Я возвратился в отчий дом. Старый пес умер от старости на своем посту. Кошка так много наплодила котят, что ими были полны все окрестности. И неизменно, как старая парка, плетущая нить в очаге, сторожила служанка, набожно хранившая образы прошлого. Эта преданная старушка рассказала мне обо всех этих событиях, когда я вошел. Ничего другого не произошло с тех пор. Словно я только что вчера уехал.
Червь еще сильней источил деревянные части стенных часов, которые пробили час моего рожденья и час смерти отца.
Один только я переменился. Один лишь я возвращался в этот вечно стоявший дом с душой истерзанной, с разбитым телом.
Подсвечники стояли на камине перед пустой кроватью, откуда грустно смотрело на меня холодное, торжественное лицо вечности.
Я поднялся в каморку деда под самой кровлей. И там, как в былое время, когда он плел свои силки, дышала какою-то внутреннею жизнью тишина.
И он, и мой отец друг за другом отошли в вечность и спали мирным сном рядом с моей матерью. Но дух их жил среди праха и пыли, как будто их тела не поддались тленью, как будто они только оставили свои места на время. И на железной койке моего милого великана я вспомнил об Ализе, маленькой утопленнице с берега вод!
Дорогая тень! Быть может, она своей внезапно пробудившейся любовью больше всех меня любила. Ализа! Ализа, я пойду к лугам, нарежу тростнику и обнесу оградой место, где целовал твои безжизненные глаза.
Но я не знал одного: стояла ли еще там рощица, вблизи которой впервые я встретил ее, когда она пасла коров.
Я плакал благодатными слезами. Их влага меня освежила. Я чувствовал себя таким старым, как будто из века в век влачил за собой мировое горе, подобно человеку, узревшему смерть и ныне воскресшему.
И в том же самом доме я почувствовал первые приступы болезни.
С течением времени мной овладело великое спокойствие, глубокое отрадное успокоение, подобное погружению в воды забвенья.
Среди этого безмолвия комнат я не производил большего шума, чем воздушные призраки, которые скользили по ним, будя воспоминания о прежней жизни.
Я блуждал со своей разбитой жизнью в руках, словно нес реликвии, боясь их растерять по дороге.
Я снова покоился в своей юношеской постели. Жил некоторое время за наглухо закрытыми ставнями таинственной жизнью, с одною старой служанкой, как хранительницей моих родных теней. Об Од я не думал. Мы расстались в ужасной пресыщенности извращенной любовью.
И стал я другим человеком, видел вещи другими глазами. Болезнь моя была не тем, о чем мне говорили, – не была сладострастьем тела, искусством вызывать из него наслажденье, как поэт извлекает прекрасные стихи, как ваятель высекает узоры из мрамора и металла.
Нет! – тело мне было дано природой как источник радостей, как свободное и личное обладание для того, чтобы я наслаждался гармонией, сочетающей в нем мои нежные и лучезарные чувства, чтобы за столом моим всегда, во всякое время дня находились чудесные плоды для утоления голода и жажды.
Я пришел в сад любви, в желанный плодоносный сад женщины, прекрасного девственного животного – но не в этом зло. Против безумных порывов духа, ради сохранения мирового равновесия, в телесном существе заложены прочные и глубокие устои.
Единственный раз среди ночной мглы леса узрел я в простоте души ее волнующую и чистую, как образ Бога, красоту. И этой величественной красоты я никогда уже не встречал больше. Мы оба – и Од, и я – предались Зверю.
Это было жалким убожеством и святотатством, возникшим из муки презренного тела, из горького сознанья в навеки потерянном Рае.
С тех пор я стал одержим бешеным, мистическим эротизмом, сам превратившись в зверя, как во времена Ваала. Я влачил укоры моей силы за то, что презрел божественный смысл, заключенный в моем теле, презрел невинного животного, родного брата тварей, цветущих растений и метеоров. Я потерял невинность первобытного состояния, и в искренней ласке здоровой и нежной женщины мне было навсегда отказано.
Увы, теперь на всех женщин, которых когда-нибудь полюблю, я буду смотреть, как на нечистый знак Идола.
А эта кукла с драгоценными побрякушками, со своей размалеванной красотой была лишь игрушкой любви, боготворимой мужчинами нашего времени. Еще ребенком ее растили для ритуалов гарема, как священную куртизанку. У ней был узкий лоб, склонявшийся под тяжестью дикой гривы. Под нею клокотала больная душа с мозговым веществом, нравственно отличным от моего, как будто свой пол, этот орган жизни и смерти, она носила в своей черепной коробке.
И весь мир был ее храмом. Поэты и артисты разукрасили ее драгоценностями, чтобы озарить ослепительным блеском жертвы, которые ей приносились.
В недрах земли погибал бессчетно истощенный народ, добывая, ради славы ее, драгоценные камни и металлы.
«Предшествующие мне поколения, – думал я, – также растаяли в горниле Од».
И моя успокоенная душа, утолившись целительным покоем, казалось, стряхнула с себя свою прежнюю горечь. Моя безмятежная и спокойная жизнь напоминала нежную осень после бурного, знойного лета.
Я начал выходить. Я любил слушать у ограды дома над мглистым городским вечером, как при ясном серебристом перезвоне колоколов раздавалась вечерняя молитва. Во мне воскресло бесконечно чистое воспоминание отдаленного детства, как благотворная тихая речь, зовущая к надежде. И не отворачивался я уже больше от проходивших мимо женщин.