Гости прибыли ко дню святой Барбары с утренним поездом. Жан-Элуа и Кадран привезли с собой своих лакеев, которые тащили корзины цветов и букеты. Несмотря на ранний час, дом оказался полон народа. Слышен был зычный голос штейгера, читавшего адрес. Барбара слушала его стоя. На ней было праздничное платье. Она держалась прямо и только одной рукой слегка опиралась на спинку кресла. Это была депутация углекопов «Горемычной». Рабочие стояли молча, обнажив головы. Все были взволнованы.

Родным пришлось ожидать в столовой.

«Маменька могла бы нас избавить от этой глупой комедии», — подумал Жан-Элуа.

Жан-Оноре, увидев Лоранс, выбежавшую им навстречу, с нескрываемым раздражением сказал:

— Почему ты нас не предупредила? Мы могли бы приехать следующим поездом.

Она стала оправдываться. Никто ведь ничего не знал. Рабочие явились совершенно неожиданно. Девушку приход их очень растрогал. Приоткрыв дверь, она заглянула в комнату, а потом сказала:

— Какие они все хорошие… Посмотрите только, у них на глазах слезы.

Послышались громкие приветствия, которыми угольщики отвечали благодарившей их г-же Рассанфосс. Старуха пожимала их мозолистые руки; они толпились около нее, чтобы ответить на ее рукопожатие.

— Ну, а теперь идите, дети мои. Спасибо, что вы обо мне вспомнили…

Послышался топот тяжелых, подбитых гвоздями башмаков. Люди в мохнатых суконных куртках стали протискиваться к выходу. Лоранс открыла дверь в гостиную. Родные вошли и увидели старуху, которая по-прежнему стояла выпрямившись, совсем одна, посреди этой просторной, оклеенной выцветшими обоями и обставленной старомодной мебелью комнаты. Ее бледные губы были сжаты; держа в руках букет цветов, она разглядывала затейливо вырезанную бумагу, в которую он был обернут.

— Благословите меня, маменька, — сказал Жан-Элуа, подойдя к старухе, — мы приехали сюда, чтобы… да, вся наша семья… ваши дети…

Он приготовил целую речь, но память ему вдруг изменила; голос его дрогнул. Весь в слезах, едва не разрыдавшись, он бросился на грудь той, которая выкормила их всех.

— Ах, маменька! Подумать только, девяносто лет! И как мы за это время все постарели — все, кроме вас!

Настала очередь Жана-Оноре. Он подошел к матери и дрожащим голосом попросил ее благословения. Потом, заливаясь слезами, кинулась г-жа Кадран, урожденная Рассанфосс. И теперь все трое они обнимали старуху мать, подобно тому как гирлянды плюща обвивают старое дерево.

На мгновение в души их проникла какая-то свежая струя, в памяти всех ожило далекое и счастливое детство. Теперь, когда все мысли этих уже состарившихся людей устремились к той, чье священное лоно дало им жизнь, они почувствовали себя опять сыновьями и братьями, как в былые давние годы. Барбара предстала перед ними в сиянии великого света, как живое воплощение царства Рассанфоссов, как олицетворение их могущества и богатства. Вместе с нею род их поднялся из залитых кровью глубин «Горемычной» и возвышался в течение всех девяноста лет ее исполненной веры и мужества жизни, истоки которой уже становились далеким мифом. Она воплотила в себе героическую эру Жана-Кретьена, искупление всего их рода, исстрадавшегося в недрах земли, и пробуждение к свету бесчисленных поколений, которые своими корнями врастали во тьму веков. Она как бы символизировала собой преемственность поколений, она была материнской утробой, в которую слилась, чтобы потом очиститься и дать плоды, вся кровь древних парий, рабов, прикованных к шахте. Казалось, что с ее появлением почва, которую тщетно пахали и боронили годами, на которой не всходило никакое зерно и ничто не росло, вдруг ожила и поле заколосилось отборной пшеницей.

«А все-таки, — думал Жан-Элуа, в то время как к Барбаре подошла кокетливая и жеманная Сириль, — ведь бедной маменьке, как и всем нам, придется рано или поздно расстаться с этим миром. И тогда на голой земле Рассанфоссов, там, где сейчас поднимается огромное, развесистое дерево ее жизни, будет расти только жалкая поросль, как будто глубокие корни высосали из этой земли все ее соки».

А жизненная сила ее потомства действительно оскудела. И трогательная годовщина, которая чудесным образом влила молодость в покрытые жесткой коростой сердца стариков, не вызвала никакого отклика в ее внуках. Они равнодушно отбыли повинность объятий и поцелуев, едва приложившись губами к этой священной плоти.

— Уф! — проговорил Ренье, подойдя к стоявшему в углу Антонену. — Это напоминает мне мое первое причастие… Нам подносят старуху, чтобы мы целовали ее, как чашу с дарами… Да и в самом деле, бабка наша превратилась в живые мощи. А папенька-то молодец! Подумай только, он даже слезу пустил. Отцы-то наши не такие сухари, как мы с тобой.

— Нашел над чем смеяться! — сказала Лоранс, которая в это время разбирала привезенные ими цветы и услыхала его слова.

Вскоре вся гостиная стала похожей на сад. Лоранс ставила цветы на столы, на камин, на кресла. С ними вместе в комнату ворвались ароматы и краски весны, и казалось, что все эти свежие цветы принесены сюда, чтобы украсить алтарь перед изображением девы Марии. А сама Барбара с ее несколько торжественными движениями, с глазами, устремленными в прошлое, в которых как будто воскресали дорогие ей образы, среди всего поклонения, окружавшего ее сейчас в этой комнате, действительно казалась олицетворением этого прошлого, какой-то древней святой, которую паломники забросали цветами.

Глаза ее наполнились слезами. Лоранс сняла со стены портрет Жана-Кретьена и поставила его на одно из кресел.

— Я ждала, что ты это сделаешь, — взволнованно сказала старуха, — ты хорошо придумала, моя милая… Поставь перед ним цветы, что принесли мои бедные шахтеры, ему это будет приятно.

Затем она обратилась ко всем с торжественными словами и с истым благоговением стала говорить об умершем:

— Вот тот, кого забывать никак нельзя. А никто из вас даже не произнес его имени. О нем вспомнила только эта девочка.

Она подошла к портрету и обратилась к покойному, взывая к его мужеству и его силе:

— Жан-Кретьен, Жан-Кретьен, господу угодно было избрать тебя жертвой, заставить тебя заплатить за все щедроты, которые он расточал нам! Все богатство Рассанфоссов орошено твоей кровью, эта дымящаяся, алая кровь брызжет еще и сейчас из недр пропасти. Но посмотри только: семья твоя распадается на куски, и куски эти еще мельче частиц твоего тела, упавшего в шахту… Сюда собралась только половина нашей семьи. Говорю вам, дети мои, ступайте и скажите всем остальным: дом наш разваливается. В воздухе веет смертью, от Рассанфоссов пахнет разложением и тленом… Своими старыми руками я, сколько могла, старалась поддержать наследие Жана-Кретьена Первого… Вы должны были принять его в свои руки и хранить свято… Но руки ваши были заняты другим… Когда прадед ваш почувствовал, как под киркою у него крошится уголь, руки у него задрожали, как будто он коснулся бога!.. Это был бедный, но порядочный человек. Знайте же, вы, стяжавшие богатство, что своими нечистыми руками вы каждый день забиваете новые гвозди в тело спасителя.

— Послушайте, маменька, — вступился Жан-Оноре, — не омрачайте нам этого чудесного дня.

— Молчи! Ты еще слишком молод. Я одна имею право говорить здесь… Впереди я чую одно только горе… Господь отвернулся от нас. Какая-то слепая сила толкает нашу семью вниз, и она катится с горы прямо к обрыву. Дай мне договорить до конца. Жить мне осталось уже недолго.

Жан-Оноре обернулся к Лоранс:

— Тут есть и твоя вина… Для чего тебе понадобилось приносить этот портрет?

— Папа совершенно прав, — вмешалась Сириль. — Это какая-то глупая сентиментальность.

— Ах, бабушка! — воскликнула Лоранс. — Теперь, оказывается, я во всем виновата. Вы что, сговорились все, должно быть, меня до слез довести?

Услыхав этот веселый голос, который вдруг стал говорить о слезах, старуха провела рукой по глазам.

— Это ты, милая? Я немного забылась… Знаешь, старые люди иногда чересчур глубоко копаются в своих воспоминаниях… Дай я поцелую твои глаза… В тебе одной только настоящая кровь Рассанфоссов.

В ожидании обеда, назначенного на два часа, в столовой был устроен завтрак. После шампанского атмосфера несколько разрядилась. Даже Барбара, никогда не пившая вина, прикоснулась губами к бокалу, который ей поднесла Лоранс.