Кто-то из мудрых сказал: «Когда великий миг приходит и стучится в дверь, его первый стук бывает не громче твоего сердца — и только избранное ухо успевает его различить». Когда в России наступило Время Петербурга, огромная страна едва ли осознала это движение как начало какого-то нового срока в своей жизни.

Время — понятие сложное и обращаться с ним следует, соблюдая определенную дистанцию. Иначе оно прикинется обыденностью, отсчитывая часы и минуты тихими толчками маятника, но потом вдруг встанет во весь рост, и окажется, что это была эпоха…

Уже давно замечено, что в разных городах время течёт по-разному. В небольших городках его движение более размеренно и однообразно. В крупных, столичных — темп времени стремительно возрастает.

Но есть такие города (и Петербург — один из них), которые точно отмечены дыханием Вечности. И Время в них движется сразу во всех направлениях — в прошлое, в будущее, и даже стоит на месте.

Попробуем вернуться к тому мимолётному движению, когда российские часы пошли отсчитывать время Петербурга. Этот отсчёт стал борьбой для России, борьбой с надрывом.

Кто мог тогда предположить, что только строительство одной Петропавловской крепости унесёт до ста тысяч жизней русских мужиков? Оторванные насильно от своих родных мест, ввергнутые в неизвестность будущего, они питали враждебное чувство к этому городу. Время Петербурга поглотило их. И это было только начало.

Может быть, не случайно Пётр I ввел с 1700 года в России новый календарь — от Рождества Христова. Прежнее летоисчисление — от сотворения мира — как будто несло на себе слишком большой груз веков. Теперь, избавившись от этой тяжести, время в России ускорило свой бег. Особенно это было заметно в Петербурге. Невероятно скоро отстраивалась новая столица, создавался флот, открывались музеи, мануфактуры, Академия наук. У этого бега времени была оборотная, трагическая сторона. Многие, кто не поспевал с ним в ногу, были обречены. Счёт, как это всегда бывает в России, шёл на миллионы. Но маятник уже был пущен. И пушка ровно в полдень возвещала петербуржцам, что можно сверить часы.

Кстати, обычай выстреливать в полдень из пушки возник не в петровское время. Гораздо позже, в 1735 году, астроном Делиль, академик Императорской Академии наук, выступил на общем заседании с «полезным проектом, чтобы дать каждому санкт-петербургскому обывателю способ, как заводить по солнцу стенные и карманные часы. В проекте было указано, что в Академии исправные меридианы в обсерватории, через которые всегда можно знать, когда солнце придёт на полдень и подавать того ради знак из пушки».

В петровское же время, по воспоминаниям Берхгольца, камер-юнкера герцога Голштинского, на Петропавловской колокольне каждый день в 12 часов особый органист играл пьесы. А Большие часы играли сами собой каждые четверть часа.

Песенка старых курантов… — Слышится мерный гавот: В буклях, в уборах из бантов Парочка чинно идет. Пудра… румяна и мушки… В нежной усмешке — каприз… — Жду приговора пастушки! — Этою ночью, маркиз!.. Бьёт час желанный свиданья: Туфелька красная смело стучит По коридорам старинного зданья… нежно, светло, безмятежно Времени голос звучит.

Чтобы вполне оценить законы хода времени в Петербурге, необходимо было облечь город в пространство. В XVIII веке пространство Петербурга было только намечено. Столица больше жила своим предназначением, своей мыслью. Идея Петербурга слишком была связана с существованием Российской империи.

Но для того, чтобы воплотиться в жизнь, она должна была выдержать испытание временем. Потому что, по словам Юрия Лотмана, «идея всегда одновременна и потому мертва… а жизнь поли-временна». Вот почему Петербург так сильно изменялся в XVIII столетии. Конечно, что-то вечное в нём оставалось. Но чтобы остаться, нужно было измениться. Кто не меняется, тот и не остаётся.

Прошло сто лет, — и юный град, Полночных стран краса и диво, Из тьмы лесов, из топи блат Вознёсся пышно, горделиво. …В гранит оделася Нева, Мосты повисли над водами…

Девятнадцатый век отлил пространство города в каменные формы. В это пространство вошло Время. И тогда в каменном бесконечном разнообразии проспектов, площадей, улиц, рек, каналов, проходных дворов, садов, парков со Временем стали происходить странные явления. То это были остановки во времени, то стремительные прыжки сквозь время, то причудливые возвращения. И повторения, бесконечные повторения на каждом новом витке.

Петербург очень торопился жить. Русский философ Георгий Федотов отмечал закон жизни Петербурга: «Считай минуты, секунды, беги, гори, колотись сердце, пока не замолчишь навсегда».

Этот город точно чувствовал скудные пределы отмеренного ему времени. Слишком много нужно было успеть, наверстать, высказать миру. Этим искупалась стремительность хода времени Петербурга.

Это уже взгляд из двадцатого века назад, оценка прошедшего. Но и в девятнадцатом столетии современники улавливали это лихорадочное течение. «Петербург весь шевелится от погребов до чердака», — писал «Современник» в 1837 году.

«Широкие улицы Петербурга почти всегда оживлены народом, который куда-то спешит, куда-то торопится… Редко случается узнать петербуржцу, кто живёт возле него, потому что и сверху, и снизу, и с боков его живут люди, которые так же, как и он, заняты своим делом и так же не имеют времени узнавать о нём, как и он о них…

Петербургский житель никогда не ложится спать ранее двух часов ночи, а иногда и совсем не ложится; но это не мешает ему в девять часов утра сидеть уже за делом или быть в департаменте. После обеда он непременно в театре, на вечере, на бале, в концерте, в маскараде, за картами, на гулянье, смотря по времени года. Он успевает везде и, как работает, так и наслаждается торопливо, часто поглядывая на часы, как будто боясь, что у него не хватит времени».

Этим петербургским заметкам Белинского эхом отзываются горькие сожаления Некрасова. Незадолго перед смертью поэта его навещал известный юрист Анатолий Федорович Кони с извинениями, что долго не заходил. На эти извинения Некрасов отвечал: «Да что вы, отец!.. Я ведь и сам знаю, что вы очень заняты, да и всем, живущим в Петербурге, всегда бывает некогда. Это здесь роковое слово. Я прожил в Петербурге почти сорок лет и убедился, что это слово — одно из самых ужасных… вот я умираю — а оглядываясь назад, всё и всегда было некогда. Некогда думать, некогда чувствовать, некогда любить, некогда жить душою и для души, некогда думать не только о счастье, но даже об отдыхе, и только умирать есть время…»

Песня старинных курантов: — Грозно темнеет Нева; Крупным узором брильянтов Блещет небес синева. Ночь холодна и сердита, Чёрные волны дрожат; Крепкие стены гранита Верно тюрьму сторожат. Здесь каждый час — час страданья; Шаг часового так гулко стучит По коридорам старинного зданья… Важно, печально, протяжно Времени голос звучит.

Петербург девятнадцатого века ещё покачивался на Неве парусниками с высокими мачтами, переполненными дровами барками, крутыми боками яликов. Это роднило его с ушедшим временем.

Но ясно уже слышалась тяжелая поступь новых времен — гудки паровозов, фабричные гудки, взметнувшиеся трубы заводов на Выборгской, на Невской стороне, звонки трамваев…

«Век девятнадцатый железный…» — напишет позже Блок. Этот эпитет нельзя воспринимать буквально, но во времени Петербурга второй половины прошлого столетия действительно слышалось лязганье металла, грохот поездов железной дороги. Заводы и фабрики наступали на дворцы Екатерининского времени по Петергофской дороге, на Выборгской стороне.

Александр Бенуа, наблюдавший в детстве исчезновение усадьбы Кушелево-Безбородко, с печалью вспоминал: «Наше поколение, заставшее ещё массу пережитков прекрасной старины и оказавшееся в то же время свидетелем начавшейся систематической гибели этой старины под натиском новых жизненных условий и теорий, не могло не воспринять какую-то особую горечь при виде совершавшегося процесса… всё старое, отжившее и хотя бы распрекраснейшее должно в какой-то момент уступить место новому, вызванному жизненными потребностями и хотя бы уродливому».

К концу XIX века Петербург вдруг очень постарел. Как будто не два века жизни и мысли этого города прошло, а тысячелетие. Это чувствовали все, кто жил тогда в северной столице. «Мы считаем на годы, — писал Мандельштам, — на самом же деле в любой квартире на Каменноостровском проспекте время раскалывается на династии и столетия». Какая-то странная усталость охватила всё существование Петербурга. «Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз…» (А. Блок).

Писатели, художники, поэты с особой остротой почувствовали необходимость сберечь исторические и художественные ценности Петербурга. В эти годы возникает общество «Старый Петербург», журнал «Старые годы». Это была попытка удержать, запечатлеть время Петербурга.

Все наши часы — это только игрушки: верных часов ни у кого нет. Час, год сегодня — совсем другая мера, чем вчера, и мы не чувствуем этого только потому, что, плывя по времени, не видим берегов. Но искусство всегда зорче нас. И в искусстве каждой эпохи отражена скорость эпохи, скорость вчера и сегодня.

Мы это видим, вглядываясь в портреты, выполненные в начале XX века Юрием Анненковым. В этих портретах писателей, политиков, музыкантов есть ощущение необычайной стремительности, динамичности наступившей эпохи; в них чувство времени доведено до сотых долей секунды.

Но был в петербургской жизни на рубеже веков недолгий период, когда петербуржцы различали бесчисленные оттенки времени. Наступало раннее утро, потом оно скатывалось в полдень, в день, вечерело, медленно проступали сумерки… Есть картина художника Головина, написанная в те годы, она называется «Времена дня». Оттенки течения жизни, времени остались в музыке той поры, в поэзии; они окаменели и застыли в формах модерна.

Девятнадцатый век перешагнул свой рубеж. Он ещё длился какой-то десяток лет. Первая мировая война оборвала его резко.

В предисловии к поэме «Возмездие» Александр Блок писал: «Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб». Действительно, ямбом отдавался шаг марширующих по городу солдат, ямбом отстукивали колёса эшелонов, увозивших их на фронт.

Петербург, ставший в эти годы Петроградом, оказался роковой точкой эпохи. Время теперь словно закручивалось в спираль, сжималось до крайних пределов, чтобы потом, развернувшись, всей силой ударить по прошлой жизни. Оно уже не имело оттенков и полутонов, как в период модерна; время отлилось в единый монолит. Неудивительно, что многие часы остановились, и оборвалась петербургская традиция отмечать полдень выстрелом из пушки. Начинался трудный, немыслимый период истории города, и время проявляло себя самым причудливым образом.

Давно ушла в прошлое деловитость Петербурга, не это отличало теперь горожан.

Холодок щекочет темя, И нельзя признаться вдруг, — И меня срезает время, Как скосило твой каблук, —

писал в эти голы Мандельштам. Это был какой-то оползень Времени, придавивший город и его жителей. Казалось, о будущем думать было совершенно невозможно. Но Время Петербурга не ушло, оно затаилось. И его будущее иногда проступало в мимолётном разговоре, в обрывке дневниковой записи.

Так, в самый страшный петроградский голод к Горькому пришёл композитор Глазунов, директор консерватории… Виктор Шкловский запомнил их разговор о хлебных пайках для музыкантов:

«— Да, — говорит Глазунов, — нужен паёк, хотя наш претендент очень молод… год рождения — 1906-й.

— Скрипач или пианист? — спрашивает Горький.

— Композитор.

— Сколько же ему лет?

— Пятнадцатый. Сын учительницы музыки… Он принёс мне свои опусы.

— Нравится?

— Отвратительно… Но дело не в этом, время принадлежит этому мальчику, а не мне. Мне не нравится. Что же, очень жаль… Но это и будет музыка, надо устроить академический паёк.

— Записываю. Так сколько же лет?

— Пятнадцатый.

— Фамилия?

— Шостакович».

Петербургское время теперь текло исподволь. Переставший быть столицей, дважды поменявший имя, город, казалось, утратил смысл своего существования. Он медленно погружался в грядущее со своей тайной сфинкса. В его улицах, в зданиях, утративших также своё назначение, разыгрывалась новая жизнь. Время мерилось пятидневками, пятилетками, новыми лозунгами, новыми идеалами. Но каменное пространство Петербурга кое-где образовало как будто колодцы времени, где отстаивалось блистательное прошлое этого города. И многие приникали к этим колодцам, утоляли жажду, переводили дыхание.

Столице не бывать уже столицей. Она в чулане времени пылится, как старые часы с внезапным боем, который будит тех, чьё роковое дыханье над Невой клубится…

Но в 20-е годы сгорели не все книги, и не вымер университет, Академия наук, не все шедевры были распроданы из Эрмитажа, не ушла музыка из стен консерватории, из концертных залов… Опять задымили заводские трубы. Двадцатое столетие испытывало этот странный, эфемерный, вневременной город. Частная жизнь горожанина растворялась в его пространстве.

Я тороплюсь — дай угол для любви. Кощунствую — дай для бумаги уголь. И — чтоб не слышно было, как на убыль идет наш век, — часы останови.

Время остановилось в ленинградскую блокаду. Оно сочилось по капле, и за каждое его мгновение тысячи ленинградцев платили жизнью. Но может быть, именно в это апокалиптическое время сквозь тление стал отчётливо проступать вечный город, не порывающий с историческим временем, но господствующий над ним.

Теперь, когда двадцатый век на исходе, многое прочитывается и переосмысливается иначе. Петербург вновь обрёл своё имя. Время города пошло быстрее, он точно очнулся от плена. Все исторические катаклизмы бессильны уничтожить Петербург.

Юрий Лотман считал, что наш город по-прежнему остаётся завтрашним днем России, он по-прежнему намечает будущее, показывает идеал. Оставаясь в текущем времени, Петербург смотрит в лицо Вечности. И каждый, кто прикасается к этому городу, осязаемо чувствует, что попадает в тот «пробел» между временем и вечностью, где только и может твориться культура. А культура всегда противостоит хаосу времени.

Третий век Петербурга подходит к концу. Любой юбилей — это диалог с ушедшим временем. Но это и попытка взглянуть в будущее, куда направлено Время Петербурга.