Более интересна «попутчиковская» проза. Прежде всего тут следует остановиться на писателе, который сейчас очаровывает мещанство, а порой влияет и на неустойчивую часть пролетарского молодняка, — писателе, популярность, которого почти сравнялась с «популярностью» Арцыбашева и Вербицкой лет 13 тому назад. Я говорю, разумеется, об Илье Эренбурге. Уже его «Хулио Хуренито», роман, совершенно напрасно расхваленный тов. Бухариным, приковал к своему творцу сердца мещанских читателей. За истекший год к «Хулио Хуренито» прибавилось еще два романа — «Жизнь и гибель Николая Курбова» и «Трест Д. Е.» О первом из них в «На Посту» писал уже Б. Волин. Оба романа дают вполне достаточно материала для характеристики социальной и художественной физиономии Эренбурга. Утонченный и ограниченный интеллигентный мещанин, далекий от всякой идейности и в глубине души страстно любящий комфорт и покой мещанской «цивилизации» («Цыпленки тоже хочут жить»), — он в то же время прекрасно понял, что над этой цивилизацией пора поставить крест. Его опустошенная душа не в состоянии постигнуть характер пролетарской революции, не в состоянии уловить ее подлинный смысл и характер, не в состоянии подняться до высоты участия в обновлении жизни. Эренбург не верит в творческие силы пролетариата. Ему кажется, что наступила пора окончательного крушения культуры. И свой панический ужас перед этим крушением он прикрывает скептическими, циническими насмешками решительно надо всем: над буржуазным патриотизмом, буржуазной благотворительностью и лицемерием социал-предателей в той же мере, как и над пролетарской революцией, Советской властью, коммунизмом. Но если поскоблить, как следует, эту циническую иронию, если попытаться разобраться, что же таится под сардонической усмешкой современного Петрония, — немедленно обнаруживается перекрашенное лицо интеллигентного мещанина, цепляющегося за уютный, комфортабельный, привычный старый мир. Не характерно ли причудливое сочетание мефистофельского хохота над гибнущей Европой с горькими слезами над трупом этой самой любимой «финикийской царевны» («Трест Д. Е.)»? Эренбург — плоть от плоти старого мира, он прекрасно знает его, поэтому его издевательства над капитализмом бывают временами метки и язвительны. Но каждая попытка подойти к изображению сил революции выказывает чудовищное непонимание этой последней.

Наиболее характерным примером этого непонимания надо признать фигуру Николая Курбова, — совершенно невероятный, выдуманный тип коммуниста, пытавшегося превратиться в какой-то партийный автомат и сломавшего шею на этой нелепой попытке. Напрасно многие товарищи, увлекшись остроумием издевки Эренбурга над капитализмом, полагают, что романы нашего скептика могут сыграть известную положительную роль. Яд безнадежной разочарованности, отвратительной безыдейности, страшная опустошенность, подлинное дыхание «конца века» слишком переполняют книги Эренбурга, слишком превышают их якобы полезную «критическую» сторону. В лице Эренбурга мы видим один из ядовитейших продуктов гниения буржуазии.

И все-таки в истекшем году «попутническая» беллетристика подарила нас произведением, перед которым бледнеют даже романы Эренбурга. Я говорю о рассказе Зазубрина «Общежитие», напечатанном в «Сибирских Огнях». У нас не было еще такого позорного, отвратительного, слюнявого пасквиля на революцию, на коммунистическую партию. Этот сифилитический бред человека, который ухитрился превратить местную организацию РКП в какой-то сплошной дом терпимости, оставил далеко позади такие перлы клеветы, как «Навьи чары» Сологуба, «Иван да Марья» Пильняка, «Морская болезнь» Куприна и мн. др. У читателя по прочтении этого грязного рассказа остается кошмарное впечатление, будто революция, будто партия сгнили на корню и надо бежать от этого убежища прокаженных. Говорят, что наша цензура иногда слишком придирчива и порой действует довольно головотяпски по отношению к художественным произведениям. Может-быть, это и так, но на этот раз она сделала большое упущение, не задержав возмутительного рассказа Зазубрина.

От общего хора не отстал и Николай Никитин. «Славный» автор «Рвотного форта» выпустил в прошлом году сборник своих рассказов «Бунт», который окончательно выявил творческое лицо этого якобы революционного писателя. Н. Асеев правильно писал об этой книге: «Н. Никитин — эротоман, видящий во всем женщину, ищущий ее очертания в любимом предмете, ведущий свои образы, сравнения, ассоциации только в связи с возможностью говорить о женщине, вспоминать о женщине, представлять женщину… Традиционный бытовизм разлагается на скуку, скрытую белогвардейщину, половую неврастению. Вырождение натуралистической тенденции переходит в гнилостный процесс, заражающий всякого прикоснувшегося к нему» («Молодая Гвардия», N 1 за 1924 год. Стр. 253).

К сожалению, мало отрадного можно сказать и об итогах годовой работы так хорошо начавшего «попутчика»-беллетриста Всеволода Иванова. Правда, и в «Партизанах», и в «Бронепоезде» Иванову по-настоящему удалось лишь изображение мужицкой стихийной партизанской революции, но тем не менее это были бодрые, молодые, подлинно-революционные вещи. Зато «Голубые пески» — это нудная, бесконечная тягучка, в которой крупицы ярких образов, эпизодов, типов буквально тонут в огромных кучах побрякушек, в которой революция засыпается «голубыми песками» эротических приключений, анекдотов и экзотики. А рассказ «Долг» — бредовой, неврастенический рассказ, не то пильняковского, не то гофманского типа, никому не нужный, никого неспособный увлечь и, главное, не имеющий никакого отношения ни к революции, ни к пролетариату. Точно так же, как Тихонов, Всеволод Иванов за истекший год не только не приблизился к точке зрения рабочего класса, не только не приблизился к революции, но наоборот, еще дальше отошел от нее. Тов. Воронский довольно верно отметил, что «промежуточные писатели, некоторое время окрашивавшие свои произведения романтикой партизанщины (Всеволод Иванов), гражданской войны (Н. Тихонов), мужицкой стихии (Б. Пильняк), отошли от этих тем и настроений, пытаются писать по-новому и сплошь и рядом тонут в бессюжетности, в нагромождении сырого материала, либо склоняются к рифмотворчеству, как Н. Тихонов» («Прожектор» N 5 за 1924 г., стр. 26).

Зато на этом темном фоне попутнической и мнимо-попутнической литературы мы можем заметить светлое пятно с совершенно неожиданной стороны. Борис Пильняк, имя которого стало символом ложного попутничества, который особенно потрудился над художественным искажением революции, — этот самый Пильняк напечатал в «Красной Нови» рассказ «Speranza», по идеологии отличный от того, что было написано до сих пор этим автором.

В этом рассказе — менее, чем обычно, пильняковской хаотичности, растрепанности; в нем не чувствуется цинического сладострастия, нет в нем славянофильских причитаний и упоения слепой стихией. На корабле замученные, забитые, истязуемые начальством — мыкают горе матросы. Единственной звездочкой, единственным маяком для них является далекая, неизвестная, но любимая страна Советов. Правда, и тут дала себя знать националистическая природа Пильняка, сказавшаяся в том, что о Советской России мечтают, главным образом, русские матросы, а революционизирующая роль существования пролетарского государства для международных труженников подчеркнута далеко недостаточно. Но тем не менее «Speranza» шаг вперед, к революции, к пролетариату. Рано еще, разумеется, делать какие либо выводы, но ясно одно: если этот рассказ окажется не случайным эпизодом, мы сможем ждать от Пильняка произведений, которые, быть-может, искупят его тяжелые грехи перед пролетарскими читателями и перед пролетарской литературой.