Эдокс не явился оттого, что в последнюю минуту его задержали. В этот вечер к нему пришел его зять, Леон Провиньян. Адвокат никак не мог решить, идти ему или нет к г-же Флеше, которой он не видел с самого ее возвращения. «Что это ей взбрело в голову вызывать меня телеграммой? — думал он. — Этот болван Флеше помирился с нами, и теперь самое время порвать эту связь: кроме неприятностей, она мне ничего не сулит».
В эту минуту вошел Леон и озабоченно стал пожимать ему руки.
— Ах, это ты, дорогой мой! Ты пришел как раз вовремя. А то я чуть было не сделал глупость. Надеюсь, ты останешься? А как Сириль?
— Сириль? Опять все то же. Нервы разыгрались.
Провиньян плюхнулся в кресло.
— Да, понимаю. Ты приехал сюда, чтобы рассказать мне о ваших домашних дрязгах?
— Вовсе нет… Ты человек здравомыслящий, не то что я, который всегда парит в облаках… Ах, друг мой, — продолжал Леон, вставая и кладя ему руки на плечи, — у меня опять наступила тяжелая полоса. Ничего не хочется делать, все на свете противно, в том числе и я сам, полный упадок сил, точно я завяз в какой-то тине и не могу вытащить ног и сделать хоть шаг вперед. Это ужасно. И вот я пришел к тебе, чтобы немного набраться сил, чтобы ты мне помог приободриться.
Они закурили. Эдокс расхаживал по ковру, пуская клубы дыма. Он был доволен, счастлив, что удобный предлог избавил его от неприятной для него встречи.
— Знаешь, милый Леон, ты что-то уж очень носишься со своим чувством. Ты не умеешь пользоваться жизнью. Если бы ты так, как я, с головой окунулся в политику, в дела, ты таким бы не был. У меня тоже есть свои маленькие неприятности, но мне не хватает времени о них думать. Я все время кружусь в водовороте.
— Договаривай все до конца, — сказал Леон, глядя на него своими светлыми, ясными глазами. — Ты считаешь меня бесполезным мечтателем. Да так оно и есть. Я вижу, что ни на что не гожусь. Я сам себе в тягость, на меня нападает тоска… Я начинаю что-то писать и не кончаю, и даже знаю, что никогда не кончу; я ничего не могу с собой поделать. Два месяца тому назад я задумал большую вещь, ораторию… Сначала все шло довольно гладко, мысли рождались одна за другой, и вдруг все словно куда-то провалилось, я совсем отупел, у меня появилось отвращение к этой работе. Брани меня, ругай, я буду тебе только благодарен. Этот раз я действительно был уверен, что у меня что-то получится. Но ведь это тоже одна из моих фанаберий — мне всегда кажется, что я создам какой-нибудь шедевр.
Эдокс пожал плечами.
— Я тебя совершенно не понимаю. Ты человек неглупый, у тебя очаровательная жена. Кому же и быть счастливым, если не тебе, а ты…
— А я несчастен. Увы, это так. Ах, дорогой мой, как только я начинаю об этом думать, мне вдруг так становится жаль, что я не живу во времена наших дедов, не плаваю, как они, на баркасе. Мне хотелось бы быть самым заурядным человеком, брать жизнь такой, как она есть. А я, оказывается, являюсь потомком какого-то рода, я должен отвечать за грехи моих предков, носить на себе печать вырождения.
— Полно! Завтра ты обо всем этом даже не вспомнишь.
— Нет, завтра будет еще больше усталости, еще больше тоски. Завтра я снова увлекусь и начну писать какую-то жалкую музыку — начну и брошу, возьмусь за стихи и буду думать, что я поэт, — и ничего не кончу. Таков уж мой удел — ничего не доводить до конца. Должно быть, предки наши истратили всю энергию — ту энергию, которая нужна теперь нам, хилым потомкам, и нам нечем жить, нечем дышать. И зачем это люди заводят семьи? Сильны и счастливы только те, с кого начинается род.
Леон бросил папиросу, а потом, голосом человека, покорившегося своей судьбе, добавил:
— К чему вообще забивать себе мозги всей этой чепухой? К чему браться за дело, которого все равно не кончишь? К чему вообще жить? Да, к чему?
Эдокс положил на полку бумаги, которые только что перебирал.
— Право же, ты меня огорчаешь. По-видимому, болезнь твоя серьезнее, чем я предполагал… Тебе следовало бы немного развлечься, меньше оставаться одному со своими мыслями. Знаешь что, я отвезу тебя домой и уговорю Сириль, чтобы она поехала с тобой путешествовать. В душе-то ведь ты кочевник.
Провиньян забеспокоился и растерянно посмотрел на Эдокса.
— Ко мне домой? Нет, не хочу. Эх, милый мой, ты еще не все знаешь…
Сорвавшись с места, он зашагал по комнате, отчаянно жестикулируя.
— Нет, ты не знаешь всего… Тут тоже все ползет по швам. Мы с Сириль обожаем друг друга, но ужиться с ней мы никак не можем. Прошу тебя, не настаивай на этом.
«Ага, и тут всему виною женщина! — подумал Эдокс. — Эти бабы просто против нас ополчились, покоя нам от них нет». Послушай, — сказал он, смеясь, — у тебя особая способность все преувеличивать. Я ведь пять раз уже вас мирил. Опять что-нибудь случилось?
— Мирить нас? Зачем? — воскликнул Провиньян с явным раздражением. — Чтобы завтра же все началось сначала? Я никак не могу быть уверенным, что все не повторится снова. Лучше уж молча терпеть.
— Ну, как хочешь… Ты разрешишь мне?
И невозмутимый Эдокс начал разбирать почту, которую ему в эту минуту принес лакей. Но Провиньян вдруг изменился в лице. Он кинулся к Эдоксу и, обнимая его, проговорил:
— Послушай, ведь ты же мне брат! Кроме тебя, мне ведь не с кем поделиться моим горем. Поедем ко мне, милый Эдокс, поедем к ней вместе. В общем, это все пустяки какие-то, просто мы поссорились с ней позавчера из-за этого Депюжоля, который целыми днями торчит у нас в доме. После этого она заперлась у себя в комнате. И вот уже два дня, как не выходит к столу.
— Ах, вот оно что, — многозначительно сказал Эдокс, который в вопросах нравственности был человеком весьма принципиальным всякий раз, когда дело касалось кого-либо другого. — Но, я надеюсь, больше ты ни в чем не можешь ее упрекнуть?
— Кого? Сириль? Да нет же. Но разве этого мало? Она все время навязывает мне его общество и по всякому поводу хвалит его голос. А знаешь, ведь у него, собственно, не голос, это скорее какой-то инструмент! какая-то духовая труба. И потом, ей взбрело в голову разыгрывать с ним пьесу, по ходу которой этот фат целует ее прямо в губы.
— Ну, в таком случае все ясно, — сказал Эдокс, спускаясь с ним по лестнице. — Ты просто ревнуешь.
— Нет, ты ошибаешься: дело в его голосе, только в голосе. Слух мой его не переносит.
Они наняли фиакр, который довез их до авеню Луиз. Войдя к себе в кабинет, Леон открыл рояль и стал подбирать мелодию, в то время как Эдокс поднялся наверх, в комнату Сириль.
— Открой, это я.
— Ах, это ты! — Она появилась на пороге в костюме одалиски, в широких, собранных в складки шароварах вишневого цвета. На ногах у нее были золотые браслеты, на голове — шапочка, расшитая сутажом. — Это он послал тебя сюда? Ну, как мой костюм? Хорош? Вот что, я знать его не хочу. Разговоры ни к чему не приведут, вниз я все равно не сойду. Ты не находишь, что в спине немного широковато?
— Черт побери! Какая ты стала шикарная! Только послушай меня, не будь дурочкой. Нечего тебе на него дуться. Я хочу, чтобы вы помирились.
— Нет, ты же знаешь… Нет, это невозможно, я слишком несчастна.
— Ага, и ты, значит, тоже? Но из-за чего же вы все время грызетесь?
— Я его презираю. Я больше не желаю его видеть. Я вернусь домой, к маме.
— Ну хорошо, хорошо. Но только давай поговорим. Ты ведь у меня умница. Что он такое сделал?
Сириль бросилась к нему на шею.
— Я несчастна. Вот и все. Ах, если бы я только знала, во что превратится моя жизнь! Прежде чем выходить за него замуж, мне надо было ближе его узнать. Я об этом не подумала, мне казалось, что я его люблю… А я его не люблю, я его никогда не любила. Это же мещанин до мозга костей, человек ограниченный, мелочный, трусливый. Он, правда, бывает иногда увлечен своей музыкой, но все это идет больше от рассудка, чем от чувства. Жизнь мы с ним ведем совершенно нелепую. Ты же меня знаешь: мне хочется сильных ощущений, простора. Я мечтала о жизни актрисы, о настоящей, свободной жизни, пусть даже немного богемной, — это не беда. Представь себе, он требует, чтобы я записывала расходы, он придирается к моим шляпам, к моим платьям. Они кажутся ему слишком театральными, слишком эксцентричными. Словом, мы с ним на все смотрим совершенно по-разному.
«И как это у моего отца, человека спокойного, уравновешенного. могло родиться такое дитя? — подумал Эдокс, в то время как Сириль, крепко обняв его, болтала без умолку. — Будь ее матерью другая женщина, я, может быть, решил бы, что здесь дело неладно».
— А скажи-ка, этот Депюжоль?..
— Ах, так он тебе говорил о Депюжоле?
Сириль разняла руки и, поправляя надетую набекрень шапочку, подошла к зеркалу.
— Вот кто настоящий артист. Какая душа! Как он играет! Вообрази только, Леон сердится на меня за то, что я его принимаю.
Эдокс погрозил ей пальцем.
— Смотри у меня, сестренка. У тебя всегда была горячая кровь.
— Ну, — сказала она, разразившись смехом, который потом перешел в какие-то высокие трели, и дразня его. — если еще и ты примешься меня бранить! Проповеди тебе совсем не к лицу. Скажи лучше, как тебе нравится моя фиоритура? — И она снова стала выделывать трели своим тоненьким голоском, который начинал звучать сильнее, переходя в рулады. — Депюжоль целую зиму пел с Патти. Он-то и научил меня этим штукам.
Шурша шелком, звеня монетами, она закинула за голову свои тонкие руки, руки хорошенькой, светской куколки, и принялась танцевать с какой-то особой, кошачьей грацией. Из-под откинутых желтых рукавов сверкали браслеты. Слушая ее заразительный смех и воркование, Эдокс совершенно забыл о бедном Провиньяне, который в это время внизу, измученный ожиданием, что-то бренчал на рояле.
— Ну и чудачка же ты!
— Пойми только: сцена, аплодисменты, ради которых ты творишь, живя двойной жизнью, перевоплощаясь, — вот что мне всегда было нужно. Вот в чем было мое призвание!.. Хорошо ведь я беру эту ноту? Не правда ли?
Тут она разразилась новыми трелями, которые звучали, как стрекотанье кузнечика в стоге сена. Потом она уперлась руками в бедра и, склонив голову чуть набок, сказала:
— Это же моя ария из третьего акта той самой оперетты, где я выступаю с Депюжолем. Это самая обыкновенная веселая музыка, но ведь нельзя же все время слушать только Вагнера. Виновата я разве, что мужу эта музыка не нравится? Он говорит, что это какая-то шарманка. Ну, а сам-то он что сочиняет?
Потом мысли ее снова приняли другое направление.
— Ах, милый мой, до чего же нелепо, что я родилась в такой семье, как наша! — с каким-то комическим огорчением простонала она. — Если бы не наша семья, я бы сейчас выступала на сцене, у меня уже было бы имя… А тут из нас делают каких-то добродетельных кукол, дур, которые ничего не видят дальше своего носа. Иногда я просто злюсь на маму.
Эдокс прикурил от свечи сигарету.
— Ну, я понимаю, в чем дело, — сказал он. — Да, все вы одним миром мазаны! Никто теперь не доволен своей судьбой. В прежнее время мужчины продолжали делать то, что делали их отцы, женщины преспокойно воспитывали детей и занимались шитьем, сидя у камелька. В наши дни все переменилось. У молодежи ветер в голове, в жизнь они вступают с опустошенной душой, с больными, извращенными чувствами, всяческими средствами искусственно подстегивают себя… А может быть, — добавил он, глядя, как табачный дым заволакивает освещенную розовым светом комнату, — это действительно, как говорит твой муж, болезнь вырождения… Общество на краю гибели, семья распадается, устои разрушены.
«Он решил, что выступает в палате», — подумала насмешливая Сириль.
— Ну как бы там ни было, надо уметь радоваться жизни. Не к чему затевать эти бесплодные споры! Мир все равно погибнет с нашей смертью. Но все-таки ты, по-моему, на редкость сумасбродная девчонка.
Снизу до них долетели звуки бешеной фортепьянной игры.
— Да мы совсем с ума сошли! Бедняга Леон там ждет, я же ему обещал.
Они посмотрели друг на друга и расхохотались.
— Послушай, — сказал Эдокс, обнимая ее за талию, — будь умницей, пойди помирись с ним.
Она нетерпеливо дернула головой.
— Нет, нет, пойми же… не хочу я этого.
Но потом тут же передумала:
— А тебе этого действительно хочется… Ну, так приволоки его сюда со связанными руками и ногами… Право же, стоило мне получить от портнихи этот костюм, и мне захотелось всем все простить… Шаровары-то все-таки широковаты. Я похожа в них на мамелюка. Только прошу тебя, хорошенько пробери его, чтобы он больше не приставал ко мне насчет…
— Насчет кого?
— Ну, насчет господина Депюжоля, — ответила она смущенно и с оттенком раздражения в голосе.
«Да, у этой хорошенькой женщины все далеко не так просто, как у большинства тех, кого я знал, — подумал Эдокс, спускаясь по лестнице. — Я уже не говорю об этой несчастной размазне Матильде, у которой сердце прозрачно, как стекло. Но все это заставляет меня еще больше ценить мою Сару. И если оставить в стороне ее ревность, достоинств у нее немало».
Он хлопнул по плечу увлеченного своей игрой Провиньяна.
— Все в порядке. Тебя простили, олух ты этакий.
Но Леон продолжал играть. Брови его были нахмурены. Он настороженно прислушивался к рождавшимся под его пальцами звукам, которые должны были сложиться в одну тему.
— На этот раз я, кажется, нашел финал, — сказал он. — Главное, это чтобы в басах звучала первая фраза, она потом повторяется, становится лейтмотивом… Она совсем простая, очень спокойная, maestoso… Вот послушай.
Вытянув руки, он ударил по клавишам, одновременно нервным движением ноги нажимая педаль. Прикосновением напряженных пальцев к клавиатуре он исторг из гудевшего рояля медлительные такты, похожие на звуки грегорианского церковного пения.
«Ну вот, опять сел на своего конька, — подумал Эдокс, с явным презрением относившийся к композиторскому рвению зятя. — Теперь он все способен забыть, даже свою ссору с Сириль…» — Иди же сюда, — окликнул он его нетерпеливо. — Неужели ты думаешь, что я что-нибудь понимаю в твоих штуках!
Наконец Провиньян решился. Оба они поднялись наверх. Сириль, набрав полный рот булавок, старалась немного подоткнуть складки своих широких вишневых шаровар.
— Ну как теперь?
Она выпрямилась, прошла несколько шагов, повернув голову в сторону мужчин, и, слегка прищурившись, на них поглядела.
— Ну, конечно, лучше, — заметил Эдокс. — Теперь они облегают бедра.
Она быстро подошла к Провиньяну.
— А ты молчишь? Тебе не нравится этот костюм?
Нет, ему все нравилось… Только, на его взгляд, бедра очерчены слишком резко. Это неосторожное замечание чуть не погубило все дело.
— Значит, я, по-твоему, плохо сложена? Ты всегда говоришь только глупости.
— Ладно, давайте на этом покончим, — сказал Эдокс, которому все это уже порядком надоело; он подвел их друг к другу. — Теперь, дорогой мой, изволь поцеловать ее, а ты, сестра, прости его. Хватит уж мне с вами канителиться.
И вот в атмосфере этого маскарада, этого пестрого обмана, устроенного своевольной капризницей, под мягкое шуршанье театрального костюма и состоялось их примирение. Открыв серебряную пудреницу, Сириль достала оттуда пуховку и обдала мужа целым облаком пудры, от чего его худое скорбное лицо стало походить на вымазанное мукой лицо паяца.
— Вот тебе, негодный!
И, добродушно смеясь, она громко чмокнула его в щеку. Он ответил ей поцелуем, и таким образом все окончилось примирением.