Я жил в доме на главной городской площади, против собора. Из окна мне была видна паперть храма с глубокими сводами, украшенными летящими ангелами. Богатые украшенья покрывали камни, как сад символов, и словно одухотворяли – точно живой молитвой с пламенными порывами к небу – великолепное готическое здание с легкими вышками стропил, веретенообразными колоннами из мощных пластов камней.
И полный горячей детской веры, научившей меня божественным притчам, я устремлялся душой к острым шпилям, к таинственному знаку священного зодчества. Почти ежедневно проникал я на паперть, входил, чтобы сотворить молитву в тени колонн. Но величественная красота обширного свода, таинственный смысл готических линий, видневшихся через мои окна, – все это как нельзя более совпадало с наполнявшим меня чувством обожания и преклонения.
Утренние лучи света озаряли башенки, разливали сияние над легендой блаженных, почивающих в склепах, преломлялись движущейся радугой на устремленных ввысь шпилях собора и, оживив лепестки архитектурных розеток, угасали в лиловатой светотени паперти.
Как будто воздвигнутая рукой мастера-сверхчеловека из хвалебных песнопений эмали и самоцветных камней, из гимна узорных алмазов выплывала в туманной высоте кружевных облаков небесная прозрачная рака. Полдень вслед за утром разбрызгивал свои знойные струи, погружал в расплавленное золото и свинец воздвигавшееся на головокружительной высоте сооруженье, опалял багряным дыханьем распахнутые входы.
Святые угодники и звери-единороги, и змеи, казалось, сгорали на адском огне, и языки пламени чудовищного горнила с жадностью лизали их тела.
Но вот распростерся пурпуровый вечер. Потоки розовых лучей вытекали из пронзенного тела дня, подобно крови из ран Распятого. Ниспадала светозарная, алая мантия со множеством складок, медленно окутывая храм. Церковные стекла полыхали, как озера жидкого пламени, как огнедышащие тигли расплавленного металла последним пышным блеском. Иссякали чаши, куда стекала кровь алого солнца, пустели купели святой воды, над которыми склонялось бледное чело ночи.
В неземном пламени сверкали, пылали и озарялись в круговороте багряных, огненных языков соборные своды, высокие шпили, углы и выступы, сцепленья крючьев и клиньев – лилии и пальмы сада чудес, плодоносные гроздья и лозы виноградника символов снопы цветных огней и факелов в сумраке над мистическим садом и в глубине мглистых пещер.
То в утренней заре, то в вечернем закате, в узорах серебряно-розового инея, в лучезарных звенящих кристаллах утра или в закатном смешении пурпура и крови – чудесное здание наполнялось сверхъестественной, молитвенной и вместе зверской жизнью, кишевшей толпой апокалиптических и языческих видений: венценосными апостолами, украшенными пальмовыми ветвями мучениками, двуликими, двуполыми демонами, ларами, лемурами, гадами, змеями, сонмами демонов и святых. Даже ночью, при прерывистом звездном сиянии, небывалое очарование продолжало производить иллюзию населенного и размножавшегося мрака. Вырастала чудесная дремучая чаща, где животные и растения сплетались в одно для божественных или окаянных деяний, для греха, милосердия и молитвы.
И вот, благодаря созерцанию этих торжественных картин, я стал под конец приписывать этой чудесной жизни камня, как Идолу, мои слабости и пороки, надежду и отчаянье, точно эта жизнь была каким-то духовным прозрением, каким-то внешним образом моих переживаний.
Издалека мои глаза ясно видели, к моему страху и благоговению, служителей Господних, милосердных избранников небесного воинства и их вековечных врагов – приспешников Сатаны. Слуги Ада с искривленными телами и ужимками втягивали бесконечные вереницы людей в недра чудовищного и ужасного зверя. Проклятый виноградник снова расцвел, покрываясь непристойной растительностью и сталкивая блудников друг с другом. Пышные, полные вожделения, виноградные грозди, набухшие от греха предков, поднимались все выше и выше, зацеплялись за паникадила, пробуравливали своды, вскидывали свои ветви до самой верхушки.
Во время чтения часов и в повечерие, в раннее утро и багровым, позлащенным вечером, из виноградных гроздей сочились струи похоти и разливали дьявольские соки, наливались огненною сладостью блуда, бешеною страстью, когда во мне закипала похоть.
В противовес божественной евхаристии, преломлению хлеба и вина в присутствии коленопреклоненных ангелов, окутанных облаками фимиама – творилась нечистая пародия звериного полового смешения, кощунственная месса, орошенная свежей кровью, вырывавшейся через шлюзы бурным потоком и обдававшая человека безумием и ужасом. Вероотступники-монахи со свиными лицами, похотливые монахини с отвислыми сосками, бросая насмешку над Святыми дарами – сплетались телами с косматым сонмищем козлов, лисиц и обезьян. Проворные дьяволы под их блудливые тела подсовывали раскаленные решетки или подставляли острые иглы, как знаки неминуемой кары.
Я лишь гораздо позже узнал, какой сатирический смысл содержался в этих карикатурах, в этой каменной хронике, в которой насмешливые иконописцы в союзе с церковью выступали против нищенствующих орденов, намекая на их скрытые, грязные деяния.
В особенности изображение под одной из лампад в правом углу паперти странно приковывало мое внимание. Нагая блудница с обезображенным лицом, напоминавшим морду животного, с потускневшими от времени красками, сидела на коленях монаха и предлагалась ему. Подол власяницы монаха уже пожирал огонь жаровни, которую разводил под ним усердный дьявол, старательно раздувая угли, и, однако, ни монах, ни блудница, по-видимому, не подозревали, что вот-вот пламя поглотит их. Бешеною похотью извивались члены этой рабыни порока и отражались в моих глазах, как живое, трепещущее тело. Тело ее воспламенялось и рдело среди обширного виноградника, озаренного розоватыми лучами утра или нежным пурпуром наступающего заката.
И меня она посвящала в тайну своих недр, как Ализа, пришедшая ко мне раньше других, как пышная Ева в доме с опущенными занавесками. Порой она представлялась мне то той, то другой и возбуждала то греховное наслаждение, к которому обе они меня звали и которое не было однако утолено.
Пламя, охватывавшее рясу монаха, передавалось и моей одежде и моему телу, как будто уже пылавшему на угольях и навсегда запечатлевшему на себе знаки ожогов.
И эта картина, вызывая во мне снова искушенье и укрепляя мою наивную веру в вечную муку, в одно время и унимала и возбуждала мои дикие страсти.