Симпатии бабки переменились.
Ее старая мятежная кровь плебейки, вызывавшая в ней сострадание к обездоленным, на которых в их же родных лесах устраивали охоту, как на диких зверей, кипела негодованием при мысли об этих скупщиках земли, этих владельцах дичи, вскормленной этой землей, всесильных и хищных. Обширная территория, окружавшая «Горемычную», принадлежала ей: рабочие поселки, луга, леса, две квадратные мили пастбищ, деревья, дома. И вот ее сыновья захотели поставить на этой земле сторожей.
— К чему это? — спросила она их. — Имение мое будет само себя охранять. Может быть, у меня будет поменьше кроликов — зато по крайней мере сторожа не будут меня обирать.
Это было сущею правдой. Земля Рассанфоссов отлично умела защитить себя от воров и грабителей, не прибегая к вооруженной охране. Плуги и бороны самым добросовестным образом вспахивали эту землю, тщательно истребляя все сорняки. На этой первозданной целине каждый обрабатывал свое поле и берег его, как некое доставшееся ему наследство, как то, что принадлежит ему одному.
Барбара возделала всю эту обширную территорию. Чтобы избежать разорения, она каждый год за умеренную цену сдавала эту плодородную землю в аренду и таким образом поделила ее на множество мелких участков. В своих лесах она установила ограничения на рубку и подрезку деревьев и доверила следить за этим самим же крестьянам, которые сучьями и ветвями топили печи. В определенное время деревенские жители имели право охотиться на дичь, каждому выделяли потом известную часть добычи, — все остальное передавалось владелице. И так как каждая семья получала свою долю дичи и дров, общие интересы объединяли всех, удерживая от браконьерства и грабежа. За пятнадцать лет вмешательство судьи потребовалось только один раз, да еще как-то, когда преступники иного рода, крупные лесопромышленники, навлекли на себя гнев старухи: воспользовавшись тем, что лес продавался на сруб, они поспешили захватить запретные участки. К людям богатым Барбара умела быть жестокой, но всякий раз, когда дело касалось обездоленных, сердце ее было полно сострадания. Руководствуясь голосом собственной совести, старуха нашла возможным переделать на свой лад строгие права собственности, и сделала так, что собственность эта перестала возбуждать в людях зависть и хищнические инстинкты.
Жан-Элуа всегда был ее любимым сыном. Он был ее первенцем и, как ей казалось, тем самым был ближе к истокам семьи, чем все остальные, ближе к той первой любви, которая, зачав его, пробудила в пей материнское чувство. Это предпочтение как-то само собою укоренилось в ее сердце простолюдинки, и она передала его своим младшим детям. Несмотря на то, что разница между ними в годах была не так уже велика, она всегда говорила о старшем сыне как об их втором отце, как об опоре семьи. И Барбара воспитала своего любимца так, как будто, став главою рода Рассанфоссов, он действительно должен был распространить свою власть на всю их династию. Именно ему она собиралась перед смертью передать управление делами и все то влияние, которым пользовалась у детей и внуков. Но здоровье ее было достаточно крепко, неизвестно было, когда еще наступит это последнее отречение, и вместе с тем она уже достаточно прожила, чтобы видеть, как надежды ее рушились, как сын ее, по мере того как он вырастал в общественном мнении, все меньше и меньше походил на Жана-Кретьена V. У нее был свой, особый взгляд на богатство, и она старалась, чтобы жизнь ее протекала в согласии с ее убеждениями. Она считала, что богатство — это ссуда, полученная от провидения, некая инвеститура, которая священна и дается только на время, и что господь бог, даровав человеку богатство, отнимает его, если человек этот злоупотребит им. Отрешаясь от всего личного, она как бы олицетворяла собою весь свой род; она была убеждена, что у отцов есть обязанности, сходные с теми, которые берут на себя вожди племени. Они точно так же воздвигают дома для грядущих поколений, заботятся об их судьбе, разрыхляют землю, на которой впоследствии вырастает величие потомков.
Но сколько бы человек ни мог поглотить богатства, у него всегда еще остается какой-то излишек. Так вот, надо, чтобы этот излишек уменьшил бездонные пропасти человеческого страдания и горя.
— Человеку дано распоряжаться только одной частью своего богатства, — любила говорить она, — другая принадлежит богу и тем, у кого на свете нет ничего, кроме бога, кто живет только его милостями. Эти люди умирают, когда господь оставляет их, и спасти их могут только те избранники его, которых он посылает на землю и которым он дарует силу и власть.
Теперь же мезальянс, совершенный Гисленой, и ружейные выстрелы в Ампуаньи открыли старухе глаза на порочность ее потомства. Она не могла отрешиться от мысли, что с этим безрассудным браком связана какая-то тайна; она спрашивала себя, зачем понадобилось так унижать их чистую рабочую кровь, которой она так гордилась, зачем было смешивать ее с этой мутью, которая текла в жилах дворян, исконных врагов ее рода. И Барбара почувствовала, что на место безраздельной, слепой привязанности к старшему сыну пришло тяготение к младшему, к его мирному дому.
Супруги Жан-Элуа были крайне удивлены, когда узнали, что вместо того чтобы ехать к дальней родственнице Бет, старуха Рассанфосс, никогда без настоятельной необходимости не покидавшая родного города, решила провести целую неделю в семье своего второго сына, Жана-Оноре. Очутившись среди этих образованных и отзывчивых людей, она обрела ту истинную простоту, которая была ей так по душе. Вильгельмина, изящная и несколько сентиментальная блондинка, воспитанная матерью в христианском духе, пленила ее своей предупредительностью, нежной заботой, скромным образом жизни и благочестием, которое супруг ее, хотя он и был человеком передовых взглядов, спокойно сносил. В их богатом особняке на авеню Дезар не было ничего кричащего и он вполне соответствовал образу жизни его владельцев. Видно было, что здесь живет человек науки и труда, и сама строгость царившего здесь комфорта свидетельствовала о том, с какой серьезностью хозяин дома относится к своей профессии адвоката.
Первый этаж того дома, где расположился сам Жан-Оноре со своими помощниками, три больших комнаты, уставленные шкафами с книгами в черных сафьяновых переплетах, строгая мебель, хорошо гармонировавшая с представительным обликом хозяина, несколько тяжеловесные гостиные, где не было ни одной изящной вещи, ни одной безделушки, никакого следа прикосновения женской руки, — все это являло собою полную противоположность великолепным мраморным статуям, картинам, отделке комнат, всему тому блеску, который бросался в глаза в доме Жана-Элуа.
Супруги Жан-Оноре жили довольно скромно. Лошадей они не держали, за всю зиму устраивали не больше трех-четырех приемов, а на лето уезжали к морю, где жили с поистине деревенскою простотой.
Та жажда наживы, которой был одержим Жан-Элуа, не горячила крови его брату, трудолюбивому оратору и законоведу, любителю книг, не умевшему гордиться своим даром красноречия и высокой должностью адвоката и не питавшему ни малейшего пристрастия к роскоши и помпе. Состоянием своим они распоряжались разумно: у них не было миллионов, которые вскружили голову Жану-Элуа. Адвокатура давала Жану-Оноре около пятидесяти тысяч франков в год. Помимо этого, были еще проценты с приданого его жены и его собственного капитала, из которых они не проживали и половины.
В течение десяти последних лет Жан-Оноре состоял юрисконсультом крупнейшего финансового предприятия страны, Национального кредитного общества, которое занимало столь же твердое положение, как и Государственный банк. Оно было основано королем биржи, Исааком Орландером, произведенным в бароны за свою щедрую филантропическую деятельность. Когда он умер, вдова, у которой осталась после него дочь, пригласила Жана-Оноре отстаивать ее интересы в тяжбе. Речь шла о поместье «Маркиз», которое оспаривал ее сосед, граф де Бреан. Жан-Оноре выиграл ей дело, и с тех пор у них завязались дружеские отношения. Адвокат оказался человеком достаточно практичным: он ввел к ней в дом своего сына Эдокса, а тот, начав ухаживать за вдовой, сумел использовать новое знакомство в своих интересах. Это было поистине ловким ходом — жениться на той, которая все еще продолжала называться прекрасной Орландер, хотя ей и было уже за сорок и ее вызывающая красота начинала клониться к закату. Эдоксу было тогда всего тридцать два года. Он был адвокатом, как и его отец. После блестящего выступления на одном громком процессе он занялся частной практикой. Красивая внешность сочеталась в нем со светским лоском и несколько надменной осанкой. Он красноречиво говорил, умел быть душою общества, ездил верхом, занимался фехтованием, пользовался большим успехом у дам.
Эдокс проявил достаточную сообразительность и навсегда распростился с г-жой де Робюар, с которой находился в связи в течение целых пяти лет и которая дарила его самой пылкой любовью. Он променял ее на богатую баронессу, отказавшуюся от вдовства и передавшую в его руки все свое состояние. Этот ловкий трюк, которому завидовал Жан-Элуа, был проделан с большой осторожностью и еще раз подтвердил, что у Рассанфоссов расчет точный.
Попав в этот отлично устроенный дом, где прежде она почти не бывала, в дом, который по-настоящему она узнавала сейчас впервые, старуха была растрогана почтительностью всех его обитателей. Преклонные годы бабки и воспоминания, которые она вызывала в семье, — все это заставило их окружить ее настоящим культом. Им казалось, что весь героизм легендарных предков, трудившихся в шахте, оживает в каждом ее движении и в каждом шаге. Старуха видела, что любая ее прихоть немедленно исполняется, что каждое слово ее слушают как библейскую истину, и ей не приходило даже в голову, что почтительность эта не совсем искренна и что за ней, может быть, скрываются какие-то тайные расчеты ее невестки. Вильгельмина, которая теперь сама уже давно воспитывала своих детей, вспоминала, что когда-то она была послушнейшей из дочерей, и стала очень заботливо ухаживать за свекровью, как будто та была ее собственной матерью. Внучки старухи, эгоистичная и своевольная Сириль, добрая Лоранс и внук, Эдокс, приходивший иногда в родительский дом, всячески старались вознаградить ее за холодность других внуков — детей Жана-Элуа и уверить ее, что они-то и есть подлинные отпрыски старых Рассанфоссов. Помимо них, у Жана-Оноре была еще одна дочь, Ирен, которая находилась сейчас в пансионе.
От своего девичества Вильгельмина сохранила нежные голубые глаза и свежий цвет лица, обрамленного белокурыми пышными волосами.
— У моей Вилл, — любил говорить Жан-Оноре, — нежное лицо и нежный характер: душа у нее такая же нежная, как звук ее голоса, как пряди ее волос.
Высокая, довольно хрупкая, с атласными руками, деятельная, несмотря на свой мечтательный вид, очень решительная, несмотря на всю кажущуюся вялость, эта женщина, которая как бы совершенно растворялась в присутствии мужа, искренне ею любимого, заставляя его верить, что он и есть глава семьи, в действительности держала в своих твердых руках весь дом, и белокурая нежность ее нимало не распространялась на окружающих. Чуткость и духовная чистота сочетались в ней с хитростью, а слепая ревность к детям накладывала на весь ее характер печать темной страсти. Черты эти в полной мере сказались, когда был устроен семейный заговор, который ввел в их дом баронессу Орландер, женщину, с самого начала опороченную в ее глазах как своей национальностью, так и низким происхождением.
Усилием воли она сумела подавить в себе и предвзятость христианки и впитанные с молоком матери буржуазные предрассудки, сумела сделать вид, что ничего не замечает, употребив на это всю силу двойного женского притворства, притворяясь перед мужем и перед детьми в расчете на те огромные выгоды, которые эта женитьба сулила ее сыну.
Двадцатипятилетний Жан-Оноре был очень робок с женщинами. К тому же в ту пору он ушел с головой в трудную науку юриспруденции и был страстно увлечен изучением права, которое в его глазах систематизировало все проявления человеческого разума и казалось ему неким многовековым заветом целых поколений моралистов и социологов. И он, вероятно, никогда бы не стал ухаживать за девушкой из «Дома сестер Денуарманто», если бы на помощь ему не пришла его мать, которая сама выбрала для него эту партию.
Г-жа Денуарманто, вдова бывшего председателя суда, жила со своими двумя дочерьми в просторном доме рядом с собором, на одиноком холме, который возвышается над всем Монсом. Там, как в стенах заброшенного монастыря, не было слышно городского движения и шума. Они жили там довольно замкнутой жизнью, состоявшей из хождения в церковь и прогулки вдоль городского вала по воскресеньям, из шитья у окна, на котором приподнимался только краешек занавески, и посещения кое-каких знакомых, которых они два раза в месяц приглашали к себе пить чай. Вильгельмина, такая же застенчивая, как и ее будущий муж, красневшая по малейшему поводу, понравилась этому неловкому юноше, который до встречи с нею чуждался женщин. И в душе его, воспитанной на трогательных излияниях Шатобриана и Ламартина, вспыхнула поэтическая любовь к белокурой девушке, которая, перебирая своими тонкими пальцами струны гитары, пела ему по вечерам старинные романсы, какие певали еще ее прабабушки.
Она рисовала по шелку затейливые пейзажи, любила птиц и, как маленькая готическая мадонна, была постоянно окружена цветами. У этой девушки, выросшей среди священного полумрака высоких сводов и позеленевших каменных плит, привыкшей к запаху ладана и к звукам органа, к печальному перезвону колоколов, было чистое сердце, напоминавшее о веках благочестия и наивности. Да и с замужеством она нисколько не изменилась. Ревностная католичка, свято исполнявшая свои обязанности, довольная тем, что она властвует в доме и только внешне подчиняется воле супруга, она становилась поистине трогательной, когда по вечерам, под аккомпанемент гитары, пела детям старинные, слышанные ею в детстве, колыбельные песни.
Барбаре Рассанфосс казалось, что именно здесь ее настоящая семья, и она раскаивалась в том, что безуспешно пыталась найти ее в доме Жана-Элуа. Те посеяли на полях жизни дурное семя. И в их доме выросли такие исчадия ада, как Ренье и Арнольд, праздные, порочные, святотатственно пренебрегавшие своим сыновним долгом. Семья Жана-Оноре — та, напротив, собрала неплохой урожай. Дочери их добродетельны — у них будет хорошее потомство. Эдокс тоже будет жить на благо рода Рассанфоссов. Старухой овладело чувство раскаяния.
«Как я была слепа, — подумала она. — Я отдавала всю свою любовь моему старшему сыну. Я согрешила против закона, который велит одинаково любить всех детей. И вот господь наказывает меня, чтобы я поняла наконец свою ошибку. Из детей, которых я должна бы любить одинаково, лучшим оказался тот, на чью долю досталось меньше всего ласки. За каждый проступок приходится расплачиваться. Вот почему сын, которого я беззаветно любила, так плохо меня за все отблагодарил».
Жан-Элуа, который был поглощен своими делами, не мог с такой остротой почувствовать внезапное отчуждение матери, как это почувствовала Аделаида. Алчная и. склонная к подозрительности, она выходила из себя, считая, что у нее отнимают ее законную собственность. Весь гнев свой она изливала на мужа.
— Нечего сказать, хороша твоя мать, — сказала она ему. — Как мы ни старались во всем ей угодить, она, видите ли, отправилась к Жану-Оноре. Подумать только! А ведь сколько мы с ней носились! И что же, ей мало, что она бросила нас и ни с того ни с сего уехала со свадьбы. Это же просто ужас! Теперь она переметнулась к нашим врагам. Ладно, нечего плечами пожимать; что правда, то правда. Неужели ты и в самом деле верил, что Вильгельмина искренна? Ну-ка, ответь! Если да, то ты ошибался. Она ведь только о своих детках печется, больше для нее ничего на свете не существует, сердца у нее нет. Теперь-то я все хорошо понимаю. Они решили поухаживать за маменькой, чтобы та осталась у них. Как-никак к концу года им несколько тысячных билетов перепадет, а там и кое-что побольше.
Жан-Элуа рассердился.
— И чего это ты с ума сходишь? Маменька вольна поступать так, как хочет.
— Дурак ты эдакий, ты что, разве не понимаешь? Твоя мать точно так же вольна поступить как хочет со своими деньгами, не правда ли? И если в дарственной она откажет им то, что должно было перейти к нашим детям, нам останется только покориться.
На этот раз он уже расхохотался. «Что за нелепые страхи!.. Можно ли думать, чтобы Жан-Оноре, человек, во всяком случае, порядочный, стал заниматься подобными пустяками… К тому же мать — женщина благоразумная». Но Аделаида продолжала стоять на своем.
— Знаешь, что я тебе скажу? Ты всю жизнь привык подчиняться. В детстве ты относился к ней с какой-то фанатической преданностью, и всякий раз, когда она приезжала, ты вел себя как послушный ребенок. Боже мой! Я ведь тоже любила свою мать, но я никогда бы ей так не могла покориться! Можешь быть спокоен, они воспользуются твоей слабостью.
— Да нет же, уверяю тебя, ты их не знаешь. Как только маменьке захочется вернуться к нам, я с радостью ее приму. Но сам я для этого шага не сделаю.
Эта перемена в настроении жены незаметно для него самого охладила его чувства к младшему брату, с которым он всю жизнь был дружен и которого ему не в чем было упрекнуть. Приезжая по утрам в город из Ампуаньи, он обычно нанимал извозчика и ехал в банк. Наскоро позавтракав, он воцарялся на бирже и в промежутке между миллионными операциями всегда находил время съездить к Жану-Оноре, а потом с дневным поездом возвращался к своим горам. Этот холодный делец, этот человек, служивший одной всепоглощающей страсти, хоть и считал, что любит природу, и собирался наслаждаться ею в купленном им роскошном поместье, в действительности мог любоваться ее красотами лишь ранним утром и поздним вечером.
Вставая вместе с зарей, он шел будить садовников, потом обходил весь сад и отдавал распоряжения, заглядывая в конюшни и на ферму. Его хватало на все — и на коммерческие дела и на хозяйственные заботы. Возвращался он вечером, с аппетитом съедал обед, совсем почти ничего не пил, а потом, когда уже начинало темнеть, он закуривал сигару и, погрузившись в раздумье, прогуливался по окутанному сумраком саду.
Целых две недели он не появлялся в доме брата. Но вот однажды утром, поднимаясь по лестнице Национального кредитного общества, он встретился с адвокатом, который как раз шел оттуда.
— А, Жан-Элуа! Что с тобой случилось, ты что, на нас обиделся?
— Да нет же, все дела…
И, прервав его на полуслове, Жан-Элуа принялся вдруг говорить о матери.
— Послушай, что же это нашло на маменьку? Она почему-то все время у тебя, а к нам даже и не показывается. На что она жалуется? В чем мы перед ней провинились?
Адвокат в изумлении посмотрел на брата.
— Даже и не думала жаловаться. Она просто приезжала к нам погостить. Мы с женой были очень рады, что она наконец собралась. Теперь она уже вернулась домой. Послушай! Я до сих пор ведь не знал, что маменька такая. Какое это простое, благородное сердце. Насколько она выше всех нас! Это живое свидетельство того, что прежнее поколение было лучше, чем мы.
В Жане-Элуа заговорило сыновнее чувство.
— Да, ты прав, это действительно так. Мы ее не стоим.
Неожиданно, как будто о чем-то вспомнив, Жан-Оноре воскликнул:
— Кстати, как поживает Гислена? Ты ничего мне о ней не сказал.
— Гислена? Да она ведь не любительница писать. За целый месяц от нее было всего два письма. Последний раз — из Мезьера, они опять там.
Жан-Элуа небрежно добазил:
— Там как будто все хорошо.
Братья посмотрели друг на друга.
«Неужели он догадался?» — подумал банкир, опасаясь, что его предали и тайна раскрыта.
«Неужели она ничего не сказала?» — подумал Жан-Оноре. Н непринужденным тоном продолжал:
— А Лавандом? Его, говорят, не так давно видели в Париже.
— Да нет, вероятно, это был не он, быть этого не может…
Братья пожали друг другу руки и расстались.
«Несчастный! — подумал Жан-Оноре. — Он ничего не подозревает».
Он вспомнил, как однажды вечером сын его друга Провиньяна, молодой человек, который ухаживал за Сириль, хотя еще и не сделал ей предложения, рассказал эту новость в присутствии бабки. Сам он узнал ее от Антонена Кадрана, только что вернувшегося из Парижа: тот среди бела дня столкнулся там с Лавандомом у дверей «Золотого приюта», как раз когда зять Жана-Элуа вместе с какой-то дамой выходили из экипажа. Чтобы избежать неприятной встречи, виконт отвернулся, но он, однако, успел сказать что-то на ухо своем даме, и та, глядя через его плечо, стала рассматривать Антонена.
— Ба! Да это Лавандом! — воскликнул сопровождавший Антонена приятель, Жозе Акар, сын парижского банкира. — Но ты же его знаешь лучше меня, ведь он женился на твоей кузине. Что за скотина! Видел ты, кто с ним был? Это его любовница. Столько раз она из рук в руки переходила, эта Иоланда де Вернейль. Настоящее ее имя — Жозефина Рашон, она дочь лавочника из Шапели. Он жил с ней еще до женитьбы и теперь опять к ней вернулся. Как, разве ты не знаешь?
Барбара остановила Леона.
— Довольно, милостивый государь. Если вы хорошо относитесь к нашей семье, вы не должны разглашать этой тайны. Не надо, чтобы голос друга напоминал о нашем позоре. Сейчас вот, по всей вероятности, несчастная Гислена все узнала и проливает горькие слезы. Сжалимся над ней.
Провиньян смутился. Наступило молчание. Потом старуха сама заговорила с Жаном-Оноре об этом молодом человеке, постоянно бывавшем у них по вечерам.
— Сын мой, у твоей матери верный взгляд. Этот славный юноша приходит сюда отнюдь не ради нас с тобой, и ты отлично знаешь, ради кого он приходит. Мы еще поговорим с тобою об этом немного погодя. Ну так вот, вообще-то говоря, он мне нравится. Сириль уже в таком возрасте, когда надо выходить замуж. Вот все, что я хотела сказать.
Жан-Оноре улыбнулся.
— Может быть, это и так, — сказал он.