Илл. С. Лодыгина
Молодой человек лежал на кровати и читал книгу. Одна его нога была обута в штиблет, другая в серый заношенный чулок.
Лампа без колпака, стоявшая на стуле перед кроватью, отбрасывала на светлую стену крупную тень головы — тень взъерошенную и остроносую. На деревянном плоском сиденье стула мелодично постукивали карманные часы — черные, с большим циферблатом. Перед читающим книгу кошмарно и ясно вставали мертвецы из могил — ему чудилась ночь, сырая и беззвездная. Мертвецы переписывали надписи на своих памятниках, восстанавливая правду, хвалебно искаженную живыми. А вот и она! Она вышла из могилы и тонкой нежной рукой стерла то, что было написано им: «Она любила, была любима и умерла». А нежная рука покойницы написала: «Он меня любил — я вышла из дома, чтоб обмануть его, было сыро — я простудилась и умерла».
— Нет, нет ты не оттого умерла, что хотела обмануть! А впрочем, я пойду узнать!..
Молодой человек сел на кровати и прислушался, всматриваясь с усилием в маленький циферблат часов тусклыми глазами, прислушиваясь все напряженнее к торопливо стучащему сердцу механизма, и ему казалось, что медленно, с каким-то затаенным коварством, ползет по циферблату длинная минутная стрелка, незаметно крадется приземистая часовая и, лихорадочно вздрагивая под ударами стального пульса, перебегает секундная в ровно и тесно очерченном круге.
— Ах, это не те часы! те бьются во мне, но мне их не достать. — Он скрючил пальцы рук и приставил их, холодные, к груди. — Вот настоящие часы. Они иногда хотят закричать звонко, дико, а этого не надо… сбегутся люди, схватят… не надо! Пойду узнать правду… Нет, не то — пойду… — прибавил он шепотом, — встретить ее… она такая робкая, дойдет до двери и будет стоять, плакать в темноте, потом уйдет, не повидавшись со мной…
Молодой человек вскочил, надел пальто, шляпу и, сунув неодинаково обутые ноги в глубокие калоши, вышел на улицу. На улице было холодно, он поежился и притопнул правой ногой — она сильно зябла.
Тусклыми глазами жадно всматривался в лица встречных женщин, но тут ему мешают видеть и слепят издалека бегущие белые глаза автомобиля. На улице, такой ровной, мутно-белой, с мягкими короткими тенями, запрыгали светлые волны и черные длинные тени от лошадей и людских фигур. Скоро померкло все — автомобиль пробежал мимо. Человек покосился на перекресток улиц — на перекрестке стояла решетчатая жаровня с дровами, около нее, на фоне рыжего марева, толпились черные люди.
— Там ее нет! — подумал молодой человек и повернул обратно. Заборы и деревья серели, поблескивая от инея. В глубине черного неба, тронутые огнями фонарей, висели мохнатые пауки скрещенных проволок и сверкали от инея.
— Где огни — там правда!.. — подумал он, направляясь в сторону пестрых огней. Когда подошел, выступили из сумрака высокие, грубого стиля колонны, между колоннами гирлянды пестрых огней и какая-то надпись. Швейцар, наряженный шутом — в пестрой с галунами ливрее, с булавой, похожей на лошадиную ногу, что-то веселое рассказывал черному городовому с круглым, красным лицом.
— Она тихая… она не здесь. — И прибавил настойчиво: — Ирма, Ирма, не шути так!
Все оглядывался и шел тише, потом опустил голову и, казалось, задремал на ходу. Сзади послышались грузные шаги и фырканье лошади. Он еще раз оглянулся. Высокий мужик в коричневом длиннополом тулупе шел по краю панели, держась за вожжи.
Белая лошадь везла длинную платформу с кронштейнами и на ней белый гроб.
— Вези — узнаю!..
Он остановился. Когда мужик проходил мимо, спросил:
— Женщину — она отравилась?
Мужик не обернулся и не ответил, а вожжами чмокающе подхлестнул лошадь. За гробом никого не было — я пойду за ней!.. Он снял шапку, сошел с панели и пошел за гробом.
Шел тихо, отстал на повороте и потерял гроб, но пришел к воротам кладбища.
— Правда там!.. — подумал он, всматриваясь сквозь чугунные ворота в черное кладбище, белеющее смутно памятниками.
Потрогал ворота — заперты, начал рвать засов и готов был сам открыть ворота, как внутри его застучали сильно большие часы; он схватил себя за горло, сжал крепко и, боясь, что внутри его закричит страшно и звонко, отошел к церкви, стоявшей впереди кладбищенской ограды. Да… она выйдет без меня, и я не узнаю!..
Кладбищенская церковь стояла недалеко и сияла вся, двери на паперть и на улицу были широко раскрыты. Подходя, он увидал: какие-то люди венчались между гробов, идя к алтарю. Высокий человек вел за руку невесту, всю в белом; с русой головы упадали на грудь тяжелые восковые цветы.
Держа шапку в руках, он вошел в церковь. В церкви было темно. Две-три свечи у образов еле-еле мерцали; на клиросе кто-то читал заунывно и жутко.
Он громко спросил:
— А где же правда?
Хотел спросить, где свадьба, но не спросил и повторил снова — где правда?!
На клиросе перестали читать и ответили:
— У тебя дома!
— Да! Да — она у меня… письмо.
Торопливо вышел из церкви, торопливо шел домой, не надевая шапки.
Снова он лежал на кровати, разно обутый. Из-под подушки достал письмо и вслух, торопясь, читал:
«Григорий! Я знаю, ты бегло читаешь мои письма, но мое последнее письмо прочти внимательно — если хочешь понять меня. Я не могла живая уйти от тебя, но мертвая не боюсь твоей власти. Я поняла жизнь — жизнь насмешливая, злая колдунья, это о ней говорится в сказке, как ведет колдунья к колодцу жизни слепого и безногого богатыря, — богатыри были мудры, а мы наивны, богатыри бросали в колодец сучки, и если они сгорали, не долетая до дна — то вода не живая, а мертвая — мы этого делать не умеем — пьем мертвую воду и сгораем. Я была твоя раба. Ты отравил мою жизнерадостность и я сгорела, разлюбив мир и людей. Я не любила и не люблю тебя, но страсть сжигала и ты мне был необходим. Я вижу и понимаю, как далеко совершенство и счастье, когда страсть связывает на одну веревку с себялюбцем, а ты таков! Ты брал и ничего не давал. Себялюбец скуп на все, кроме себя, а я не виновата, что родилась женщиной. Почти всякая женщина — эскимос, готовый обоготворить деревянного чурбана. Когда я спрашивала: «Где мы будем венчаться?», ты отвечал насмешливо: «На кладбище при церкви у входа!» Теперь я насмешливо говорю тебе: я обвенчалась на кладбище, но ты остался холостым.
Если есть загробная жизнь, то моя душа обвенчается там и будет счастлива — если там нет ничего, то рабе земной лучше угощать своим телом червей, чем скучно жить с человеком, встречаться украдкой, страдать и знать, что его не любишь, но оставить его живая не можешь. — Не надо больше обманов, ни страдания… Теперь я не стыжусь своей родни. Если ты пойдешь и скажешь ей правду, то не меня будут проклинать родственники, а тебя. Я знаю, ты моему письму не поверишь.
Поди и узнай!
Мои письма не сжигай, а отдай моей маме — пусть не думает она, что я чистая и хорошая — меньше будет плакать.
Ирма».
Письмо упало на пол, он схватил себя за горло, сильно сжал и держал долго, боясь, что внутри кто-то закончит и к нему прибегут чужие. Потом, когда это прошло, он поднял с пола ее письмо, свернул и, подозрительно оглядываясь, положил себе под подушку. Спрятав письмо, поправил подушку, встал и подошел к столу. Со стола на кровать принес желтый костяной ящичек, раскрыл его и вынул бритву.
— Вот… понимаю… — думал он, проводя бритвой по ремню, — мука и тайна в том, что часы внутри стучат…
Нет. Они хотят закричать… если я их не достану, не погляжу, то меня свяжут и увезут — надо их вынуть… Как я раньше это? Я давно понял — надо!
Он торопливо снял жилет и рубаху, уверенно ощупал грудь: «Вот тут — с левой стороны!..»
И бритва вновь услужливо засверкала, бегая по желтому ремню…