Сколько превращений было назначено Петербургу в пространстве и во времени с самого его основания! Сколько обличий ему суждено было принять. «Проклятое место», «чиновный, мундирный город», «чёрствый и пустой», «немецкое пятно на русской карте»… И это ещё не все маски Петербурга.

Чем же он был в действительности, этот странный, немыслимый город, преодолевший пространство замкнутого национального бытия и вышедший на «всемирно-историческую арену», как всем показалось, в маскарадном костюме? Не потому ли так полюбились в Петербурге маскарады, что притворство стало его натурой? Иностранцы пожимали плечами и тихонько потешались, потупив глаза: всё здесь казалось пародией на Европу. Русские молчаливо хмурились: немецкое и голландское платье было непривычно и неудобно, туфли с пряжками сдавливали ноги, дома были отстроены наскоро, при малейшем ветре слетала черепица, а стены тряслись, когда мимо проезжали экипажи, потому что под фундаментом было болото.

Никуда не денешься — болото. Природа здесь так же непохожа на природу русской земли, как и племя, ютящееся в окрестностях Петербурга, — на русский народ.

Конечно, сквозь глухое враждебное чувство к этому городу где-то в подсознании проступало чувство торжества: столица на покорённой, отвоёванной земле! Но в долговременность её жизни мало кто верил. Игрище с маскарадными переодеваниями. Днём маскарад в Сенате, вечером — на ассамблее:

«В большой комнате, освещённой сальными свечами, которые тускло горели в облаках табачного дыму, вельможи с голубыми лентами через плечо, посланники, иностранные купцы, офицеры гвардии в зеленых мундирах, корабельные мастера в куртках и полосатых панталонах толпою двигались взад и вперед при беспрерывном звуке духовой музыки. Дамы сидели около стен; молодые блистали всею роскошию моды.

…Барыни пожилые старались хитро сочетать новый образ одежды с гонимою стариною: чепцы сбивались на соболью шапочку, а робронды и мантильи как-то напоминали сарафан и душегрейку. Казалось, они более с удивлением, чем с удовольствием, присутствовали на сих нововведённых игрищах и с досадою косились на жён и дочерей голландских шкиперов, которые в канифасных юбках и красных кофточках вязали свой чулок, между собою смеясь и разговаривая, как будто дома» (А. Пушкин).

А между тем, вся эта безумная затея, весь этот маскарад как-то слишком затянулся. И декорации для него всё разрастались. Они не выглядели такими уж картонными. Их было нелегко свернуть, спрятать до следующего костюмированного бала. Дворцы громадные, каменные, с флигелями и кухнями. Великолепные сады. И царь обещал: «Если проживу три года, буду иметь сад лучше, чем в Версале у французского короля».

…Я к розам хочу, в тот единственный сад, Где лучшая в мире стоит из оград…

Но это будет потом, потом. А пока для сада привезена морем, из Венеции, беседка из алебастра и мрамора. И уже стали мостить камнем улицы. Правда, ещё и через сто лет путешествующий француз напишет с раздражением:

«Здесь, где климат всё разрушает, строят дворцы из дерева, дома из досок и храмы из гипса; поэтому русские рабочие всю свою жизнь перестраивают летом то, что зима разрушила».

Жёлтый пар петербургской зимы, Жёлтый снег, облипающий плиты… Я не знаю, где вы и где мы, Только знаю, что крепко мы слиты. …Даже в мае, когда разлиты Белой ночи над волнами тени, Там не чары весенней мечты, Там отрава бесплодных хотений.

Ах, как часто эти «бесплодные хотения» петербуржцы топили в вихре маскарадов… Маскарады были завезены из Европы. Грандиозный «машкерад» был устроен в Петербурге в 1723 году по случаю годовщины Ништадтского мира и встречи ботика Петра I, приведённого в Петербург из Москвы.

А 17 января 1740 года, когда жестокий холод сковал город и мороз достигал 45–50 градусов ниже нуля, состоялся шутовской маскарад со свадьбой в Ледяном доме. На набережной Невы между Зимним дворцом и Адмиралтейством изо льда было выстроено здание для свадьбы шута Голицына с шутихой Бужениновой. Сам дом, по словам современников, «ледяной прозрачностью и синяго цвету на гораздо дражайший камень, нежели на мрамор, походил». Дом был украшен множеством ледяных же изделий: так, на ледяном слоне в натуральную величину сидел ледяной проводник-персиянин, и слон выбрасывал из хобота днём воду, а ночью — зажжённый факел нефти. Создать это ледяное строение могло только маскарадное сознание аннинского времени.

Впоследствии маскарады приурочивали к коронационным торжествам или святкам. Начатые из-под палки, они неожиданно прижились и стали явлением не просто городской жизни, но именно петербургской. Они несли в себе черты времени. В них причудливо сочетались мотивы народных гуляний с увлечением античностью и средневековьем.

Машкерады XVIII столетия отличались грубой веселостью, простотой нравов, жесткими правилами:

«Ещё на лестнице послышались песни, хохот, писк, кваканье, говор на разные голоса. Как огромный гремучий змей, втянулись переряженные в зал, сгибаясь в кольцы и разгибаясь в бесчисленных изворотах. Тут были инка, гранд и донна, испанцы. Шлейф донны несли два карла. Сбитенщик с огромным подушечным брюхом давал руку турку, трубочист — великолепной Семирамиде в фижмах, чертёнок — капуцину. Тут выступал журавль, у которого туловище было из вывороченной шубы калмыцкого меха, шея — из рукава, надетая на ручку половой щетки, нос — из расщеплённой надвое лучины, а ноги — просто человеческие в сапогах. Рядом ревел и медведь: эту роль играл человек в медвежьей шубе вверх шерстью.

Одним словом, тут был полный доморощенный маскарад, какой только младенческое искусство тогдашнего времени могло устроить. В затеях подобного рода наши предки не были изящны; зато они веселились не равнодушно, не жеманно. Один только рыцарь, запаянный с ног до головы в благородный и неблагородный металл, отличался приличием и богатством своей одежды; он один хранил угрюмое молчание» (И. Лажечников).

…И стрельчатые ресницы Опускает маска вниз. Снится маске, снится рыцарь… — Тёмный рыцарь, улыбнись… Он рассказывает сказки, Опершись на меч. И она внимает в маске. И за ними — тихий танец Отдалённых встреч…

В этой «отдалённой встрече» уже маячит силуэт XIX века, когда маскарады становились всё утончённее, таинственнее и злее. А там, на исходе первого столетия жизни Петербурга, его вельможи тешились самым беззастенчивым образом.

В первые годы царствования Екатерины II придворные увеселения были распределены по дням: в воскресенье назначался бал во дворце, в понедельник — французская комедия, во вторник — отдых, в среду — русская комедия, в четверг — трагедия или французская опера, причём в этот день гости могли являться в масках, чтобы из театра прямо ехать в вольный маскарад.

«Рассказывают, что екатерининского министра Безбородко зимою по воскресеньям всегда можно было встретить в маскараде у Лиона, на Невском (где был купеческий клуб, у Казанского моста); здесь он проводил время до пяти часов утра. В восемь часов утра его будили, окачивали холодною водою, одевали и полусонного отправляли во дворец, где только у дверей императрицы он становился серьёзным и дельным министром.

Государыня и сама езживала в маскарады, где садилась в ложу замаскированная. Екатерина ездила на такие маскарады всегда в чужой карете, но полиция тотчас же узнавала государыню по походке и по неразлучной при ней свите. Она очень любила, когда перед ней маски плясали вприсядку» (М. Пыляев).

Екатерина любила устраивать непреднамеренные маскарады. По её указу в день вечерних собраний в здании Зимнего дворца были заранее приготовлены маскарадные наряды. Вдруг, по внезапному распоряжению, дамы и кавалеры наскоро и без разбора одевались и выходили в масках, так что одни других не сразу узнавали.

По пятницам маскарады давались при дворе. В субботу полагался отдых.

Многие столичные увеселения XVIII столетия представляли собой маскарад. Такой была карусель 1766 года в специально построенном на Дворцовой площади амфитеатре. Карусель состояла из четырех кадрилей: славянской, римской, индийской и турецкой. В день карусели, 16 июня, в два часа пополудни был дан сигнал из трёх пушек с крепости адмиралтейской, чтобы дамы и кавалеры каждой кадрили собирались в назначенные им места: славянская и римская — у Летнего сада, в поставленные на лугу шатры, турецкая и индийская — в шатрах в Малой Морской.

В этих маскарадных шествиях уже чувствовалась уверенная походка Петербурга. Эхо его шагов тонуло в беспредельных просторах России, но чуткое европейское ухо безошибочно различало его ритм и размер. Европа недоумевала: город, созданный по европейскому образцу, европейскими же архитекторами, всё время сбивался на нечто иное. Лучше других своё недоумение и раздражение выразил маркиз де Кюстин, пытаясь прокомментировать фальшивый лик и характер Петербурга, претендующего на «европейский статус»:

«Благодаря пустоте, господствующей здесь везде, памятники кажутся слишком маленькими для своих мест; они теряются в беспредельности. Александровская колонна считается более высокой, чем колонна Вандомской площади, вследствие размеров её пьедестала; стержень сделан из цельного куска гранита, и притом самого большого, какой только был обработан руками человека. И что же? Эта громадная колонна, воздвигнутая на площади, производит впечатление кола, а дома, окаймляющие площадь, кажутся такими низкими, что имеют вид частокола. На одном конце этого громадного поля, противоположном Александровской колонне, возвышается собор Св. Исаакия и дальше дворец Сената. Затем на углу этой длинной площади у Невы мы видим или, по крайней мере, стараемся увидеть статую Петра Великого на её гранитной скале, которая исчезает в беспредельности, как камень на песчаном берегу».

Почти через сто лет Николай Анциферов напишет: «Архитектура Петербурга требует широких пространств, далёких перспектив, плавных линий Невы и каналов, небесных просторов, туч, туманов и инея. И ясное небо, чёткие очертания далей так же помогают понять красоту строений Петербурга, как и туманы в хмурые, ненастные дни. Здесь воздвигались не отдельные здания с их самодовлеющей красотой, а строились целые архитектурные пейзажи».

Вот они, отдалённые друг от друга во времени и пространстве встречи с Петербургом. Где его подлинное лицо, а где маскарадные одежды? У Петербурга много таких взглядов, обращённых к себе и в себя. Из прошлого в будущее и вполоборота назад. XVIII век с его маскарадами, забавами ещё всплывет в работах Лансере, Бенуа, Сомова.

Маскарад в Петербурге XIX века утратил былую простоту, приобрёл иное звучание, стал сложнее и многообразнее. В самом начале века славились публичные балы и маскарады у Фельета. Здесь петербургское высшее общество освобождалось от оков этикета и вполне предавалось весёлости.

В двадцатые годы были популярны маскарады в Зимнем дворце. Более тридцати тысяч билетов раздавалось желающим быть в этом маскараде, которому не было подобных по разнообразию костюмов. Блестящие маскарады давались также в Дворянском собрании, особенно на Масленицу. В этом маскараде в час ночи на особой эстраде, при звуках трубы, разыгрывали разные галантерейные вещи. Этим маскарадом оканчивались бальные и маскарадные собрания петербургской публики до осени.

Но и летом некоторые откупщики и богатые люди давали праздники в своих садах, ничуть не хуже зимних маскарадов.

«Так, в двадцатых годах недалеко от Большого Охтинского перевоза жил богач Ганин, известный лукулловскими пиршествами в своём саду. Из зелени и цветов устраивалось множество беседок и храмов. В каждой беседке для гостей был сервирован роскошный ужин. Вся крепостная прислуга при этом была костюмирована: женщины — нимфами, наядами, сильфидами, мужчины — гениями и силенами, дети — амурами. Они прислуживали у стола, сатиры и нимфы кружились в весёлых плясках. Нередко, впрочем, природа помрачала эти праздники. Небо затягивалось тучами, гром заглушал музыку, а сильный дождь разводил вино. Начиналась всеобщая сумятица. У сильфид ветер срывал туники, амуры теряли башмаки, а нимфы вязли в грязи» (М. Пыляев).

При императоре Александре I во время маскарадов во дворце было обыкновение спрашивать имя того, кто первый входил в маскарад, и у последнего, кто его покидал; имена этих господ на другое утро докладывали императору. Однажды вышел курьезный случай. Один очень исполнительный начальник отделения военного министерства, состоявшего под управлением графа Аракчеева, никогда не бывал ни в маскараде, ни в театре. Но раз согласился, на свою беду, туда поехать, уступив просьбам жены и приехавшей из провинции свояченице. В огромном нижнем этаже дворца в проходных комнатах стояли в маленьких неосвещённых кабинетцах кресла. Этот господин юркнул в один из таких кабинетцев, сказав своим дамам, чтобы они следовали за толпой и совершали бы свой маскарадный обход, а потом зашли за ним. Но им это не удалось сделать: кабинетцев было так много, была такая страшная давка, что дамы в отчаянии отправились домой одни, старика же утром разбудили полотёры…

Через год, когда Аракчеев представлял своих лучших работников к наградам и среди первых по списку был начальник отделения, государь вычеркнул последнего. Аракчеев пытался замолвить за него словечко, но государь прервал: «Вы ничего не знаете; этот чиновник посещает все маскарады, он первый появляется и последний уезжает — это уже не работник!»

Маскарад XIX века стал своеобразной моделью превратностей и насмешек судьбы, загадок жизни. Идея маскарада с подставными лицами, с переменой образов витала над Петербургом.

В пушкинской «Пиковой даме» человек вдруг предстает в виде игорной карты. Петербург Гоголя становится городом необычных превращений. Какая удивительная фантасмагория совершается на Невском проспекте в течение одного только дня! Образы, проходящие по нему, не люди, а всё какие-то маски. Но маски не фантастические, а самые реальные, давящие унылостью своих будней. Невозможно различить людей, мелькают какие-то обрывки. «Вы здесь встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстук, бакенбарды бархатные, атласные, чёрные, как уголь», «усы, которым посвящена лучшая половина жизни», «талии не толще бутылочной шейки».

Главный проспект Петербурга — улица мечты и обмана. «Он лжёт во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущённою массой наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде».

Надевание маски в лермонтовском «Маскараде» стало своеобразным заковыванием в социальный невроз. Но когда маска отброшена…

…Тогда прости и счастье, и покой! Спет тут… он тайны знать не хочет, он по виду, По платью встретит честность и порок, — Но не снесёт приличиям обиду И в наказаниях жесток!..

Появление неизвестного, тайного соглядатая придавало маскарадному действию трансцендентный смысл. Схожее зловещее присутствие возникнет через сто лет в поэме Анны Ахматовой:

…С детства ряженых я боялась, Мне всегда почему-то казалось, Что какая-то лишняя тень Среди них «без лица и названья» Затесалась…

В маскарадах второй половины XIX века была такая концентрация тайных помыслов, страстей, пустого любопытства и злой иронии, что посещение их стало считаться в высшем обществе признаком дурного тона.

Не в последнюю очередь устроителями маскарадов двигали коммерческие интересы. Еще в 1762 году некто Локателли получил в Петербурге разрешение на устройство маскарадов. Когда они удались, Театральное управление стало сдавать право устраивать маскарады в аренду, а с начала XIX века оставило это право за собой и получало от театральных маскарадов 60–70 тысяч рублей ежегодно.

«Самые популярные из петербургских маскарадов, бесспорно, маскарады Большого театра. Хотя порою по всем залам атмосфера доходит там почти до банной температуры, хотя в столовой постоянно накурено табачищем, а по всем лестницам распространяется нестерпимый запах от жарящихся на кухне рябчиков и бифштексов, — однако петербургская „публика“ весьма усердствует и благоволит к театральным маскарадам. Маскарад служит пунктом безразличного вмещения всех каст и сословий. Вы думаете, например, что эта великосветская дама (блистающая на словах своей наивностью и целомудрием относительно некоторых предметов житейской опытности), в то время как она с любопытством спрашивает, что такое маскарад, и сожалеет, что никогда не видала его, — вы думаете, она и в самом деле никогда не бывала там? Жестоко ошибаетесь: бывает, довольно часто, почти постоянно бывает; но ездит с предосторожностями.

…В маскарадных ложах между светскими дамами иногда выходят прелюбопытные стычки, причем каждая злобно и ревниво замечает в глазу другой малейшую соринку, а назавтра, без масок, обе будут казаться милейшими приятельницами и удивляться одна перед другой: что это, дескать, наши мужья находят в этих маскарадах, и станут уверять друг друга, что обе не имеют о запретном плоде никакого понятия.

А эта престарелая матрона? Скрывши под капюшоном и маской свое безобразие, она из темной литерной ложи высматривает себе поклонников, очень юных и вполне ей неизвестных. А этот почтенный старичок? Весь на пружинах, стан в корсете, шея на подпорках, дабы голова не качалась чересчур уж шибко, лицо и волосы раскрашены, одна нога в гробу, другая на маскарадном паркете. Он уверяет, что бывает здесь больше для внука. А внук, должно быть, больше для дедушки.

…Маскарад, как и всё в Петербурге, имеет своих завсегдатаев. Есть личности, которых вы видите везде и всюду, но есть такие, которых можно встретить только в маскараде» (Л. Крестовский).

Тихо шепчет маска маске, Злая маска маске скромной… Третья — смущена… И еще темней — на тёмной Завесе окна…

XIX век летел к концу. И Россия, и Европа давно привыкли к Петербургу. Этот город уже оказывал влияние. Его характер, его двойственность, многоликость — задевали. Под эпитетом «петербургский» подразумевали нечто совершенно конкретное и характерное. Петербургские нравы, петербургский тон, практичность, страсти, петербургский взгляд…

В самом начале XX века в творчестве Блока появились петербургские маски. Очень условные, едва обозначенные, они могли возникнуть только на петербургской почве:

«У окна сидит Пьеро в белом балахоне, мечтательный, бледный. Совершенно неожиданно и непонятно откуда появляется необыкновенно красивая девушка с простым и тихим лицом матовой белизны. Равнодушен взор спокойных глаз. За плечами лежит заплетённая коса, стоит неподвижно. Восторженный Пьеро молитвенно опускается на колени. Появляется стройный юноша в платье Арлекина. Он кладет руку на плечо Пьеро. Пьеро сваливается навзничь. Арлекин уводит Коломбину.

Бал. Маски кружатся под тихие звуки танца. Грустный Пьеро сидит среди сцены на той скамье, где обыкновенно целуются Венера и Тангейзер. Через некоторое время на той же скамье обнаруживается пара влюблённых. Он в голубом, она в розовом, маски цвета одежд. Их скрывает от зрителей тихий танец остальных масок и паяцев. В середину танца врывается другая пара влюблённых. Впереди — она в чёрной маске и вьющемся красном плаще. Позади — он — весь в чёрном, гибкий, в красной маске и чёрном плаще. Движения стремительны. В эту минуту одному из паяцев пришло в голову выкинуть шутку. Он подбегает к влюблённому и показывает ему длинный язык. Влюблённый бьёт с размаху паяца по голове. Паяц перегнулся через рампу и повис. Из головы его брызжет струя клюквенного сока. Шум, суматоха, появляется факельное шествие с Арлекином впереди. Он прыгает в окно. Даль, видимая в окне, оказывается нарисованной на бумаге. Бумага лопнула. Арлекин полетел вверх ногами в пустоту. В бумажном разрыве видно одно светлеющее небо. Ночь истекает, копошится утро. На фоне занимающейся зари стоит, чуть колеблемая дорассветным ветром, — Смерть, в длинных белых пеленах, с матовым женственным лицом и с косой на плече…»

В это предсмертное, предгрозовое время вдруг открылось величие Петербурга. Каким близким стал город, как сроднилась с ним душа! Когда-то маркиз де Кюстин написал о создателях Петербурга: «Упрямые подражатели, они принимают своё тщеславие за гений и думают, что призваны воспроизвести у себя сразу и в большом размере памятники всего мира».

Но оказалось, что эти «заложники стран Юга, Запада и Востока» прижились в Петербурге. Он принял их, сделал своими. Будто были для него созданы египетские сфинксы с лицом Аменхотепа III, маньчжурские львы, пальмы в Ботаническом саду, колоннада Горного института, напоминающая греческие храмы Пестума, ростральные колонны у Биржи на манер римских, арка Новой Голландии, минареты мусульманской мечети, синагога…

Как много высветилось теперь в Петербурге! Он перестал быть инородным телом для России. Стало ясно, что породившая этот город эпоха «петровских реформ», казавшаяся апокалиптическим катаклизмом в истории русской культуры, не прервала линию её развития. Она продолжилась на новом уровне.

«Начавшись революционным отрывом от Руси, — писал Георгий Федотов, — двухвековая история Петербурга есть история медленного возвращения. Всё с большей чистотой и ясностью звучит русская тема в новой культуре. Революция, ударив всей тяжестью по Петербургу, разогнала все пришлое, наносное в нём, — и оказалось, к изумлению многих, что есть и глубоко почвенное; есть и православный Петроград, столица Северной Руси. Многие петербуржцы впервые (в поисках картошки) исколесили свои уезды, и что же они нашли там? На предполагаемом финском болоте русский суглинок, тысячелетние посёлки-погосты, народ, сохранивший в трёх часах езды от столицы песни, поверья, богатую славянскую обрядность, чудесную резьбу своих изб».

Тогда, в начале 20-х годов, с Петербурга слетела вся его излишняя пестрота. Именно в эту пору он вдруг стал самим собой. Но впереди его уже стерегла самая трудная, самая страшная череда событий. Начинался долгий маскарад переименований, переодеваний, переписывания истории и подмены фактов.

Каким-то мистическим совпадением кажется то, что в дни революции в Александринском театре шел лермонтовский «Маскарад» в постановке Мейерхольда.

В настоящие маскарадные шествия превратились в дальнейшем праздничные демонстрации 7 Ноября и 1 Мая. Уже в третью годовщину революции на Дворцовой площади, переименованной в площадь Урицкого, было поставлено «Взятие Зимнего дворца». Действующих лиц было 8000 человек. Тут был и театр теней, когда в освещённых окнах дворца появились силуэты сражающихся, и световые эффекты от 150 мощных прожекторов. Но воспоминаниям Юрия Анненкова, во время действия случилось недоразумение: когда дошла очередь до выстрелов «Авроры», нажали кнопку сигнализации, и раздался залп, другой, третий… Снова нажали кнопку, чтобы остановить залпы, но пальба продолжалась — пять, восемь, десять…

Стало ясно, что сигнализация не работает, канонада была неудержима. Послали гонца на велосипеде. Наконец всё прекратилось, и «грянул» оркестр в 500 человек. Но что удивительно: бесчисленные зрители даже не ощутили драматического недоразумения, приняв канонаду за боевой аккомпанемент.

Подобный же грандиозный маскарад повторился почти через 50 лет, в 1967 году, в дни полувековой даты революции. Были массовые переодевания курсантов военных училищ в революционных матросов и солдат. К Финляндскому вокзалу подъезжал паровоз с опломбированным вагоном…

На нашей памяти каждый год гигантскими разрисованными щитами маскировались фасады зданий на Дворцовой площади. В то время как в захолустных провинциальных городишках воссоздавали в декорации Зимний дворец и здание Главного штаба, в Ленинграде надевали маски на подлинных свидетелей октябрьских событий.

В семидесятые годы с цинизмом, столь свойственным маскараду, за выход на демонстрацию на предприятиях платили деньги и давали отгулы.

В предвоенные же годы маскарадные недоразумения могли обернуться трагедией.

Казалось, что город населён уже совсем другими людьми. Изменились одежда, взгляды, мысли… Или они были запрятаны слишком глубоко?

Но петербургские тени иногда возвращались. В поэме Анны Ахматовой они появились в виде маскарадных ряженых. Иного появления быть не могло.

Веселиться — так веселиться, Только как же могло случиться, Что одна я из них жива?

Отшумел, отлетел петербургский маскарад XX столетия. Остались неизгладимые рубцы и шрамы. Но одно бесспорно: в какие бы одежды ни рядили город, в какие бы рамки его ни заключали, Петербург сбрасывает все маски.

Но маскарадное сознание этим не исчерпано. И может быть, уже начинается очередной маскарад?