усыпаны бриллиантами. И мужчины, и женщины носят в ушах подвески, а иногда и колье вокруг шеи. Что касается самих одеяний, то они сшиты из тончайшего бархата, шелка, золотой и серебряной парчи или дамаста, которые привозят с Востока либо изготовляют в самом Париже, для чего Мария Медичи вывезла сюда молоденьких девушек-турчанок». Общее впечатление от всего этого Корнель вложил в уста своего юного Доранта, героя пьесы «Лжец»:

Страною сказочной мне кажется Париж. Подумал утром я: здесь чудо входит в моду; Уехал — никого, приехал — тьма народу. Как будто Амфион сюда пришел и в миг Роскошные дворцы на пустырях воздвиг. *

В целом, работая над галереей Медичи, скромному антверпенскому буржуа пришлось столкнуться с трудностями двоякого рода, связанными с необходимостью соблюдать дипломатию и терпеть всевозможные причуды парижского быта, которые порой продолжали преследовать его даже в родной Фландрии. Он так и не принял этого образа жизни, стараясь свести к минимуму поездки во французскую столицу, а если уж оказывался здесь, то заполнял свои дни живописью или осмотром античных коллекций, не делая ни малейших попыток вникать в жизнь двора. Разумеется, это не могло не отразиться на его творчестве, которое волей-неволей и в ущерб исторической правде обрело аллегорический характер.

Для начала он провел во французской столице два месяца, прибыв сюда в январе 1622 года и покинув город 4 марта. Как раз в это время наконец-то состоялось очное знакомство с Пейреском. Друзья вместе ходили осматривать лучшие в городе и его окрестностях лавки древностей, выискивая для будущей книги, которую планировали написать, резные камни. Тогда же Рубенс подписал контракт на 20 тысяч экю за написание 24 картин для галереи. («Хороший контракт, — одобрительно комментировал Пейреск. — В нем предусмотрены обязательства для обеих сторон и особая льгота для мастера, так что, если даже заказчик умрет, вам заплатят за ту часть, которая будет готова».) Прогуливаясь по улице Вербуа, Рубенс свел знакомство с дамами Капайо и их племянницей, которые шили, сидя у окошка. Их черноволосые головки произвели на художника неизгладимое впечатление. На обратном пути он сделал остановку в Брюсселе, чтобы отчитаться о поездке перед эрцгерцогиней Изабеллой и доложить, что ее подарок Марии Медичи — маленькую собачку в ошейнике из 24 покрытых эмалью плашек — он благополучно вручил. В дальнейшем собачка заняла свое место сразу на нескольких картинах галереи. Из Брюсселя Рубенс выехал в Антверпен, где и принялся за работу.

Год, который он посвятил созданию полотен для галереи, был отмечен множеством событий, нашедших отражение в его переписке с Пейреском, продолжавшим оставаться основным посредником между художником и французами. Перво-наперво Рубенс постарался выяснить, под каким знаком родилась королева-мать. Пейреск ответил, что под знаком Тельца, хотя лично он имел на этот счет собственное мнение, отличное от мнения астрологов. Увы, живописец изобразил королеву-мать под знаком Стрельца, перепутав дату ее рождения с датой рождения Генриха IV. Затем он осведомлялся, может ли показать короля в золотых латах и интересовался, как именно должны выглядеть «польские» подвязки под чулками в виде лент, в отличие от обычных крепившиеся под короткими штанами. С чисто научной дотошностью он выяснял детали кроя римской тоги, поскольку представлял ее себе иначе, нежели французский эрудит и издатель Тертуллиана Сомез, а также просил Саломона де Броса сообщить ему точные размеры галереи (в конце концов, картины все равно пришлось под них подгонять). Наконец, было решено заменить весьма болезненный эпизод, связанный с бегством в Блуа, более счастливой сценой регентства.

Несмотря на все эти проволочки, к 19 мая 1622 года общая концепция предстоящей работы была у Рубенса готова. В Париже завистники, возглавляемые архипресвитером Нарди, подняли настоящий вой. Пейреск писал по этому поводу: «Здешние художники, чью репутацию сильно пошатнули ваш приезд и ваша работа, не находят себе места и мечтают устроить склоку». 14 июля 1622 года в Париже разнеся слух, что Рубенс умер. Вскоре Пейреск получил от художника успокаивающее письмо и в ответном послании горячо рекомендовал другу лично снестись с кардиналом Ришелье и королевой-матерью, встревоженными разговорами о его предполагаемой кончине. На самом деле, как мы знаем, на Рубенса с кочергой набросился гравер Ворстерман, доведенный до отчаяния слишком высокими требованиями мастера. Этот инцидент всколыхнул всю европейскую интеллигенцию и стал причиной слухов о смерти художника. В Брюсселе его друзья обратились к Изабелле с просьбой обеспечить личную безопасность Рубенса, а в Париже недоброжелатели постарались раздуть и исказить эту историю, заранее торжествуя, что опасного соперника больше нет. Даже Пейреск на время утратил привычное хладнокровие. Всегда невозмутимый аббат, стремясь поддержать моральный дух друга, призывал на головы его врагов все несчастья мира: «Ваша решимость противопоставить ухищрениям завистников стоическое спокойствие доставляет мне огромное удовольствие, и я молю Господа сделать так, чтобы ОНИ СДОХЛИ». Вскоре после этого к Рубенсу обратился Клод Можис, просивший выслать ему для ознакомления эскизы картин. Художник воспринял эту оскорбительную просьбу как признак недоверия к его мастерству со стороны королевы-матери. Уступать он не собирался, тем более, что его поддерживал Пейреск, справедливо заметивший, что по пути эскизы могут попасть в руки завистников, которые не упустят возможности снять с них копии. На самом деле, как выяснилось позже, славный аббат де Сент-Амбруаз, прекрасно сознававший ценность первых же творений Рубенса, предпринял кое-какие действия, чтобы заполучить ряд его произведений лично для себя. Роже де Пиль обнаружил их в частной коллекции аббата в 1650 году. Но все это были мелочи по сравнению с настоящим несчастьем, грянувшим вскоре. В Антверпене вспыхнула эпидемия чумы. «С прискорбием узнал я об опустошениях, которые произвела свирепствующая у вас болезнь, — писал Пейреск 11 ноября 1622 года. — Молю Господа сохранить вас в полном здравии».

К январю 1623 года Рубенс тем не менее практически завершил работу над серией картин для галереи. Холсты заняли весь его салон. Он готовился к новой поездке во Францию, надеясь разыскать там красавиц с улицы Вербуа, чьи «изумительные черноволосые головки, какие не часто приходится встретить», произвели на него такое впечатление, и просил приготовить для него две комнаты в Люксембургском дворце, чтобы вместе со своим помощником Юстом ван Эгмонтом приступить к размещению на месте готовых картин. Верный Пейреск, хорошо осведомленный о придворных манерах и имевший свободный доступ к Клоду Можису, исполнявшему тогда обязанности казначея королевы-матери, в письме от 10 мая 1623 года советовал художнику предпринять некоторые шаги в отношении власть имущих, например, одарить небольшой картиной кардинала Ришелье. «Париж, — писал он, — похож на бурное море, и здесь не всегда легко разыскать кого бы то ни было, не зная точного адреса». «Неоспоримо, — уверял он далее, — что в наши дни при дворе немного сыщется тех, кто испытывал бы к вам бескорыстную дружбу». Действительно, в Париже то и дело обсуждали весть о безвременной кончине художника. С того дня, как он приступил к работе над галереей Медичи, его упорно «хоронили» в 1622, 1624 и 1625 годах. Впрочем, от слухов еще не умирают, и, несмотря на все эти сплетни, Рубенс, целый и невредимый, уже показал готовые полотна при брюссельском дворе. Инфанте они очень понравились.

Во Франции отношения между Ришелье, Людовиком XIII и королевой-матерью вступили в фазу затишья. На фоне взаимной неприязни королевы, ее сына и премьер-министра, временно приобретшей скрытый характер, и хронического недовольства гугенотов внешние события разворачивались вокруг сезонных переездов королевского двора из Лувра в Фонтенбло, Сен-Жермен и обратно. 24 мая 1623 года Рубенс вторично прибыл в Париж. С собой он привез девять картин и коллекцию медалей герцога Арсхота, намереваясь найти на нее покупателя. Пейреск снова уехал к себе в Прованс, так что лично свидеться обоим гуманистам больше не привелось. Эстафету связи с художником принял брат аббата, Паламед де Валавэ, занимавшийся управлением имущества семьи. В середине июня королева-мать соизволила покинуть Фонтенбло и прибыть в столицу, дабы встретиться с художником и лично оценить первые из посвященных себе картин. Как отмечал Роже де Пиль, «ее в равной мере очаровали и его мастерство, и его умение вести беседу». Затем настал черед Ришелье: «Он с восхищением смотрел на полотна и все никак не мог ими налюбоваться».

Зато на другую работу Рубенса — «Историю Константина», выполненную по заказу Людовика XIII, французы буквально накинулись, обвиняя мастера в искажении анатомии. Подумать только, он осмелился изобразить героя с кривыми ногами, тогда как всем известно, что Микеланджело, Тициан, Рафаэль и Корреджо всегда писали прямые ноги! «Если вы не сочтете нужным поискать более естественные позы в тех 12 полотнах, где фигурируют кривые ноги, — писал Пейреск, — вы, определенно, не можете рассчитывать на удовлетворительный результат». По поводу еще одной картины, в которой одно бедро у персонажа оказалось ниже другого, он добавлял: «Было бы желательно, если бы вы собственной рукой исправили оба эти бедра».

Рубенс воспользовался своим вторым путешествием в Париж, чтобы возобновить работу над книгой о камеях. Он скопировал изумительной красоты «Апофеоз Августа», вырезанный на слоновой кости и хранящийся в Сент-Шапель. В конце июня он вернулся домой. 12 сентября он объявил, что работы ему осталось на полтора месяца. Приглашение в Париж он получил на 4 февраля 1625 года.

Здесь его ждала встреча с Паламедом де Валавэ. Не обошлось и без происшествий. Город готовился к торжественному празднованию заочного бракосочетания французской принцессы Генриетты с королем Англии Карлом I. За невестой прибыл «Букинган» — так в Париже называли герцога Бекингемского. Рубенс уже присутствовал во Флоренции на бракосочетании матери, и вот теперь, двадцать пять лет спустя, оказался в Париже, когда замуж выдавали дочь. 13 мая 1625 года, в самый разгар праздничной церемонии, помост, на котором стояли Рубенс с Паламедом, внезапно обвалился. К счастью, художник успел ухватиться за соседнее сооружение и не пострадал. Паламеду повезло меньше — он получил серьезную травму. На этом злоключения художника не кончились. Во время примерки новой пары обуви сапожник поранил Рубенсу ногу, да так основательно, что на целых десять дней лишил того возможности передвигаться. В довершение несчастий французы вдруг принялись тянуть с окончательным решением судьбы второй галереи Люксембургского дворца, которая, как предполагалось, опишет историю Генриха IV и составит пару галерее Марии Медичи. Ришелье откладывал разговор со дня на день, королева не говорила ни да ни нет, Можис хранил гордое молчание. Если бы они хотя бы заплатили ему за первую серию картин! «В конце концов, этот двор меня утомил», жаловался Рубенс, все-таки сумевший посетить королевские коллекции в Фонтенбло и сделать там несколько копий с работ Приматичо и Джулио Романо. 11 июня 1625 года он уже был в Брюсселе, на следующий день — в Антверпене. В Париже осталось одно из самых замечательных его творений, в котором сплелись воедино таланты живописца, политика, дипломата и просто человека, одаренного чувством юмора.

Галерея Марии Медичи включает в себя 24 крупных полотна. Это наиболее известная из «серий» художника, в число которых входят выполненные в той же манере «История Ахилла», «История Константина», «История консула Деция Муса», «Торжество евхаристии» и, наконец, фреска, прославляющая Якова Стюарта, украсившая плафон лондонского Банкетинг-холла. Этот жанр «живописного повествования», названный Пикассо «историческим фильмом» и заслуживший от него упрек в чрезмерной описательности, позволил Рубенсу дать волю своей любви к аллегории. Каждое полотно мастер превратил в своего рода ребус, состоящий из понятных посвященным символов. В соответствии с программой, разработанной совместными усилиями героини, ее сына, кардинала Ришелье и самого художника, в этой серии картин нашла отражение вся жизнь Марии Медичи, начиная с рождения и кончая 1625 годом, когда состоялось примирение королевы с сыном, изображенное как триумф Истины. Фламандский мастер решил серию в виде многолюдных театральных композиций, динамикой напоминающих одновременно Веронезе и Микеланджело. Правда, в колорите пока еще нет янтарной теплоты, в нем явственно доминирует серый цвет, характерный для его первых работ итальянского периода. На этом цветовом фоне, как показал Фромантен, уже появляются чисто рубенсовские контрастные пятна ярко-красной киновари. Но вот силуэты фигур все еще остаются слишком четко оконтуренными, чтобы принадлежать руке мастера.

Королева на этих картинах постепенно старится. Волосы ее теряют рыжеватый блеск, становятся более светлыми, но все же еще не седыми. В любом возрасте она сохраняет одинаково величественную осанку и благонравный облик, одинаково негнущуюся шею и словно срезанный подбородок. Художник сделал все возможное, чтобы представить в более или менее привлекательном виде это полное и лишенное всякого обаяния лицо, чья обладательница всю свою жизнь плела интриги против собственного сына, за что Людовик XIII неоднократно отсылал ее подальше от двора, предварительно казнив ее министров. Один-единственный раз королева выходит из образа величественной самодержицы — в картине на сюжет материнства. Здесь мы видим героиню обессиленно распластанной в креслах и наблюдающей, как Правосудие протягивает новорожденного дофина Эскулапу. С правой ноги королевы соскользнула домашняя туфля.

Критики нередко упрекали фламандского мастера за то, что для возвеличивания французской королевы он созвал целый Олимп. Многим казалось неуместным присутствие языческих божеств там, где вполне хватило бы авторитета Церкви. Особенное раздражение вызывал обнаженный Меркурий, затесавшийся между кардиналами Ларошфуко и де Гизом в сцене подписания Ангулемского соглашения.

Сомнительные повороты в судьбе королевы пришлось завуалировать. Так, по версии художника, Генрих IV полюбил будущую королеву с первого взгляда, едва взглянув на ее портрет. В дальнейшем он осыпал ее почестями и окружил уважением, вручил ей права регентства, сам же, устроившись в ложе, скромно и издали наблюдал за церемонией коронации. Вытянутую композицию, представляющую вступление итальянской принцессы со свитой из самых знатных вельмож королевства в храм Сен-Дени, впоследствии заимствовал Давид для построения своего «Коронования Наполеона». Под кистью Рубенса король-повеса и племянница Великого герцога Тосканского образуют дружную супружескую пару, освященную рождением дофина. Увы, счастливому союзу не суждена долгая жизнь — ее прервал безумец Равальяк, изображенный в «Апофеозе Генриха IV» в образе мерзкой змеи, пронзенной стрелой. Король в античных доспехах возносится к небесам, влекомый Юпитером и Сатурном.

Художник не упустил ни одно важное событие в жизни королевы-матери. Впрочем, узкий круг посвященных, определявших перечень сюжетов, решил обойти молчанием весьма болезненный эпизод, связанный с бегством из Парижа. Зато зрителя ждет торжественная сцена принятия регентства, давшего начало возрождению искусства и литературы. Увидит он и плоды дипломатических побед — испанские браки, благодаря которым Мария Медичи превратилась в мать и тещу двух самых могущественных монархов Европы; и взятие у солдат Германской империи Жюлье; и величие души Марии, дважды протянувшей сыну руку дружбы и мира — в Анжере и в Ангулеме. Сознательно избегая двусмысленных ситуаций и акцентируя внимание на благополучные события, Рубенс вполне успешно решил стоявшую перед ним задачу апологета. Не забудем, что лишь после досконального обсуждения конкретных сюжетов ему удалось добиться согласия на эту работу и от Ришелье, и от Можиса, и от самой королевы-матери.

Тем не менее он не сумел отказать себе в удовольствии слегка слукавить, опровергая сложившееся о себе мнение как о послушном царедворце. Первым делом следует упомянуть ту самую собачку, которую художник в благодарность своей покровительнице инфанте Изабелле поместил на первый план и заставил с заинтересованным и насмешливым видом наблюдать за торжественным обменом кольцами между Великим герцогом Тосканским и его племянницей во Флоренции, во время заочного бракосочетания. Эта же собачка присутствует и при рождении дофина. Весьма снисходительный к своей героине — и заказчице! — Рубенс и не думает щадить ее окружение. Так в серии появляется целый ряд карикатурных образов — налитая кровью физиономия Великого герцога Тосканского, сонный взгляд Елизаветы Бурбонской, некрасивое лицо первой жены Генриха IV Маргариты Валуа, которую мастер поместил на первом плане в сцене коронации в Сен-Дени. Быть может, он пытался таким путем польстить Марии Медичи? Дебелая, одутловатая королева Марго запечатлена в полуоборот к зрителю, выглядывая своими выпученными глазами и демонстрируя отвисшую и толстую нижнюю губу, более всего похожая на коровницу, обнаружившую, что у нее украли молоко.

Коварнее всего мастер обошелся со славным королем Генрихом. Бесспорно, высокий, обаятельный, улыбчивый и умный Беарнец по всем параметрам превосходил свое окружение. Но почему-то на всех картинах, за исключением одной-единственной — той самой, где он в образе римского воина возносится к небесам, — у него наблюдается беспорядок с обувью на одной из ног. Любопытно, что современники, обрушившиеся на художника за кривые ноги, не обратили ни малейшего внимания на это явное нарушение академического вкуса. Века спустя сей факт вызвал к жизни, к веселью Бодлера, «восхищение литератора-республиканца, искренне преклонившегося перед великим Рубенсом за то, что в одной из официозных картин галереи Медичи тот осмелился обуть Генриха IV в неопрятный сапог и мятый чулок, — признак независимой сатиры, дерзкий выпад либерала против королевского всевластия! Рубенс-санкюлот! О, критика! О, критики!..». Поэт с трудом воображал себе придворного художника в роли революционера. Но он ошибался. Вспомним ногу Христа на плече Марии-Магдалины.

Уже по возвращении из Франции Рубенс получил от некоего Моризо посвященный себе восторженный отзыв в стихах. Фламандский мастер отмахнулся от этого знака внимания: по его мнению, автор послания ничего не смыслил в живописи.

В Антверпен Рубенс вернулся увенчанный славой. Еще бы, отныне его творения украсили собой дворец французской королевы-матери! 30 сентября 1623 года «в знак признания заслуг и за услуги, оказанные королю» инфанта назначила ему внеочередную ренту (выплачиваемую антверпенской цитаделью) в размере 10 экю. В 1630 году Филипп IV распорядился увеличить сумму ренты вчетверо, а пока в ответ на особое ходатайство художника, поддержанное президентом Верховного совета Фландрии, даровал Рубенсу дворянство. 5 июня 1624 года настал день, когда художник смог с полным правом нацепить шпагу, о которой мечтал с той поры, как вернулся из Италии.

Неужели все эти почести обрушились на него лишь в благодарность за то, что он передал Марии Медичи собачонку? И с какой стати королю Испании вздумалось награждать художника, оказавшего услугу французской короне — злейшему его врагу с самого начала XVII века? Быть может, дело здесь в загадочных путешествиях в направлении Дюнкерка и немецких границ, которые в сентябре 1625 года совершил едва вернувшийся из Парижа Рубенс? Наконец, почему по пути домой из Франции он непременно делал остановку в Брюсселе, где его принимала эрцгерцогиня?

Книги, которые он читал, и вся его переписка ясно свидетельствуют: Рубенс не просто интересовался современной историей. Его влекли интриги и самые незначительные происшествия, составлявшие жизнь европейских монархий. Ему хотелось знать, кто есть кто и кто на что способен. Речь шла не о простой любознательности эрудита. Он наводил справки о конкретных людях и их карьере, заводил и, не жалея усилий, поддерживал отношения с влиятельными политическими деятелями своего времени, по случаю приглашая отдельных из них в крестные своим сыновьям, выступая посредником в продаже или покупке художественных коллекций, содержа целый штат «маклеров», которые по его поручению не только разыскивали в разных странах предметы искусства, но и доставляли ему свежие новости из этих стран. Неужели столь обширные связи и столь активная деятельность не имели иной цели, кроме пополнения его личной коллекции и поиска новых заказчиков для его мастерской? Разумеется, нет. На самом деле художник давно уже вынашивал до времени скрытые замыслы, осуществление которых привело к последней метаморфозе Рубенса-Протея.

Первые шаги на поприще дипломатии

В 20-е годы XVII века положение в 17 провинциях оставалось неспокойным. 9 апреля 1621 года истек срок 12-летнего перемирия, подписанного в 1609 году, благодаря которому между Южными Нидерландами и Соединенными Провинциями сохранялась видимость мира. Сейчас же встал вопрос о пересмотре статуса бургундских владений Испании. Вместе с тем и Брюссель, и Гаага настолько успели привыкнуть к спокойствию в своих пределах, что еще до истечения срока перемирия эрцгерцог Альберт и Мориц Нассауский предприняли попытку к его продлению. Обе стороны в равной мере стремились к переговорам и в равной мере надеялись на независимость от Испании. Только Альберт искал сторонников среди своих родственников в окружении императора, а Мориц воспользовался услугами некоей дамы по имени Т’Серклез, имевшей фламандские корни, позволявшие ей выступить посредником в сношениях с эрцгерцогами.

В один из своих приездов в Брюссель указанная дама поделилась планами Морица с духовником эрцгерцога доном Иниго де Бризуэлой, который сейчас же сообщил о них своему патрону. Приятно удивленные Альберт и инфанта поспешили направить в Гаагу канцлера Брабанта Петера Пекиуса, которому дали поручение разузнать об истинных намерениях Морица Нассауского, дабы, ежели представится удобный случай, суметь им воспользоваться в общих интересах. Они, к сожалению, не предприняли необходимых мер, чтобы сохранить в тайне цель этой миссии, в результате чего засевшие в Гааге министры-кальвинисты, крайне негативно воспринимавшие любые контакты с католическими Нидерландами, слишком тесно, на их взгляд, связанными с Испанией, устроили брюссельскому эмиссару откровенно враждебный прием, всячески подчеркивая, что пребывание последнего в Соединенных Провинциях для них оскорбительно. Семейство Нассау сделало попытку загладить эту оплошность и даже организовало эмиссару пышную встречу, что, впрочем, не помешало им с высокомерием отвергнуть выдвинутые тем предложения, родившиеся, напомним, после переговоров с мадам Т’Серклез, иными словами, вдохновленные самим же Морицом! Что касается сути этих предложений, то в них заключалась идея признания сепаратистами короля Испании в обмен на ряд уступок. Первый блин, таким образом, вышел комом, однако разрыва отношений это вовсе не повлекло. Тем более, что случившиеся вскоре важные события существенно изменили весь расклад. Действительно, 1621 год ознаменовался двумя смертями — 31 марта скончался король Испании Филипп III, а 13 июля не стало эрцгерцога Альберта. И в Брюсселе, и в Мадриде сменилась власть, а вместе с ней и политические ориентиры.

Вопреки договоренностям 1607 года эрцгерцогиня после смерти мужа унаследовала его трон. Бельгийцы любили ее, уважая в ней добрый нрав и стремление к независимости от Мадрида. Правда, титул суверенной (или почти суверенной) государыни Нидерландов она утратила, став называться управительницей бельгийских провинций. 16 сентября 1621 года Изабелла получила необходимые полномочия, дававшие ей право принимать от бельгийцев клятву верности испанскому королю, которую, признавая в нем своего верховного государя, приносил каждый штат. В помощь инфанте, но главным образом для присмотра за ней Мадрид направил сюда кардинала Ла Куэву, яростно выступавшего за подавление голландского мятежа военной силой.

В Мадриде трон после смерти отца унаследовал Филипп IV. Во главе испанской монархии снова встал человек, снедаемый ностальгической тоской по империи Карла V, слабохарактерный потомок слишком долгой череды близко-родственных браков. Он родился в 1605 году, так что к моменту, когда судьба призвала его возглавить «королевство, в котором никогда не заходит солнце», ему едва исполнилось 16 лет. В 1615 году его женили на кузине, дочери Генриха IV Елизавете Бурбонской. Одновременно его старшую сестру Анну Австрийскую выдали за брата его жены, будущего короля Франции Людовика XIII. Филипп IV был белокурым и голубоглазым молодым человеком, обладателем отвислой нижней губы и выступавшего вперед «габсбургского» подбородка. Не злой по натуре и даже преисполненный решимости творить добро, он ничего не мог поделать с природной вялостью характера и собственной беззаботностью. С самой ранней юности он попал под влияние молодого честолюбца и интригана Гаспара Гусмана, графа Оливареса, вскоре получившего титул герцога. Этого уроженца Андалузии преследовала навязчивая идея «величия Испании» — идея, от которой отказался фаворит Филиппа III герцог Лерма. «Дерзкий и хитрый», он с легкостью склонил на свою сторону Филиппа IV, при котором вполне официально с 1622 года занимал пост премьер-министра. Таким образом, судьба испанских владений в Нидерландах решалась отныне тандемом, состоящим из безвольного короля и министра с железной хваткой.

Проблема не сводилась к укреплению личной славы или восстановлению испанской гегемонии над остальным миром. Главную роль играли экономические соображения. В соответствии с условиями перемирия голландцы получали право «на свободную торговлю повсеместно, где сумеют его применить». И они широко воспользовались этим правом при поддержке Англии и Франции, видевшим здесь эффективный способ ослабить Испанию, не прибегая к оружию. Средствами для достижения этих целей стала внутренняя блокада Шельды, обрекшая Антверпен на разорение, морская война против галеонов ослабленного испанского флота, внедрение в португальские фактории на территории Вест-Индии, первые из которых появились в 1602 году, вытеснение конкурентов по торговому обмену с султанатами Индийского океана, закрытие Малаккского пролива, через который португальцы поддерживали связь со своими дальневосточными факториями. Все это позволяло не только помешать Испании свободно вывозить из колоний всевозможные богатства, но и нанести зримый урон ее экономическим отношениям с Португалией, успешно развивавшимся со времени заключения в 1580 году альянса с этой страной. Португальцы не скрывали разочарования: «За 11 лет перемирия мы потеряли больше, чем за 40 лет войны». Голландцы не собирались останавливаться на достигнутом. 9 июня 1621 года истек срок действия перемирия, и они сейчас же приступили к организации новой вест-индской компании, за которой на 24 года закрепили право вести «всю торговлю с Западным побережьем Африки и с обоими побережьями Америки». Ни о каких попытках мирного урегулирования взаимных споров не могло идти и речи. Напротив, враги на глазах слабеющей Испании не упускали ни одной возможности унизить могущественную в прошлом державу.

Мадриду не хватало золота. Хронический финансовый дефицит грозил пошатнуть и внутреннее равновесие государства, и его международное положение. Более не способная содержать сильную армию, Испания меньше всего заботилась об экономической поддержке Нидерландов, страдавших от блокады Шельды. Мало того, она лишь увеличивала бремя налогов, словно забыв, что страна давно лишилась своих былых богатств. Бельгийцы платили Испании искренней ненавистью.

Филипп IV не видел иной альтернативы (если он вообще допускал какую-либо альтернативу!), кроме следующей: либо он вступает с Морицем Нассауским в переговоры и добивается ослабления экономического давления, либо он объявляет ему войну и силой оружия восстанавливает свое право торговли с Вест-Индией и одновременно возвращает Соединенные Провинции в лоно Испании. Оба этих прожекта отличались равной степенью амбициозности и утопичности. Разумеется, Мориц Нассауский не собирался отказываться от своих экономических выгод, если только Испания не согласится пойти на серьезные политические уступки Соединенным Провинциям. Филипп же ни о каких уступках не помышлял. Между тем силы далеко не многочисленной испанской армии были и так брошены на поддержку австрийских Габсбургов, против которых подняли восстание протестанты Пфальца. Таким образом, в отношениях с Соединенными Провинциями Испании стоило больше рассчитывать на дипломатию, чем на грубую силу.

Насколько прочно стоял на ногах Мориц Нассауский? Мог ли он себе позволить ослушаться Филиппа IV? Да, он заручился поддержкой союзников в лице протестантской Англии и католической Франции. Последней, впрочем, серьезно досаждали Габсбурги, заметно ослаблявшие ее границы и делавшие ее завидной добычей любых врагов вне зависимости от вероисповедания. К тому же оба эти государства отнюдь не считали себя связанными какими-либо обязательствами с Соединенными Провинциями. Король Англии Яков I, обеспокоенный испанской активностью в Пфальце — его старшая дочь вышла замуж за курфюрста — не скрывал своего стремления примириться с Филиппом IV, приходившимся императору двоюродным братом, следовательно, способным оказать на последнего благоприятное влияние. Помимо этого его раздражали успехи голландцев в торговле. Так или иначе, переговоры устраивали его гораздо больше, чем война, а потому он не спешил одобрить потенциальные милитаристские наклонности Морица Нассауского. Что касается Франции, то война оказалась бы здесь крайне несвоевременной: учитывая, что на юго-западе вновь подняли голову протестанты, Людовику XIII хватало забот в собственном королевстве, чтобы думать о внешних конфликтах. Мориц Нассауский также испытывал ряд трудностей внутреннего порядка: на Генеральных штатах его сторонникам противостояли крупные буржуа, враждебно относившиеся к любым попыткам вступить с Брюсселем в переговоры, а представители религиозных сект гомаристов и ремонтрантов никак не могли между собой договориться. Одним словом, хотя положение короля Испании отличалось шаткостью, это вовсе не означало, что Морицу Нассаускому не о чем беспокоиться. Жизнь его отравляла к тому же болезнь печени, из-за которой штатгальтер по временам впадал в состояние нерешительности и тревоги. Возможно, именно этим объясняется его крайне противоречивое поведение. Действительно, он полным ходом готовился к войне, но вместе с тем его не покидала надежда на мирное решение проблемы. Практическое осуществление этой задумки он в 1623 году поручил своему второму тайному агенту — Яну Бранту по прозвищу Католик, двоюродному брату жены Рубенса. Вот от кого художник получал самые свежие новости из Гааги.

В этих закулисных и по существу антииспанских предприятиях начал вырисовываться новый лик Рубенса-Протея — лик дипломата, для окончательной отделки которого от художника потребовалось не меньше усердия и упорства, чем для достижения вершин в изобразительном искусстве. Первые доказательства существования этой новой для него ипостаси дошли до нас в виде обрывочных сведений, да и то не официальных, а почерпнутых из его личной переписки, не слишком обильной в ту пору. Так, в письме к Пейреску от 10 августа 1623 года Рубенс писал: «Сегодня или завтра маркиз Спинола отбывает в Маастрихт, где устраивается арсенал, хотя в то же самое время он продолжает вести секретные переговоры о мире». Какая осведомленность о тайных планах сильных мира сего! Он, следовательно, знал что Северные и Южные Нидерланды искали путей к совершению сделки. Первым документом, свидетельствующим о том, что Рубенс практически включился в переговоры между Брюсселем и Гаагой, следует считать его письмо от 30 сентября 1623 года, адресованное канцлеру Брабанта Петеру Пекиусу. По сути это доклад о миссии Яна Бранта — посланца Морица Нассауского.

«Милостивейший государь!

Нашего Католика я нашел в глубокой скорби в связи с тяжкой болезнью отца, каковая, ежели верить приговору лекарей, неизлечима, самого же его почти ежедневно треплет постоянная лихорадка, так что либо та либо другая причина, если не обе сразу, очевидно, задержат его более необходимого. […] В конце концов, Католик вспомнил о своем поручении и показал мне статью, которая мне крайне не понравилась. В этой статье говорится, что ему не следует соглашаться ни на одно из наших предложений, которое может быть истолковано в двояком смысле либо походить на выдвинутое нами ранее. Либо простое согласие на перемирие, либо ничего. Я отвечал ему, что подобное запугивание годится разве лишь на то, чтобы стращать детишек; слишком это просто, чтобы быть правдой. Тайное соглашение не наносит ущерба ни одной из сторон, ибо каждая из них, пока суть да дело, остается в праве поступать, как ей вздумается. На это он возразил мне, повторив то, о чем я уже сообщал вашей Светлейшей милости, а именно: якобы мы использовали послания принца в ущерб его интересам, переслав их во Францию и возбудив у короля недоверие к нему, одновременно представив его в невыгодном свете в штатах. Я на это сказал, что, если бы принц желал с большей ясностью изложить свою позицию Ее Высочеству, последняя не стала бы скрывать своего недовольства, будь у нее хоть малейшие сомнения в его искренности; подобные же дрязги и увертки приведут лишь к срыву переговоров. Он, тем не менее, продолжал настаивать, что все это правда и что принц мог бы даже предъявить копии писем, полученных им из Франции, которые он уже кое-кому показывал. В конце концов он согласился собственноручно переписать наш ответ с целью донести его до принца. […]

Чистосердечно вверяю свою судьбу милости Вашей светлости и целую Вашу руку.

Остаюсь Вашей светлости преданный слуга».

Тревога Яна Бранта говорила сама за себя: Мориц Нассауский стремился в первую очередь сохранить в тайне свои сношения с Брюсселем и не хотел, чтобы о них проведали его потенциальные союзники — французы и англичане. Вот почему он предпочитал обычным дипломатическим путям окольные, вот почему поручал важные миссии полуслучайным людям. Между тем переговоры могли увенчаться успехом лишь при условии, что католические Нидерланды останутся свободными в выборе. Но испанец кардинал Ла Куэва, исполнявший после смерти Альберта обязанности министра при эрцгерцогине, откровенно стремился к войне. Прознав о колебаниях Морица Нассауского, он понял, что настал его час, и спешно вызвал к себе из Германии Спинолу, войско которого оккупировало Пфальц. В 1624 году этот генуэзец в надежде на легкую победу осадил укрепленный город Бреду, традиционно служивший крепостью принцам Оранским. За Рубенсом-дипломатом, увы, пока оставалась роль статиста.

Его «выход» на арену большой политики сопровождался подозрениями, насмешками, унизительными шуточками. Он не занимал никакого официального поста и козырнуть мог разве что особым к себе отношением инфанты и маркиза Спинолы. Фламандцы поспешили истолковать это обстоятельство как знак его происпанских симпатий, ну а представители профессиональной дипломатии решили, что он просто-напросто очередной выскочка и карьерист. К их числу принадлежал и посланник Франции в Брюсселе г-н де Божи: «Предложения о перемирии не встречают у инфанты неприятия, с какой бы стороны они ни проистекали. С особым вниманием она прислушивается к ежедневно толкующему об этом Рубенсу, знаменитому антверпенскому художнику, известному также и в Париже благодаря произведениям, выставленным в особняке королевы-матери. Означенный Рубенс без конца сообщается с лагерем маркиза Спинолы, всячески давая понять окружающим, что у него имеется особый подход к принцу Хендрику Нассаускому, который якобы склоняется к идее перемирия. Видимо, он надеется таким путем составить себе состояние, так же как принц Оранский рассчитывает обеспечить себе спокойную старость». Инфанта по-прежнему видела в Рубенсе не более чем талантливого живописца и в сентябре 1624 года поручила ему написать портрет польского князя Владислава Сигизмунда, который прибыл для участия в осаде Бреды. Это обстоятельство вызвало у французского посланника новый приступ желчи: «Художник Рубенс теперь в городе. Инфанта заказала ему портрет польского князя, и я полагаю, что в этом он преуспеет больше, нежели в ведении переговоров о перемирии, ибо для последнего дела мало внешних красок и светотени, а требуется еще солидная основа».

Начало выглядело не слишком славным, но Рубенс по-настоящему увлекся. Он уже доказал, что умеет быть упорным, когда сражался за признание своих прав на художественную собственность. С такой же последовательностью он потратил следующие два года жизни, чтобы добиться уважения в качестве дипломата. Подчас он вел себя жестко, не чурался интриг, и неудивительно, что его поведение той поры вызывало и продолжает вызывать многочисленные вопросы как в связи с его политической подоплекой, так и относительно самой его личности.

Участником партии, разыгравшейся вокруг мирных переговоров с голландцами, он стал благодаря своему родственнику Яну Бранту. Он не только не упустил подвернувшейся возможности, но и постарался извлечь из нее максимум пользы. Так, приехав в очередной раз в Париж в начале 1625 года для размещения своих полотен в Люксембургском дворце, он составил для инфанты подробный отчет о Франции, французах, международном положении, главных действующих лицах и насущно необходимых мерах. Он даже выразил готовность лично изложить свои соображения графу-герцогу Оливаресу. За категоричным тоном его письма на самом деле таилась с трудом скрываемая тревога, составлявшая истинную цель послания, — слух о возможном участии в переговорах с Гаагой герцога Нейбургского. Он понимал, как трудно ему тягаться с немецким вельможей, и по рождению, и по общественному весу стоящему намного выше. Миссия, которой уже было отдано столько сил, ускользала из рук. Вот почему Рубенс спешил уверить инфанту в своих выдающихся аналитических способностях, а заодно выказать рвение «доброго патриота, готового на любую службу и любые лишения ради общего блага». Здесь же он подчеркивал, что Нейбург хотя и герцог, но все-таки немец. К тому же последний не скрывал, что наравне со своими выражает также интересы Франции. «А разве можно верить французам, — рассуждал Рубенс, — французы издавна строят свою политику на вражде с Фландрией, добавляя королю Испании хлопот и вынуждая его на лишние расходы».

Несмотря на все усилия, переговоры, в подготовке которых участвовали Рубенс и Ян Брант, зашли в тупик: 23 апреля 1625 года умер Мориц Нассауский. Ему наследовал его сводный брат Фредерик Хендрик. Новый принц — новая политическая стратегия. Фредерик Хендрик сгорал от желания поскорее утвердить свою власть и грезил военными победами. Последняя надежда на установление сепаратного мира между Нидерландами и Соединенными Провинциями рухнула, погребя под собой едва начавшуюся дипломатическую карьеру Рубенса. Впрочем, ему ничто не мешало найти себе новое дело. Он нашел его, а помог ему в этом некий весьма сомнительный персонаж, с которым Рубенс подружился в Париже. Эту дружбу он пронес через всю свою дальнейшую жизнь.

Встреча с Жербье. Первые английские контакты

Стоял май 1625 года. Рубенс заканчивал работу в галерее Медичи. Французская столица шумно праздновала заочное бракосочетание французской принцессы Генриетты с королем Англии Карлом. В город съехались почетные гости, а вместе с ними — бесчисленное множество всевозможных агентов, про которых никогда нельзя сказать наверняка, чем они занимаются, но без которых не обходится ни одно многолюдное мероприятие. Прибыл сюда и старый знакомец Рубенса Тоби Мэттьюс — будущий переводчик Генриетты в Англии, при посредничестве которого английский посланник Карлтон продал художнику свою коллекцию. Прибыл Якоб де Би — смотритель коллекций герцога де Круа, злокозненный инициатор участия в переговорах между Брюсселем и Гаагой герцога Нейбургского. Наконец, прибыл самый знаменитый и влиятельный из «агентов» — Балтазар Жербье, «человек герцога Бекингема». Именно через него Рубенс познакомился с английским премьер-министром, благодаря чему впоследствии смог занять исключительно важное положение практически единственного «связника» с Англией. Это и стало той новой политической ролью, притом ролью международного масштаба, за которую с жаром ухватился Рубенс. Очевидно, память об этой услуге заставляла его в дальнейшем закрывать глаза на факты самого откровенного предательства со стороны Жербье, даже краткий очерк жизни которого неоспоримо свидетельствует о том, что его не зря называли «подозрительной личностью».

Балтазар Жербье родился в Мидцелбурге около 1591 года и вначале был художником. В 1615 году по заказу Генеральных штатов он написал портрет Морица Нассауского. Голландскому посланнику в Лондоне эта работа так понравилась, что он рекомендовал автора портрета Бекингему. В 1616 году Жербье приехал в Англию. Примерно в это время принц Уэльский собирался жениться на инфанте Марии-Терезии Австрийской. Жербье написал и ее портрет. К 1623 году Бекингем повысил его с должности шталмейстера до должности своего личного агента, а двумя годами позже Жербье уже представлял Англию при французском дворе и отражал нападки Берюлла, утверждавшего, что король Карл I запрещает Генриетте Французской соблюдать католические обряды. В 1626 году, после смерти герцога, Жербье впал в немилость, однако продолжал мелькать при английском дворе, занимаясь покупкой предметов искусства за счет короля. Пользуясь близостью к королю, он продолжал оставаться в курсе важных событий и все еще кое-что значил как дипломат. В 1631 году его направили официальным посланником в Брюссель, где он распахнул двери своей резиденции бельгийским аристократам, которые плели заговор против эрцгерцогини. За 20 тысяч флоринов гостеприимный хозяин продал их испанскому королю, в 1638 году, вернувшись в Англию, как ни в чем не бывало получил посвящение в рыцари, а еще три года спустя и английское подданство. Все шло прекрасно до того дня, когда ему вздумалось обвинить знатного вельможу лорда Коттингтона в разглашении государственной тайны. Он не только проиграл процесс, но и лишился дипломатической службы. Тогда он решил попытать счастья в финансовой сфере и занялся организацией ломбардов. Эта затея тоже провалилась. Трем из его шести дочерей пришлось уйти в монастырь. В 1649 году, после казни Карла I, он открыл академию, в которой преподавал этику, иностранные языки и военную архитектуру. В 1652 году академия захирела, и он перебрался в Голландию. В 1654 году он выпустил пространный трактат о нравственности, предназначенный для аристократов, который украсил собственными иллюстрациями и подписал: кавалер Жербье, барон Довилли. Откуда он взял этот последний титул, осталось загадкой. Позже он снова пытался преуспеть в качестве финансиста, сочинил еще четыре трактата, в которых надеялся привлечь внимание нидерландских дельцов к природным богатствам Америки. В 1658 году он и сам пустился в крупную авантюру, отправившись вместе с женой и детьми на Суринам, где уже видел себя губернатором. Местным жителям он не понравился, и дело кончилось весьма печально. Одну из его дочерей туземцы убили, а его самого вместе с остальными силой погрузили на корабль, направлявшийся в Амстердам. Шел уже 1660 год. Хорошо хоть, что в Англии к этому времени о нем успели забыть. Он сумел поступить на службу к Карлу II и проектировал для того триумфальные арки. Король назначил его церемониймейстером, правда, почти сразу же и выгнал. Пришлось ему вспомнить о своем архитектурном таланте. Смерть настигла его в 1667 году, когда он руководил строительством замка для какого-то лорда.

Что бы ни предпринимал этот человек, какие бы поступки ни совершал, Рубенс находил ему оправдание. «Я верю, что вы делаете все, что в ваших силах, чтобы услужить вашему повелителю, королю Англии, и неизменно держите его в курсе всех происходящих событий», писал он ему 15 октября 1632 года, то есть как раз тогда, когда стала известной неблаговидная роль Жербье в деле бельгийских заговорщиков. Доходило до того, что в самые трудные для англичанина времена художник защищал его перед эрцгерцогиней, у которой пользовался огромным кредитом доверия: «Меня удивляют враждебные нападки, которым подвергли вас г-да Николальди и Тейлор; как только я окажусь в Брюсселе, непременно обращусь к инфанте с просьбой положить конец распространяемым на ваш счет клеветническим вымыслам». Рубенс уже не впервые демонстрировал подобную слепоту: вспомним, как искренне восхищался он личностью философа-перевертыша Юста Липсия.

Один из современных историков, куда более прозорливый, чем Рубенс, сочинил Жербье такую запоздалую эпитафию: «Балтазар Жербье, француз корнями, голландец по рождению и англичанин по призванию или по профессии и один из самых отъявленных плутов и интриганов своего времени, не бедного на мошенников. Был гравером, затем художником, затем наставником, затем английским агентом, затем изобретателем, затем колонизатором. Вечно испытывал нужду в деньгах, шпионил за всеми и каждым, выдавал чужие секреты, преуспел в шарлатанстве, служил всем хозяевам сразу и предал всех, кого мог предать».

Но вернемся в весенний Париж 1625 года. Жербье сам разыскал здесь Рубенса, чью репутацию в кругу коллекционеров искусства хорошо знал. Бекингем тоже собирал художественные ценности и проявлял к коллекции фламандца живой интерес. За те девять дней, что Бекингем провел в Париже, куда прибыл представлять своего короля на заочном бракосочетании, он выкроил время для личной встречи с художником, организованной все тем же Жербье. Герцог заказал мастеру два портрета, а заодно поделился с ним, другом Спинолы и инфанты, важными сведениями: Карл I, говорил он, серьезно обеспокоен положением в Пфальце, ведь его сестра Елизавета и зять курфюрст Фридрих изгнаны из своих владений. Итак, знакомство состоялось. Художника и министра объединял общий интерес к живописи и дипломатии, да и повод для следующей встречи нашелся — Бекингем объявил, что желал бы приобрести коллекцию из музея-ротонды на канале Ваппер.

На обратном пути из Парижа Рубенс заехал в Дюнкерк, где виделся с эрцгерцогиней, а затем по ее приказу направился в сторону немецкой границы, очевидно, для встречи с герцогом Нейбургским. Подробностями о последней мы не располагаем никакими. Затем он вернулся в Дюнкерк, отчитался перед Изабеллой о поездке и задержался еще на некоторое время — посмотреть, как идут работы над сооружением небольших «корсарских» судов, которые испанцы надеялись использовать в Северном море для нападения на торговые корабли английского и голландского флота и пошатнуть с их помощью серьезно мешавшую им торговую монополию соперников.

18 октября Рубенс писал очередное письмо Валавэ уже из Брюсселя. Он на четыре месяца переехал с семьей в Лaэкен, спасаясь от чумы, которая по-прежнему свирепствовала в Антверпене. Не изменяя привычке, он держался вдали от придворной суеты, однако, как о том свидетельствует его переписка, продолжал получать информацию обо всех важных событиях европейского масштаба. Так, он знал об осаде Ла-Рошели, знал о нетерпимости Людовика XIII к гугенотам, знал о происках графа Тилли в Дании, о бесчинствах Валленштейна и его солдатни в Германии, знал о докладе кардинала Берюлля, касающемся трудностей с отправлением религиозных обрядов английской королевой-католичкой.

Он все еще занимался дипломатией от случая к случаю, хотя его искусство открывало перед ним двери домов самых высокопоставленных вельмож. Он выполнил поясной портрет Бекингема в технике сангины и еще один, конный, на котором всадник парит над землей, поддерживаемый Славой; написал Спинолу — глаза навыкате и странное, гномоподобное лицо; написал стриженного «под ежик» Пекиуса; написал дона Диего Мессиа, написал и эрцгерцогиню Изабеллу, которая 10 июля 1625 года останавливалась у него в Антверпене по пути из Бреды. На сей раз он изобразил ее в костюме монахини-клариссы, к которому инфанта вернулась, овдовев. Две картины заказал ему Ришелье, не говоря уже о второй галерее для французской королевы-матери, посвященной истории Генриха IV. Бекингем, направляясь в Голландию для заключения с Соединенными Провинциями наступательно-оборонительного альянса сроком на 15 лет, завернул в Антверпен, где за 100 тысяч флоринов купил у Рубенса почти всю его коллекцию. Правда, некоторые особенно ценные работы художник оставил себе, а с ряда других успел снять копии. Его друг Якоб Сандрарт так прокомментировал сделку: «В этом деле он проявил не меньше ловкости, чем в своих занятиях искусством». Некоторые плоды этой сделки он использовал для укрепления своих французских связей, в частности, переслал Валавэ все 40 уложений англо-голландского договора, извинившись, что не успел их перевести.

В июне 1626 года, когда он уже целых три года близко общался с сильными мира сего, когда ряд его усилий принес ощутимый успех, когда он сумел завязать особенно тесные связи с Бекингемом, он получил от Спинолы совет продолжать поддерживать знакомство… с Яном Брантом. По мнению царедворца, художник Рубенс годился разве на роль связника.

Некоторый налет угодливости, отличавший дипломатов того времени, в целом вписывается в контекст эпохи, политика которой вершилась путем политических браков, военных союзов, подчас противоречащих родственным связям, не всегда логичных религиозных объединений. Французская корона породнила двух своих наследников с отпрысками испанского трона, хотя для Ришелье не было врага ненавистнее Испании; английский принц женился на принцессе-католичке, а его сестра вышла замуж за главу немецких протестантов; Англия заигрывала одновременно и с католическими Нидерландами, и с протестантскими Соединенными Провинциями, надеясь восстановить в правах принца-протестанта; в католической Франции резали гугенотов и искали союза с голландскими кальвинистами против испанского короля-католика… Очередная война воспринималась как «новинка сезона», едва ли не как светское развлечение. С какой целью, спрашивается, французская королева-мать, ничего не смыслившая в военном деле, отправилась к осажденным Люнелю и Монпелье? Исключительно из любопытства. Инфанта Изабелла пригласила польского князя поглазеть на осаду Бреды из тех же соображений — развлечь гостя и оказать ему почет. Поэтому нас не должна удивлять непосредственность, с какой Рубенс описывал вооруженные стычки между Фландрией и Соединенными Провинциями, словно речь шла об уборке урожая: «Здесь у нас настолько спокойно, — сообщал он Валавэ, — что складывается впечатление, будто ни та ни другая сторона не хотят воевать. Не слышно никаких разговоров о предстоящей летней кампании. И в самом деле, кавалерию нельзя выпускать, пока не подросла трава и не заготовили довольно сена. Обычно все приготовления делаются заранее, но на сей раз не видно их и следа». Разумеется, Рубенс не собирался посвящать Валавэ, читай — Францию, поддерживавшую Соединенные Провинции, в подробности подготовки к военным действиям; тем не менее он с простодушием делился с другом-провансальцем сведениями о постройке фламандского корсарского флота. Такие удивительные, на наш взгляд, поступки, непоследовательность одних, капризы и безответственность других, действительно кажутся весьма далекими от идеала, но именно они помогают нам понять некоторые довольно странные откровения Рубенса, вырывавшиеся у него после января 1625 года: «Что касается меня, то уверяю вас, что в общественных делах я веду себя с полнейшим хладнокровием, думая в первую очередь о спасении собственных колец и собственной персоны; в то же время полагаю, что (ceteri partibus), оценивая окружающих исходя из интересов моей родины, я повсюду могу рассчитывать на самый радушный прием». Поневоле засомневаешься в чистоте его помыслов, толкнувших его на путь дипломатии, поневоле задашься вопросом, кто же перед нами: честолюбивый сын Яна Рубенса или убежденный фламандский патриот, достойный отпрыск Марии Пейпелинкс?

Исполняя наказ Спинолы, Рубенс продолжал поддерживать отношения с Яном Брантом. Также он переписывался с Жербье и держал инфанту в курсе английских инициатив. Изабелла проявила к ним заинтересованность, но Испания хранила равнодушное молчание. Рубенс проявлял настойчивость. То ли дипломатия увлекла его гораздо сильнее, чем он сам в этом признавался, то ли он действительно, как предполагал посланник Божи, видел в ней дополнительный источник дохода… Как раз в это время ему пришлось пережить личную трагедию, ускорившую ход событий и сыгравшую определяющую роль в его дальнейшей карьере общественного деятеля.

Смерть Изабеллы Брант. Большая дипломатия

В феврале 1626 года, проведя четыре месяца в Лаэкене, Рубенс вернулся в Антверпен. Наступала весна, но в городе все еще свирепствовала чума. Не обошла она и дом Рубенсов. Заболела и умерла Изабелла. Валавэ покинул Париж, перед отъездом препоручив друга-фламандца заботам эрудита Пьера Дюпюи, исполнявшего при Людовике XIII обязанности библиотекаря, который отныне и держал его в курсе новостей французской столицы. С этим-то едва знакомым человеком и поделился Рубенс своим горем, в порыве откровенности поведав и о своем недоверии к прекрасному полу, и о своих надеждах найти утешение в стоицизме и путешествиях.

«Милостивейший государь!

Ваша Милость совершенно правы, напоминая мне о том, что далеко не всегда судьбе угодно считаться с нашими привязанностями, что, будучи проявлением Божественной воли, она менее всего склонна зависеть от наших желаний. Судьба главенствует надо всем, нам же остается лишь с покорностию склониться пред ее взыскательностью; безропотно принимая ее удары, мы обращаем свою неволю в посильную и почетную ношу. Увы, нынче тяжкий долг давит на мои плечи с невыносимою силой.

Ваша Милость дает мне более чем разумный совет положиться на время; я и сам жажду верить, что время свершит то, что не подвластно разуму. Я не обольщаюсь надеждой когда-либо достичь высот стоицизма и бесстрастия; впрочем, не думаю, чтобы естественные чувства были недостойны порядочного человека. Возможно ли хранить полное равнодушие пред картинами жизни? Sed aliqua esse quae potius sunt extra vitia quam cum virtutibus (Есть вещи, которые скорее найдешь вне порока, нежели внутри добродетели), и подобные чувства находят в душе отклик contra reprehensio-пеп (вопреки порицанию).

Что до меня, то я потерял верную спутницу жизни, которую любил и не мог не любить, ибо в ней не было ни одного из пороков, присущих ее полу, — ни угрюмости, ни слабости, но лишь доброта, честность и добродетель. При жизни ее любили все, и все оплакивают ее смерть. Эта утрата стала для меня источником глубочайшего страдания, и помня, что лишь забвение — это дитя времени — способно исцелить от любой скорби, я принужден уповать на него. Нелегко мне будет отрешиться от горестных воспоминаний о дорогом для меня и всеми чтимом существе; память же о ней я сохраню на всю жизнь.

Думаю, что мне могло бы помочь путешествие, которое вырвет меня из привычной обстановки, роковым образом вновь и вновь оживляющей боль, ut ilia sola domo moerei vacua tratisque reliciis incubat (подобно той [Дидоне], что одиноко скорбит в опустевшем доме и орошает слезами осиротевшее ложе [«Энеида», 4.82]). Быть может, новые впечатления, открывающиеся взору со сменой мест, пробудят воображение и не дадут возобладать печалям. Хотя, по правде говоря, quod тесит peregrinabor et те ipsum circumferam (и путешествуя везешь с собой свою память). Вместе с тем спешу заверить, что встреча с Вашей Милостью, равно как и с братом Вашей Милости, стала бы для меня большим утешением, и я был бы рад услужить Вам в меру своих возможностей. Меня глубоко трогает отзывчивость Вашей Милости и данные мне добрые советы, и я глубоко признателен за обещание не прерывать переписки в отсутствие г-на Валавэ. Остаюсь до конца своих дней Вашей Милости покорнейший слуга и вечный должник.

Светлейшей Вашей Милости покорнейший слуга».

Никто и не догадывался, как сильно он ее любил! Но это письмо, несмотря на его привычную сдержанность в проявлении личных чувств, выдает глубину постигшего его горя. Первым, кто догадался пожурить Рубенса за излишнюю скромность, стал, как ни странно, всемогущий Оливарес, надменный министр Филиппа IV, направивший художнику утешительное письмо, в котором подчеркнул свое глубокое уважение. «Я обращаюсь к вам как к человеку известной скромности, дабы уверить вас, что, занятый сверх меры заботами и тяжкими трудами, я не перестаю ценить в вас высокие достоинства, которыми милостиво наделил вас Господь, и с глубоким удовлетворением принимаю вашу преданность». Что ж, человеческие качества Рубенса Оливарес действительно оценил, но заслужат ли такой же высокой похвалы дипломатические таланты художника?

Рубенс похоронил жену подле матери. Рядом с привезенной из Рима картиной, изображавшей святого Григория, он повесил еще одну — Богоматерь с Младенцем. Могилу Изабеллы Брант украсила эпитафия следующего содержания: «Матери-Богородице

Эту картину, писанную собственноручно с благоговением и любовью, посвящает могиле своей достойнейшей матери, упокоившей также прах его супруги, Изабеллы Брант, П. П. Рубенс.

Дня св. Михаила-архангела,

Лета Господня 1626-го».

В ноябре 1626 года, заехав на короткое время в Париж, он вместе с сокровищами своей личной галереи направился в Кале — первый пункт на пути к дворцу герцога Бекингема. После смерти последнего коллекцией своего фаворита завладел английский король. Позже она перешла к герцогу Нортумберлендскому, пока, наконец, снова не оказалась в Антверпене, но уже в разрозненном виде. Пока же, согласно реестру, коллекция включала 19 полотен Тициана, два Корреджо, 21 Бассано, 13 Веронезе, 8 Пальма, 17 Тинторетто, три Рафаэля, три Леонардо да Винчи, 13 Рубенса, 8 Гольбейна, полотно Квентина Массейса, два Снейдерса, 8 Антонио Моро, шесть Вильгельма Кея, не считая 9 статуй из металла, двух из слоновой кости, двух из мрамора и 12 ящиков с резными камнями.

Дом на канале Ваппер опустел. Изабелла умерла. Шедевры искусства, которыми любовался художник в минуту досуга, переехали к новому хозяину. Казалось, и сама его страсть к живописи несколько поугасла: за последние три года сверхплодовитый Рубенс написал всего 24 картины для галереи Медичи, не считая нескольких портретов царедворцев — жанр, который он всегда считал низким. «Pulchra pittura», похоже, перестала целиком занимать его мысли. Его это мало беспокоило. Единственным возможным соперником на этом поприще мог стать Ван Дейк, продолжавший учебу в Италии. Пока же он был и оставался величайшим живописцем своего времени.

В ближайшие семь лет ему, гонимому скорбью по покойной Изабелле прочь из Антверпена, предстояло блеснуть своими талантами на поприще политика, использовав для этого свежее знакомство с английским двором. До сих пор его деятельность не выходила за рамки одной страны — Нидерландов, раздел которых омрачил его детство. Теперь его ждала игра на шахматной доске европейского масштаба.