Натянутые отношения между братьями и Жерменой смягчились. Казалось, смытое оскорбление мало-помалу загладило и ее позор. Как раньше — точно установилось общее соглашение не обращать на нее внимания, так и теперь произошло как будто молчаливое решение смягчить обращение с ней. Голос отца звучал не так строго, когда он говорил с нею. Старик был рад обрести в своих сыновьях свой прямой и крутой нрав. Избитые и поруганные Эйо будут впредь держать себя осторожно. Они отведали, насколько тяжелы кулаки его сыновей. К нежности примешивалась гордость, когда Григоль, вернувшись с фермы в воскресенье, рассказал ему о происшедшем сражении. Сыновья пришли немного позже. От радости старик расчувствовался.

— Так, ребята, отлично! Нате вот по двадцати франков на брата. Я очень, очень рад.

История облетела всю ферму, разукрашенная подробностями, которые присовокупил Григоль, не забывая и о себе. В продолжение целого часа, он, оказалось, дрался с Кроллэ, наделяя его нещадными тумаками. Под конец последний не выдержал и свалился… Тогда Григоль, как победитель, наступил ему ногой на грудь.

Жермена тоже чувствовала, что позор ее был отчасти смыт ударами, полученными Эйо. Она теперь имела право считать себя обеленной, и ее презрение к бледному попу возросло еще от его трусливого поражения.

Дни уныния и печали постепенно растаяли в ясном спокойствии. Она начинала питать надежду. Ее жизнь, разбитая на мгновение, могла бы снова начаться. Ее приключение рассеется среди других подобных историй. Лето становилось для нее милей. По мере того как восстанавливалась ее прежняя жизнь, она мало-помалу приходила в себя.

Между тем как она машинально совершала работы по дому, в ней пробуждалось благоразумие; и более решительно, чем когда-либо, она дала себе слово противиться попыткам Ищи-Свищи видеться с нею.

В это утро на ферму пришла Куньоль. Она двигалась, согнувшись в три погибели, опираясь на палку и едва волоча свои ноги. Ее сухие кости болтались в скомканных черных чулках, видневшихся под холстинной юбкой, доходившей лишь до колен. В руках она несла свою неизменную плетеную корзину, заплатанную местами материей.

Жермене стало немного стыдно, что она увидела ее перед собой, загадочную и подозрительную. Она делала ей какие-то воровские знаки, громко бормоча свои благословения. Воспоминания преступных минут оживали в ней с приходом на ферму этой сводницы. Почем знать? Быть может, он дал ей поручение. Тем хуже! Она ничему не будет внимать, и однако ее недавняя решительность сменилась теперь любопытством.

Быстро оглянувшись кругом, она увлекла старуху к фруктовому саду. Куньоль потащилась вслед за ней, стуча своей палкой по дороге, и причитала.

Когда они очутились за забором, Жермена спросила:

— Ну, что?

Куньоль оперлась обеими руками на свою палку, перевела дыхание, причем из ее груди вырвались хриплые, клокочущие звуки, как из старых часов, и начала:

— Милая ты моя, святая моя. Я совсем уж расклеилась с тех пор, как ты была в последний раз. Не знаю уж сама, как Господь Бог принес меня сюда. Судорога мне все ныне ноги сводит. Так все и жду, что вот-вот свалюсь. Я вовсе, милая, не хочу сказать тебе ничего дурного, а только, дорогая моя, райская красоточка перестала уже думать о своей старой Куньоль.

Я говорила себе: у нее и так, без моих охов да вздохов, дел много, но все-таки мне было как-то не по себе. Может, она забыла обо мне, думала я. Я-то ей доставляла маленькие услуги! Ах, что вспоминать! Миновало хорошее время, когда вы встречались, бывало, у меня в домике, да и старухе было отрадно, да и вы знали, что у меня, как у Христа за пазухой, уж никто не придет глазеть. Да ведь и никого никогда не бывало, сама знаешь. Ну, ничего, думала я про себя, пускай себе дуются. Снова настанет мир. Прекрасная была парочка! Так под стать друг другу! Прямо словно Господь Бог создал вас друг для дружки. Я любила вас, как родных, как сына с дочкой. Право! И жизнь мне была отраднее и легче, не то, что теперь. Чего таить, родная моя, он-то, бедняжка, все заходил да расспрашивал о тебе! Всегда он ко мне ласков и добр. И никогда не пропустит, бывало, всегда что-нибудь, а уж даст, да еще назовет дорогой маменькой и прибавит, бывало: «На вот тебе, старушка, порадуйся на старости лет. У тебя башмаки-то худы, каши просят, и лачужка-то твоя того и гляди развалится, а дожди не щадят, небось вся в дырах. Поди-ка скажи ей. — Да, конечно, — отвечала я, — у нее найдется для меня кое-что. Может ли быть, чтобы у нее не нашлось двух рубашек, платьица да старых юбок, немножко поесть и можжевелочки на два-три глотка, — вот я зиму-то и скоротаю. И чтобы она допустила свою старушку ни за что ни про что умереть? Кто смеет это сказать? Какие-нибудь злыдни могут такое наплесть! Но я-то ведь знаю ее хорошо! У нее сердце золотое!.. Я всегда по вечерам молюсь за тебя да поминаю твою матушку, — говорю тебе, как перед самим Господом Богом, который поставит тебе одесную!»

Она повздыхала некоторое время и продолжала:

— Я ведь пришла к тебе, дочь моя, по другому делу. Бедный милый твой и не ест и не спит, не живет совсем. На себя не похож, совсем не человек стал, так, тень какая-то. «Ах, — сказал он мне. — Пойди к ней. Передай ей, чтобы она тебе сказала, что нужно. Если она скажет, что все кончено, над всем крест, — ладно, пусть так, я уйду навсегда в лес. Никто не узнает обо мне: я пойду своей дорогой, и никого не будет, кто бы рассказал ей обо мне. Я волен остаться или уйти, я волен распоряжаться собой. За спиной моей стоит смерть. Пускай, мне все равно — издохнуть сейчас или завтра». — И он плакал. — «Стой, — возразила я ему, — никак невозможно, чтобы она хотела твоей смерти. Есть, может, кое-что, чего мы не знаем. Она, может, больна, милая девочка. Надо сходить к ней». — «Нет, — ответил он мне, — она не больна, пусть лучше я умру. Она никогда меня не любила, поверь мне. Вот в чем ее болезнь.»

Куньоль вздыхала после каждого слова, подносила ладонь к глазам, продолжая сокрушаться о нем. Ее дорогая девушка, наверно, не узнает его: так он изменился, одна кожа да кости. Душа надрывается смотреть на него и т. д.

Жермена слушала ее, раздраженная воспоминаниями, которые вызывала старуха, и вместе — очарованная ими. Постоянство этой любви нежило ее, выводило из равновесия, как что-то навязчивое и сладкое. Значит, правда, что он любил ее так. Она врезалась в его жизнь, как топор в дерево. Ее тщеславие женщины радовалось этой грубой нежности, но она пожимала плечами, прикидываясь скучающей. Наконец, возразили:

— Все это одни только песни. Не то, чтобы я его не любила. Нет! Я его очень люблю, но этот бездомный бродяга не такой человек, которого мне нужно. Я и без того уже несчастна по его милости.

И Жермена рассказала ей о своей распре с отцом и братьями, давая волю слезам. Куньоль воскликнула, тряхнув головой в знак согласия, и, всплескивая руками, проговорила:

— Если это так, дорогая моя, ты очень разумно поступаешь, раз не хочешь видеть этого бездельника. Человек, у которого одно раздолье да приволье, как вот он, тебе не пара. И подумать только, что у этого лесного бродяги такая красавица из благородной семьи, как сахар на прикуску, ведь это что же? Ему, видно, мало того, что с ним немножко пошалили, поиграли. Ах ты, милая моя! Что же мне говорить? Вот приди он только ко мне, уж задам я ему! Ты уж поверь. Он ведь меня любит! Да и ты не хуже его любишь меня — знаю. Никогда не оставляешь меня, да и теперь не поскупишься, небось. А я помолюсь за тебя перед Господом Богом.

Жермена нашла нужным заступиться за Ищи-Свищи. Надо было поступить осторожнее, не подать ему повода заподозрить ее в чем-нибудь, сказать ему только, что за ней установлен надзор домашних, и исподволь запугать его возможностью разрыва.

— Ладно уж, ладно, адвокат ты мой, — воскликнула старуха, подмигивая. — Про мух и мухоловка.

Куньоль ушла с нагруженной корзиной, бормоча сквозь зубы благодарности, и долго еще раздавался ее гнусавый и тягучий голос. Жермена следила за ней. Она шла, прихрамывая, по дороге, освещенной солнцем, и когда ее кривая фигура исчезла вдали, за полями пшеницы, с Жермены словно свалилась тяжесть, она почувствовала, что какая-то опасность уходила с этой лицемерной старухой.

Куньоль вступила в лес. Как гибкие пружины, ее хромые ноги выпрямились вдруг, и она зашагала широкими шагами. Теперь ее палка была ей ни к чему.

Тропинки пересекали одна другую, извиваясь по склонам, крутизнам, бежали по оврагам в зеленом блеске растений. Ее не смущали неровности почвы. Она бодро взбегала на круглые пригорки и быстро спускалась по склонам, шла вдоль иссякших ручейков.

Вскоре лес перешел в кустарник, широко разросшийся кругом. Солнце заливало его жаркими лучами, словно огненная печь, опаляя корни, хрустевшие под ногами Куньоль. Кругом стояла глубокая тишина, нарушавшаяся лишь жужжанием мух. Кусты выдавались сплошной неподвижной массой под лучами беспощадного зноя, от которого растрескивалась земля. Старуха напялила платок на самые глаза, ослепленные солнцем, и, раздвигая руками ветки, двинулась через кустарники…

Ищи-Свищи лежал в тени под дубом, он выглянул из листвы, подползая на животе, и, увидя ее, приподнялся. Среди моря зелени выделялся он, широкоплечий и гордый.

— Сын мой, — промолвила старуха, опускаясь на землю. — Я вся в поту и выбилась из сил. Господи, пощади мои старые кости.

Ищи-Свищи затопал ногами, нетерпеливый и мрачный.

— Ты ее видела? Ну?

Она кивнула ему утвердительно головой и, вдыхая воздух полной грудью, словно задыхаясь, повторяла:

— Ах, эта бедность! Стоит ли стараться для людей! Ох, ох, ох! И что за это получаешь? Ничего.

Он вытащил из кармана горсть монет.

— На вот тебе, мать моя, на водку.

Она сунула деньги в корзину, и язык ее развязался.

— Раз это так, — промолвила она, — можно и духу набраться. Да, конечно, я ее видела. Она не больна, бедная девочка, но ей от этого не лучше. Она выплакала все свои слезы, что не видится с своим дорогим милым! Просто жалость берет.

Лицо парня просияло.

— Что ты это сказала? Она плачет!

— Ей так тяжело приходится! Ведь ее отец бьет ее немилосердно. И все из-за тебя, бездельник!

На лице его выразилось умиление.

— Бедная, бедная моя!

Она рассказала ему о том, как рассердились ее братья, какой был учинен за ней надзор и как она грустит.

Возбужденный, с улыбкой на лице, с блестевшими глазами, он видел только ее, страдающую из-за любви к нему, и повторял:

— Да, да!…

Она подняла голову.

— Ну, да. Я ей и сказала все, что надо было сказать. Бедный милый твой, — сказала я ей, — худ и тощ, как волк в лесу.

— О, о!

— Его глаза совсем как колодцы!

— Хорошо сказано, старуха.

Ему только и остается отдать Богу душу.

— Хорошо сказано.

— Он с собой еще сделает что-нибудь!

— Это правда. Ты хорошо сказала. Пускай меня съедят лучше черви, чем жить без Жермены.

— Но ты подожди. Она кричала, как свинья напоследях. Она пришла бы, если бы могла, но ей нельзя. — «Кончены и встречи, и голубиные речи, — сказала она мне». — «Хорошо, — ответила я ей, — если это ненадолго, так не беда». — «Да, да, — сказала она, — жить мне без него все равно как не жить».

Он слушал ее, впиваясь в ее слова, как в счастье. Его грудь усиленно дышала. Он хотел кричать, петь, валяться по земле.

— Милая, дорогая моя, радость! — бормотал он.

И под палящим зноем полдня, казалось, грезил широко раскрытыми глазами.

— Прощай, сын мой, — сказала ему нищая старуха. — Пойду помолюсь Богу. Мой желудок сух, как черствый хлеб. Если ты не зверь, ты мне дашь еще немножко на водку.

Он опустошил свой карман и весело проговорил:

— Возьми вот все. Я и без этого богат.

Она отошла от него, сделала сотню шагов и, спрятавшись за кустарниками, прокричала ему, не оборачиваясь, чтобы он ничего не пробовал предпринимать в отношении Жермены в продолжение недели или двух, думая про себя, что к тому времени они разойдутся или примирятся, как захотят.