Сойдя с поезда в Мезьсре, Рассанфосс нанял экипаж и через час въезжал уже в широкую Каштановую аллею. Последний раз в Распелоте он был за неделю до свадьбы Гислены: он хотел тогда сам посмотреть, как идут работы по переделке замка. Этот дом с высокими коническими крышами, с резными украшениями из белого камня на фоне розоватого кирпича, с двумя крылами, выходившими на широкие терассы с балюстрадами, — все, что осталось от промотанного состояния, — был куплен им, вместе с обстановкой, за полцены у маркиза Ландероля, при посредничестве Акара-старшего, от внимания которого не ускользал ни один случай разорения, причем маркизу сразу же был вручен задаток в размере ста пятидесяти тысяч франков. Этот кокетливый замок Распелот получил свое название от фамилии финансиста, который построил его среди садов, изобилующих прудами, со множеством аллей и боскетов. Жан-Элуа кинул туда целое полчище маляров и обойщиков. Он заменил поблекшие штофные занавеси, заказал новую мебель для спален, реставрировал огромные, обитые камчатною тканью кресла, приказал очистить украшавшие столовую зеркала, запачканные жиром и лаком, переделал кухню, где при Ландероле еще были в ходу старинные таганы для варки мяса.
Приехав туда, Гислена нашла весь дом отделанным заново. На конюшне стояла пара лошадей, в каретнике — шарабан и ландо. Ее ожидали специально для нее нанятые слуги: кучер, две горничные. Из Ампуаньи был прислан садовник, который потом остался жить в замке. Вместе со своими тремя помощниками он сразу принялся приводить в порядок запущенные сады.
Жан-Элуа шел по аллее под мелким дождем, начавшимся еще в середине дня. Аллея эта вела на покатую лужайку, по обе стороны которой тянулась балюстрада, постепенно поднимавшаяся к нижней террасе замка. Проезжая дорога была ниже. Экипажи останавливались под навесом, устроенным между крылами дома. И вот, когда Жан-Элуа, хмурый и раздраженный, проходил мимо последних каштанов, его вдруг поразило барское великолепие замка — эти металлические флюгера на коньках крыш, эти лавровые и померанцевые деревья в кадках, расставленных рядами вдоль террас, симметричные сочетания фасада, окруженного густо разросшимися кедрами и платанами. Мысль о преимуществах богатства, о которых так убедительно говорила эта пышность парка и замка, льстила его самолюбию крупного буржуа, завладевшего достоянием феодалов. Настроение его стало лучше: он почувствовал, как по телу разливается приятная теплота. В конце концов он зажмет в кулак всех этих дворян, продающих с торгов родовые усадьбы, он раздавит их, как назревшие гнойники. Да, это была война между капиталом и старинными привилегиями былых владык, реванш третьего сословия, одерживавшего теперь победу над знатью. Роли переменились. Несгораемые шкафы стали стенобитными орудиями, которые без труда пробивали каменные твердыни, а сиятельные владельцы башен, потеряв свою власть, обнищали и превратились в подонки общества.
По мере того как он приближался к дому, мысли его принимали новое направление.
«Рассанфоссы растят своих незаконных детей в тех самых замках, где маркизы производили на свет наследников древнего рода, — думал он в приливе гордости, которая распространялась даже на проступок Гислены. — И больше того: самая высшая знать признает наших незаконнорожденных». Его банкирская спесь, тешась всей этой роскошью, играла теперь победный марш. Окруженный свитою самодовольных мыслей, он чувствовал себя здесь господином, полновластным хозяином всего и надменно окидывал глазами высокие башни замка, под сводами которого он позволил одному из Лавандомов разделить ложе с его дочерью.
Чтобы поскорее найти кого-нибудь из лакеев, он прошел вдоль левого крыла и обогнул фасад дома с той стороны, где находились службы. Собаки залаяли. Кучер Франц, который в это время смазывал колеса ландо, увидев Жана-Элуа, кинулся ему навстречу.
— Барыня дома?
Нет, ее не было. Сразу после завтрака она уехала в шарабане. Она сама правила своими пони и нередко возвращалась только к вечеру.
С выражением участия, которое встречается у слуг, перенимающих манеры своих господ, этот толстый, краснощекий фламандец любезно добавил:
— Барыня будет очень огорчена.
— Знаю, — оборвал его Жан-Элуа. — Что, лошади у тебя все в порядке?
Он хотел избежать малейшего намека на виконта, считая его просто ничтожеством, величиной, которой можно было совершенно пренебречь, здесь, в этом доме, где царствовать имели право только Рассанфоссы.
Засучив рукава до локтей и сняв шапку, Франц тут же повел его посмотреть на двух рыжих кобыл и на каракового коня, недавно купленного Гисленой.
— Прикажете показать его на ходу?
— Нет, спасибо, не надо. — «Но куда же все-таки провалился этот Лавандом? — спрашивал он себя, направляясь к замку. — Все равно ведь придется ему ко мне выйти».
Когда они выходили из конюшни, послышался скрип колес по песку. Рассанфосс пошел навстречу экипажу.
— Гислена, это я.
Нервным движением руки она натянула поводья так, что лошади вздыбились. Но она сейчас же их снова ослабила. Шарабан остановился перед сараем, она соскочила; лицо ее было бледно, губы сжаты.
— Что с мамой?
— Не бойся, ничего. Я не из-за этого приехал, все по-старому. Письмо твое нас встревожило. Твоей матери показалось… Впрочем, здесь не место об этом говорить.
Гислена порывисто сдернула перчатки.
— Письмо… Ах, из-за этого письма ты и приехал сюда? Чего же вы еще от меня хотите? Мне больше нечего сказать.
Он подошел к лошадям и потрепал их мягкую гриву.
— Черт возьми, лошадки-то хороши. Сколько ты за них заплатила?
— Сколько? — Она засмеялась. — Тысячу шестьсот франков за обеих. Но почему ты меня не предупредил? Я бы послала за тобой экипаж.
— Не стоило. Я ведь собрался сюда неожиданно, только сегодня утром. Мама расплакалась, хотела ехать сама. Но ей нельзя было из-за ее болезни — у нее ведь опоясывающий лишай. Ну вот, я сел в поезд и, как видишь, приехал.
Франц стал распрягать лошадей. Она пошла распорядиться, а потом вернулась к отцу. Жан-Элуа стоял возле широкой лестницы в огромном вестибюле, пол которого был выложен каменными плитами. Стены лестницы были увешаны охотничьими доспехами маркиза де Ландероля. Посвистывая, Жан-Элуа стал разглядывать чучела зверей.
«И промотался же этот маркиз! — сказал он себе с презрительною усмешкой, думая, однако, в эту минуту о Лавандоме. — Когда я покупал у него Распелот, он уже дошел до того, что жил только на свои несколько тысяч франков ренты».
— Отец…
Обернувшись, он увидел, что несколько церемонным жестом она приглашает его в желтую гостиную. И тут же его страсть следопыта и привычка все проверять самому и во все вникать устремила его внимание на переделки, совершенные по его указаниям и совершенно преобразившие этот богато убранный зал, одно из самых больших помещений замка, которое при прежнем владельце было в забросе и медленно разрушалось от сырости.
Он ощупывал занавеси, разглядывал кресла, трогал рукою искусно реставрированные гобелены. Одна из дверей вела в розовую гостиную; он вошел туда и там тоже стал внимательно все осматривать.
— Знаешь, мне ведь это интересно, мне хочется все посмотреть. К тому же это стоило таких денег…
В доме все было тихо. Он подумал:
«Неужели же Лавандом куда-нибудь уехал? Тогда мне действительно повезло».
— Сделай одолжение, смотри, — сказала Гислена. — Может быть, тебе тоже и этого хотелось, когда ты ехал сюда. Я ведь помню, сколько труда ты вложил во все эти переделки.
Она стала открывать остальные двери и вдруг, когда он увидел, как она напрягается, чтобы открыть плохо поддававшуюся створку, ему стало не по себе — он отвернулся. Ее большой живот напомнил ему о том, что она готовится стать матерью.
— Нет, не надо. Не стоит.
Наконец ей все же удалось открыть эту дверь. Они походили несколько минут в тусклом полумраке огромной комнаты, где окна были завешены тяжелыми портьерами.
— Превосходно, превосходно, — уныло повторял Жан-Элуа, останавливаясь перед новой мебелью и делая вид, что с интересом ее разглядывает. Вижу, что все сделано в точности, как я говорил.
— Да, все сделано как нельзя лучше. Только зал этот слишком для меня велик. Я обедаю в маленькой комнате по ту сторону вестибюля. Там я чувствую себя лучше.
Он не мог удержаться и спросил:
— Значит, ты обедаешь одна. А Лавандом?
Потом он кашлянул и сухо сказал:
— А пожалуй, ты права.
В то время как они оба продолжали говорить, уже устав от этих ничего не значащих слов, они услыхали, как сзади них кто-то грузно шлепает по ковру. На этот раз это, должно быть, уже виконт. Но с оттенком иронии в голосе Гислена проговорила:
— Нет, это совсем не то, что ты думаешь. Томми! — позвала она.
Огромный ньюфаундленд кинулся к своей хозяйке и стал ласково лизать ей руки.
— Томми! Мой милый Томми!
Она запустила руки в его мохнатую шерсть, погладила его морду. Ее забавляла та радость, с которой встречал ее добродушный пес.
— Вот мой настоящий друг, — сказала она и засмеялась теперь уже совершенно искренним смехом. — Мы с ним всегда говорим по душам. Сегодня вышло так, что я не взяла его с собой — утром он что-то прихворнул. Видишь, он услыхал, что я вернулась, и прибежал сюда.
«Противная девчонка, — подумал Жан-Элуа, — она еще потешается надо мною».
Но деликатность виконта, который, по всей вероятности, укрылся в одном из уголков в замке, чтобы не докучать тестю своим присутствием, очень облегчила Жану-Элуа его миссию. Ему вспомнились увещания жены: «Будь с ней добр… Слушайся своего сердца…» И чувствуя, что уже настала пора разрядить атмосферу холодной натянутости, в которой протекал его разговор с дочерью, он пошел на уступки, попытался немного сгладить углы. Голосом, в котором послышалась отцовская забота, он сказал:
— А ведь тебе здесь совсем неплохо… Здесь живется спокойнее, нет этой городской суеты… Места прекрасные… Что же такое могло взбрести в голову твоей матери?.. Послушай, неужели ты действительно так уж несчастна?
— Ах, мама так решила… Но в этом нет ничего удивительного. На то она мне и мать.
После непродолжительного молчания она сказала:
— Надеюсь, что ты-то по крайней мере этого не думаешь? Ты же видишь, что Распелот совсем непохож на место ссылки! Ну так вот, отец, теперь ты знаешь, что ей на все ответить.
Он внимательно на нее посмотрел.
— Ну, разумеется… разумеется, я найду что сказать. Видишь ли, во всем виноваты твои письма. Когда я говорю: «твои письма», я должен заметить, что с тех пор, как ты вышла замуж, их было всего-навсего три. Черт возьми! Это действительно выглядит так, как будто тебе и впрямь надо было что-то от нас скрывать.
— Ага, значит, ты приехал для того, чтобы узнать, что творится в Распелоте? И узнал, должно быть, от кого-нибудь другого, а не от меня, что я что-то скрываю. Вот уж не думала я, что ты устроишь здесь целое следствие! Ведь если я что-то от тебя скрываю, и как раз то самое, что ты заподозрил, то, значит, я не хотела, чтобы ты это знал. А раз ты сам был уверен, что я тебе ничего не скажу, выходит, ты надеялся что-нибудь выведать от слуг, не так ли? Мы оба с тобой горды, отец. Твоя гордость заставила тебя пожертвовать мной, моя — заставляет меня быть смиренной, но из них двух моя, пожалуй, все-таки выше: она помогает мне защищать себя.
— Все это слова! — воскликнул Рассанфосс, внезапно побагровев и чувствуя, что в горле у него пересохло. — Лучше бы ты мне сразу сказала, где твой муж. Ведь если ты признаешься, что надо что-то от нас скрывать, то совершенно ясно, что речь идет именно об этом. Говори же, что там у вас случилось?
Она пожала плечами.
— Ничего, право же, ничего особенного. Неужели ты и вправду думал, что этот человек может что-то значить в моей жизни? Так знай: с тех пор, как твоя дочь переступила порог этого дома, она ни на минуту не переставала чувствовать себя вдовой. Но сейчас она вдвойне овдовела, и это такое вдовство, что лучше уж не вспоминать, чем бы она могла стать сейчас, если бы всего этого не случилось. Одним словом, — и я этого нисколько не стыжусь, — знай: перед тобою здесь только мать!
Жан-Элуа содрогнулся.
— Ах да, ты ведь ждешь этого злополучного ребенка! Ты что, забыла, что с тобою говорит твой отец? Это дитя, зачатое в грехе, в нем нет ни капли нашей крови! Тебе надо воспитывать его во мраке, чтобы никто никогда не видел его лица.
Он нервно расхаживал взад и вперед по комнате, расталкивая кресла, потрясая в воздухе кулаками. А она, гордая и негодующая, только нахмурила брови и, как бы отрубая каждое слово, проговорила:
— Ты отнял у меня жизнь и теперь хочешь отнять моего ребенка! Так вот, если я до сих пор еще уважала в тебе того, кого во мне должно будет уважать это дитя, то с этой минуты… Отец, запомни, что материнство никогда не может быть позором. И кто знает — может быть, когда-нибудь именно этот ребенок возродит нашу семью, прогнившую сейчас до самого основания. Если ты не признаешь в нем своей крови, пусть это будет моя кровь!..
— Нам больше не о чем говорить, — жестко сказал Жан-Элуа. — Между нами все кончено. Прощай.
Он направился к двери. Но внезапно сквозь его оскорбленную гордость в нем заговорил делец, человек, готовый пожертвовать чем угодно ради расчета.
— А где же твое приданое?
— Ни слова об этом, отец! Он его заработал, оно принадлежит ему, и я не хочу больше о нем думать.
— Но я говорю о твоем приданом! Надо же в конце концов отстаивать свои интересы. Я выделил ему семьсот пятьдесят тысяч франков в его полное распоряжение. Но где же все остальное? Где твое приданое?
Гислена пожала плечами.
— Неужели ты думаешь, что я разбираюсь в твоих цифрах? Да к тому же, если бы даже я отдала ему все, что у меня есть, неужели моя свобода мне не дороже? Неужели мне не лучше было расстаться со всем этим, чтобы из невольницы и героини комедийного брака стать независимой женщиной? Разве я не хотела именно такой вот свободы от этого ненавистного мне человека? Ты меня совсем не знаешь, отец. Я достаточно сильна, и силы этой ничто не сломит. Я лучше соглашусь жить в бедности, в каком-нибудь чужом углу, если это понадобится, но спорить из-за денег я никогда себе не позволю! Да, лучше все, что угодно, лучше нищета, лучше даже работать и самой кормить своего ребенка!
Жан-Элуа был потрясен. Он позабыл о своем гневе, о том, какому унижению только что подвергались его отцовские чувства. Все мысли его были поглощены другим: он думал о постигшем его несчастье, о том, что деньги Рассанфоссов попали в руки мошенника зятя. Чувство горькой досады от того, что на этой сделке он так просчитался, так доверился своему партнеру, не давала ему покоя. Он до того спешил с этой свадьбой, что безоговорочно согласился на контракт, который был составлен отнюдь не в его интересах и по которому все состояние Гислены переходило в распоряжение ее мужа. Его подогретая негодованием кровь вскипела. Нахлынувший было сразу поток слов застрял у него в горле, и в конце концов он в бешеной злобе воскликнул:
— Он к тому же еще и подлец, твой потомственный дворянин! Он еще отвратительнее, чем я думал.
— Я бы не стала так говорить, отец, — сказала Гислена тоном, в котором звучал упрек.
Жан-Элуа опустился в кресло и, схватившись за голову, просидел несколько минут в молчании.
Этот человек большого размаха, который тратил целые миллионы с таким же запалом, с каким их наживал, почувствовал, что душа его как бы раздвоилась. И его вторым «я» стали деньги, притекавшие к нему при крупных финансовых операциях, злосчастные деньги, которые теперь прожигал этот ненасытный хлыщ. Жан-Элуа был глух ко всему — капитал его стал единственной слабостью: стоило только кому-то оторвать от него кусок, как он весь содрогался от мучительной боли. А теперь вот мысль о деньгах, доставшихся Лавандому, стала чем-то вроде печеночной колики и грызла его тело. Как будто где-то внутри была кровоточащая рана, через которую сочилось его золото. До этого времени несчастье, постигшее его дочь, нимало не трогало его очерствевшее сердце, он видел в этом только неизбежное возмездие за ее преступление.
Теперь же, мучимый мыслью о том, что станется с этими деньгами — неотъемлемой частью его капитала, он начинал страдать и за судьбу дочери.
Он сделал над собой усилие и с каким-то стоном проговорил:
— Несчастная, ведь он же тебя разорит… Я этого не допущу… Этого не будет…
Он жалел свое золото, которому поклонялся всю жизнь и ради которого жертвовал всем, что дорого людям, жалел, что вложил его в неверное дело, что оно теперь погибает и какой-то авантюрист святотатственно вонзает в него свои зубы. Это чувство лишало его власти над собой и вселяло в его душу страх. Он протянул дочери обе руки:
— Послушай, будь благоразумна. Ведь я же все-таки твой отец. Не будем помнить зла, которое мы причинили друг другу. Нам надо объединиться против нашего общего врага. Знай, я тебя прощаю.
И, может быть, охваченный паническим страхом потерять эти деньги, он действительно бы простил ее, если бы она в эту минуту разделила его порыв: соображения выгоды совершили бы тогда то, что было не под силу оскудевшему сердцу. Но мужественная натура Гислены не смягчилась.
Она покачала головой.
— Не надо затрагивать твоих и моих чувств, отец. Иначе мы снова вернемся к взаимным упрекам.
Рассвирепев, он вскочил с кресла.
— Ах, раз так, подлая тварь, я сейчас отсюда уеду. Минуты я не останусь в доме, где я предлагал примирение и где со мной обошлись как с чужим человеком. Знай, что ты для меня больше не существуешь. Вели запрягать лошадей и запомни, что мне противно просить тебя даже об этом.
— Делай как хочешь, отец, я всегда и во всем готова тебе повиноваться.
Через полчаса Жан-Элуа покинул Распелот. Гислена поднялась к себе в комнату. Они даже не простились.
Но в ту минуту, когда открытый экипаж миновал посыпанную гравием круговую дорожку и выехал на Каштановую аллею, он не мог удержаться и взглянул последний раз на замок, который был его гордостью и позором и которого он, разумеется, теперь больше никогда не увидит.
Большая дождевая туча окутала вдруг стены и башни замка, скрыв их тонкие очертания. Можно было подумать, что это только пустынные развалины среди заросшего старого парка.
Он сам не представлял себе, что же именно ускорило его отъезд: в мозгу его кружился целый рой мыслей, различить которые было столь же трудно, как и эти вот формы, ускользавшие ôt его глаз, затуманенных горечью и гневом. Нго дочь не стала его удерживать. Она оскорбила шестидесятилетнего отца, оттолкнула руку, которую он ей протягивал. Он хотел простить ее, а она презрительно отвергла его прощение. Самолюбие его было уязвлено, и он уезжал, увозя с собою жестокую обиду.
Высокие кровли замка скрылись за широкими выступами стен и потонули в листве деревьев. Какое-то мгновение еще видны были полукруглые контуры террасы. Но потом и они, в свою очередь, исчезли в серой дали, словно затушеванные чьей-то рукой.
И тогда к нему вдруг вернулась мучительная мысль о бездонной яме — о могиле всех Рассанфоссов. Мысль эта неизменно оживала в нем, едва только он терял присутствие духа. А носил он ее в себе всегда. Это был страшный зов «Горемычной», затаенная злоба глубокой ямы, которую насиловали его предки и которая теперь разверзалась для новых бедствий. Их род, которому суждено было завершить свое существование кровавыми бесчинствами мертвецки пьяного Арнольда и холодным развратом Ренье, погибал и в окаменевшем сердце Гислены. Дочь его умерла для семьи, она оказалась глуха к голосу дома и к обязанностям, которые налагала на нее их незапятнанная честь крупных буржуа. Перед лицом всех этих потрясений ненадежной показалась ему и жизнь Симоны, в жилах которой оставалось все меньше здоровой крови: частые вспышки лихорадочного возбуждения уносили ее последние силы. И вдруг он вспомнил, что в этот вечер, залитый вином и кровью, он допустил, чтобы его мать, царственная родоначальница их семьи, уехала из Ампуаньи тайком и одна и что он отнесся к ней тогда с таким же неуважением, с каким сейчас отнеслась к нему дочь здесь, в Распелоте.
Да, она была права, эта старуха с ясным взглядом, с широко открытыми глазами, уставившимися во тьму, которая ждет их всех. Он вспоминал ее слова, которые теперь оправдывались: «Я хочу посмотреть, сколько денег Рассанфоссов уберет этот аристократ». Да, она была права. Все это были именитые нищие современного общества. Один за другим они покидали свои феодальные гнезда с котомкою за спиной и с сучковатою палкой в руке. Но иногда судьба в часы празднеств забрасывала их в те же самые залы, где в каминах, может быть, еще не совсем успела остыть оставленная их предками зола. Тогда они накидывались на яства, уплетали их за обе щеки, впивались в них зубами, как людоеды. После долгих лет голодовки они объедали до костей богатых дураков, когда те доверчиво распахивали перед ними двери. Маркизы убрались вон из Распелота. И вот, в силу какой-то иронии судьбы, в этом самом замке водворилась позолоченная нищета Лавандомов. Имущество вельмож еще раз попадало в когти коршуна, доставалось этому титулованному бандиту, чтобы тот утолял здесь свой ненасытный голод, пожирал все, что было в доме. Прожорливость Ландеролей, которые себя уничтожили сами, проедая собственные поля и мызы, нашла себе продолжение в жадности Лавандома, который пускал теперь на ветер приданое его дочери и, поглощая блюдо за блюдом накопленное им, Рассанфоссом, золото, кидался, как разъяренный волк, на его тучные стада. На этот раз знать отомстила буржуазии, поживившейся на ее разорении. Колесо судьбы опять повернулось. Им приходилось отдавать назад те земли, которые они обманным путем присвоили себе по праву ростовщика, все украшенное гербами роскошное убранство, так недавно еще купленное ими у его разорившихся владельцев.
«События жизни — только проекция всех наших мыслей и наших деяний, — подумал он, делая более решительный шаг в сторону Истины. — Все, что случается с нами, есть лишь результат наших добрых или злых намерений; последствия их, еще до того как они станут действительностью, уже заложены в нас самих. Мы ощупью бредем по лесу, где корни деревьев намертво вросли в наши собственные поступки».
Мысли не слушались его. Он чувствовал какую-то разбитость, мозг его постепенно цепенел. Из-за откинутого верха экипажа, по которому барабанил дождь, он смотрел на расстилавшиеся перед ним унылые поля, на которых свинцовым покровом лежали преждевременно наступившие сумерки. После всех волнений, которые он испытал за этот бурный день, на душе его остался только тяжелый страх перед надвигающимися бедами.
«Над Рассанфоссами тяготеет злой рок», — повторял он себе, и в конце концов сама безнадежность этих слов стала для него источником какого-то горького спокойствия.
Рука судьбы потянулась к ним. Это она явилась в разгаре их пиршества, она писала на стенах зловещие слова. Ему почудились огромные колонны, которые вдруг заколебались, он ощутил порыв страшного ветра: их дом низвергался во мрак.
Было совсем темно, когда он приехал в Мезьер. Он не поверил своим ушам: последний поезд на Живе уже ушел. А оттуда было три часа езды до Ампуаньи. Ко всем неприятностям прибавилась еще перспектива заночевать в гостинице. Он позавидовал старому рабочему, который, окончив тяжелый трудовой день и неся под мышкой свой инструмент, шел сейчас впереди него. Тот, должно быть, направлялся в какую-нибудь жалкую лачугу, но в теле его не было тех червей, которые теперь живьем поедали его, короля Рассанфосса, бездомного в этом маленьком городке, влачившего сквозь освещенную уличными фонарями ночную тьму все нестерпимые тяготы своего величия.