Илл. М. Рошковского

Когда недавно поселившийся в Риме молодой русский художник-портретист Рубец-Массальский вздумал взять студию в одном из старых, полуразвалившихся палаццо по виа Фламминиа, почти за городом, — многие знакомцы, особенно из итальянцев, настойчиво отсоветывали ему это, уверяя, что и само палаццо и особенно студия пользуются дурной репутацией. Ничего особенного, ничего определенного, но… Но это «приносит несчастье».

Разумеется, Рубец только посмеялся и взял студию, «приносящую несчастье», соблазнившись ее дешевизной, устроился сносно, был доволен, много и успешно работал.

Потом пришло случайное, завязанное в кафе Греко знакомство с Tea, почти немедленно перешедшее в связь. И Tea внесла в жизнь Сергея Ивановича новый, странный, жуткий элемент.

Ей было всего около двадцати пяти лет, — но казалась она, по крайней мере по временам, чуть не старухой. У нее было ставшее уже грузным и дряблым тело, большая голова, довольно плоское лицо с нездоровой, грубо пористой кожей, подернутой налетом нездоровой желтизны, лицо, может быть, и бывшее когда-то красивым, но теперь зачастую напоминавшее странной неподвижностью вылепленную из цветного воска маску с оплывшими чертами. И эти глаза, — большие, круглые, сильно выпуклые, черные, смотрящие Бог весть куда стоячим упорным взором глаза. Ни молодой свежести и грации, ни красоты, ни элегантности, ни особого ума — в ней ничего этого не было. Но было что-то неуловимое, притягивавшее к ней мужчин, заставлявшее их сближаться с нею и подчиняться ей, чуть ли не ненавидя ее.

Tea называла себя художницей. Много говорила об искусстве, но говорила как-то сумбурно, — осуждая и отрицая огулом все сделанное в искусстве, вплоть до наших дней, как продукт лжеискусства. Сама она что-то рисовала, по большей части на первом подвернувшемся под руку клочке бумаги, — на ресторанном счете, обрывке оберточной бумаги, газете — что-то странное, какие-то извивающиеся и капризно сплетающиеся или пересекающиеся линии, словно крутящиеся круги, рассыпающиеся точки и запятые. Иногда писала масляными красками, вернее, покрывала полотно цветными дисками и полосами, словно разноцветными лучами прожекторов, черными пятнами.

Все это было бесконечно чуждо Рубцу-Массальскому, как была чужда и сама Tea с восковым лицом и стоячими глазами, покуда…

Покуда однажды Tea не явилась непрошенной в его студию с папкой своих вещей и почему-то с маленьким, туго набитым чемоданом.

— Хотите, я угощу вас своими папиросами? — спросила, понизив голос до шепота и вкладывая в предложение какой-то особый, сокровенный смысл.

— Какие-нибудь особенные? — небрежно осведомился русский, протягивая руку к истрепанному портсигару.

— Особенные! — еще глуше, почти шепотом вымолвила Tea. — Выкурите — поймете.

— Что?

— Многое! — многозначительно ответила Tea, глядя в упор на художника стоячими глазами и хмуря непомерно густые брови. — Жизнь, искусство!

— Чудачка! — подумал Рубец. — И взял тоненькую, явно домашней работы папироску. Закурил. Был странный привкус в ароматном дыме папиросы. Сразу слегка закружилась голова. Потом это ощущение прошло и сменилось другими, никогда еще не испытанными художником ощущениями, быстро, как картины в калейдоскопе, сменявшими друг друга. Прежде всего и прочнее было ощущение странной легкости, будто потери тела, освобождения духа. Потом словно мешавшая видеть бесконечное разнообразие красок внешнего мира пелена стала отдельными слоями сползать с глаз, и все кругом заискрилось радужными цветами, сделалось невыразимо прекрасным, воздушным.

— Зачем вы раздеваетесь, Tea? — слабо удивился Рубец. И совсем не удивился, услышав ответ, что «так нужно». И увидел — Tea нага, и ее тело лучезарно, полупрозрачно и невыразимо прекрасно, хотя и уродливо, и невыразимо властны глаза женщины, и властны ее обнаженные руки, обвивающиеся вокруг его шеи, тянущие его с неудержимой силой.

— Теперь посмотри на мое творчество! — говорила шепотом Tea, нагая Tea. — Нет, ты лежи, не поднимайся. Я сама буду показывать!

И она показывала ему свою странную «работу». Он глядел на нее. И видел. Видел кошмарные рисунки на измятом ресторанном счете, на обрывке газеты, на клочке картона со следами пивной кружки. Это было то, что он видел и раньше, и вместе совершенно не то. Все теперь казалось совершенно логичным, самые странные комбинации казались совершенно естественными и именно, единственно нужными с этим новым, просветленным состоянием духа, с почти абсолютным отсутствием, невесомостью тела. И эти странные и вместе такие жизненные изображения были органически связаны с наготой тела Tea, с ее тяжелым и порывистым дыханием, с ее странной, кривой улыбкой, с ее судорожными движениями, с властью ее тела над ним, Рубцом.

— Понимаешь? — допытывалась Tea. — Все понимаешь? Ну… ну, и не нужно. Не говори! Ничего не говори!

Утром он проснулся с безумно тяжелой головой и измученным, свинцовой тяжестью налитым организмом, с какой-то пустотой в душе. Рядом с ним спала Tea. Было безобразно, внушало отвращение ее заплывшее нездоровым желтым жиром тело, ее кривые ноги, безобразно толстые в бедрах, слабые, бессильные, тощие, как у ребенка — от колена вниз. И вместе — были какие-то чары в этом теле.

Он грубо растолкал женщину. Впиваясь ей в дряблое плечо похолодевшими и дрожавшими пальцами, крикнул ей:

— Ты! Дрянь! Убийца! Чем ты одурманила меня?! Гадина!

Она приподнялась, криво улыбаясь. Потянулась к лежавшему на стуле возле кровати портсигару.

— Хочешь? Кури!

— Нет! — кричал он. — Убирайся! Сейчас же, сейчас! Голой выкину! Голой!

И рука сама схватила тоненькую, небрежно скрученную папиросу, и легкие жадно всасывали, впитывали в себя сладкий, дурманящий дым. А потом… потом было то же, что вчера.

Пробыв с Рубцом-Массальским две недели почти безотлучно, Tea однажды так же неожиданно исчезла, как и появилась. Ушла, унося папку своих кошмарных рисунков и ветхий, желтый кожаный чемоданчик и странные папиросы. В тот же день посыльный принес художнику маленький пакетик и небрежно набросанную рукою ушедшей Теи записку. В пакетике было еще несколько тех самых папирос. В записке — совет:

— Постарайся отвыкнуть. Кури только тогда, когда приходится совершенно невмоготу. Иначе можешь умереть.

Он боролся с властным желанием, тянувшим снова испытать только что пережитые в дни пребывания Теи ощущения, сознавая, что это яд. И… и сдался. Закурил. И вот — тогда-то и случилось это.

Он ничуть не удивился, что в студии оказалась незнакомая молодая женщина в странном, словно маскарадном костюме из алого бархата и тяжелой, жесткой парчи, женщина, в пышно взбитых волосах которой словно росинки сверкали нанизанные на нитку алмазы, а на груди колыхался при каждом вздохе массивный золотой крест с крупными рубинами на толстой золотой цепочке.

У пришедшей был вид знатной, привыкшей к поклонению дамы, — и в то же время с первого мгновения Рубец понял, что как женщина — она доступна, что ему стоит только пожелать, — и она отдастся ему.

— Тебя прислала Tea! — хриплым голосом пробормотал он. — Я знаю! Я все знаю!

В ответ она с улыбкою кивнула ему головой.

— Я… я, однако, должен работать. Скоро выставка! И у меня ничего, ну ничего нет! И я должен, должен что-нибудь написать! Иначе… иначе — не знаю, что будет! Хочешь, — я… я напишу твой портрет?

И опять она кивнула головкой, улыбаясь. Оглянулась, легкими шагами прошла в угол, села на том самом кресле, на котором раньше сидела по целым часам Tea. Рубец, пошатываясь, добрался до стола, заваленного красками, взял палитру. На мольберте стояло большое полотно, на котором раньше, до прихода Теи, художник собирался писать задуманную картину. Он смахнул тряпкой наброшенные углем контуры и, глядя на странную гостью, несколькими небрежными и смелыми штрихами наметил абрис ее фигуры. Клал на полотно краску густыми слоями, размазывал ее не кистью, а мастихином, пальцами, или оставлял на полотне холмики. Самому казалось странным, как быстро и удачно идет работа, как уверенно делается она. Бросил работу только тогда, когда в студии совершенно стемнело. И тогда посетительница, не говоря ни слова, поднялась, прошла мимо мольберта, шурша бархатом и парчой своего костюма, заглянула на полотно, — по-видимому, осталась довольной. Улыбнулась Рубцу, вытиравшему кисти о тряпку. Была так близко от него, что лица коснулось ее теплое дыхание, а локон черных блестящих волос скользнул по его щеке.

— Куда же ты? Постой! Как же это так? — растерянно спросил ее Рубец. — Я даже не знаю, кто ты, откуда… и потом — почему такой маскарад? Разрядилась, как дама шестнадцатого века, что ли! И… где ты живешь?

— Здесь, здесь! — смеясь, ответила она. — В этом самом палаццо!

— В верхнем этаже, что ли? Вот уже не подумал бы! А как тебя зовут? И кто ты?

С насмешливой и кокетливой улыбкой взяв пальчиками складки юбки, она сделала глубокий реверанс и вымолвила:

— Розабелла, герцогиня Делла-Фарина, к вашим услугам, дорогой маэстро!

— Ге… герцогиня?! — ахнул Рубец. — Делла Фарина? По… постой же!

Но она была уже у двери. Он кинулся за нею, крича:

— Да нельзя же так! А, черт! Скажи, по крайней мере, придешь ли еще? Когда? В котором часу?

— Завтра! Как сегодня! Жди!

Он не сразу справился с закапризничавшей дверью. Когда выскочил в коридор, — там Розабеллы уже не было. Шел, прихрамывая, горбатый старик-портье, неся вязанку хворосту.

…Но она сдержала данное слово: пришла на другой день. И Рубец знал, что она придет, и приготовился заранее к работе. Приготовился к приему: купил цветов, пирожных, вина, сластей. Когда она пришла, он, собственно, не заметил: дверь не скрипнула.

Увидев Розабеллу, Рубец потянулся к ней. Обнимал ее, пытался целовать. Она слабо отбивалась, отстраняла свое прекрасное лицо от жадно тянувшихся для поцелуя губ, шептала:

— Безумный! Зачем? О, Мадонна!

Но он чувствовал, как слабела воля сопротивления в ее теле, как в этом теле загоралась страсть, отвечавшая вспыхнувшей в нем страсти — и поднял ее как перышко и понес. А она обвила его шею чудесными руками и целовала и шептала:

— Безумный, безумный!

— Я хочу написать тебя нагой! — сказал он.

Смертельная бледность разлилась по ее лицу, глаза налились выражением животного страха.

— Нет, нет! Ты не знаешь, чего ты хочешь, чем это кончится! — бормотала она. — Ты ничего, ничего не знаешь, потому что….

— Вздор! У тебя божественное тело! — опьяняясь собственными словами, говорил Рубец. — К черту этот маскарадный костюм! Видишь, — твой портрет уже окончен. В пять сеансов, — и готово! Я хочу написать тебя нагой! Это будет чудеснейшая, волшебная вещь. Я хочу, хочу!

И он сам снимал с нее, вернее — срывал ее одежды. Он чувствовал, как дрожит ее тело мелкой, зыбкой дрожью, и слышал ее молящий голос, — но не остановился до тех пор, покуда она не стояла перед ним совершенно нагой и невыразимо прекрасной.

Пожирая ее тело глазами, он с лихорадочной быстротой набрасывал его изображение на полотне. Потом…

Потом с треском распахнулась массивная дверь мастерской. Какой-то человек с звериным воплем ворвался в студию. Пробежав мимо ошеломленного художника, этот человек коршуном налетел на нагую Розабеллу, левой рукой схватил ее за горло, а правой, в которой сверкал длинный стилет, нанес один за другим ряд ударов в грудь.

В то же время комната наполнилась вооруженными людьми в странных маскарадных костюмах. Дюжие смуглые слуги схватили Рубца, крепко держали, когда он порывался прийти на помощь к Розабелле. Впрочем, он сознавал, что его помощь уже не нужна герцогине: нагое тело беспомощно валялось на полу, из нескольких нанесенных кинжалом в грудь ран потоками выливалась алая кровь. Убийца Розабеллы грубо наступил на это изуродованное тело ногой в высоком сапоге с раструбом, наклонился, приподнял за волосы прекрасную голову и с проклятием плюнул прямо в лицо. Потом отнял руку, — и Рубец слышал, как глухо стукнулась голова о пол.

— Теперь твой черед! — услышал он хриплый голос убийцы, — и содрогнулся всем телом.

Увидел прямо перед глазами дуло тяжелого старинного пистолета, и смуглое лицо со старым рубцом на правой щеке, и ощетинившиеся рыжеватые усы, и колючие черные глаза под косматыми седыми бровями. А потом…

Потом уже ничего больше не видел и не слышал.

Очнулся Рубец — и понял, что лежит на полу перед мольбертом, на котором стоит подрамник. На полотне небрежно намечена углем фигура нагой Розабеллы. Вспомнил только что пережитое. Подумал:

— Где же труп? И… И почему я — жив?

Кругом все было тихо. В окно чуть слышны были звуки обычной жизни. Издалека доносился гудок локомотива.

С трудом поднялся Рубец, чувствуя нестерпимую боль в виске. Дотронулся — к дрожащим пальцам прилипло что- то густое, темно-красное.

— Кровь! — сообразил художник. — Ведь он, кажется, выстрелил мне в голову!

Смутно сознавая, что делает, добрался до двери, вышел в коридор. Увидел старика, горбатого портье, — пытался сказать ему, что в студии совершено убийство, — но не мог. Упал и, падая, цеплялся за портье.

* * *

В старинном госпитале Сан-Джакомо, куда доставили русского художника, когда Рубец через несколько дней пришел в сознание, дежурный полицейский агент произвел допрос и, услышав рассказ, переглянулся с присутствовавшим при допросе врачом, многозначительно, довольно громко пробормотал:

— Парень-то спятил! Какую чушь городит?!

— Галлюцинации! Под влиянием гашиша — вещь обыкновенная! Накурился до обморока, упал, разбил голову о каменный пол, — а воображает, что был ранен ревнивым мужем какой-то красавицы в парчовом костюме шестнадцатого века!

* * *

Собственно говоря, — этим и кончается история Розабеллы. Остается добавить только несколько слов.

Пролежав в больнице больше двух месяцев, Рубец поправился и вернулся в мастерскую. Теперь ему и самому казалось, что все пережитое — это только галлюцинации, вызванные расстройством нервов. А нервы расстроились от отравления гашишем, данным Tea. Единственным реальным свидетельством пережитого, если не считать уже затянувшейся раны на виске, полученной при падении, — был большой и очень удачный портрет Розабеллы. Написанный грубо, до дерзости смело, — но портрет — чудесный, могший принести автору славу. Подумав немного и чувствуя, что к осенней выставке он все равно ничего другого написать не сможет, Рубец решил выставить этот портрет. Отправил. Дня через три получил поразившее его письмо от секретаря выставочного жюри.

— Мы придерживаемся правила, — писал секретарь, — допускать на выставку только оригинальные работы, а отнюдь не копии с картин хотя бы и великих мастеров прошлого. Жюри склонно признать, что ваша работа является великолепной репродукцией с хранящегося в частном собрании принцев Русполи портрета герцогини Розабеллы Делла-Фарина, кисти неизвестного автора шестнадцатого века, но все же это копия — и как таковая — принята на выставку современного искусства быть не может. Благоволите и пр.

Рубец-Масальский был ошеломлен и сконфужен донельзя. Сам не мог понять, каким образом написанная им картина — плод галлюцинаций, — оказалась точной копией картины. Вдобавок, — такой картины, которой он никогда в жизни не видел.

Портрет забрал. Он висит и теперь в римской мастерской художника. Иногда Рубец, разоткровенничавшись, рассказывает знакомым всю эту странную историю и заканчивает:

— Вот, подите, разберитесь! Я, по крайней мере, — отказываюсь разобраться! Ничего не понимаю!

— Да вы справки-то наводили? — спрашивают его люди, в первый раз услышавшие этот рассказ.

— А то нет?! — протестует он. — Да ничего точного узнать не удается. Известно одно, что была такая — Розабелла Делла-Фарина, урожденная Караччьоло деи Монти. Жила в конце шестнадцатого столетия. Славилась красотой и… легкомыслием. Потом загадочно исчезла. Предполагается — была убита собственным супругом.

Римская легенда факт ее трагической смерти связывает вот с этим самым полуразвалившимся палаццо на виа Фламминиа.

Вот и все… А каким образом, пусть даже под влиянием гашиша, — могло это привидеться мне, — черт его разберет! Во всяком случае, — происшедшее со мной еще раз закрепило скверную репутацию за квартирами в этом палаццо Впрочем, кажется, сейчас там живет какой-то голландец-гравер. И… и ничего. А со мной вон что вышло. И голову себе разбил, и в больнице валялся и, главное, конфуз этот: пытался выставить копию!