Прошло десять дней. Г-жа Флеше часто писала письма. Каждое ее письмо к Эдоксу было полно излияний любви, видно было, что она больше всего на свете хочет исполнить его желание, что жертвы, которые она приносит, надеясь этим привязать его к себе, наполняют ее сердце счастьем. Кроме того, она чувствовала, что ей удается сломить упрямство Флеше. Впрочем, о принесенных ею жертвах она говорила только мимоходом, с чувством стыдливости, забавлявшей ветреное сердце Эдокса, так, как будто она стремилась успокоить его и уверить, что не зайдет слишком далеко в своем примирении с мужем. «Эти честные женщины, — говорил себе адвокат, — до смешного щепетильны. Они испытывают потребность все время перестирывать свою совесть и в качестве мыла употребляют мелкую добродетель. Им начинает казаться, что грешат они не тем, что воруют яблоки в саду у соседа, а тем, что срывают их в саду их же собственного мужа. Роли, таким образом, меняются, и законному супругу приходится пускать в ход воровские ухватки любовника».

Один только раз она изменила своей обычной сдержанности и отдалась порыву чувств, который он объяснил себе тем, что на этот раз принесенная ею жертва превосходит все остальные.

«О мой бедный друг, — писала ему она, — как мне тебя жаль, как ты, должно быть, страдаешь! Мне даже кажется, что из нас двоих на твою долю приходится больше страдания; я ведь оставляю тебя со всеми подозрениями и страхами, которые приходят в часы одиночества, вместо того чтобы быть около тебя и говорить тебе, что всегда, ежечасно, ежеминутно я думаю только о тебе одном. Прости меня, милый Эдокс, и пусть поцелуи, которые я тебе сейчас посылаю, заступятся за меня. Знай, что если тебе и кажется, что я виновата перед тобой, в действительности я виновата перед мужем».

«Она совсем спятила, — подумал Эдокс. — Или она думает, что мне семнадцать лет?»

Наконец она известила о своем возвращении. Флеше смирился. Эдокса это известие наполнило радостью, и это была единственная настоящая радость, которую Матильда ему когда-либо доставила. Эдокс сразу же направился к Сиксту, чтобы сообщить ему о своей победе; тот остался очень доволен и обещал орден. Что же касается Сары, то она терпеливо ждала. Она была уверена, что час мести рано или поздно пробьет. Она все больше растравляла свою ненависть солью слез, пролитых ее соперницей. Она впитывала в себя эти слезы с таким упоением, как будто пила ее кровь. Ненависть эта не оставляла ее ни на миг. Эти слезы отверженной любви проникали в самые сокровенные глубины ее существа, туда, где срастались воедино горечь личной обиды и вековая ненависть к гонителям израильского народа.

И вот однажды ей доложили о приезде г-жи Флеше.

— Как, это ты, дорогая, — сказала Сара, едва только та вошла. — А муж мне наговорил про тебя таких вещей!

Г-жа Флеше протянула ей руку и вдруг почувствовала какое-то смущение при звуках этого высокого, мелодичного голоса, в котором, однако, нельзя было заметить ни малейшей перемены. Голос этот звучал, как всегда. Только на этот раз к нему примешивался едва уловимый оттенок, вроде того, который мы ощущаем в звоне влажного хрусталя или той тусклости звука, который дает надтреснутая бронза. Г-жа Флеше была крайне возбуждена, она знала, что может встретиться сейчас со своим любовником; напряженность ее чувств достигла предела, и она стала похожа на камертон, отзывающийся на тончайшие колебания звуковых волн. Она так волновалась, что даже не заметила, пожала ли г-жа Рассанфосс ее руку, которую она ей протянула, но обе они вели себя так, как будто эта формальность уже позади и ни той, ни другой уже не нужно беспокоиться о том, с каким чувством встречаются их руки — с радостью или с неприязнью.

— А может быть, ты скажешь, что именно? — улыбаясь, спросила г-жа Флеше.

— Говорят, что господин Флеше просто похитил тебя так, как похищают только молодую девушку, которой не удается овладеть иначе. Одним словом, все получилось очень забавно, и, поверь, я над этим порядочно посмеялась.

— Так знай, моя дорогая, что это сущая правда: меня уже давным-давно тянуло в Рим — и я улучила момент, когда мужу тоже захотелось туда поехать.

— Знаешь что, — очень серьезно сказала Сара, — тебе это покажется нелепым, но я была убеждена, что все дело в тебе… Да, уехать так внезапно, ничего никому не сказав, даже своим самым близким подругам, а ведь я одна из них, не так ли? Так ведь только убегают от какой-нибудь неприятности, от несчастной любви…

Она подчеркнула последние два слова. Г-жа Флеше вдруг мгновенно потеряла самообладание. Она нервно рассмеялась и, глядя куда-то в сторону, спросила:

— Как! Ты действительно могла поверить, что у меня может быть несчастная любовь?

— Да, на одно мгновение, пока я не сообразила, что если что-то подобное с кем-то и может случиться, то уж никак не с моей добродетельной Матильдой.

— Ну, разумеется. Только совсем не зная меня, можно было думать иначе.

— Видишь, теперь я в этом убеждаюсь. Только все-таки наше сердце ведет себя так странно! Недавно, например, произошла любопытная история. Она показывает, что далеко не всегда можно полагаться на свое мнение о людях, даже тогда, когда речь идет о женщине, которая выше всяких подозрений. Одна из наших общих знакомых, я не собираюсь говорить — кто, чтобы доставить тебе удовольствие самой угадать ее имя, находилась в любовной связи с женатым человеком. И все это было очень искусно скрыто… Она, должно быть, и до сих пор еще думает, что об этом, кроме нее самой и ее любовника, никто ничего не знает. И вот, представь себе, однажды между ними произошла сцена, окончившаяся слезами. Ну, это может случиться с каждой женщиной… Но вот что самое занятное: бедняжка отдала любовнику свой смоченный слезами платок. А тот, то ли по забывчивости, то ли просто потому, что не придал никакого значения этому залогу любви… Но что с тобой, дорогая? Ты бледна как смерть. Может быть, позвать?..

— Нет, пожалуйста, продолжай. Все это очень интересно.

— Так вот, любовник выронил этот платок. И знаешь, кто его нашел? Тебе бы и в голову не пришло. Жена, да, его собственная жена. А на платке была вышита буква. Да, милая моя, об этом всем нам, женщинам, надо помнить. Никогда не следует вышивать на платке наших инициалов. А на этом платке была вышита буква…

Г-жа Флеше мысленно перекрестилась и подумала:

«Господи! Пожалей несчастную грешницу!»

— Нет, теперь ты все скажешь сама: ты знаешь, какая это была буква. Это была буква «М»! — закричала Сара вне себя, доведенная до исступления яростью, которая накипела в ней за две недели. Ярость была в ее охрипшем голосе, ярость заставляла ее теперь неистово размахивать руками перед самым лицом Матильды.

— Так вот они, твои слезы, и вот эта мерзкая тряпка! — крикнула она, вытащив из-за корсажа платок и кидая его ей в лицо. — Я ее сберегла, я с ней не расставалась. Вот, оказывается, чем занимается образец благочестия и смирения. Она отбивает мужей у своих подруг! Так знайте, сударыня, господь бог, которого вы хотите впутать в ваши грязные дела, на этот раз отказался быть вашим соучастником, он устроил так, что я могу теперь ткнуть вас носом во все ваши мерзости. Возьмите этот платок, понюхайте его: вы услышите, как он пропах моей ненавистью к вам.

Г-жа Флеше встала и низко поклонилась.

— До свидания, сударыня. Знайте, что божий гнев для меня страшнее людского.

— Да, уходите, но только дайте мне сначала все договорить до конца.

Вслед за этим полился поток самой низкопробной брани. Это была уже не светская дама, а распоясавшаяся рыночная торговка. Матильда, обессилевшая и кроткая, робко отступала к порогу перед этой фурией, которая нещадно бичевала ее, метала в нее отравленные стрелы. Несмотря на то, что виновата во всем была она, а может быть, именно поэтому, она сумела остаться женщиной, в то время как другая в эту, минуту совершенно потеряла человеческий облик. Матильда покорно молчала, бледная и похолодевшая, как бездыханное тело, из которого вынули сердце, чтобы принести его в жертву. Со склоненной головой, с видом кающейся грешницы, она как будто повиновалась деснице всевышнего, которая навсегда изгоняла ее из этого дома. Так она дошла до дверей. Тут она схватилась за серебряную ручку одной из створок, изображавшую фигуру Нереиды, но сделала это не для того, чтобы распахнуть эту дверь, а только чтобы найти какую-нибудь опору.

Г-жа Рассанфосс позвонила. Явился лакеи.

— Прогоните ее отсюда!

Г-жа Флеше выбежала из комнаты. Но от этого последнего оскорбления, оттого, что на людях с ней обходятся как с воровкой, что ее сейчас выталкивают вон из дома, она почувствовала, что силы ее оставляют. Она уцепилась за перила лестницы и простонала:

— Сударыня, у меня ведь двое детей!

— А у меня муж.

Она постаралась справиться с собой и стала с трудом сходить вниз по лестнице, боясь споткнуться, запутаться в платье и упасть. Перегнувшись через перила, Сара с чувством облегчения и торжества смотрела, как фигура ее исчезала среди мраморных и бронзовых статуй.

У подъезда г-жу Флеше ждала карета. Она бросилась в нее совершенно измученная, еле живая. Стук колес становился все тише и наконец замер вдали. Сара слушала его, и ей казалось, что колеса эти катятся по ее сердцу. И вдруг все окружающее куда-то скрылось. Перед взором ее предстали их сплетенные в одно тела, ужасная картина этого прелюбодеяния, этого двойного греха. Если даже теперь они расстанутся навеки, все равно это было. Ей показалось, что она только сейчас об этом узнала. Она опустилась в кресло, еле сдерживаясь, чтобы не закричать, опьяненная еще не перебродившей злобой. Проклятие! Она не сказала ни слова! Она не стала себя защищать! Значит, с начала до конца все было правдой! Мне надо было ее задушить!

Она поднялась, сняла со стены зеркало, чтобы взглянуть на себя. Ей стало страшно своего пожелтевшего лица, своих ввалившихся глаз, пересохших, посиневших губ. Она бросила зеркало об стену, и оно разбилось на мелкие куски.

— Нет! Нет! До чего же я безобразна! И я опять вижу ее черты сквозь мое собственное лицо… А я не хочу, не хочу!.. Надо прогнать это прочь, как я прогнала эту мерзавку… И чтобы он ничего не узнал, чтобы он видел меня веселой, счастливой! Вот чего я должна добиться сейчас же!

Она сосредоточила волю на одном усилии: ни о чем не думать, забыться, лежать на мягкой постели, не шевелясь и закрыв глаза. Но все это не помогло, и она отдалась новому порыву отчаяния.

— Нет, я больше не могу… Ах, вот что значит иметь горячее сердце и смуглую кожу.

Она легла в постель и позвала горничную. У нее начался приступ мигрени — болезни, которая мучила ее всю жизнь. Два дня она пролежала с ужасной головной болью. Она заперлась у себя в спальне, не захотела никого видеть, не пустила к себе врача и постаралась всячески оградить себя от посещений мужа.

Г-жа Флеше забилась в угол кареты. Рыдания сжимали ей горло. Она глухо стонала, и с каждым стоном ей казалось, что это скрипит журавль, доставая из колодца, вырытого ее горем, все новые ведра слез. Она не ощущала ни времени, ни пространства и не заметила, как доехала до дома Кадранов. Карета остановилась, и этот толчок, с которым прервался стук колес и улеглась поднятая экипажем пыль, внезапно привел ее в чувство. Она оглянулась; зубы ее по-прежнему впивались в кожаную перчатку; она не сразу поняла, куда ее привезли. Потом она увидела за стеклом фигуру лакея, дверца распахнулась — она узнала особняк Кадранов. Тогда она все вспомнила. Увозя ее из дома Эдокса, кучер поехал дальше, следуя тому расписанию визитов, которое она ему дала еще утром. От мысли, что ей придется сейчас встретиться с людьми, она пришла в ужас. И пока лакей стоял у дверцы кареты, она успела быстро сказать кучеру:

— Я передумала. Вези меня в церковь кармелиток.

Ей показалось, будто сам господь бог внушает ей мысль искать прибежища в его милосердии и хочет освободить ее душу из плена безумия, избавить ее от гнета скорби. Мысль эта ее взволновала, проникла в самые сокровенные глубины ее существа, пробудила дремавшую в ней христианскую веру. Она вошла под своды церкви, охваченная жаждой покаяния и умерщвления плоти. Это была уже не женщина, которую другая только что с позором выгнала из дома и чья гордость была жестоко уязвлена, это была смиренная грешница, согнутая под тяжестью своих нечестивых деяний, которая пришла теперь к купели божественного милосердия молиться о том, чтобы господь простил их ей и благословил ее на новую жизнь. Г-жа Флеше преклонила колена. Она увидела Христа, страдающего за отвратительные грехи людей, увидела тернии и гвозди на его теле, и ей пришло в голову, что с каждой человеческой низостью кровь снова и снова начинает сочиться из его ран. Ее собственная вина казалась ей безмерной: она согрешила всячески — и делом и помышлением, она погрязла в обмане и лжи. Она нарушила клятву, данную господу и его творению, нарушила в порыве исступления и духовной слепоты. С безграничным наслаждением, с головокружительным восторгом, которые были слаще (она в этом признавалась себе) всех радостей ее прежней чистой жизни, она приняла на себя всю грязь прелюбодеяния, кинулась в этот пагубный омут. Теперь она упрекала себя во всем, простертая ниц, как мраморная статуя с какого-нибудь надгробия, — вся застыв в этой позе, словно пытаясь подчинить свою непокорную плоть, загнать далеко вглубь свою тоску по наслаждениям соблазнительным и постыдным. Но стоило ей вспомнить об этой любовной истоме, о ласках и поцелуях, как она была уже не в силах отделаться от их власти, как сладострастные образы начинали ее преследовать и ее охватывала дрожь. Это было какое-то дьявольское искушение, злые, цепкие щупальца греха: они ползли по ее телу и только лишний раз доказывали ей, как бессильно ее раскаяние.

Ей захотелось исповедаться, и она попросила вызвать священника, но не решилась обратиться к тому, у кого она уже однажды просила совета. Ей было стыдно признаться, что она снова не сдержала слова, снова скатилась вниз и погрязла в вязкой тине порока, от которой она, как ей тогда казалось, очистилась навсегда. Ведь стоило только явиться ее прежнему духовнику, стоило ему насторожить слух, и от стыда она не смогла бы произнести ни слова, она не открыла бы даже рта, чтобы, вместе со страшным потоком ее новых признаний, не поднялась со дна вся муть ее прежнего греха. С новым же духовником, напротив, она как бы обретала некие льготы, представив все так, что грешит только впервые, и поэтому могла избежать справедливых укоров за новое нарушение обета. Она стала искренне каяться, просить священника дать ей силы, чтобы вернуться к исполнению своего долга. Однако он решил, что в словах ее слишком много экзальтации и поэтому такого раскаяния не может хватить надолго.

— Сестра моя, боюсь, что ваша скорбь идет не от бога. В вас говорит голос плоти. Вы оплакиваете не свой грех перед господом богом, а свои собственные горести, свою наказанную гордыню. Я не могу отпустить вам грехи. Придите сюда еще раз по окончании епитимьи, которую я на вас наложу.

«Господь оставил меня, — думала она, — он отказывает мне в прощении оттого, что я не могу отделить моей личной боли от той единственной скорби, которая должна бы владеть мною безраздельно».

Она осталась в церкви и около получаса еще молилась. Когда она ушла оттуда, совсем стемнело. Проходя мимо телеграфа, она вдруг почувствовала, что от ее раскаяния не осталось и следа, — ее снова потянуло к соблазну, и она вдруг послала в адрес секретаря Эдокса телеграмму следующего содержания: «Г-н Флеше убедительно просит г-на Рассанфосса зайти к нему сегодня вечером».

— Это ужасно, — думала она, — но это выше моих сил; я не могу освободиться от моего чувства. Разве человек этот не стал частицей меня самой? Ведь ради него я пожертвовала спасением души, и сейчас вот, стоило мне только выйти из исповедальни, как помыслы мои снова обратились к греху. Но, кроме того, надо, чтобы он знал, что отныне за каждым нашим шагом будут следить, что мстительность этой женщины будет следовать повсюду за нашей любовью. Господи! Взгляни на мои страдания и сжалься над моим бедным сердцем.

Г-жа Флеше целый вечер ждала Эдокса, мучимая тревогой. Неужели он испугался? — спрашивала себя она, прислушиваясь к бою часов и томясь от того, что ожиданию этому не было конца. — Неужели она все ему рассказала и теперь он решил никогда больше не встречаться со мной? Ах, бедный мальчик! Когда я сетую на свою судьбу, я забываю, что ему приходится еще хуже, чем мне: ведь муж мой по крайней мере ничего не знает, эта страшная истина не проникла к нам в дом, а там от нее уже нет спасения. «Нет, не может быть, — подумала она, разгадав своим женским чутьем хитрости другой женщины. — Она никогда не подаст виду, что боится меня как соперницы. А разве рассказать ему обо всем, что произошло между нами, не значило бы признаться в том, что она считает меня опасной? Но в таком случае, почему же он не исполнил моей просьбы, почему не приехал сразу же, как только получил мою телеграмму?»