Од посвятила меня в такие вещи, которые нерасторжимо спаяли нас, как двух соучастников преступленья. Она ввергла меня в бездну своей плоти, погрузила в сумрачный блеск, ледяные наслаждения своего тела, подобного кипящему подземному Эребу, пылающему серой озеру Стимфалу, населенному зловещими птицами, пожиравшими падаль. Од была суккубом, погружавшим мой мозг в леденящее безумие любви.

Ничто не оскверняло так любви, как эта пародия любви, и все же мы были крепко связаны друг с другом цепями, выкованными из нерасторжимого металла.

Никогда не говорила она мне о других мужчинах. Мы были привязаны друг к другу с постоянством самых нежных любовников, хотя любовь для нас была бесплодной, спаленной страной, садом смерти с ядовитыми плодами, от которого отпрянули бы в ужасе праведные элизейские тени.

Однажды Од исчезла на довольно продолжительное время. Никто в доме не знал причины ее отсутствия. Накануне мы провели более ужасную ночь, чем все предшествующие.

Теперь это вынужденное одиночество разъедало меня, как яд. Я решил, что она меня обманывала. Словно кипящая смола снедала меня ревность, вдруг воскресившая прежние видения. Несомненно, Од была где-нибудь этим самым садом сладострастия, куда яростно врывалась похоть. Все ночи напролет меня дразнили отвратительные образы вожделения, как картины Гоморры. Я не мог думать ни о чем другом, как лишь о том, что она удовлетворяла свой неутолимый голод и жажду на других позорных ложах. Моя душа была загрязнена вплоть до влаги слез, которые одни сближали меня с общим горем всех разлученных друг с другом существ.

И вот однажды она вновь также тихонько распахнула дверь, прижалась своими губами к моим, и никогда с тех пор ни я, ни она не упоминали уже об ее таинственном исчезновении.

Я плакал рабскими слезами. Все мое тело подчинилось ей вновь, как покорный лев с подточенными клыками. И снова ее ласки вливали в меня потоки расплавленной лавы. Я утопал в красной смерти ее поцелуев. И ни единым намеком не выразил ей упрека и гнева.

Еще лишний раз убедился я в том, что рок сковал нас обоих цепями и ввергнул в темницу плоти.

О, коварная и пустая женщина! Пока алмазный меч Архангела не отсечет твоей головы – до тех пор ты будешь все тем же маленьким созданием наслаждений и искушения, украшающим себя венками из цветов, опоясывающимся браслетами, и в вихре пляски разливающим благоухание своих туник! Сотканная вся из половых и элементарных чувств, ты хранишь сокровище девственной животности. В противовес мужчине, существу мыслящему и метафизическому, ты соприкасаешься, благодаря бесконечному множеству чувственных, осязающих и всюду проникающих нервов, – со Вселенной, с извечными стихийными силами, с первоисточниками бытия.

Тысячелетия, которыми ее героический товарищ воспользовался для быстрого развития, едва извлекло ее из замкнутого круга рабыни супружеского ложа или из круга ее сестры – свободной куртизанки.

Она живет со своим хрупким, детским умом, забавляясь любовью, драгоценностями, цепочками, хитростями, бессознательная, лукавая и жестокая. Сквозь теченье веков она хранит в себе знаки Эдема и запрещенного плода. Всегда она вечно юная Ева с неистощимой и периодичной, как луна, утробой.

Она – визгливая обезьянка из страны Нод, закутанная в шерстку. Она кусается своими блестящими в смехе зубами. Когда она, отрешаясь от своих чувственных наклонностей, перестает быть маленькой дикой женщиной лесов, как Ализа, явившаяся мне у берега вод, – то лишь для того, чтобы вступить в гарем или монастырь хранительницей огня, который вспыхивал страстью, как это случилось с покорной рабыней любви, носившей имя Евы или с пылкой Амбруазой, называвшей меня своим маленьким боженькой.

Или она бежит на Шабаш ведьм, опьяненная своей гибелью и гибелью мужчин, обрушиваясь за вековечные оскорбления местью на презренную любовь, изъязвленная и слепая исполнительница неведомого ей деяния! Кто она – этот выходец из мировых мятежей, трагичный, загадочный, роковой, передающий вместе со своей отравленной кровью – безумие и предлагающий своему несчастному другу насмешку навеки потерянного счастья. О! я узнаю тебя, кошмарное виденье, загрязненное нашими извержениями, забрызганное нашими слезами, тебя, нежная сестра неискупленного греха, коварная и спасительная сестра нашей мучительной тоски о нереальном! Ты явилась мне в маске пса с пламенным спокойным лицом Од!

О, красота заклания! О, искупительный обман! Даже в проклятии ты приносишь в жертву свою любовь мужчине. Ты отдаешь себя на заклание и первая проглатываешь отравленный напиток.

Как мог я иначе знать женщину, раз познал ее в четырех видах? Все они впивались в мой рот с одним и тем же животным движением губ. Все они вызывали во мне образ маленькой, похотливой, притворной женщины, которая с сотворения мира повторяла одни и те же жесты.

Вначале их было три: три женщины и три греха. Потом пришла Од, и она была всеми грехами вместе, олицетворением всего предназначения женщины. Од шла нагая под пологом ночи среди леса, Од плясала передо мною свой танец Саломеи, Од сделалась весталкой моей извращенности.

Я ловил себя в минуты отдыха на том, что изучал ритмичные изгибы и движенья ее тела, невидимые ей самой. В каждом ритме скрывался фатальный и вечный смысл. Они внушали мне смутные догадки об ее предках. Ее прабабки, вероятно, обладали этим узким, сотканным из инстинктов черепом баядерок или нечистоплотных рабынь, – этим покатым лбом тупых, похотливых животных. Но гордый, царственный жест, с которым она откидывала назад густые пряди своих волос, подобных руну, изобличал в ней державность и власть.

Она часто, скрестивши руки, поднимала их над своей головой, словно цепи и лианы, с покорным и усталым движением, и этой коварной пластичностью она умоляла и повергала ниц своего свирепого владыку. Ее твердая, медленная, задумчивая поступь превращалась в легкую, припрыгивающую походку, в танцующий, вкрадчивый шаг салонных девиц. Она вызывала в памяти актрис-комедианток, исполняющих искусственный замысел, усталых после жатвы деревенских девок и монашенок, бредущих на трапезу.

Она любила меха, металлы, беспечную негу, любила в истоме сидеть на коврах, обхватив руками ноги. Ко мне приходила она в тяжелых золотых браслетах на каждой руке – этим бессознательным символом минувшего рабства. Ее кожа изливала острые ароматы, напоминавшие гвоздику и шафран.

Ей нравилось раздирать бутоны роз и обрывать лепестки гвоздики, которыми, словно сплошным красным слоем, покрывала она свою грудь или осыпала под собою постель. Потом собирала их в горсти и с диким сладострастием втягивала ноздрями еще хранившие теплоту ее тела лепестки цветов.

Эта прекрасная Од очаровывала меня, когда с кошачьими и плавными изгибами своей спины, словно извиваясь кольцами, она выгибалась назад, как будто оглядываясь – не потеряла ли чего-нибудь позади, или высматривала – нет ли опасности или – словно молила о любви. Всякая женщина, изучив себя в воде фонтана или в отражениях зеркал, приобретает эту возбуждающую подвижность бедер, обещающую счастье и отраду.

Вот где кипит непобедимая природа, как в тигле вечных сил, как в горниле пламени творенья. И даже самка в мире животных со своими гибкими движениями знает их власть, так как в них проявляется и выражается чувство жизненной силы. Но Од движением своих форм могла бы привести в неистовую ярость жеребца. Она была подобна резвившейся кобыле, гибким и свирепым тигрицам, охваченному мрачной страстью зверю в чаще леса. От этой женщины исходили странные, усыпляющие испарения, какая-то расслабляющая и сладострастная притупленность, как при головокружительном, захватывающем дух спуске в шахту. И порой со своими детскими движениями, от которых сверкали и звенели на ней браслеты, со своим прирожденным бесстыдством, пустым умом, визгливыми вскриками под пышной завесой своих волос – она была лишь маленькой женщиной-ребенком, полуживотной Евой на заре мира.

Я долго думал, что она меня любит. Но каждый раз, как я хотел узнать у нее об этом, она делала такой вид, словно ее вели на пытку под заунывный погребальный, звон.

И Од говорила мне с мучительной тоской и сумрачным видом:

– О чем вы говорите? Между нами и этим нет ничего общего. Пожалуйста, не надо никогда говорить об этом.

Быть может, так томятся души в чистилище, искупляя прародительский грех.