Моя родственница, уже пожилая особа, возмущенная вечными обманами прислуги, наняла экономку для присмотра за домом. Это была высокая, зрелая брюнетка с угловатой фигурой, с мужской походкой и резкими движениями, словно рассекавшими вокруг себя воздух. Ей уже перевалило за сорок, и называлась она причудливо, по-мужски — Амбруаза.
Эта Амбруаза со своим мясистым, вытянутым носом, с чрезвычайно подвижными маленькими, сероватыми глазами под совершенно сросшимися бровями была бы совсем некрасива, если бы ее лоб не был украшен великолепной гривой каштановых волос с жгучим, осенним, багряным отливом. Но я не обратил бы на нее никакого внимания, если бы ее упорная предупредительность не преодолела в конце концов моего безразличия.
Она улыбалась мне с нежной и грустной покорностью. Ее руки как будто всегда старались задеть меня. Входя к себе в комнату, я несколько раз находил на своем столе небольшие букеты цветов, которые она покупала на улице.
Когда она входила ко мне, то всегда громко вздыхала. Я чувствовал себя отчасти смешным и неловким, как все мужчины, открыто преследуемые престарелыми и некрасивыми женщинами.
И вот однажды утром, когда я должен был из-за болезни остаться в постели, она вошла в мою комнату, поставила на полочку какую-то склянку с отваром, вышла и снова вошла, обнаруживая какое-то волнение. Лицо ее покрылось бледностью, глаза горели, как светлячки, и, прижавшись к моему изголовью, она глядела на меня с каким-то беззвучным странным смехом, обнаруживавшим широкий ряд ее зубов. Я повернулся лицом к стене, охваченный боязнью и тягостным чувством. Но почти в тот же миг она наклонилась надо мной, стала ласкать своими длинными руками мои волосы, так нравившиеся всем женщинам.
— Господи, какой он славный! О, мой маленький боженька!
Она говорила мне в каком-то легком бреду и обдавала лицо мое горячим дыханием и жгучими вздохами.
Застыв на миг в нерешительности, она внезапно бросилась на постель, схватила меня в свои объятия, безумно впиваясь в мой рот своими губами, и с хриплыми сдавленными криками яростно набросилась на свою добычу, подобная великим сладострастным амазонкам былой поры. Но ее бешеная страсть не действовала на меня. Я был спокоен. Не противился ей, оставаясь равнодушным к этой нежданной любви. Кофточка вдруг спала с нее. Распустились завязки юбок. Разметались, как крылья ночи, пышные пряди ее волос. И понял я, что всякая женщина становится красивой в страсти.
Эта высокая девушка, сжигаемая адским огнем, овладела мной бурным порывом. Я трепетал в ее объятиях и впал в сладкое забытье. А она мне шептала в исступлении:
— Мой маленький боженька… милый, славный боженька! И упивалась с дикими порывами. От нее пахло каким-то кислым едким запахом, как с поля брани.
Так познал я любовь.
Она раскрылась предо мной в тот миг, когда из моих нервов еще продолжала сочиться кровь, и я был пронизан ужасом и отвращением. Эта женщина с мужественным и страстным сердцем, не обращая внимания на мою жалкую трусливость, научила меня любви, которую так нежно раскрыла мне Ализа и не могла дать мне эта ласковая, как мать, Ева.
Потом мне стало грустно. Ужели эта Любовь?!.. Мучительная, судорожная спазма в момент агонии… Мне вспоминается теперь, с каким я усердием вымывал свои губы после этой любви.
Мучительные образы испарились. Мои грезы о великом безумии страсти потонули в этом пошлом упоении похоти, в этих грубых и достаточно тусклых наслаждениях. Моя постель оказалась соломенной подстилкой хлева, где засыпало животное сытным и безмятежным сном.
Все изменилось в моих представлениях. Женщина предстала предо мной служанкой неопрятного и бездушного акта. Я не страшился больше ее тайны. Я был подобен ребенку, боящемуся ночных привидений, пред которым зажгли внезапно свет.
Теперь я знал, теперь я все узнал: ужасное видение изменилось, смирившаяся кровь успокоила мое больное безумное воображение.
И юноша все же сказался во мне: если перед приятелями не посмел хвастаться этим любовным порывом Амбруазы, — внутренне я ужасно гордился происшедшим.
Эта пламенная девица со своими страстными порывами стала для меня спокойной привычкой, источником правильных удовольствий. Она горела странным жаром, называла меня постоянно своим маленьким боженькой и милым ангельчиком. В ее страсти было столько же естественности, сколько и отголосков долголетней религиозности. После утоления страсти она старательно перебирала пальцами свои четки.
Однажды она призналась мне, что была одно время набожна. Один из монастырских садовников изнасиловал ее. Она мягко и осторожно умела поправлять одеяла и подушки у больных.
И вот, благодаря неприязни к ней горничных за ее требовательность и строгость, она должна была уйти. Больше я не видел ее.
Снова начались для меня дни поста. Бредовые видения вновь владели мной, но уже не так, как раньше. Предо мной вставали яркие картины, ужаснее прежних. Я не мог видеть во время прогулок ни одной женщины, чтобы не представлять себе ее тела и рисовать ее в момент любви. Во всех женщинах чудилась мне та, которая овладела мною раньше, чем ею я.
Я осквернял робкую прелесть девственницы, насилуя в своем воображении тело каждой встречной женщины. Я был потаенным насильником, мысленно срывавшим с тела ткани одежд. И теперь, когда я уже знал скрытую тайну телесного облика Женщины, она вручила мне, животная и обнаженная в своих отправлениях, судьбу своего хрупкого и неразрушимого источника страсти.
Ее значение теперь переменилось. Ее тайна исчезла. Она перестала казаться мне жрицей колдовского обряда, Цирцеей, превращающей человека в зверя. Сама она была зверем со знаками зверя на своем теле, с звериной, пожирающей и лязгающей пастью. Ее недры были разверсты, словно разорвались от гнева богов, словно расщепились от удара грома. Вечно живая, раскрытая рана алкала и взывала, стала ее местью против мужчины и победой над ним.
Я накупил книг, читал с горечью и мукой Флобера, Гонкуров, Золя. У Бодлера я изведал разъедающее наслаждение. У Барбэ д'Оревилльи я испытал отраву жгучего извращения. Да, это были златоусты, прокаженные, ясновидящие пророки человечества. Все они изображали женщину, как золотую муху навозной кучи мира, обезумевшую пчелку, кидающуюся в погоню за самцами, как ненасытного спрута, всасывающего в себя мужчин, совершая работу истребленья. Она выставлялась в трагическом и диком виде, в ореоле жестокого величия.
Едва я узнал женщину, но никто не сказал мне, что она сестра моя, страдающая тою же мукой, что и я. Меня научили только презрению к своему телу, ужасу и стыду пред органами жизни.
И великие художники также учили меня в свой черед: «Смотрите! Она — истребительница духа, чудовище со множеством змеиных щупальцев. Она — язва рода человеческого. Если она рождает жизнь, то для того, чтобы жизнь потом растаяла в ее проклятом горниле страсти, чтобы ее дети, ставши рабами ее ложа, приносили себя в жертву у ее великолепных и непреклонных ног». Эти книги подкрепляли уроки моих первых учителей. Победное тело женщины рассеивало лепестки ее вечно живого греха всюду, куда она ступала. И Вселенная была отравлена ее ядом.
Я не ясно понимал еще моей болезни. Она таилась в глубине моего я. Она захватила все мои мозги, как разъедающий микробный токсин, как смертельный яд самой любви. А между тем, заразное начало не было мне врождено. Оно было результатом заблуждений половой зрелости, избытка моей болезненной чувствительности. Если бы, еще ребенком, я участвовал в играх с девочками моих лет, и невинная симпатия, определяющая будущие склонности, сроднила нас, если бы позднее не привили мне ложной стыдливости и отвращения к своему полу, — я избрал бы себе женщину по сердцу и пылкая природа моя укротилась бы под сенью семейного очага.
Моя болезнь была несомненным извращением тяготенья к тайне существа женщины. Болезнь так вкоренилась, что я не находил силы противостоять ей. Лишенный всяких предупреждающих и оздоравливающих средств в борьбе с нею, я не был в состоянии предотвратить то, что так долго мучило меня, подобно жестокой галлюцинации. С годами возрастало и странное физическое страдание, возбуждающий электрический трепет, пронизывавший мои нервы при приближении женщины.
Но казалось мне, я познал ее теперь всю. И испытывал одну мучительную тоску, чувствуя ее отдаленной от меня бесконечными преградами греха и моральных предрассудков общества. Я стал еще более одиноким с той поры, как она предстала предо мной. И оба мы — она и я — шли разными путями.