Однажды в середине июня Кадран, уехавший покупать лошадей, был вызван домой телеграммой. Оказалось, что Антонен умер, задохнувшись от избытка жира. Медлить с погребением было нельзя. Его огромная туша сразу же начала разлагаться; распространившийся по комнатам трупный запах держался там целую неделю, и ни карболовый раствор, ни ароматические курения не могли его перебить. Каждый раз, когда г-же Кадран приходилось подниматься наверх по лестнице, она едва не падала в обморок.

На похоронах единственным представителем семьи Жана-Оноре был Эдокс. Родители его не отходили от постели дочери: после курорта Ирен стало совсем плохо, врачи заявили, что спасти ее невозможно. И вот однажды ночью дом огласился рыданиями. Душа маленькой Ирен покинула тело.

Через месяц семью постигло новое горе: крестьяне привезли в Ампуаньи бездыханное тело Арнольда. Он уехал из дому днем на деревенскую пирушку. Завязалась драка. Он проломил одному деревенскому парню череп, швырнув его на каменную мостовую. А когда вечером он возвращался домой лесной дорогой, раздался выстрел… Он погиб, как погиб бы вождь варваров, одержимый яростью, ведомый слепою силой, обагренный кровью убитых. Он пал от руки простого народа, стал жертвою своих миллионов, низвергся с самой вершины утеса Фуркеанов, на котором утвердились гордые Рассанфоссы.

Жан-Элуа переживал свое горе без слез, и от этого оно было для него еще тяжелее. Аделаида, бившаяся в рыданиях над телом сына, вдруг вскочила и крикнула мужу, что он не любит своих детей.

«Что же, может быть, она и права, — подумал Жан-Элуа, — может быть, я их уже больше не люблю… Но как это все случилось?» Он всплеснул руками и кинулся к телу Арнольда.

— Сын мой! Мой бедный мальчик! — Потом вдруг его осенила мысль:

«Браконьер!»

Пуля, выпущенная сторожем, через много лет рикошетом попала в голову его сына.

— Вот оно, возмездие… Возмездие…

Жан-Оноре приехал в замок накануне похорон. Когда Жан-Элуа увидел брата, поседевшего, сгорбленного, совсем убитого смертью Ирен, в глазах его, которые не умели плакать, вдруг засветились слезы. Бросившись в объятия брата, он воскликнул:

— Роду Рассанфоссов пришел конец!

— Да, это наша Голгофа, — со стоном ответил Жан-Оноре.

И оба отца под тяжестью безутешного горя, которое, казалось, породнило их снова, вдруг зарыдали. Наконец они розняли объятия. Жан-Элуа, вглядываясь в ночь, в бездну, которая поглотила все вокруг, прошептал:

— Вот она, тьма!

— Забвение, радость небытия! — сказал Жан-Оноре.

Оба они в эту минуту думали о смерти. Незаметно для себя каждый из них говорил сам с собой. И вдруг, среди окружавшей их тишины, раздался страшный крик, от которого они вздрогнули. Жан-Элуа кинулся к лестнице.

— Заприте ее! — завопил он.

Взглянув на него, Жан-Оноре молча коснулся лба.

Жан-Элуа поднял руку и, ничего не говоря, как-то неопределенно показал на башенку замка. Братья сели друг против друга. Оба были убиты горем, руки у них дрожали.

Но крик раздался снова, дикий, душераздирающий. Казалось, что это глубоко в чаще леса стонет раненый зверь. Крик этот откуда-то сверху разнесся по всему дому и замер вдалеке, еле слышный и жалобный. А потом вдруг возобновился, стал ближе: они услыхали, как кто-то неистово и дико призывает смерть.

Это был голос распада, голос, который пророчил их дому новую беду, новое горе, голос, как будто вырвавшийся из самых недр смерти, чтобы возвестить гибель их роду. Каждый раз, когда они слышали этот крик, это бывало неспроста: вслед за ним обычно случалось несчастье, кого-то уносили в гробу; он был похоронным звоном, предвещавшим близкую смерть. Кому-то пора было рыть могилу. Провиньян, Антонен, Ирен, Арнольд…

— Бедный мой! — прошептал Жан-Оноре в порыве глубокого сострадания.

— Еще и этот крест! Скоро вокруг нас вырастет огромное кладбище!

Теперь приходилось очень внимательно следить за Симоной. У нее бывали припадки безумия, и тогда она раздирала ногтями свое тело, которое и любила и ненавидела. Две сестры милосердия находились постоянно при ней, не отлучаясь ни днем, ни ночью.

Послышался шум шагов, кто-то бежал, кто-то догонял. Потом хлопнула дверь, и крики затихли.

Все шло прахом: семья, дела, капиталы. Они оставались одинокими, обездоленными, всеми покинутыми, как в далекие времена своего ничтожества, в те неблагодарные времена, когда трудились их предки. То царство, которое, умножая свои капиталы, они собирались упрочить на долгие века, разрушалось теперь в хаосе безумия и крови, истекало гноем изъязвленного мозга и кровью ран. Буря, не давая им ни малейшей передышки, отнимала у них одно за другим, унося их самих в изначальный, бездонный мрак. Этот мрак поднимался из глубин «Горемычной» и тянул их вниз. Они обваливались большими кусками, как стены старых башен, увлекая вслед за собою все их мысли, все мечты, всю вьющуюся лозу последних надежд, пробивавшихся среди этого камня. Вместе с ними низвергались вниз обломки целой эпохи, твердыни их владычества, издревле скрепленного гордостью. Это было распадом всего общественного строя, который старались ускорить люди, пришедшие им на смену.

Это был конец. От колонизации, на которую были затрачены миллионы, теперь остались одни развалины, затерявшиеся среди песков. Отвратительное доктринерство, точно так же воздвигнувшее свое здание на песке, пыталось поработить страну: хищения, грабежи, всеобщее стяжательство окончательно ее разорили. Не было даже возможности ликвидировать затеянное ими дело. Все было насквозь разъедено коррупцией и сверху донизу гнило. Недобросовестность, оскудение душ были таковы, что ни одного вопроса нельзя было разрешить. Все самое насущное отодвигалось на задний план; пра* вительство на каждом шагу обнаруживало свою легковесность и нерадивость. Оно ничего не сумело предвидеть и теперь погибало от истощения. Этого и следовало ожидать: свои приход к власти все эти люди ознаменовали тем, что старались как только могли насытить свое чрево. В результате страна была обречена на голод… Повсюду вспыхивали стачки: рабочие целыми армиями покидали шахты, фабрики и заводы, уходили в леса, требовали хлеба и прав. Окруженный облаком, на небе мелькнул печальный лик распятого Христа. Тогда применили силу, раздались ружейные залпы, началась страшная бойня. Крест на небе пошатнулся, ребра Христа были снова пронзены, на землю спустился мрак.

Министерство само потонуло в этом омуте и в этой крови. Оно окончило свои дни так же, как Рассанфоссы.

«Так, значит, Рети был прав, — думал Жан-Элуа, потерявший остатки мужества перед лицом этой надвигавшейся катастрофы. — Буржуазии настал конец!»

На смену ей пришла другая порода людей. Голодные восстали. Снизу, словно из глубины веков, поднималась какая-то огромная неведомая сила, ее суровое мощное дыхание потрясало воздух. Политая кровью земля давала новые всходы.