Мне случалось вести с Од разговоры, касавшиеся не исключительно страдания, которое обнаруживалось в моей крови своим живым, разъедающим присутствием. Я говорил ей с обманчивой надеждой, что она может понять мою глубокую жажду избавления.

Так и однажды, после чтения одной книги, пробудившей во мне потребность взаимных излияний, я поведал ей печальные дни моего детства, лишенного любви и ласки. Одно лишь родное ласковое слово могло бы загладить все несправедливости жизни по отношению ко мне.

А она только спросила, какая женщина в первый раз пробудила во мне чувство любви.

Я рассказал ей историю с Ализой, и воспоминания о ее жертвоприношении кололи мне сердце, как будто между мной и Од встала мертвая девочка со своею тайной на губах. Од терпеливо выслушала меня и только, когда я кончил, сказала, смеясь:

— Ее надо было бы повалить в траву.

Ромэн сказал бы то же самое.

В это мгновение я почувствовал тяжелую боль, словно своими руками она грубо разодрала саван, в котором спала моя лесная возлюбленная. О, я слишком хорошо знал ее похожий на немую судорогу смех, выходивший из неизмеримых глубин ее природы, подобно тому, как на поверхности водоема лопается пузырь воздуха в том месте, куда кто-то упал, чтобы вновь никогда не показаться.

Она принялась смеяться.

Я не могу сказать, чтобы в этом скрывалось какое-то злостное намерение, хотя она причинила мне ужасную боль, как будто внутреннюю красоту моего существа раздирали зубья бороны.

— О, она была лучше всех Од вместе, — сказал я ей с грустью. — Пощади хоть эту неведомую муку, которая довела ее до смерти.

Но она, казалось, не понимала меня.

Вскоре я позабыл об этом. И порой, как-то странно чувствуя, что душа моя жаждет выздоровления, я высказывал ей мои чистые взгляды на жизнь и природу. Перед ней я был как наивный юноша, который глядит на отражение небесного сияния в глухо журчащем ручейке, — но в тот же миг недобрый смех взмучивал песок в блестящей капельке, где мелькнул внезапно отблеск небес.

Я наивно мечтал приобщить ее к моим духовным интересам — читать ей стихи поэтов, произносить прекрасные, певучие созвучия, ласкающие слух и полные тоски и муки, в которых слышится биение общего горя. Но она своей насмешкой или ненавистью, или не знаю еще каким проявлением грубой надменности зверя парализовала мои душевные излияния. Своды неба обрушивались на меня, увлекая за собой. И я понимал на том расстоянии, которое разделяло нас, какую я выкопал пропасть между своей душой и собой самим, отрекаясь от божественной ясности высшей духовной жизни. В эти моменты просветления я презирал ее с такой Силой, что казалось вполне естественным, если никогда больше уже я не коснусь поцелуем ее губ.

И все-таки — стоило ей только сжать мой рот своими устами, как я не чувствовал уже больше ужаса. От огненного жара ее крови меня сковывало немым оцепененьем, как маленькое животное, попавшее в чудовищные лапы. У меня появлялась жажда покорного и добровольного заклания. Я забывал все свои идеальные упования и отворачивался от самого себя, как от обетованной, но навсегда потерянной земли.

За мгновениями наших наслаждений следовала страшная расслабленность и мрачное утомление, когда мы чувствовали себя далекими друг другу, словно на двух противоположных берегах ледяной земли, и вблизи этой женщины, презиравшей мою душу, душа моя униженно рыдала, разбитая постоянными припадками мимолетной чувственности. После таких минут и ее охватывало безмерным оцепененьем животного. Долго, долго лежали мы, как трупы, — как будто только на краю пропасти узнали друг друга с искривленными от ужаса лицами. В годы детства, в дни уединенной любви я не чувствовал себя более одиноким.

Я сказал ей однажды.

— Ты пришла, Од, и я любил тебя. Но я не узнаю тебя никогда. Разве это не убийственно грустно? Я гляжу на тебя, ищу тебя в глубине твоих зрачков и не знаю, какая ты женщина? Я жажду тебя, и ты не напоишь меня. Я стучусь в твою дверь, и ты не откроешь мне ее. Нет ни одной женщины прекрасней тебя, но ты неживая.

Я взял руками ее лицо и пытливо впился в ее зрачки. Я погружался в ее взор, как в колодец, но ничего не было на дне его. Глаза ее казались чуждыми ей, и она была самой себе — чужая. Ее пышное тело пламенно вздрагивало, как тучная земля, как колосья полевых злаков под полуденным зноем августа. Румяные потоки струились в могучем течении под слоем прозрачной кожи и вздымали ее перси. Ее волосы, разливавшие благоухание свежей ежевики, хрустели, как тернии под лучами солнца, как косматые гривы деревьев, охваченных огнем. У нее были глубокие и темные недра тучной нивы, и сама она была — смертью, подобно древним немым лесам каменноугольного периода и горным сланцам рудников.

Од была рассадником дурных образов, похотливым каменным виноградником, лозы которого перевивали паперть собора. Я вступил в этот сад, опустошил наливные гроздья: их едкая кровь извратила меня. Но страстно хотелось вкушать жизнь у груди Од, как ребенку. Я сказал ей:

— Од, ты, может быть, только уснула — проснись же, пора, проснись, чтобы мне узнать — кто ты?

И у меня в глазах стояли детски-доверчивые, грустные слезы: я не был уже отважным юношей, который под вечер идет в лес, стучит по деревьям и громко взывает: «Если есть кто-нибудь в этом месте, я сумею заставить его помериться силой со мною». Нет, теперь мне хотелось только быть среди прохлады свежего ручья в дикой таинственной чаще. И я долго ласкал ее, называя моим недугом, заглядывал в глубину ее глаз — не проскользнет ли, наконец, в них искра жизни. Но она только ласкала меня своими воздушными руками.

Был вечер. Весенний ветер, прохлада сумрака врывалась к нам в раскрытое окно вместе с ароматами далеких садов. Мое юное безумие могло бы растрогать камни, иссякшие фонтаны заставило бы забиться блестящей струей. О, если бы только одна слезинка оросила ее ресницы!

Какое-то томление сглаживало в нас всю нервную возбужденность нашей любви. Она вздохнула. Это было чудным моментом страдания и надежды.

— Од, — промолвил я, — не откладывай так долго ожидаемого слова. Все доверие мое трепещет во мне и преклоняет колена пред тобою. Никогда ведь не наступит больше такого мгновенья. Скажи мне, кто ты, дорогая Од?

Она казалась подавленной, как существо в преддверьях Рая. Словно какая-то бессознательная тяжесть, как глыба мрамора и металлов, придавила ее и не пускала. Словно кариатида поддерживала она гору из песчаника и кварца. Мне показалось, что она тоже сейчас заплачет. Я не знал еще, что слезы, божественные слезы суть навеки запретные пределы тупой бессознательности Зверя.

Соки ее жизни готовы были хлынуть наружу, но снова застыли. Она словно боролась с судьбой. Сумраком заволоклись ее глаза. И, словно с другого берега, она проговорила мне.

— Не спрашивай меня ни о чем. Не знаю сама — жива ли я?

Надвинулся мрак. Между нами раздвинулась пропасть. И еще раз почувствовал я, что потерял ее.

Старые, внутренние, горькие раны раскрылись. В моем безвольном существе на мгновение разразился взрыв против бремени оков и бессилья порвать их. У меня, измученного и испорченного, этот взрыв был лишь обманчивой мечтой освобожденья. Чувство божественно прекрасного на краткий миг озарило топкое болото, где истлевала моя душа, лишенная своей первоначальной, невинной красоты. И снова она погружалась в болото, падая с небесных высот. Я страдал оттого, что презирал себя сильней еще, чем презирал ее, и все еще любил ее, если это слово не оскорбляет любви.

Ненависть была более откровенным проявлением нашей извращенной страсти и связывала нас сильнее, чем любовь. Я устраивал грубые сцены, несправедливые с моей стороны, бросал ей оскорбления или глупо упрекал ее за мою погубленную жизнь. Од отвечала на это только своим беззвучным смехом. Она обладала тем превосходством надо мной, что умела казаться нечувствительной к этим бурным взрывам, после которых я еще больше подчинялся ей.

Но я был, как человек, отравленный дурным вином, гибельным соком винограда. И теперь, когда отведал ее жизнь и испил ее соленой крови, я чувствовал в порыве гнева какой-то едкий вкус во рту. Я хотел бы сделать ее ответственной за мои заблужденья и тем оправдаться перед самим собой.

Прошло уже два года, как я знал Од.

— Ну и прекрасно, — сказал я ей однажды, — мы разойдемся.

Она ответила.

— К чему? Ведь все равно вы вернетесь ко мне.

И поглядела на меня своим спокойным сумрачно-глубоким взглядом без иронии и без гордости.

Я тут же натянул ремни моей воли, как молодой бык под тяжестью груза. Неведомое тайное Посредничество уверило меня в моем освобождении, если только я найду в себе силы уехать. Я приготовился уже к долгому странствованию. Но в конце пятого дня, лишь только спустилась ночь, пошел к ее дверям и постучал.

Никогда я так не жаждал ее прекрасного и проклятого тела!..