Тяжелые дни наступили для Жермены.

Она ходила, и все делали вид, как будто не замечают ее. Она взялась за свои обыденные занятия. То на кухне, то в хлеве, она снова стала прежней фермершей, потребность забыться в работе придавала ей необычайную работоспособность. Она чувствовала некоторое успокоение, когда посещала животных: коровы на лугах были так спокойны, и их спокойствие передавалось и ей. Но по приходе домой чувство своего позора вновь овладевало ею.

Как будто фермер со своими сыновьями сговорились предоставить ее самой себе. Ее избегали. Доброе согласие прежнего времени превратилось в холодную отчужденность, которая выделяла ее среди общей суеты фермы. Иногда с ней перекидывались двумя-тремя словами отрывочно и с какой-то поспешностью. День завершался таким образом, безмолвный, тяжкий, прибавляя к ее горести еще томительность июньского солнца. Вечера казались ей избавлением.

Особенно тяжко приходилось ей в средине дня. Волны палящего зноя заливали двор. Черепичатые крыши нагревались докрасна, и от того на лестницах стояла притупляющая духота. Навозные кучи вскипали и пучились. Усталость охватывала ее тело и проникала в мозг. На что она теперь годна? О замужестве нельзя было и думать: женихи, какие и могли бы быть, зная об ее истории, станут искать себе верных и надежных подруг где-нибудь в другом месте. Ее оставят стариться в ее углу, с каждым годом все более одинокой… и перед ее глазами проходили бесконечной вереницей одинокие, угрюмые дни зрелых лет. И она должна будет покориться этому суровому закону и будет, сложа руки, ждать заката своей кипучей молодости.

В эти мгновенья она думала о девушках, которые уходят в город: одни, чтобы честно жить своими трудами, другие — торговать телом. У нее были родные в Брюсселе. Двоюродный брат ее отца был консьержем в Париже, и ей припомнились о нем старые истории, которые рассказывала ей мать, где дело шло о сказочном существовании, наполненном вечным весельем. Ну, и что же? Она уйдет, отправится искать этого двоюродного дядю. Быть может, у него были сыновья, и ее жизнь, разбитая здесь, могла бы там снова начаться? И эти мечты расслабляли, и ею вдруг овладевала леность среди начатой работы. Вокруг нее природа казалась такой же усталой, как она сама. Порою как бы весь горизонт застывал в немом изнеможении. Деревья вырисовывались на раскаленном добела небе неподвижными очертаниями. Солнце давило на землю всей своей огненной тяжестью, как самец, покрывающий самку в дни течки. Лишь навозные кучи во дворе, полные броженья, издавали шипенье и этот звук застревал среди безмолвия дня. В безбрежном просторе сияли, как звезды, цветущие травы. Вдали красными точками рассеялась сладкая дятлина. Полевая репа искрилась желтоватыми блестками, которые расплывались все дальше и дальше, утопая в серебристом горизонте. И серовато-зеленое море колосьев волновалось широкими дремлющими массами. Яркие гроздья ягод были вкраплены в кудрявую окружность кустов. Берега вдоль ручьев, покрытые травою, светились фосфорическим светом. На зеленых пастбищах были разбросаны маки, как брызги крови. И на зеленом ковре лугов, местами темном, местами светлом, пестрели синие и красные цветы.

Над цветением растений неслось течение едких мускусных запахов. Струи ароматов пересекались струями света; с каждым порывом ветра разливались волны запаха, образуя широкий покров испарений, который местами обрывался. Крупные звездчатые бабочки перелетали над травами; пчелы, как хмельные, перелетали роями с цветка на цветок; ульи и гнезда жужжали, словно объятые праздничным торжеством. Перебои взмахов крыльев наполняли звуками чащу деревьев. На каждой ветке сидели птички, по каждому листу ползла букашка.

Сады и рощи шелестели и ликовали.

И чем скорее бежали дни, тем сильнее возрастало веселие земли, превращаясь в разгул и безумье. Избытком жизни дышало от всех вещей. По жилам дубов в бешеном круговороте стремились соки. Слышалось, словно каскадами струилась зеленая кровь калины под взъерошенной гривой листвы. В хранилищах под толщей коры скоплялся растительный клей, откуда, как из назревшего нарыва, стекала из расселины смола. На сучьях раскрывались раны, словно губы, словно разжимались створки утробы, выделяя пену.

Все било через край: запах, свет, краски, длина стеблей, толщина ветвей, густота листвы, цветение трав, округленность форм лесов на небосклоне. Животные, отяжелевшие от свежей пищи, беспечно расхаживали с отвислыми брюхами под прекрасной, блестящей шерстью. Беспрерывные погони колебали кустарник, чащи трав на лугах и переплеты изгородей. Воробьи, куры, вяхири, козы и овцы скрещивались, растерянные, иступленные, оглушая воплями воздух. Сдавленные вздохи желания поднимались в пространстве. Яростная страсть сталкивала один пол с другим под лучами солнца, наливавшего мозги тяжестью ртути. И тень, и свет сливались в любви, нежно гонялись друг за другом, дрожали от ненасытной ласки. Ключи казались самою жизнью, разливавшейся в беспредельном шуме трудившейся природы. Нежно журча, они текли порой и как будто переливались с воркованьем, с таинственными рыданиями, полными невыразимого сладострастия.

Даже смерть, самая древняя, гнилая смерть, расцветала юной радостью: покрывались зеленью источенные червями вербы, изглоданные гусеницами яблони, упавшие в канавы вязы с их шишками и наростами. Старые стены казались пышными мантиями, усеянными золотыми чешуйками желтого левкоя. Дорожные колеи зацветали, покрываясь пышными узорами зеленых хохолков. Из трещин ветхих крыш выставлялись зеленые пучки травы, и даже навозные кучи подернулись розовыми блестками цветов, пускали ростки, а надо всем горело, вступая в ликующий праздник земли, знойное солнце, порхал ветерок, лились ароматы, шумела листва, развеваясь, как опахало.

На Жермену нахлынули жгучие воспоминания среди этого неистового возбуждения земли.

Что делал он? Наверно, бродил с отчаянием в сердце где-нибудь под буками леса? Он не подозревал причины ее долгого отсутствия, и в нем чередовались надежды встретить ее со страхом потерять ее навсегда. Она представляла себе его горе, гнев, одиночество. Он любил ее, этот босяк, любил ни с чем несравнимой любовью. Она, наоборот, охладела. Усталость дохнула на огонь ее страсти, как ветер на пламя свечи, тогда как бедный бродяга иссыхал, сгорал, как хворост. Это тронуло ее. Она почувствовала, что возвращается к нему, покорная и признательная. Никто не будет любить ее так, как любил он. И она была недовольна, что отреклась от него. Но так было лучше. Постепенно ее чувство к нему все равно ослабело бы благодаря этой разлуке, которая длилась бы вечно. И, переходя незаметно от нежности к равнодушию, она почти была рада, что потеряла его.

Потом с течением дней ее взволновали новые мысли. Она вспомнила, что он не остановится ни перед чем, и это ее обдало страхом. Раздавался шум шагов в дверь, а она привскакивала на месте и подбегала к окошку, бледная, как полотно. Что она скажет ему, если он придет? И, обезумевшая, она доходила до крайности, предвидела катастрофу. Раз как-то он ей сказал, что не задумается пустить ей пулю в лоб, если она его покинет. И еще припомнился ей этот ужасный нож, который касался ее кожи и которого она избежала лишь благодаря своей хитрости.

Но он не показывался, и она удивленно и беспокойно оглядывала сад, яблони, лес, смотрела вдаль…

Ищи-Свищи разыгрывал из себя мертвого, и это еще усугубляло ее опасения.