Хлеба и зрелищ

Ленц Зигфрид

Зигфрид Ленц — один из крупнейших писателей ФРГ.

В Советском Союзе известен как автор антифашистского романа «Урок немецкого» и ряда новелл. Книга Ленца «Хлеба и зрелищ» — рассказ о трагической судьбе спортсмена Берта Бухнера в послевоенной Западной Германии.

 

На этот раз победит не он. Напрасно было выставлять его, дурацкая идея Виганда. Чтобы прийти первым, ему надо пробежать дистанцию меньше чем за тридцать минут, повторить свой прежний рекорд, а это ему не удастся, никак. Он самый старый из восьми бегунов, которые ждут на старте, готовясь к финальному забегу. Медленно стягивают они с себя тренировочные костюмы, стремясь до последней секунды сохранить тепло, согревающее мускулы. А вот и солнце! Под его лучами вспыхивает мокрая от дождя трава, на гаревой дорожке сверкают лужицы, но ветер не успокаивается, порывистый ветер, который обрушивается на крышу трибун и с самого утра мешает состязаниям.

Нет, на этот раз Берт не победит, даже не войдет в первую тройку; Хупперт, несмотря на растяжение ахиллова сухожилия, имел бы больше шансов, однако они выставили Берта вместо Хупперта — так пусть же он потерпит поражение!

Берт делает несколько шагов по газону, потом совершает долгую пробежку, широко и свободно работая руками; вот он смотрит в мою сторону, на трибуну, но не узнает меня. Неужели он меня ищет? Ждет, что я встану и махну рукой, словно ничего не произошло?..

Растерянная улыбка застыла на его измученном лице, он приглаживает свои редкие волосы, кладет руку на затылок и обводит взглядом трибуны. Да, он стар, слишком стар для этого забега и уже сейчас, до старта, выглядит как побежденный. Он чувствует, что его выставили в последний раз, знает, что в следующем году не возьмут даже запасным — пусть же прощание его будет горьким!

Продавцы в белых куртках, торгующие конфетами, сосисками и содовой водой, занимают место в проходах; билетеры становятся впереди, а внизу, на газоне, секундометристы уже подняли руку в знак готовности. Стало так тихо, что слышен шелест флагов на противоположной стороне трибуны, а что может быть страшнее тишины перед стартом, этого напряженного и вымученного безмолвия, которое ничто иное, как самое сильное проявление беспокойства, всегда одинакового?

Старт бегу на десять тысяч метров даст Ларсен. Он маленький, толстый; в красный куртке стартера похож на редиску; глядя на него, никак нельзя себе представить, кем он был, нельзя себе представить, что он установил два мировых рекорда по бегу, один — в знаменитой эстафете восемнадцать лет назад. Сейчас он вразвалочку прогуливается за линией старта, держа в обеих руках по пистолету. Он смотрит на бегунов, которые неторопливо выстраиваются, ждет, пока они не повернутся и не встанут на старт.

Нет, Берт не придет первым, мне не придется писать статью о нем, ни сегодня, ни когда-нибудь еще. Берт Бухнер не станет новым чемпионом Европы по бегу на десять тысяч метров. Так кто же, если не Берт, кто из восьми спортсменов, которые ежатся под порывистым ветром и ждут выстрела стартового пистолета? Может быть, Хельстрём? Он победил в предыдущем забеге, не исчерпав своих возможностей; легко, равномерно и мягко бежал он по дорожке. ДА, он бежал так же легко, как его великий земляк Гундер Хэгг. Хельстрём вполне может добиться победы. Так же, как и Оприс, курчавый румын: в прошлый раз он пробежал эту дистанцию меньше чем за тридцать минут. А может быть, первым придет Сибон, английский спортсмен, отец троих детей? Не исключено, что победит Массо, долговязый и смуглый, у итальянца тоже есть шанс. Да что там говорить, у всех есть шансы! У датчан, которых принимают за близнецов, и у швейцарца; даже у Мегерлейна по сравнению с Бертом больше шансов. У других все неопределенно, только с Бертом все ясно. Ясно, что этот бег не может принести ему ничего, кроме поражения.

На противоположной стороне стадиона перед предпоследней прямой, где соревновались в метании ядра, установлен рекорд: мне видно отсюда, как ядро, пролетев почти на полметра крайнюю отметку, ударилось о землю; да, наверно, установлен новый рекорд: быстро работают судьи, торжественно и тщательно измеряют они стальной рулеткой расстояние от края круга до места падения ядра, а спортсмен, поляк, узнает результат. Вот он вскакивает, вскидывает вверх руки — победа несомненна. Аплодисменты, жидкие аплодисменты — ведь лишь немногие зрители следили за ядром, большинство следят за восемью бегунами, которые застыли в напряженных позах перед белой линией. Вот Ларсен поднимает пистолет. Где же Берт? Он стоит рядом с Муссо, смуглым спортсменом, который выступает за Италию и знаменит своими финишными рывками. О, как безнадежно выглядит рядом с ним белокожий Берт, почти такой же белый, как его майка! И каким тщедушным он кажется рядом с другими: рядом с привыкшим к победам Сибоном, да и рядом с Мегерлейном, но это ничего не значит — у Берта сердце и легкие бегуна, он выиграл много состязаний, я не раз писал у себя в газете о победах Берта, однако и сердце, и легкие у него уже износились.

Влажный газон поблескивает и мерцает на солнце. Слепит глаза плакат на повороте. Когда же наконец Ларсен выстрелит? Невыносимо тягостное ожидание перед стартом, дрожь в руках, тошнота, словно в желудке горячий жернов, который начинает поворачиваться. Стреляй же, Ларсен, выпусти их на дорожку, отдай во власть ада! Ведь дорожка — это круг ада! Ну, стреляй же, Ларсен, нажми на спусковой крючок и освободи их, освободи нас! Конечно, у стартера должны быть железные нервы, у него не должно быть вообще никаких нервов. Наконец-то Ларсен приподнялся на носки… Ну, давай же, давай!.. И вот выстрел, чуть слышный. Ну и ну, неужели это и был выстрел избавления? Ветер срывает колечки дыма с дула пистолета, Пистолет опускается, и не сдерживаемый ничем рокот прокатывается над трибунами. Вздох облегчения — гора с плеч! Я тоже засек время.

Бегуны уже в пути. Проходят первый поворот. Вбегают в новый круг ада — во внутренний или во внешний? Гаревая дорожка размякла, все утро шел дождь, поэтому никаких рекордов не будет, выявятся лишь победители, занявшие первое, второе и третье места: уж слишком плоха сегодня беговая дорожка! Ветер яростно набрасывается на бегунов при выходе из поворота… Один из них проиграет не только этот забег… Неужели он пройдет всю дистанцию, неужели сможет бежать, заранее предвидя свое поражение?.. Берт вырвался вперед. Шаги как удары молотка, руки согнуты в локте. Берт бежит по противоположной прямой, энергично и упрямо, быстро отрывая стопу от грунта. Что же он делает? Неужели это уже поражение? Да, все предопределено с самого начала: уверенность в поражении толкает Берта в этот спурт, он не хочет слышать у себя за спиной угрожающего топота соперников, чувствовать на затылке их обжигающее дыхание. Берт убегает от них, чтобы убежать от самого себя.

Виганд, его старый тренер, стоит на противоположной прямой, он делает знак, означающий согласие. Хорошо, стало быть, Берт бежит по плану, но и планы не могут предотвратить поражения, если оно неизбежно… Во всяком случае, безумие Берта незаразно, соперники дают ему возможность оторваться, позволяют получить это ничего не стоящее преимущество; ведь они знают, что расплачиваться придется ему. И Сибон знает это, он идет позади Берта, лидируя в группе бегунов; рыжий, веснушчатый Сибон, лис гаревой дорожки; это знает и швед Хельстрём, спокойно бегущий за Сибоном.

Опять над стадионом, прерывисто воя, низко кружит старый биплан с развевающимся на ветру рекламным плакатом: «Почему те, кто курят трубку, имеют успех?» Ветер встряхивает самолет, тень от него стремительно скользит по газону, по бегунам. Берт уже пошел на второй поворот. Итальянец усмехается — я хорошо это вижу, — во время бега с мужественного лица Муссо не сходит усмешка, словно победитель ему уже известен… А может, это только застывшая гримаса напряжения?.. Это я узнаю позже, гораздо позже. Ведь они пробегают лишь первый круг, а бежать предстоит двадцать пять кругов. Но постойте, разве это не аплодисменты? Да, зрители перегибаются через барьер; там, где бежит Берт, слышатся громкие всплески аплодисментов, шум, выкрики. Он бежит четко работая ногами, склонив голову к плечу. Да, зрители его не забыли, не забыли его побед, пьянящей радости, которую он им доставлял. Они все еще не избавились от пагубной привычки, глядя на него, думать о победе. Они не склонны отказываться от того, к чему привыкли. Но если Берт проиграет, — а он обязательно проиграет, — что будут они делать, если он обманет их ожидания? Забудут его, как других? Да, они его забудут, забудут скоро и бесповоротно, ведь для них имеет значение лишь последний забег, бегун интересен им лишь постольку, поскольку интересен его последний забег. Сейчас они подгоняют его аплодисментами; на этот раз он должен выиграть ради них, чтобы им не пришлось отказаться от своих привычек…

Важен только последний забег. Но я-то знаю, я еще помню как он бежал в первый раз; никогда этого не забуду, не забуду тихие вечера в лагере военнопленных, безветрие, равнину, усталость, особенно равнину, перерезанную черными канавами, окаймленную зеленым валом дамбы, за которой мерно и неустанно шумело море.

Лагерь наш находился в северо-восточной части Шлезвиг-Гольштейна, недалеко от Хузума, и мы, рота желудочных больных, вояк-диетиков, лежали на лугу перед палатками, у низкого равнодушного горизонта. Стерегли нас четыре молодых английских солдата. Мы с Бертом отбились от своей части. Потеряли свои подразделения или подразделения потеряли нас — во всяком случае, мы не Очень горевали, однако на каком-то пыльном мосту нас подобрал джип и доставил к героям-желудочникам в весьма приличный лагерь военнопленных. Война уже кончилась, но у них все еще стояла штабная палатка и добротная палатка каптенармуса. Как грибы, как грязные грибы палатки усеяли луг, а над ними в суматошном полете, кружась, изгибаясь и хлопая крыльями, проносились первые чибисы. Мы доложили о прибытии в штабной палатке и представились страдающему болезнью желудка каптенармусу, который лежал на походной кровати, — лицо его было покрыто пятнами.

— До тех пор, пока вы не будете требовать пайков, я против вас не возражаю, — сказал он и легонько махнул рукой, словно отгонял мух; желудочник-фельдфебель уже ждал нас у входа в палатку, он отвел нам две койки.

Мы спали голова к голове. Берт проспал двое суток; я слышал, как он вздыхает во сне, видел следы страшной усталости на его осунувшемся лице, а иногда лицо его выражало протест, робкий протест и упрямство. Как тихо он дышал! Его впалая грудь едва подымалась и опускалась. Руки были слегка откинуты, пальцы скрючены. До чего ж он устал, если вдруг уснул, смирившись со всем, безвольно покорившись всему! Его сон казался безмолвной капитуляцией. Я лежал с ним рядом, прислушивался к его дыханию, боясь порой, что оно оборвется; днем я пялил глаза на шершавый полог палатки, следил за мошками, которые стремительно перемещались по брезенту, а когда переводил взгляд на Берта, мне подчас становилось жутко при виде его лица, такого юного и изможденного.

За палаткой, греясь в мягких лучах солнца, сидели на свежем воздухе вояки-желудочники и слушали бесконечные лекции. Каждый, у кого было о чем рассказать, или кто думал, что у него есть о чем рассказать, выступал с лекциями под открытым небом. О, у меня и сейчас еще звучат в ушах их голоса!.. Я все еще слышу голос некоего филолога, который осторожно поругивал Генриха Гейне; голос адвоката по бракоразводным делам, который так подробно рассказывал о своей практике, словно хотел превратить всех солдат нашей роты в адвокатов по бракоразводным делам; я слышу также щебетание ученого-япониста, — ей-богу, я боялся, как бы у всех наших желудочников глаза не стали раскосыми.

Просыпаясь, Берт прислушивался к разглагольствованиям за пологом палатки, и я улыбался ему ободряющей, просящей улыбкой, предлагал выйти вместе из палатки, но он лишь мягко качал головой, закрывал глаза и засыпал снова, и я слышал, как он вздыхает во сне, видел порой на его лице выражение испуга и готовности к отпору.

Мыло и печенье… Когда каптенармус вызвал нас, чтобы вручить мыло и печенье, Берт в первый раз встал, аккуратно сложил сбившееся одеяло и вышел из палатки. Прохладное утро, белесое солнце, сырой, пружинящий под ногами луг. Я видел, как Берт направился к одной из черных канав, пересекавших зеленую луговину, рывком стянул через голову свитер, потом рубашку и, помедлив секунду под взглядом английского часового, лег на землю, стал жадно, с наслаждением мыться. Потом он вернулся к палатке, вытерся и оделся.

— А теперь пошли за печеньем, — сказал он.

Мы встали в очередь перед палаткой каптенармуса, терпеливо двигались вместе со всеми, но когда наступил нага черед, каптенармус вдруг сделал знак парню, раздававшему печенье. «Половину пайка», — сказал он, и мы получили по половине пайка. Отошли в сторонку, в тень; вокруг все жевали, чавкали, хрустели, словно голодные кролики. Желудочники пожирали свои пайки сидя, лежа и даже на ходу. Когда мы с Бертом подошли к своей палатке, у него в руке осталось только серое мыло, которое он брезгливо понюхал и вдруг швырнул в канаву.

Я видел, что он голоден. Подвел его к маленькому костру, на котором герои-желудочники варили крапиву: суп из крапивы, слизистый пудинг из крапивы; некоторые даже пробовали варить крапиву вместе с печеньем. Берт наблюдал за усердными поварами, одобрительно кивал им, но от их приглашений отказывался. Зелень, одна только зелень была повсюду, вся земля утопала в густой зелени; из котелков пленные шлепали зеленью в крышки для еды; даже низкий горизонт излучал зеленое мерцание.

Луг наш был окружен колючей проволокой, ржавой, укрепленной на трухлявых столбах. В тот вечер мы шли вдоль забора. Берт осторожно вытаскивал из колючей проволоки конские волосы, прятал их в бумажник, а потом, когда мы уже очутились в палатке, сплел из них петлю, которую прикрепил к палке.

Я отправился вместе с ним к черным, поросшим камышами канавам. Берт нес палку с волосяной петлей, на лице его застыло выражение радостного ожидания. Видно было, что он забыл свои невзгоды: палатку, голод, все, против чего бунтовал во сне. Я видел, как он, пригнувшись, очень медленно пробирался вдоль черной канавы и внимательно осматривал илистое дно.

Как удивительно он двигался! Плавно скользил по траве, без толчков, без шума. Берт вырос в лесах близ польской границы, польские плотогоны научили его плести петли и ловить рыбу.

— Рыбу петлей всегда надо брать спереди, — сказал Берт, и я понял почему. Если сзади рыбы что-то шевелилось, она инстинктивно ускользала прежде, чем петля затягивалась. Ведь опасность всегда подстерегает рыбу сзади! Ну, а если петлю накинуть на голову рыбы, она не двинется с места (конечно, петля не должна ее коснуться).

До сих пор помню, как Берт в первый раз поманил меня, я подкрался к нему, он показал на канаву, на зеленую ряску, из-под которой высовывалась похожая на утиный клюв голова щуки; Берт сперва послюнявил петлю, потом потихоньку опустил ее в воду, остановил на несколько секунд у самой головы щуки и наконец отвел петлю к хвосту. Он подмигнул мне, рванул палку и, пронеся щуку над моей головой, швырнул ее на землю. А потом схватил обеими руками. Пристально смотрел он на бьющуюся, сверкающую на солнце рыбу. Это была маленькая щучка. Берт молча отнес ее к канаве и опустил в воду. Рыбка не насытила бы нас, но голод Берта она бы немного утолила. Тем не менее Берт не убил ее, а, секунду подержав трепещущую рыбу в воде, отпустил на волю.

Нет, Берт не убил ту первую щуку. Каждый день он крался вдоль канав, а я сопровождал его, но угрей, которых Берт пытался захлестнуть петлей, он так и не мог вытащить из воды. Угри не стояли на месте, они осторожно плыли над илистым дном, и всякий раз, когда Берт опускал в воду смоченную слюной петлю, угри испуганно ныряли в ил, взбивая хвостом Черные облака тины. Шаткие пузыри поднимались на поверхность, а когда оседала муть, лениво опускаясь на дно, Берт уводил меня дальше; ведь он знал, что угорь уже не покинет надежного убежища. Щуки, которые попадались в канавах, были слишком малы.

Угри не давались нам в руки. Все эти дни мы жили надеждами и печеньем, и я видел, как от голода заострялось лицо моего друга. Берт дважды пытался пройти к торфяным прудам у подножья зеленой дамбы; дважды просили мы часового пропустить нас, на худой конец, пройти вместе с нами — Берт надеялся поймать в торфяном пруду большую щуку, но юный страж только качал головой, надо признать, с грустью. Он сочувствовал нам, но разрешения не давал. Рыба не ловилась, в конце концов мы стали собирать молодые побеги аира, рвали пыльную крапиву у проселочной дороги, которая вела к лугу, мыли ее, варили зеленый клейстер, в который Берт крошил печенье, а проглотив это варево, молча, стоически взирали друг на друга, словно ждали, что нас разорвет в клочья.

Ну и весна! Безоблачное белесое небо, похожее на кожу вываренной рыбы, море за зеленым валом дамбы, хоть и невидимое, но явственно ощущаемое нами: мы впитывали в себя его запах, слышали равномерно набегающий шум волн, грохотание сталкивающихся камней. Я хорошо помню дух лагеря, дух абсолютной праздности, помню мирные столбики дыма от маленьких костров…

Берт не хотел стать адвокатом по бракоразводным делам, а я не хотел сделаться японистом. Во время лекций мы лежали в палатке, наблюдали за мошками, прислушивались к жужжанию толстых навозных мух, которые, цепляясь лапками за брезент, бились о крышу палатки; иногда, особенно по ночам, я чувствовал на себе пристальный взгляд Берта. Его неподвижные зрачки горели в темноте, я ощущал его дыхание на своем лице и притворялся спящим, а он долго смотрел на меня из-под руки.

И вот наступило утро, то самое утро, когда нас разбудили в сумерках и выгнали из палаток. Я увидел, как испугался Берт, разглядев два бронеавтомобиля, которые стояли за колючей проволокой на лугу. Пулеметы бронеавтомобилей были направлены на палатки. Нас заставили построиться. Заставили раздеться. Дрожа от холода, стояли мы, герои-желудочники, в туманной пелене; потом от одного из бронеавтомобилей отделился усатый офицер, нам приказали поднять руки вверх, и усатый, проходя между рядами, очень внимательно рассматривал наши подмышки. Берт стоял рядом со мной, его бил озноб; стиснув зубы, он бросал взгляды на бронеавтомобили, словно выискивая лазейку для бегства. Усатый медленно приближался к нам, не глядя никому в лицо. Иногда он останавливался, подходил к кому-нибудь вплотную. Я и сейчас вижу, как он рассматривал руки у каждого стоявшего в строю, вернее, внутреннюю часть плечевого сгиба, удовлетворенно кивал и шел дальше. Берт поджидал его, сжав узкие губы, шейные мускулы у него напряглись, и тут майор — усатый был в чине майора — подошел к нам, остановился перед Бертом. Он стоял долго, слишком долго, как мне казалось, как я думал, нет, я ничего не думал, только смотрел майору в лицо, холеное и приятное, с длинным подбородком, серыми, пытливыми глазами. И эти глаза уставились на Берта, на его впалую грудь. Я услышал, как майор тихо спросил: «Фамилия?» — и как Берт тут же ответил, а английский майор еще долго смотрел на него и вдруг двинулся дальше. Как я потом понял, майор искал чуть заметную наколку: обозначение группы крови, но ни у кого из нас не было такой наколки, и майор исчез вместе со своими бронеавтомобилями.

В тот день Берт не проронил ни слова, ничего не ел, он лежал в палатке и не сводил глаз с потолка. Весь вечер он пролежал, закинув руки за голову, даже не притронулся к компоту из крапивы, который я ему принес. Ночью его зрачки опять горели в темноте, я чувствовал, что он снова наблюдает за мной, чувствовал, что он чего-то ждет или на что-то надеется, но я не пошевелился и ничего не сказал. Полузакрыв глаза, я лежал возле него. И вдруг, о ужас, Берт поднялся, бесшумно приблизился ко мне, наклонился; меня напугали его горячечные глаза. «Ты спишь?» — спросил он, хотя видел, что я не сплю. А потом я услышал шопот. Что заставило его шептать в эту минуту? Конечно, ему было нелегко решиться, вероятно, он пошел на это лишь потому, что темнота скрывала от него мое лицо, лицо, выражавшее немой ужас.

— Я думал, они хотят увезти меня на этом бронеавтомобиле, — сказал он и немного помедлил.

Я не шевелился, его глаза продолжали гореть в темноте. И тут он назвал одно имя, прошептал его, потом прислушался, словно ожидая ответа откуда-то издалека. Он прошептал имя Виктор, но Виктор уже не мог ему ответить. Виктор, как и Берт, был родом из лесов близ польской границы, оба они выросли в Грабовене, в глухомани, вместе ходили в школу, служили в одной роте. Как сейчас, я слышу его тихий рассказ о тех днях, когда они были неразлучны, об их уговоре, о том, как они понимали друг друга без слов, были заодно и в помыслах и в поступках.

Удивительно, впервые увидев Берта еще в тот день на пыльном мосту, где нас обнаружил джип, я сразу подумал, что Берт наверняка дезертир. И теперь он шептал об этом. Берт рассказал, как однажды ночью они — Виктор и он — удрали из части, захватив оружие, чтобы избавиться от мучителя-фельдфебеля. Это было на севере, в Дании, за несколько недель до конца войны. Берт и Виктор, выросшие в лесах, искали спасения в лесу. Днем они по очереди спали в опавшей листве. Ночью пробирались на юг. В любое время суток они могли определить, где находятся, определить расстояние, отделявшее их от преследователей. Питались они хлебом, неочищенным сахаром и сырой рыбой. И вот — вероятно, в воскресенье, да, Берт сказал, что это случилось в воскресенье, потому что они впервые после побега побрились, — через гладь озера, с противоположной стороны с безлесого берега до них донесся предупредительный окрик, они услышали шум шагов и, наконец, выстрелы. Недоумение, боль, удивление исказили черты Виктора — на бегу он остановился, судорожно дернулся, завертелся на месте и рухнул, прошептав напоследок: «Дерьмо». Потом требовательно и изумленно взглянул на Берта, словно ожидая, что тот объяснит, почему он вдруг упал и не может подняться. И все же он скорее, чем Берт, разобрался в случившемся — ему прострелили легкое, и он потребовал от Берта сперва взглядом, а потом и словами исполнить то, о чем они уговорились заранее. Они уговорились ни при каких обстоятельствах живым или раненым не попадаться в руки преследователей.

Конечно, они не думали, что им придется когда-нибудь сдержать слово. Виктор судорожно бил каблуками о листья. «Спускай курок, — сказал он, — чего ты медлишь?» Шаги и голоса преследователей послышались уже на этом берегу озера, и Берт понял, что выстрел тут же обнаружит его. Он увидел винтовку Виктора, лежавшую на листьях под деревьями. Берт не поднял ее. Он и свою винтовку положил на листья. Поймал на себе презрительный взгляд Виктора; да, Виктор еще нашел в себе силы бросить на него этот взгляд, который Берт не мог вынести. Он выдернул из ножен штык. Преследователи приближались. Виктор слабо и одобрительно кивнул. Берт распахнул грязный мундир раненого, задрал на нем рубаху, увидел перед собой белесое мерцание кожи и вонзил в тело друга холодное острие штыка. И Виктор улыбнулся, его глаза широко раскрылись, когда Берт, сдерживая слово, нанес удар…

Я молча слушал Берта в темноте палатки, ощущал на себе его дыхание, видел его горящие глаза, и в той страшной тишине, которая вдруг наступила, я заметил, что он чего-то ждет, но не мог промолвить ни слова. Я вспомнил, как он наблюдал за мной в предыдущие ночи до того, как решился все рассказать. Под конец он спросил меня: «Что же теперь будет?» — и я ответил: «Пора спать, дружище».

В ту ночь Берт уснул. Он проспал до утра, а когда я разбудил его, взглянул на меня как на чужого. С той поры так и повелось. Он один отправлялся бродить вдоль черных канав, один варил себе крапиву; одиноко, насколько это было возможно на нашем лугу, разгуливал по своим излюбленным дорожкам. Он избегал людей, но особенно избегал меня, иногда я даже чувствовал его враждебность ко мне. На лекциях он сидел молча или лежал в последнем ряду. Во время этих лекций ему никто не докучал. Я перестал с ним разговаривать, потому что он отвечал мне недружелюбно; даже если я угадывал его желание, он нарочно противоречил мне, не дослушав до конца. Я часто видел, как Берт сидит у канавы возле узкой, заросшей травой дороги. В руке он держал палку и помешивал тинистую воду, блестящую зелень ряски. Нет, я не нарушал его одиночества, мне уже надоело приставать к нему.

Печенье и лекции. …Ничто казалось не предвещало события, которое произошло позже, а когда оно случилось, многие не захотели поверить в его серьезность или признать, что оно увенчается успехом. Событие это свершилось вечером, в сумерки, когда тени простерлись под насыпью, когда с моря прилетели морские птицы и стали устраиваться на ночлег в камышах возле торфяного пруда, а над палатками послышалось гудение дрожащей комариной стаи. Мы, герои-желудочники, построились, и каптенармус с пятнистым лицом призвал нас уменьшить потребление мыла, печенья и даже воздуха; за колючей проволокой стояли часовые, неподвижно, как серые цапли. И тут вдруг — каптенармус еще продолжал разглагольствовать, — и тут вдруг Берт вышел из строя. Не слушая окрика и не поворачивая головы, он спокойно шел по лугу, а мы молча наблюдали за ним; он шел неторопливо, не проявляя ни страха, ни осторожности, шел к колючей проволоке, где кончался наш загон. Ближайший часовой находился от него на расстоянии ста, а может быть, ста пятидесяти метров, но Берт, очевидно, не учитывал ни этого расстояния, ни своих шансов на успех: он прополз под колючей проволокой, перепрыгнул через канаву, а потом… потом я впервые увидел, как он бежит.

После короткого замешательства за ним побежали двое часовых. Было заметно, что им пришлось преодолеть немалый испуг и изумление прежде чем пуститься в погоню за Бертом. Да, тогда я увидел, как бежит Берт: легкий наклон корпуса, согнутые в локтях руки, он бежал, спотыкаясь о рытвины или о кочки с торчащими пучками жесткой травы; бежал к торфяному пруду и вдруг замедлил бег на залитом водой клочке луга. Над ним сверкали водяные брызги, сухой тростник ломался у него под ногами, а рядом и впереди, хлопая крыльями, взлетали морские чайки и наполняли воздух пронзительными тревожными криками. Птицы кружились над Бертом, жалобно предупреждая об опасности; некоторые подлетали к нему почти вплотную, так что казалось, будто из вечерней мглы падают белые снаряды; но чуть-чуть не долетев до Берта, чайки поворачивались и снова взмывали в поднебесье, все так же жалобно крича, они тучей кружились над ним.

Часовые не стреляли, нет, они не стреляли в Берта, хотя мы ждали выстрелов; мы видели, что разрыв между ними и Бертом становился все больше и что скоро им придется стрелять. На что они надеялись? Надеялись нагнать его на другом берегу пруда, у моря, где кончались все дороги? Надеялись, что он увязнет, застрянет в болоте? Винтовки часовые держали наготове…

Гнилая вода торфяного пруда, громкий всплеск — Берт бросился в пруд, скрылся под водой, а потом показался на другом берегу среди буйных зарослей камыша. Невыносимо медленно Берт выкарабкивался из воды. «Теперь конец», — думали мы; потом он снова поднялся и побежал под насыпью вдоль дамбы. Теперь-то им придется стрелять. Берт побежал вверх по склону на противоположном берегу пруда — силуэт стремительного бегуна на фоне вечернего неба, да, Берт все еще бежал, отбросив назад руку.

Два выстрела прозвучали один за другим. Бросок вперед, бросок назад — оба часовых стояли на берегу пруда и стреляли в Берта. После третьего выстрела Берт упал. Покатился по насыпи в сторону моря. Да, в тот день я впервые увидел, как бежит Берт. Вернувшись в палатку, я нашел у себя под одеялом его паек, он оставил его мне.

…Ну и ветер! Сердитый порывистый ветер проносится над трибунами, надувает плакат на предпоследней прямой и подгоняет восьмерых бегунов ударами незримого кулака. Нет, Берту не добиться победы, даже если он пройдет поворот и начнет третий круг с опережением в двенадцать метров. Напрасно его допустили к соревнованиям. Он слишком стар и измотан, он выдохся, его спурт был спуртом отчаяния, он не сможет выдержать такой темп. Уже после десятого круга он потеряет скорость, свалится и умрет; пусть же этот последний бег станет для него последним уроком: пути назад нет, ничего не поделаешь. Может, я все же упомяну о нем в своей статье. Может, это надо сделать, чтобы он усвоил старую истину, написанную черным по белому, и повесил это изречение над своей кроватью: всему приходит конец. Шаг его крепок, но слишком тяжел, теперь ему надо приноравливаться к этому; да, он сам все заметил, ломает свой стиль, мягче отталкивается от дорожки, и вот он все ближе и ближе, аплодисменты опережают Берта, возвещая о его приближении. Аплодисменты зрителей вынуждают его бежать. Вот он. Я слышу, как тяжело он дышит, лицо его искажено, словно Берта пытают. Стук шагов отдается в висках, жгучий страх сжимает затылок, глаза тускнеют, будто у издыхающей рыбы, — такое бывало уже во время многих забегов и часто казалось, будто Берт бежит, спасая свою жизнь.

Берту Бухнеру не быть новым чемпионом в беге на десять тысяч метров. Из-под ног Берта взлетают комки мокрой гари. Он бежит слегка наклонив корпус, устанавливает свой темп, определяет свой стиль бега: стремительно отталкивается стопой от дорожки, бежит энергично, строго сохраняет ритм. Теперь в группе бегунов метрах в двенадцати или пятнадцати от Берта лидирует Хельстрём. Как легко бежит этот швед, свободно и красиво, высоко поднимая ноги, на его спокойном лице выражение радости! Но вот вперед вырывается Муссо, смуглый спортсмен, представитель Италии. В то время как Берт проходит поворот, начиная третий круг, Муссо вырывается вперед, обгоняет Сибона, атлетически сложенного тактика из Англии, обходит Хельстрёма. Теперь лидирует Муссо — если не считать Берта, группа бегунов все еще компактна. Мегерлейн, швейцарский почтальон, который уже имеет бронзовую медаль за пять тысяч метров, бежит впереди двух похожих на близнецов датчан, — Кристенсена и Кнудсена, а замыкает группу кудрявый, мускулистый румын Оприс. Никто не знает, чем все кончится. Конечно, если бы среди них был Раутаваара, этот замшелый финн, — говорят, что он только раз в жизни ездил на трамвае, — то одно из первых трех мест было бы уже известно, но Раутаваара не смог принять участие в беге: несловоохотливый спортсмен сидит сейчас в самолете, который мчит его в лес к отцу, убитому упавшим деревом; отец погиб в тот день, когда Раутаваара показал в забеге лучшее в мире время…

Виганд, стоя на внутренней бровке, прокричал Берту его время, отличное время при таком ветре; но начало не в счет, поражение придет позже, когда ноги нальются свинцом, станут неповоротливыми, словно чужими, когда от них захочется отделаться, как лисице, которая отгрызает себе лапу, попавшую в капкан.

Копьеметатели, хотя и испугались порывистого ветра, все же вступили в борьбу. Ох уж этот боковой ветер! Из-за него почти все перешли на финский стиль: разбег, переменный шаг, подскок, потом отвести копье назад, как можно дальше назад, и подать над головой вперед — и копье, этот гибкий снаряд, взлетает, покачивается и дрожит в полете, пока его не подхватывает ветер. Тут копье резко сбивается с курса, клонится к земле и падает плашмя на блестящий газон, не уколов, даже не поцарапав землю. Не раз судьи досадливо машут рукой: результат не засчитывается. Одна табличка установлена сразу же за указателем «70 м» — пока это лучший результат дня. Какой жалкой кажется эта цифра на фоне флажка, обозначающего мировой рекорд: разница пятнадцать с лишним метров!..

Да, Берт опередил остальных метров на пятнадцать, уже на пятнадцать. Вот он бежит мимо яркого плаката, рекламирующего хронометры. «Точность — залог успеха», — утверждает плакат, как будто люди точные не испытывают ни поражений, ни неудач.

Шнуры, на которых подняты флаги, бьются о крашеные шесты, и шум этот доносится до трибун. Берту устроили овацию, весь стадион скандирует его имя, оно прокатывается сверху вниз, выплескивается ему навстречу, звучит у него за спиной, неумолимо и требовательно. Этот бег уже не принадлежит одному Берту — он стал бегом стадиона. Берт — избранник толпы, исполнитель ее воли, толпа вместе с ним. И все же он потерпит поражение. У него не хватит сил удержать такой темп. Берт никогда не отличался в финишном рывке. Всеми своими победами он обязан рывку на дистанции; он быстро отрывался от группы бегунов, и даже если в конце ему приходилось уступить несколько метров, приходил первым.

Муссо все еще лидирует в группе бегунов, догоняющих Берта; теперь они бегут вплотную друг к другу, словно на поводу у лидера. Наверху, в ложе для почетных гостей, разыгрывается торжественный спектакль, рукопожатия, поклоны, согнутые спины — появился обербургомистр, добродушное лошадиное лицо. Этого старого политикана доставили сюда, чтобы он сказал («С вашего разрешения…») несколько слов зрителям; его задача — продемонстрировать глубокую, да, да, глубокую связь между властями и спортом. Ибо власти глубоко убеждены в том, что в здоровом теле — здоровый дух, а это, в свою очередь, означает, что все, кто придерживается этой истины… и так далее и тому подобное… «При награждении победителей мы услышим…»

Один из судей прерывает состязание копьеметателей и делает предостерегающий знак Виганду, тренеру Берта, который хотел перебежать площадку под траекторией копья. В Милане, когда один секундометрист перебегал через площадку во время соревнования копьеметателей, раздался истошный крик: копье скрылось из глаз, потом скользнуло к земле и с удивительной точностью врезалось судье между лопаток, пригвоздив его к земле. Бедняга даже не шевельнулся, только древко копья еще слегка дрожало над его спиной… В редакции не захотели напечатать эту фотографию.

Берт опустил руку. Думает, что ему будет легче. Нет, это не поможет, исход предрешен: его бег может закончиться только поражением, я не буду писать о нем, мне даже не придется называть его в первой пятерке, он этого не заслужил…

Сколько времени прошло с тех пор, как я впервые написал: «Берт Бухнер — победитель, не имеющий соперников»? Это случилось в летнее воскресенье, в порту. Начался отлив, пятна нефти сверкали на солнце. Люди в воскресных костюмах прогуливались по плавучему причалу; воскресные прически, воскресные лица… Я рассматривал их с верхней палубы самоходного парома, который, легко покачиваясь, будто дыша, стоял у пирса. Старый худой матрос угрюмо бросил конец, был слышен звон машинного телеграфа, шум моря за кормой, паром отчалил — да, это было в то воскресенье, на реке. Сперва я увидел только затылок, спину и измятый пиджак. Человек стоял впереди, на самом носу, опершись о белые поручни, и смотрел на воду, которую резал нос парома, вздымая пену. Этот человек напоминал деревянную фигурку, заменявшую на старинных кораблях бушприт; его длинные пепельные волосы падали на шею, штаны были в пятнах, отвороты обтрепаны. Он не шевелился, словно бушприт стоявшего на приколе корабля.

Я ждал, Когда он обернется: мне хотелось увидеть его лицо. Меня заинтриговал этот парень, одиноко стоявший на носу парома, а потом — любопытство мое еще возросло — я начал мысленно рисовать лицо парня: представил себе дерзкое лицо спекулянта с миндалевидными глазами, отрешенное лицо солдата, вернувшегося из плена, — в ту пору пленные постоянно околачивались у дверей разных учреждений; я даже придумал ему лицо впавшего в детство пенсионера. А он все стоял ко мне спиной, словно окаменев, и смотрел на воду. Мы шли по реке, поднялись к заброшенной гавани, прошли мимо разбитого зеленого буя и, проплыв под мостом, оказались в канале, близ которого находился обсаженный тополями стадион спортивного общества портовиков. Я ехал сюда по заданию редакции, где проработал всего несколько месяцев. Мне было поручено написать репортаж о чемпионате в спортивном обществе портовиков, три столбца для местной хроники. Мы приблизились к прямым, как лезвие ножа, шпалерам из тополей. Боже, какая вдруг поднялась вонь! Она неслась с рыбозавода — кирпичного, похожего на коробку здания, которое высилось на противоположной стороне стадиона, от этой вони рябило в глазах: ядовитая зелень, зеленое гнилостное мерцание оскаленных рыбьих голов… Паром остановился, и тут, именно в эту секунду, стоявший на носу человек обернулся: это был Берт.

Со времени его бегства из лагеря я не видел Берта. Я радостно бросился к нему, хлопнул его по плечу и заметил, что он вздрогнул, потом улыбнулся. Казалось, Берт не очень удивился нашей встрече, во всяком случае, радость его была не столь бурной, как моя; с улыбкой, но и с какой-то внутренней холодностью воспринял он мои восторги.

Паром тихонько скользнул к причалу. Накатившаяся волна хлестнула о крутой каменный берег канала.

— Время от времени я совершаю такие экскурсии, — сказал Берт. — Кажется, что гуляешь по лабиринту.

Эту экскурсию он все-таки прервал: я уговорил его сойти с парома. Мы спустились по трапу, стиснутые с двух сторон родственниками и друзьями портовых спортсменов. Подойдя к деревянной будке, я предъявил свою журналистскую карточку, купил входной билет Берту, и мы вошли на стадион спортивного общества портовиков.

Зрителей было не очень много, но зато те, кто пришел, нетерпением, темпераментом, участием и проявлением родственных чувств компенсировали свою малочисленность. За трухлявыми деревянными барьерами стояли невесты, жены, родители и дети участников соревнований, ветераны общества, его меценаты и основатели. (Это спортивное общество было бедным, его мало кто знал, о нем не упоминали по радио, кинокамеры не нацеливались на спортсменов этого общества, и, если не считать Катценштейна, никто из его членов не получил особой известности. Катценштейн занял однажды четвертое место в беге на три тысячи метров с препятствиями, поэтому председатель общества Кронерт называл его не иначе, как «наш знаменитый Катценштейн».)

Мы нашли свободный уголок и прислонились к деревянному барьеру. Легкий шелест тополей, адская вонь в редкостном сочетании с запахом гнилой воды канала, солнце и ожидание… Рядом со мной стоял Берт. Я искоса наблюдал за ним. Соревнования еще не начались. По дешевой шлаковой дорожке чертили белые линии. Два человека разрыхляли и выравнивали яму для прыжков в длину. Атлетического вида старик прикреплял пружинистую рейку к стойке для прыжков в высоту. Ну и стадион! Растерзанная луговая дернина, трухлявые шесты для прыжков, у кромки беговой дорожки большие комья шлака. Да, этот стадион, весь в шрамах и ссадинах, давно пора было отправить на пенсию, ему не помогло бы никакое «лечение», зато нигде, ни на каких соревнованиях я не видел столько искренней радости.

Я начал расспрашивать Берта. Он вздрогнул и вышел из оцепенения. Да, ему удалось бежать, он работает курьером на фабрике, где делают уксус, по вечерам ходит в школу, чтобы получить аттестат зрелости. Правда, у него есть бумажка о том, что во время войны ему великодушно разрешили досрочно сдать экзамены на аттестат зрелости, но теперь этой бумажкой можно разве что подтереться.

— Потом я собираюсь поступить в институт, в ветеринарный, — сказал Берт.

Как видно, ему не доставляло особого удовольствия стоять передо мной и отвечать на мои вопросы. Я чувствовал, что если бы у него была хоть малейшая возможность, он вернулся бы обратно на паром. Берт то и дело поглядывал на причал, но паром заходил в эти места редко.

Виганд прогнал со стадиона ребят, которые, увидев приглаженную граблями яму для прыжков в длину, тут же захотели проверить дистанцию разбега и грунт. Он нетерпеливо поглядывал на часы, на коричневые кабины для переодевания и качал головой. Какой-то паренек, перекинув через плечо сетку с эстафетными палочками, бежал по гаревой дорожке, стараясь не сойти с белой полосы, а вслед ему неслись проклятья тех, кто вел эту полосу. Расставив ноги и согнув спину, двое мужчин сыпали молотый мел из надорванного пакета, — казалось, кондитеры украшают шоколадный торт полосками сахарной пудры. Вдруг кто-то хлопнул нас по плечу, мы обернулись и увидели улыбающегося Кронерта, председателя спортивного общества портовиков: лысая, похожая на шар голова, рыхлое лицо завсегдатая пивных, красные оттопыренные уши. Пыхтя, он сгреб нас в охапку. «Сегодня у нас большой день, ребята, вы уж поверьте!» Я ему поверил. Позади Кронерта стояла Tea, его дочь. Тут я впервые ее увидел: флегматичная толстушка в белой блузке, очень молоденькая, что было заметно по ее нежной коже. Когда она здоровалась с Бертом и со мной, на шее у нее пульсировала тонкая жилка. Tea протянула нам маленькую пухлую ладошку, обвела пугливым взглядом каждого из нас и застенчиво произнесла своим круглым, как у рыбы, ртом: «Теа».

Потом Кронерт потащил нас в гардеробную, рассказывая о «знаменитом Катценштейне», который уже никогда больше не выйдет на гаревую дорожку: его придавило бортом корабля к пирсу. Катценштейн не рассчитал прыжка, поскользнулся и упал за борт…

Скоро Кронерт скрылся в одной из кабин. Tea осталась с нами. Молчание, долгое молчание, иногда улыбка, робкая и вялая, — маленькая плотвичка посреди двух нерешительных щук. Наконец из коричневых кабин послышался голос Кронерта, громовой голос, достаточно сильный, чтобы приподнять покрытую толем крышу. Кронерт подгонял спортсменов, выталкивая их из дверей, потом подозвал судью в подтяжках, чтобы тот навел порядок.

— Не будет ли дождя? — спросил Берт и показал на зонт Tea.

Наверное, будет, конечно, будет, потому что на чемпионатах их общества всегда идет дождь.

Из раздевалки появился торжествующий Кронерт, подошел к нам, окинул меня оценивающим взглядом; сначала посмотрел на мои ботинки и брюки, потом его взгляд остановился на моей руке, вернее, на металлическом двойном крюке, который заменял мне руку, оторванную уже в лагере для военнопленных; огорченно отвернувшись, он обратил свое рыхлое лицо к Берту. Снова оценивающий взгляд, пыхтенье — я вижу и слышу все это, как сейчас, — потом не терпящим возражения, безапелляционным тоном он заявил:

— Сегодня у нас большой день, парень, поверь мне, поэтому изволь принять участие в наших соревнованиях как гость!

Растерянное лицо Берта, глубокий вздох. Немного поколебавшись, он хотел что-то возразить, но осекся под решительным взглядом Кронерта.

— Ну вот и договорились, — сказал Кронерт.

— Почему бы не попробовать? — заметил я. A Tea добавила:

— Ну, кончено, — и повертела в руке зонтик.

Беспомощно поглядев на пристань, Берт остался на стадионе, ему пришлось остаться…

Стоя за невысоким деревянным барьером, мы наблюдали за соревнованиями портовиков, а между нами была молчаливая Tea, которую Кронерт оставил нам, как оставляют чемоданы. И все это время мы не снимали с головы бумажные шапочки, которые спасали от палящего солнца. Не было ни полуфиналов, ни четвертьфиналов — в каждом виде спорта были одни лишь финалы. Спортсмены знали, что поставлено на карту. И хотя борьба шла только за призовые места, я нигде не видел ни усталых взглядов, ни огорчения у побежденных, ни даже неудержимой радости у победителей. На этом убогом стадионе, в этом жалком спортивном обществе царили радостный дух состязаний и чувство удовлетворения от спорта как такового. До сих пор помню, как невесты, жены и дети торопились обласкать побежденных, обласкать победителей; они чествовали и тех и других только за то, что эти люди были участниками чемпионата. Нет, того воскресенья, воскресенья в порту, я никогда не забуду, не забуду ни соревнований, ни убийственную вонь рыбозавода. Соревнования не дали внушительных результатов, спортсменам не удалось установить ни одного нового рекорда общества, но зато я понял тогда, что спорт не обязательно трагедия и что стадион не прибежище для гонимых.

Помню безмятежную увлеченность и веселую одержимость спортсменов, помню подбадривающие крики какой-то расплывшейся старухи: «Адольф! — кричала она. — Адольф!» — и бутылку пива, которую невеста передавала через барьер своему жениху. На таких соревнованиях в ясный солнечный день забываешь о жаре, да и обо всем остальном. Берт надеялся, что Кронерт уже не вспомнит о своем приглашении и не заставит его участвовать в чемпионате; у него, видимо, отлегло от сердца. Берт решил, что опасность миновала, поскольку состязания в технических видах спорта уже подходили к концу. Толкание ядра, метание копья и диска уже закончились. Но вот перед нами возник Кронерт и повторил свое приглашение:

— Ну, а теперь покажи, мальчик, на что способны наши гости.

Берт отрицательно покачал головой.

— Все уже закончилось, — сказал он.

Но Кронерт торжественно заявил, что самое главное впереди: через несколько минут состоится забег на пять тысяч метров, «забег имени Катценштейна», поскольку спортивное общество портовиков всегда славилось своими бегунами и «наш знаменитый Катценштейн» тому лучшее доказательство. В молчании Берта я почувствовал укор. Я знал, что в эту минуту он в душе проклинает меня, поскольку я затащил его на этот стадион. Бегал ли Берт когда-нибудь — спросил Кронерт, и я ответил за Берта:

— Только при отступлении. И еще он бежал из лагеря.

— Отличная школа, — пропыхтел Кронерт, — лучшей тренировки и не надо.

Он повел Берта в раздевалку.

Старт. Берт стоял на старте вместе с десятком других бегунов. Кронерт достал ему спортивный костюм, ботинки на триконах и даже красную резинку, которой он повязал длинные волосы Берта, чтобы они не падали ему на лицо. Рядом с Бертом стоял Хорст Мевиус, рослый кудрявый юноша с очень серьезным лицом; Хорст, корабельный маляр, был фаворитом в этом виде бега.

— Победит Хорст, это уж точно, — сказала Tea, потому что Хорст считался продолжателем традиций знаменитого Катценштейна.

В спортивном обществе портовиков любили рослого Хорста, я заметил это сразу же после старта: почти все скандировали его имя, и фаворит немедленно взял энергичный темп. Да, он был намного сильнее своих соперников, но от одного из них он никак не мог оторваться: Берт бежал за ним по пятам. Восемь кругов лидировал Хорст, определяя темп, потом вперед вышел Берт. С силой отталкивая ноги от земли, слегка наклонившись вперед, он обогнал Мевиуса, у которого на лице появилось выражение тоскливого изумления и растерянности; после восьми кругов его соперник нашел в себе силы сделать рывок на дистанции, а его, Хорста, оставил позади, как придорожный камень, словно загиптонизировал своим горячим дыханием.

Зрители замолкли, они недоумевали, озадаченные тем, что Берт не замедляет темпа; догнав и перегнав последних бегунов, он снова сделал рывок, казалось, все в нем клокочет от ярости. Да, этот бег был местью, местью Кронерту и мне, заставивших его участвовать в состязании. Берт не желал сбавлять скорости, он хотел показать всем на что способен. Зрители давно уже перестали скандировать имя Хорста: чужой идол появился на беговой дорожке, чужой чемпион, который убедительно победил того, в кого они прежде верили; оставил его далеко позади и тем самым развенчал. Да, Берт сверг их любимца, поколебал в них уверенность в прежних симпатиях.

Берт победил с опережением больше чем в двести метров. Он пересек финишную черту на двести метров впереди Хорста. Как они таращили глаза, осматривали его, спрашивали, кто он! Столпились вокруг него, разглядывали его ноги, грудную клетку, лицо. Их недоверие, их взволнованные аплодисменты, когда Хорст, побледнев, добежал наконец до финиша и первым поздравил Берта.

— Он великолепно бежал, ваш друг, — сказала Tea.

Секундометристы — я помню, как они собрались все вместе и, держа свои секундомеры, недоверчиво сравнивали засеченное каждым из них время, — секундометристы посовещались и определили среднее время, потом подошли к Берту, торжественно подошли к нему, и один из них протянул Берту часы и показал время.

— Лучшего бегуна, чем ваш друг, я не знаю, — сказала Tea, — он заслужил приз.

Но они не дали ему приза. Берт не получил его потому, что в уставе общества не была предусмотрена возможность награждения призами гостей. Хорст унес домой бронзовую фигурку бегуна.

Я помню, как началось чествование победителей: толстяк Кронерт держал под мышкой почетные грамоты и призы, его рыхлое лицо сияло от восторга, а потом вдруг солнце скрылось за тучей, поднялся ветер и полил дождь. Он хлынул потоком, крупные капли хлестали по толевой крыше раздевалки, куда мы примчались, промокнув до нитки, и где ждали парома. Берт стоял рядом со мной в тесном коридоре, наполненном теплыми испарениями человеческих тел. Дыхание его стало ровным. Усталость после бега уже прошла. Я не поздравил его, боясь, что он не примет моих поздравлений. Мы стояли тесно прижавшись друг к другу, но я так и не решился посмотреть ему в глаза. Рука его, которая легла мне на плечо, спустилась до металлического протеза, испуганно отпрянула, а потом осторожно скользнула по моей здоровой руке и коснулась ладони. Берт тихо разнял мои пальцы, сжал их и сказал:

— Ничего, старина, не волнуйся, я чувствую себя отлично. Забавный бег. Давненько я так хорошо себя не чувствовал.

И я, не глядя на него, ответил:

— Тебе надо продолжать, Берт, ты мог бы стать хорошим бегуном. Не смей бросать это дело. Я никогда еще не видел забега, в котором новичок добился бы таких результатов.

Берт промолчал.

Протяжный гудок парома у причала. Дождь лил, а мы бежали по стадиону, по лужам, по размытому песку ям для прыжков, бежали мимо спортсменов и зрителей — Tea оказалась права. Последним вскочил на паром Кронерт, держа в руке портфель с почетными грамотами. Едва он ступил на палубу, как начал суетливо оглядываться: он искал Берта, нашел нас у трубы; снова — в который уже раз! — поздравил Берта, а потом, вытирая огромным носовым платком свою шарообразную голову, принялся его обрабатывать. Атаку он повел осторожно, расспросил, на что Берт живет, и пригласил его в клуб общества, в облюбованную портовыми спортсменами пивнушку.

— Там мы сможем все обговорить.

И мы пошли туда, чтобы все обговорить. У них была замечательная пивнушка: спереди стол, за которым можно было пообедать, сзади — отделенная раздвижной дверью клубная комната, уютный храм для пивных возлияний; на прокопченных обоях висели трофеи спортсменов-портовиков: вымпелы, медали, разноцветные ленты, серебристые картонные гирлянды, фотографии. На полках красовались отвратительные бронзовые фигурки атлетов, которые застыли во время решающего движения — в броске, в прыжке, в толчке; все эти движения они проделывали без всяких усилий, диск метали с вялой невозмутимостью, даже молот бросали играючи. Какой-то старик с умным лицом объяснял происхождение трофеев. Это был Лунц, «отец спорта», как его здесь называли. С любезной настойчивостью водил он нас по залу рассказывая о славных победах портовиков; он был свидетелем всех побед, помнил все результаты. В конце концов он признался, что хочет написать «Исследование о марафонском беге» и что материалы он уже привел в порядок.

Виганд тоже пришел в пивную, и Бетефюр — билетный кассир. Они поочередно заводили разговор с Бертом, но чем больше они говорили, тем молчаливее становился Берт. Его мутило от голода, но прошло немало времени, прежде чем портовики догадались об этом. Кронерт сам сходил на кухню и принес Берту порцию горячей копченой корейки с кислой капустой.

Народ здесь был удивительно радушный, а пивнушка замечательная. «Отец спорта» Лунц, похожий на мышь, сидел за столом, и вид у него был ликующий; только Бетефюр с его угловатой физиономией — сильно смоченные водой волосы причесаны на прямой пробор — мне не поправился. Стоило ему раскрыть рот, как меня начинало тошнить; он, видите ли, считал, что «только мы, немцы, поняли значение спорта для Запада». Бетефюр был дантистом и никогда не занимался спортом. Однажды он увидел, как по гаревой дорожке бежал великий Рудольф Харбиг, и с той поры понял, что без спорта ему не жить, — Бетефюр, этот западный слизняк, этот…

А Берту по-прежнему хотелось только есть и ничего больше; после того как он быстро, не поднимая глаз от тарелки, проглотил свою корейку, они продолжили переговоры, переговоры, которые сильно смахивали на сватовство. Они сватали его, как невесту, и после второй кружки пива невеста попалась в сети: Берт стал членом спортивного общества портовиков. Я наблюдал за Хорстом, сидевшим напротив: этот человек, которому Берт в первом же забеге нанес столь убедительное поражение, интересовал меня больше всех. Что скажет, как будет вести себя свергнутый чемпион, поверженный идол? Смирится ли этот рослый парень со своей неожиданной отставкой?

Я смотрел ему в лицо: оно выражало удовлетворение. Хорст протянул через стол руку Берту. Чокнулся с ним. Сказал:

— Теперь у нас будет наконец настоящее спортивное общество.

Хорст Мевиус был настоящий спортсмен.

В тот вечер в клубе портовиков среди скромных призов все вдруг поняли, что новый сезон они начнут вместе с новичком; Берт был их тайным козырем, о котором не знали соперники, но и сами они еще не знали всех его возможностей и резервов. И старик Лунц поднял мышиную мордочку и прищурился; глядя на спортивные трофеи, он думал, сможет ли этот новичок получить новые, более ценные награды? Осуществит ли их мечту о серьезных победах? Прославит ли свое имя и их скромное общество за пределами порта, на солнечных стадионах, на шумных аренах Европы, где о победе возвещают на многих языках? Я видел, как Лунц улыбался странной пророческой улыбкой.

«Велика была победа, кто принесет ее в Афины?» Да, «отец спорта» Лунц первый понял, кто принесет им победу! Tea, робкая толстушка, тянула лимонад через соломинку, и ни одно слово не слетело с ее тонких губ, но она открыла Берта для себя и уже по-матерински жалела его. Кронерт хотел на всякий случай покрепче привязать Берта к их обществу — они думали над этим до тех пор, пока не решили, что их пивнушке необходим швейцар и что Берт, только он один, обладает всеми необходимыми для этой роли качествами. И тут Tea утвердительно кивнула и скрестила на столе руки.

Поздно вечером начались танцы — спортивный бал в честь окончания соревнований. Спортсмены явились с невестами и женами, пришли ветераны, меценаты и основатели общества — они дали название балу, окрестив его «Круг по гаревой дорожке». Столы сдвинули, и Виганд, тренер, дал старт веселью, которое разделили все. «Круг по гаревой дорожке» был открыт. Танцоры соревновались в «спринте», прыгали, толкались; захлебываясь от восторга, передавали друг другу партнерш по танцам, словно эстафетную палочку, долго и сосредоточенно кружились, как метатели молота, — словом повторяли всю спортивную программу. Берт не отставал от других — он был всюду, где кипело веселье, всюду я видел его худое лицо и длинные пепельные волосы. Да, первый забег, первая победа уже сказались на нем, выведя его из состояния мрачного оцепенения; казалось, сделав рывок на дистанции, он оставил позади все связанное с прошлым; уже тогда, на спортивном балу, я понял, что Берт заново начал свою жизнь. И я видел, что Tea, дочь Кронерта, имеет самое прямое отношение к его новому старту. Они покружились около моего столика, Берт подмигнул мне. Толстушка — в двадцать лет она уже походила на озабоченную клушу — не скрывала своих надежд…

Рядом со мной сидел Лунц, и его мышиная мордочка выражала удовольствие; он рассказывал о своем «Исследовании о марафонском беге». Да, он проверил дистанцию, все правильно! Подтвердил по также и смысл марафонского бега — надо было передать весть о победе. И шепотом, прикрыв ладошкой рот, прошептал:

— Победа, победа в спорте достигается без всяких военных средств, но по сокровенной, по самой исконной своей сути спорт, очевидно, был когда-то военной тренировкой, а каждое спортивное состязание — военными маневрами. Греческие спортсмены так к этому и относились.

Лунц сказал:

— Почему Гектор был убит под стенами Трои? Потому что сердце у него было не такое выносливое, как у Ахиллеса. Гектор недостаточно добросовестно тренировался.

Лунц хотел знать мое мнение на этот счет. Я сказал, что давно убежден в том, что в спорте люди ищут возможность самоутверждения. Спортсмены выступают, рассчитывая на это, а зрители симпатизируют тому, кто может победить. Стремление к победе должно быть у каждого, плюс азарт — без него состязания гроша ломаного не стоят.

Когда Бетефюр попросил тишины и начал свою речь, я встал и вышел в уборную. По дороге я прихватил Берта. Какой взгляд бросил нам вслед Бетефюр, когда мы выходили! Я думал, от изумления он потеряет дар речи, но он взял себя в руки.

Домой мы собрались далеко за полночь. Виганд передал Берту расписание тренировок.

— Теперь мы будем усиленно тренироваться, готовиться к большому чемпионату.

Берт сунул бумажку в нагрудный карман, и мы ушли. После дождя ночь была свежей, прохладной и ясной. Именно в ту ночь все и началось. Мы вместе вышли из порта и зашагали по пустынным улицам, тускло поблескивающим после дождя. Даже если бы еще ходили трамваи, мы все равно пошли бы пешком. Стук наших шагов вселял в нас чувство радости, мы казались себе единственными хозяевами этого города. Пустые конторы, грозная мрачность биржи. Мы не встретили ни одной живой души, даже сторожа. Да, мы чувствовали себя так, словно весь мир вымер, а мы единственные остались в живых и шагаем этой прохладной ночью по умытым дождем улицам. Но вот за ратушей Берт остановился, рука его взметнулась вверх — беззвучный сигнал, потом рука осторожно втолкнула меня в темноту под арку. Берт кивком показал мне, куда смотреть, и тут я увидел рядом с витриной ювелирного магазина неподвижный силуэт прислонившегося к стене человека. Нет, я не заметил бы его, если бы Берт не остановился. Человек не двигался. Мы стояли за пилястрой и наблюдали за ним, но он не двигался. Берт потихоньку вывел меня из-под арки, мы снова очутились на улице, медленно пошли к ювелирному магазину, и тут меня пронзил страх, пронзил страх, когда незнакомец вдруг оторвался от стены и пустился бежать. Я услышал свистящий шелест его прорезиненного плаща, в какой-то миг услышал его прерывистое дыхание. И в ту же секунду пустился бежать Берт. Непроизвольно и инстинктивно, словно между ним и незнакомцем была тайная связь и бегство того вызвало у Берта безусловный рефлекс преследования. Берт мчался за убегавшим. Может, это был вор, может, мы ему помешали, хотя стекло витрины не было разбито. Незнакомец промчался мимо островка безопасности для пешеходов, побежал было по мосту, но повернул обратно, заметив, что Берт вот-вот догонит его. Среди магазинов ему легче было скрыться. Но незнакомец не подозревал, кто его преследует. Берт приближался огромными скачками, охотник, использующий свое жуткое превосходство. Возле островка безопасности Берт почти нагнал вора. Он бежал за ним по пятам. Он мог бы дотронуться до него рукой, но не сделал этого, нет, нет, он не схватил его, не задержал, у него были другие намерения: Берт хотел его затравить. Я опять услышал хриплое дыхание незнакомца, когда они пробегали мимо меня. Берт, преследовавший вора, бежал легко, и мне казалось, будто я вижу на лице Берта выражение злобной радости. И только возле ратуши, когда беглец уже едва передвигал ноги, Берт оставил его. Вернулся обратно, и я увидел, что он очень доволен собой.

— Крепко будет сегодня спать, — сказал Берт.

А я молчал всю дорогу, провожая его до поселка, где у Берта была маленькая хибарка. Заходить к нему я уже не стал.

— Хорошо, что мы с тобой встретились, старина, — сказал Берт. — Думаю, об этом мы еще не раз вспомним. Я попытаюсь стать бегуном.

Я сказал:

— Ты уже стал им, Берт. Но возможности твои еще не исчерпаны. Во всяком случае, завтра вечером ты сможешь увидеть свое имя в газете.

Потом, уже идя по саду, он попросил:

— Заходи как-нибудь в наш спортклуб. И помоги мне немножко. Вместе мы сумеем кое-что осуществить.

Именно тогда я впервые упомянул его имя в газете.

…Теперь мне уже не придется этого делать. Сегодняшний бег принесет ему поражение. Это его последний бег. Бег на пороге забвения. Его отчаянный рывок был бунтом против расставания со спортом. Пятнадцать метров отделяют его от группы бегунов, которую все еще ведет Муссо, смуглый спортсмен из Италии. Нет, Берт Бухнер не взойдет на пьедестал почета, не получит медали, ничья рука не пожмет его руку; он потерпит поражение, сойдет со сцепы, в лучшем случае, о нем останется доброе воспоминание, которое в спорте стоит ровно столько же, сколько сломанный бамбуковый шест для прыжков в высоту.

Муссо сбился с ритма, его оставляют позади. Кто? Кудрявый румын Оприс и оба датчанина вырываются вперед, вот они уже нагоняют Берта. Что будет делать Муссо? Он продолжает бежать. Перед забегом Муссо помолился. Какому богу? Хитроумному Гермесу? Афине, которая однажды пошла на очень ловкий обман, чтобы помочь Одиссею стать победителем? А может быть, Муссо, которого репортеры сфотографировали за молитвой — так было в Милане, а потом и в Брюсселе, — взывал не к богу, а к секундомеру? Может, его бог — это хронометрист в белом чесучевом костюме? Муссо бежит теперь четвертым, оставив позади Хельстрёма и Сибона. А где Мегерлейн? Швейцарский почтальон отстал метров на десять, жилы на его шее того гляди лопнут, у него, наверное, судорогой сводит ноги, а может, что-то попало в ботинок, но Мегерлейн не сдается, нет, он не сходит с дорожки.

Пятый круг… Оприс и оба датчанина преследуют Берта по пятам, они энергично работают ногами и выигрывают четыре, пять, даже шесть метров; они хотят догнать Берта и использовать его как лидера, но тот, заметив их приближение, увеличивает скорость и вновь убегает от них. Тень от старого биплана стремглав проносится по стадиону. Тень скользит по бегунам, которые постепенно сближаются в конце противоположной прямой и сомкнутой группой бегут позади Берта. Только он бежит в одиночку. Он сам определяет ширину своего шага. Знает, что бежит сейчас наперекор себе…

Фотографы ложатся, садятся на корточки, опускаются на колени; когда приближается Берт, а вместе с ним всплески аплодисментов, они поднимают свои аппараты, щелкают затворами — напрасный труд: ни одна редакция не купит их снимков, ведь они запечатлели на пленке поверженного бегуна, фотография которого застрянет в их личных архивах! Расположение бегунов опять меняется, из последних сил они совершают рывки на дистанции; да, благодаря рывку на дистанции ленинградский моряк Владимир Куц победил всех своих соперников. Две золотые медали привез он из Мельбурна. Поворот перед финишной прямой; больше всего я люблю смотреть за бегунами на повороте, когда они с силой отталкиваются от внутренней бровки, слегка склоняясь в сторону, и пространство — этот самый равнодушный из всех противников — вроде бы с большей очевидностью оказывается побежденным. На повороте бег кажется особенно стремительным. Высоко взлетает колено, рука сгибается под углом, отлетая от плеча назад, и далеко вперед выносится маховая нога, стопа переступает на носок, отталкивается пяткой и опять устремляется вперед, а колено неустанно, неудержимо взлетает вверх.

Берт стремительно преодолевает поворот, словно влекомый центробежной силой; голова наклонена, левое плечо чуть опущено, как будто Берта удерживает невидимая бечева, которую крепко схватил невидимый укротитель, стоящий в центре поля. Пока еще Берт не уступил ни метра. Пока еще многие верят в его победу. Я вижу, как они машут руками, слышу их крики, их аплодисменты. Их аплодисменты — это не только награда, не только признание, но и хлыст, подстегивающий спортсмена, обжигающий его и убыстряющий его бег. Берт бежит под их аплодисменты, ради их аплодисментов. Кажется, что эти аплодисменты высвободили в нем новые силы…

Правда, однажды ради аплодисментов Ларц — где же это было? В Сен-Луи? — превратил олимпиаду в балаган; да, конечно, это было в Сен-Луи во время марафонского бега, когда американец Ларц, пробежав сорок два километра без видимых усилий, сделал финишный рывок на стадионе. Он не пошатывался. Не казался измученным, голова у него не гудела от жестокого перенапряжения — нет, с улыбкой завершил он последний круг под восторженные крики и овации. И только потом, когда появился второй бегун, едва державшийся на ногах, с безумным взглядом, выяснилось, что Ларц проехал семнадцать километров на такси — больше всего в жизни ему хотелось оваций.

…Аплодисменты мчат Берта вперед, подталкивают его. На внутренней бровке, там, где проносятся бегуны, гаревая дорожка плотно утоптала. Румын Оприс замедляет бег, немножко отстает и с ним вместе оба датчанина — неужели небольшой рывок нарушил их планы, внес расстройство в их тактику? Они бегут все медленнее, Хельстрём идет на обгон, Сибон идет на обгон, спокойно опережают они оторвавшихся от группы бегунов, не ускоряя темпа, в чеканном ритме. Как уверенно бежит Хельстрём, какой у него шаг, как равномерно и четко отталкивается он от земли, словно не ноги несут его, а какая-то неведомая сила! Он дышит спокойно и глубоко. Теперь он ведет бег позади Берта. Догонит ли он его? Вот сейчас, после поворота, ему надо бы поднажать, а если он решил нагнать Берта на повороте, то слишком много потеряет. Нет, Хельстрём не торопится, пока он не собирается догонять Берта, он бежит в прежнем темпе. Пройдено две тысячи метров с хорошим временем, с очень хорошим временем при таком ветре. Снова, почти касаясь тополей, пролетает биплан с развевающимся рекламным плакатом, биплан разворачивается, плакат призывает: «Пользуйся шинами Поллукс!». Молодцеватый полицейский пересекает гаревую дорожку и под смех зрителей пытается схватить какого-то сорванца, но тот убегает, и полицейский остается с носом. Веселый смех прокатывается по рядам вплоть до почетной трибуны… На гаревой дорожке Виганд, он громко называет Берту пройденное время, пробегает с ним три шага. Что это? Боже мой, Берт ускоряет темп, готовясь к новому спурту. Его шаг становится короче, он уже не покачивает бедрами. Очевидно, он хочет не только победы — хочет установить новый рекорд. Разрыв увеличился. Может, я ошибся? Берт знает дистанцию, знает свое сердце, он знает, как ему надо распределять силы, не может же он все поставить на карту! Или на сей раз он не боится риска, поскольку этот бег будет последним? Восемнадцать, двадцать метров отделяют его от группы бегунов, а Берт все еще продолжает спурт. Ну, а Хельстрём? Хельстрём тоже начинает рывок на дистанции, он и Сибон. Неужели они попали в ловушку? Неужели Берт выбил их из привычного ритма? Гул голосов, в передних рядах зрители подпрыгивают на скамейках, стучат ногами, аплодируют и кричат. Берт все еще продолжает спурт, вот он оглядывается на группу отставших бегунов. Зачем, зачем он это делает, теряя полсекунды? Шаг его опять становится шире. Что произошло? Почему все вскочили с мест, почему и я вскочил? Ищу сигарету. Еще ничего неизвестно. Бегуны еще не одолели и половины дистанции. Начало ничего не значит в беге на десять тысяч метров. Берт потерпит поражение, да, после всего, что было, его ждет поражение, даже если сейчас он в полную силу, энергично и с чувством превосходства бежит, будто бы навстречу победе.

Возле ямы для прыжков в длину, перед почетной трибуной, начинаются соревнования женщин. Добродушное лошадиное лицо первого бургомистра поднимается над обтянутым зеленой материей барьером; над барьером трибуны поднимаются и лица других почетных гостей, ожидающие и заинтересованные. Выходит первая прыгунья, приземистая женщина с пышной грудью. Могучий толчок, — и вот она взлетает со вскинутыми руками, делает в воздухе двойной шаг и опускается на песок, вывернув внутрь колени. Судьи неодобрительно качают головой: нарушены правила. Приземистая спортсменка, надув губы, Натягивает на себя тренировочный костюм. А прыжок был неплох, около пяти метров и семидесяти сантиметров…

Tea, да, это она, определенно она: каштановые волосы, маленький, как у рыбы, рот, выпуклый лоб, она, единственная в своем ряду, не встает и не подбадривает Берта. Безучастно наблюдает она за его бегом. А парень, который стоит рядом с ней, — это Хорст Мевиус, корабельный маляр. Он тоже не аплодирует. Он тоже безучастно наблюдает за бегом Берта. Но он встал, чтобы видеть все поле. Они пришли оба. О чем они думают, чего ждут? Какие желания движут ими? Хотят ли они, видевшие, как он впервые одержал победу, присутствовать и при его позорнейшем поражении? Пришли ли они позлорадствовать?

Тогда никто из нас не знал, куда все это приведет, никто не был прозорливей других. В ту пору, когда мы встречались на жалком стадионе портовиков, все выглядело так, будто этому спортивному обществу предстоит небывалое процветание.

Дважды в неделю проходили усиленные тренировки под руководством Виганда. Я часто бывал на них, стоял у прогнившего барьера, вдыхал в себя вонь рыбозавода и смотрел, как тренируются спортсмены, готовясь к национальному чемпионату. Виганд начинал с гимнастики, перемежая ее легкими пробежками по газону, и лишь под конец спортсмены отправлялись на гаревую дорожку, где Виганд заставлял их бегать. Основное внимание он неизменно уделял Берту, следил за его шагом, положением рук и дыханием, без конца заставлял бегать на короткие дистанции, а когда бежали на время, Виганд ставил лидером Хорста. Пять, шесть кругов Хорст бежал первым, определяя темп, потом Берт не выдерживал, делал рывок, обгонял его и устремлялся вперед, как будто выходил на гаревую дорожку после хорошего отдыха.

Стук заклепочных молотков с дальних верфей, искры сварочных аппаратов, перекличка баркасов на реке, рык уходящих в море или возвращающихся кораблей, а они все бежали и бежали…

После тренировки мы ехали к Берту. Он ютился уже не за городом в сырой лачуге — спортивное общество предоставило ему светлую комнату в не поврежденном войной доме, напротив пивнушки. В тот вечер, когда он впервые затащил меня к себе в комнату, я увидел, что теплые, пухлые руки Tea потрудились здесь на славу. Засаленные матрацы были прикрыты цветным одеялом, на подоконнике не валялись ни носки, ни мыло, на стене с приколотой кнопками картины Дюрера смотрели кролики, а в чисто вымытой банке из-под джема светились нарциссы. Tea принесла и кое-какие деликатесы: из-под дивана она достала несколько бутылок пива, о существовании которых не знал даже Берт; сияя от счастья, Tea старательно намазывала джемом ломтики хлеба, потом аккуратно сложила и спрятала пропотевший тренировочный костюм. Она наслаждалась тихим счастьем домашнего очага, радостной возможностью вести хозяйство; ее права были незыблемы. Я сам это видел, видел каждый вечер, когда мы собирались после тренировки, и Tea начинала хлопотать по хозяйству, получая наслаждение от этих хлопот. Я знал, что Хорст уже смирился со своим поражением; без лишних слов они согласились, что Tea будет заботиться о Берте — ведь, в конце концов, она всегда заботилась о знаменитостях: сначала она лезла из кожи вон ради «нашего знаменитого Катценштейна», потом, когда он упал со сходен и его придавило бортом к пирсу, — ради Хорста Мевиуса, и вот теперь она перенесла свою цепкую доброту на Берта. Ей было безразлично, если вместе с нами к Берту приходил и Хорст. Его принимали так же радушно, как и нас. С самым серьезным видом сидел он перед дюреровскими кроликами, смирившись со своей судьбой.

Так проходили вечера в комнате Берта, а когда я спросил его однажды: «Когда же ты возьмешься за учебу?» — он удивленно посмотрел на меня, словно я задал на редкость глупый вопрос.

— После национального чемпионата, конечно, — сказал он. — Сначала мы преодолеем это, а потом все пойдет своим чередом. Сейчас я не могу бросить тренировки. Таково общее мнение. Если бы я хотел успеть к летнему семестру, то мне пришлось бы прервать тренировки и уехать в Ганновер. Там у них есть ветеринарная академия.

«Поехать сейчас в Ганновер» — это звучало так, будто я требовал от него отправиться во Владивосток или в какой-нибудь столь же далекий город; словом, я предпочел промолчать и никогда уже не расспрашивал Берта о его учебных планах.

Мы договорились поехать в субботу на рыбалку, добраться до взморья, а потом переправиться на остров. Хорст раздобыл у себя в фирме «В любой цвет красит Маляр Плетт» пикап, мы сложились на бензин и тронулись в путь. Tea захватила полную сумку бутербродов. Я позаботился о пиве. Уже по дороге мы узнали, что Tea тайком удрала из дома. Старик Кронерт не хотел ее отпускать, и он знал почему: вероятно, он первый кое-что заметил.

Мы обосновались в маленьком прибрежном кафе: оштукатуренные стены, соломенная крыша; астматичная хозяйка встретила нас настороженно и смягчилась лишь после того, как я угостил ее чаем с ромом. Мы тоже пили чай с ромом; день был пасмурный, туманный, вода в заливе глинисто-мутная. Если бы не чай с ромом, мы уехали бы обратно. А потом Tea хватилась своей маленькой сумочки и начала ее везде искать, в пустой гостиной, в пикапе; она робко вошла к нам и сказала, что ей необходимо вернуться; помню, как все мы включились в поиски, все, кроме Берта. Он безучастно сидел за столом, пил горячий чай с ромом, а мы искали повсюду, но сумочку не обнаружили. Мы так и не нашли бы ее, если бы астматичная хозяйка не подозвала к миске своего пса по кличке Капитан, старую рыжую дворнягу с вихляющей походкой. Как сейчас, помню: Капитан вышел из зарослей вербы, держа в зубах сумочку. Я взглянул на Берта, он усмехнулся, и я понял, что это он дал собаке сумку.

К полудню распогодилось, ветер утих. Вода схлынула. Обнажившееся дно пахло тиной. Морские птицы садились на отмель, семенили по ней, что-то клевали возле протоков. А мы стояли на веранде под соломенной крышей и смотрели на черную, жирно поблескивающую землю, слушали пронзительные крики птиц, чавканье, бульканье и бормотанье отлива. А потом проглянуло солнце, мягкие холмы дюн по ту сторону небольшой гавани замерцали, словно барханы в пустыне…

И вдруг эта пустыня разом ожила: на фоне песчаных дюн показались целые семьи, одинокие загорелые мужчины, тщательно причесанные женщины, появился даже всадник в набедренной повязке, промчавшийся на могучем копе галопом по отмели. До начала прилива мы с Бертом не могли выйти в море на рыбную ловлю. Поэтому вся наша компания отправилась в дюны. Там мы соорудили укрытие от ветра, разделись и легли на мягкий песок. На склоне холма стояла блондинка с опухшим лицом, она долго таращила глаза на мой протез. Сейчас она пела, не обращая внимания на свою позевывавшую подругу: «Где же, где же корабль твой, когда привезет он тебя?». Снова и снова жалобно пела она о пропавшем корабле и никак не могла выяснить, куда он исчез. Я уж подумал было, не подойти ли к ней и не посоветовать ли обратиться в соответствующее пароходство — там обычно лучше всех информированы о судьбе кораблей.

Летучий песок над гребнями дюн походил на пыльно-серый флаг; осыпаясь по склону, он забирался в волосы, скрипел у нас на зубах, даже когда мы лежали в укрытии. Трава на дюнах, гнилостный запах, доносившийся с отмели. Как недавно все это было! Вернется ли когда-нибудь это далекое прошлое? Вернется ли оно, как возвращается бегун, описав круг на гаревой дорожке? Совпадут ли когда-нибудь финиш со стартом?

Река впадала в открытое море. Вечером, взяв напрокат лодку, пахнувшую свежей олифой, мы бросили якорь в заливе. Старый якорь со штоком надежно удерживал лодку. Цепь скреблась о нос. Лодка пританцовывала вокруг якоря до тех пор, пока Берт не опустил на дно привязанный к веревке угловатый камень. Далеко на берегу остались Tea и Хорст. Небо было испещрено облаками. «Оно полосатое, как макрель», — тихо сказал Берт, налаживая удочки. Сначала он взял блесны, но увидел, что они слишком тяжелы, и заменил их мормышками. Много раз он забрасывал удочки, но все понапрасну. Пришлось их вытащить. Я увидел, как он снял мормышки, достал из коробочки серебристые крючки для угря и прикрепил к леске. Конец крючка он обмотал красной шерстинкой. Протянул мне удочку, кивнул, и я забросил ее, как он; слегка оттянул, следуя его примеру, удилище в сторону, блестящий крючок покачивался в воде, вертелся во все стороны, и прежде, чем кончик удилища склонился к носу лодки, я почувствовал поклевку — ручка удилища, которую я вложил в свой протез, дернулась — но я недостаточно быстро подсек, мне пришлось вытащить леску и забросить ее снова. Потом подсек Берт, чуть не вывихнув себе руку; кончик его удилища изогнулся и стал раскачиваться, а там, где макрель почти выскочила из воды, течение застопорилось; вдруг макрель подпрыгнула, ее тигровая спинка блеснула над водой, изогнулась и скрылась снова, но Берт вел рыбу на короткой леске, медленно подтягивал и наконец втащил в лодку. Рыба здесь шла косяком — прилив пригнал ее к самому берегу, и стоило забросить удочку, как леска слегка дергалась, следовал мгновенный толчок, затем поклевка. Только подсечка удавалась не всегда, подсекать надо было сразу же за поклевкой, иначе рыба тут же отпускала крючок.

Над нами макрелевое небо, макрелевая луна, а у ног Берта трепыхаются макрели; я видел, как они опускали жаберные крышки и с пугающей жадностью глотали воздух. Пойманные макрели похожи на обессилевшего бегуна, который, размахивая руками и мотая головой, не может перевести дух. А потом наступает агония: прежде чем рыба уснет, ее грудные плавники сотрясает дрожь.

Но вот косяк прошел. Клев кончился, и Берт укрепил над крючками свинцовые дробинки, наживил червей и стал отпускать леску, пока дробинки не коснулись дна. Он даже не взглянул на берег, где сидели Tea и Хорст, они сидели рядом и в сумерках наблюдали за нами.

Может быть, мне стало ее жаль, может, я хотел помешать чему-то, о чем уже догадывался.

— Смотри в оба, Берт, — сказал я. — Если ты не скажешь вовремя «нет», это истолкуют как «да». Мне кажется, недостаточно самому знать свои шансы, иногда надо растолковать и другому, на что он может рассчитывать в отношении тебя.

Покачивая концом удилища, Берт заметил:

— Не беспокойся, старина. Я прекрасно знаю, что мне надо делать, я знаю также, чем обязан Tea. Когда национальный чемпионат закончится, начнется моя студенческая жизнь.

— Хорошо, — сказал я, — надеюсь, ты все-таки заметил, что происходит с Tea?

— А что, ты думаешь, с ней происходит? — спросил он, и я, раз уж такое дело, сказал:

— Она преобразила твою каморку, преобразила тебя. Не думаю, что все это она делает лишь ради желания услужить спортивному обществу, которое возглавляет ее старик. Люди рассчитывают на проценты, даже если они вкладывают только чувства.

Берт рассмеялся, взглянул на меня и сказал:

— Все в порядке, старина, я вычислю проценты и начну оплачивать долг. Чувства принесут прибыль. Ты будешь смеяться, но для меня не составит труда это сделать. Так что, если только это тебя беспокоит…

— Только это, — подтвердил я.

— Хорошо, — сказал он, — тогда прекратим этот разговор, ведь мы не потеряли надежду подцепить на крючок еще и угря.

Но в тот вечер мы больше ничего не поймали, хотя над морем висела макрелевая луна, вода была без единой морщинки, лодка спокойно стояла в заливе, очертания береговых дюн напоминали спящих зверей, окутанных синими сумерками; только за спиной Берта мерцали огоньки прибрежного кафе. Мы молча подняли якорь и поплыли обратно, в маленькую гавань; в темноте ее не было видно, лишь запахло мазутом…

Свежая макрель на ужин. После ужина мы пили чай с ромом и ром с чаем, а Хорст… Хорст один ушел в темноту и все не возвращался. Много времени спустя, как исчезли Берт и Tea, я отошел за дюны и увидел, как он поднимается с пляжа.

Самое главное произошло потом, на следующее утро. Солнце обжигало дюны, протоки поблескивали среди пустынных отмелей, а мы, мы верили, что это утро создано для нас, но тут вдруг на взморье появилось множество людей. Прискакал и всадник в набедренной повязке, держа на поводу несколько оседланных лошадей, могучих скакунов. Начались скачки, ставшие на этом острове традиционными. В один миг были разобраны все лошади для первого заезда. Какая-то женщина с дряблыми ногами в синих прожилках и забранными в пучок волосами посылала воздушные поцелуи молодому и ленивому на вид парню. Состарившаяся Диана, каких трофеев хотела она добиться?

Начались скачки. Лошади уносились галопом, вздымая подковами фонтаны песка, потом поворачивали и возвращались обратно; стук подков казался шумом далекого прибоя; а во втором заезде на лошадь сел Хорст и добился победы; потом его лошадь взял Берт. Пока лошадь отдыхала, мы пошли в дюны, нам хотелось посмотреть на взморье сверху. Босиком мы брели по мягкому песку. Берт держал в руке хлыст, улыбался, махал нам, а потом — я помню, как сегодня, — потом лошадь сделала резкий прыжок, настолько неожиданный для Берта, что он чуть не вылетел из седла, однако удержался, припал к холке, вцепился в гриву. Когда он промчался мимо нас, мне показалось, что я вижу страх в его глазах. Нет, Берт никак не мог удержать лошадь, он безвольно висел на ней, будто мешок, болтавшийся из стороны в сторону. Однако его лошадь вела скачку. Это была самая быстрая лошадь, и она несла к финишу самого неумелого наездника. Казалось, что победить должен Берт и никто другой, потом лошадь повернула — на повороте стоял мужчина в набедренной повязке, — она опередила остальных На два корпуса: теперь она скакала обратно по берегу, где пляж переходил в отмель. И вдруг — мы видели это с вершины дюны, — вдруг лошадь взвилась на дыбы, свернула в сторону и, пролетев пляж, поскакала по дюнам. На какой-то миг она задержалась на вершине, а потом, упираясь передними ногами, начала спускаться вниз по склону прямо в засыпанную песком ложбину. Берт не удержался, он перелетел через шею лошади и упал плечом на песок. Лошадь остановилась, повернула к Берту голову. А он, оглушенный, лежал на земле. Хорст длинными прыжками пустился бежать, он побежал первым из нас; скользя и спотыкаясь, несся он по осыпавшемуся песку, на котором разъезжались ноги, но прежде, чем Хорст добежал до Берта, мы увидели, что тот с трудом поднялся, потер затылок, с хлыстом в руке обошел вокруг лошади и взял ее за узду.

Светлый песок слепил глаза, воздух дрожал, нещадно палило солнце, рука Берта вдруг взметнулась вверх, лошадь откинула голову, и мы увидели, что Берт бьет лошадь. Хлыст поднимался и падал, нанося спокойные, хорошо рассчитанные удары; ни звука не доносилось до нас, но мы все видели. Хорст побежал еще быстрей, вероятно, он тоже это увидел. Наконец он добежал до Берта, вырвал у него узду, оттолкнул его, но при этом получил удар хлыстом по руке, которую, защищаясь выбросил вперед, а потом — нам казалось, что все это длится вечность, — потом по сам ударил Берта. Это произошло на фоне зыбучих песков в абсолютной тишине. Очевидно, удар Хорста был силен: Берт поднял руки, голова его запрокинулась, и он свалился на песок. А когда он поднялся и замахнулся хлыстом, на него снова обрушился удар, решительный и мгновенный; Берт опять упал на колени, а потом рухнул вниз лицом. Tea закричала, толкнула меня, и мы заскользили вниз по склону, а тем временем Берт снова вскочил, замахнулся и тут же попал под кулак Хорста, который теперь сел на него верхом и наносил ему левой рукой удар за ударом. Возможно, он прикончил бы его, но Берт вцепился обеими руками в правый кулак Хорста, стиснул его, потом разжал ему кулак и сломал безымянный палец.

Мы уже подоспели. Я пытался разнять их. Увидел лежащего с закрытыми глазами Берта, — все лицо в песке, в волосах и на губах песок. Я схватил Хорста за шею и старался оттащить его от Берта, но мне это не удалось: одной рукой я не мог с ним справиться. Тогда я что было сил ударил Хорста металлическим крюком протеза прямо в ключицу, Хорст приподнялся, и в эту секунду Берт сломал ему палец.

Я повел Хорста в кафе на берегу; он придерживал палец и жалобно стонал, не произнося ни слова, даже не оборачиваясь, чтобы взглянуть на пляж, где Tea хлопотала над Бертом и где появился тот тип в набедренной повязке, чтобы забрать свою лошадь.

Я наложил Хорсту на палец шину, сделал перевязку. Палец напоминал теперь кистень. Мы спустились вниз в кафе и выпили там чаю с ромом.

— Мерзавец, — сказал Хорст. — Вот мерзавец!

Он обхватил сломанный палец правой рукой и прижал его к себе.

А где же остальные? Мы ждали. Я наблюдал из окна за пляжем, где теперь стояли люди и смотрели, как прилив наползает на берег, смывая на своем пути протоки, как он поднимается на отливающую жирным блеском отмель.

Прилив поднимался все выше и выше, а с дюны спускались Tea и Берт. Tea держала его под руку, что-то говорила ему, вытирала его затылок. Я улыбнулся и сказал:

— Все пройдет, Хорст. Забудь эту историю. Вы оба были хороши.

А потом, когда Tea вошла с Бертом в кафе, Хорст и Берт обменялись взглядом, взглядом безмолвной и безоговорочной вражды. Но я, трусливый миротворец, встал и кое-чего добился: после моих слов они в конце концов протянули друг другу руку — с открытой враждой было покончено.

Мы рано отправились обратно, даже не вышли еще раз на рыбалку, молча поехали домой. Хорст вел машину. Да, он настоял на том, чтобы ему дали сесть за руль и помогли забыть о поющей боли в пальце. Сначала он высадил Tea, потом Берта и меня. Мы посмотрели ему вслед; он тарахтел на своем пикапе «В любой цвет красит маляр Плетт», но не помахал нам рукой, не кивнул.

— Дрянь дело, — сказал Берт.

— Ты был хорош, — заметил я. — Во всей этой истории ты вел себя отвратительно.

— Погоди, старина, поживем — увидим.

Берт покачал головой, подмигнул, хлопнул меня по плечу, и мы поднялись в его каморку, чтобы выпить пива.

Гладкая, как шар, голова Кронерта на балконе показалась нам снизу похожей на луну; очевидно, он уже ждал нас. У входа мы услышали пыхтенье, а потом увидели знакомое рыхлое лицо. Войдя в комнату, мы сели вокруг банки из-под джема с увядшими нарциссами, и Кронерт, председатель спортивного общества портовиков, прежде, чем начать разговор, протянул Берту портфель с яблоками. Нет, от меня он ничего не хочет скрывать.

— Давайте внесем ясность, — сказал он. И вот я оказался свидетелем того, как он, добродушно пыхтя, очень по-дружески взял в оборот Берта. Речь шла о Tea.

— Она еще ребенок, — сказал он, а потом поведал нам историю с манекеном, который стоял у них на чердаке, поскольку жена Кронерта шила сама на всю семью. Однажды он, Кронерт, поднялся на чердак и увидел, что с манекеном произошла странная метаморфоза: у него не стало ни груди, ни бедер и лицо тоже изменилось; манекен превратился в мужчину с рыжими усами и с прямым пробором. Кронерт так и не рассказал дочери о своем открытии.

— Она и вправду еще ребенок, — заметил по, и обращаясь только к Берту, добавил: — Послушай, не спускай с нее глаз. Больше я ничего не требую, мальчик. Смотри за ней в оба или оставь ее в покое, пока не будет слишком поздно. И не устраивай больше таких фокусов, как вчера: взять и уехать за город с ночевкой! Это мне не нравится.

А что было потом? Мы отправились через дорогу в нашу пивнушку. Мы пошли туда и поели копченую корейку с кислой капустой, запивая ее пивом. Да, мы часто сидели там: нигде нельзя было так дешево поесть, как в этой спортивной пивнушке, и редко где готовили так вкусно.

А какие люди там собирались! «Отец спорта» Лунц, ветеран нашего спортивного общества, его всегда можно было там встретить. По вечерам приходил Бетефюр, дантист-западник, частенько появлялся там и тренер Виганд. И все мы сидели под пропыленными, прокуренными спортивными трофеями; сидели и долго-долго обсуждали; как пройдут соревнования на национальное первенство, определяли, кто займет первое место. Слава богу, за нашим столом уже появились новые мастера, среди которых был, разумеется, и Берт. Иногда к нам присоединялся Хорст, он тоже считал, что у Берта есть шансы на победу. Они опять разговаривали друг с другом. Я видел, как они стояли вместе у окна и смотрели куда-то поверх гавани и верфей. Видел, как они чокались пивными кружками; Берт ему во всем уступал. Да, Берт старался загладить то, что случилось, хотел покончить с этой дурацкой историей — я сам это видел и верил Берту.

А потом состоялось памятное собрание спортивного общества; раздвижную дверь заперли, председатель, заведующий билетной кассой и управляющий спортивным инвентарем — все приняли участие в собрании, и Лунц с добродушной мышиной мордочкой рассказал мне потом, как все происходило.

Рассказал с грустной усмешкой. Все пришли на собрание, только Хорст не явился. Он не мог прийти, хотя и был главным героем: его персональное дело стояло на повестке дня. И Бетефюр, разумеется, был; Бетефюр взял на себя обязанность доложить об этом деле. О каком деле? Что стряслось? Хорст работал корабельным маляром — это все знали; знали также, что он держался за свое место, потому что получал на корабле все, что человеку надо, и не в последнюю очередь сигареты. Но Хорст был некурящим, поэтому он допустил одну ошибку: не распечатывал пачки. Распечатанные пачки сигарет не привели бы таможенников в ярость. Однажды, когда Хорст хотел выйти из гавани, таможенники пригласили его в служебное помещение и стали трясти, как табачный кисет, проверяя каждую складку одежды. Конечно же, они нашли то, что искали; ведь пятнадцать пачек сигарет не так-то легко утаить! Хорст хотел оставить им все эти пачки в подарок, безвозмездно, но в тот день таможенники были не очень-то падки на сувениры, а может, получили указание изловить к воскресенью хотя бы одного нарушителя: во всяком случае они сказали Хорсту, что пятнадцать пачек сигарет — это подсудное дело, и весьма серьезное.

Бетефюр смотрел на происшествие, очевидно, с «западной точки зрения» и тут же принялся «удалять больной зуб с корнем», впрочем, ничего другого от него и не ждали. Но они не собирались дисквалифицировать Хорста даже на время, никто не пошел бы на это: ни Кронерт, ни Виганд, ни старик Лунц, и напрасно — так, по крайней мере, казалось — Бетефюр заклинал слушателей держать в чистоте знамя спорта. Но вдруг — никто не мог бы предположить такое, — вдруг Бетефюр получил поддержку. Берт, единственный из всех, встал и, невзирая на общее молчание, испуг и удивление товарищей, принялся объяснять, почему и он выступает за отстранение Хорста от соревнований. Бетефюру никогда не удалось бы провести свое предложение, — теперь он сумел это сделать.

Решающую роль сыграл Берт. После того как он закончил свое выступление, поднялся шум, посыпались вопросы, началось перешептывание. Берт, на которого все делали ставку, новый идол, новый фаворит, высказал мнение, которое нельзя было сбросить со счетов. Хорста отстранили от участия в соревнованиях. Тем более Берт — не он рассказал мне тогда об этом, а «отец спорта» Лунц, — Берт выдвигал такие бесспорные доводы, что потом и я, когда мы обсуждали эту историю, заколебался. Какое там заколебался — я согласился с Бертом, как и все прочие! Да, я согласился с Бертом, вынужден был признать, что бегун с запятнанной репутацией пятнает честь спортивного общества; простой вроде бы вывод, но тогда я еще не понимал, что он был слишком прост, а слишком простые выводы мало чего стоят или оказываются фальшивыми.

Может быть, это понимал старик Лунц; грустная усмешка и беспокойно шевелящиеся пальцы говорили о том, что «отец спорта» Лунц понимал многое.

Я ничего не рассказал Tea, сохранил все в тайне, но от этого мне не стало легче. Tea надо было во все посвятить еще в тот вечер, когда мы остались с ней одни в комнате Берта и она спросила, кто отстранил Хорста от соревнований. Если бы я сказал ей тогда правду, может быть, сейчас она, стоя, аплодировала бы вместе со всеми, а может быть, вцепившись в барьер и глядя на беговую дорожку, подбадривала бы Берта громкими возгласами. И уж, конечно, Хорст не стоял бы с ней рядом, во всяком случае, не стоял бы в этой позе, опершись рукой о ее плечо. А может быть, ничего бы не изменилось, события шли бы своим чередом. И Tea, подхваченная ими, пропустила бы мои слова мимо ушей.

…Очевидно, пошел уже седьмой круг, да, седьмой. У финиша они поднимают для Берта белую табличку. Видит ли он ее? Поможет ли ему табличка рассчитать свои силы? Возможно ли это в принципе? Наверное, они поднимают табличку только для того, чтобы ободрить Берта. В давние времена марафонский гонец переоценил свои силы. Его никто не сопровождал, никто не руководил его бегом, не определял темп. Он бежал один в своих доспехах. Но тактическими соображениями руководствовался он во время бега, а одной лишь мыслью — победа за нами! У гонца не было иного выхода. Весть была слишком весома, и марафонский гонец упал мертвым. Дорога, новый враг гонца, загнала его насмерть.

Берт выходит на поворот, бежать ему все труднее, я слышу его хриплое дыхание, слышу дыхание его соперников, дыхание всех спортсменов, которые побеждали на этой дистанции задолго до нынешних соревнований. Ведь спортсмены теперь не одиноки, теперь уже никто не бежит наперегонки с самим собой, как тот гонец из Марафона; теперь спортсмен пытается превзойти и своих отсутствующих соперников, перекрыть их время и их рекорды. Они тоже выступают против него, обычной победы теперь уже недостаточно.

Неужели пошел дождь? Солнце скрылось, газоны поблекли, тучи низко проплывают над стадионом. Слышен гул голосов. Голосов, слившихся в едином порыве людей, которые заплатили за вход, чтобы увидеть победу своего кумира. Судьи-секундометристы сидят на «курьих жердочках»; в своих белых одеяниях они похожи на верховных жрецов.

А что будет, если он потерпит поражение? Ведь Берт не может выиграть, не он первым коснется финишной ленточки — прошли времена, когда он грудью рвал ее. Соперники помещают ему, да он и сам помешал себе этим паническим спуртом. На двадцать метров опередил он Хельстрёма, за которым начинает растягиваться группа бегунов. Конечно, победит Хельстрём, он обязательно победит, порукой тому красота стиля, ширина его бегового шага, способность сдержать волнение при таких состязаниях, — впрочем, все это не засчитывается. Грациозность прыжка, красота броска и стиль бега сам по себе не приносят победы. Засчитывается лишь пройденное расстояние и засеченное время.

Берт бежит впереди всех. Он тяжело дышит, но и его соперники дышат не легче. Берт уже не кажется побежденным, вид у него куда лучше, чем был на старте; он бежит сейчас, как тогда на чемпионате «Львов гавани»: ожесточенно, яростно, будто своим бегом хочет отомстить всем тем, кто уже списал его в тираж. Длинноногий, смуглый Муссо, выступающий за Италию, вырвался вперед; он становится неожиданной угрозой для Берта, обгоняет Сибона, обгоняет удивленно раскрывшего глаза Хельстрёма, который прижимается к внутренней бровке и уступает дорогу. И вот уже Муссо догоняет Берта, делает рывок. Ему осталось всего пятнадцать метров, десять — услышал ли его мольбу хитроумный Гермес или Агон, бог спортивных состязаний? А может быть, ему помогла Афина? Лицо Муссо залито потом. Мышцы на шее вздулись. Верхняя губа вздернута, рот стал квадратным, словно застыл в муке. В глазах лихорадочный блеск. Нет, он не догонит Берта, который почувствовал угрозу даже не оглянувшись. Кажется, будто настойчивый и отчаянный взгляд соперника подгоняет его. Берт ускорил темп и не уступил лидерства. Вот они пробегают мимо трибуны. «Берт, Берт!» Неужели это кричал я, неужели мой голос несется над беговой дорожкой, неужели я хочу, чтобы Берт услышал меня и почувствовал новый прилив сил? Разве я не перестал верить в его победу? Может быть, я напрасно не махнул рукой, когда он искал меня взглядом перед стартом. В первый раз я не захотел оказать ему эту маленькую услугу, дать понять, что я здесь и желаю ему удачи. Может быть, мне нужно было помахать ему рукой, несмотря на все? Ведь, несмотря на все, он не перестал быть бегуном, он по-прежнему определяет темп, с ним еще надо считаться. А ну-ка, Берт, покажи им, разделай их под орех!

Муссо не отстает, но его уже нагоняют Хельстрём и Сибон, они бегут в одном темпе, почти вплотную друг к другу, словно подчиняясь одному ритму, словно их объединяет безмолвный договор; они подгоняют и ведут друг друга, пусть с подозрением и опаской. И все же у них есть преимущество по сравнению с другими спортсменами, которым приходится следить за остальными, определять свою тактику и бороться в одиночку. Хельстрём и Сибон полагаются лишь друг на друга, признают только друг друга, высокомерно полагая, что один из них обязательно одержит победу.

А другая пара? Она распалась. Курчавый румын Оприс втиснулся между двух датчан; на последнем месте бежит Мегерлейн, швейцарский почтальон, теперь уже со спокойным, сдержанным, почти равнодушным лицом. В беге на пять тысяч метров он завоевал бронзовую медаль, пробежав почти всю дистанцию с таким же спокойствием и кажущимся равнодушием, как сейчас. Выйдя на последний поворот, он неожиданно вырвался, обогнал одного за другим своих соперников и побежал один по самой середине гаревой дорожки; если бы он сделал рывок раньше, то пришел бы к финишу вторым.

Там, где соревнуются по прыжкам в длину, добились удачи: прыжок на шесть с лишним метров засчитан. Аплодисменты на передних скамьях и на почетной трибуне. Все аплодируют мускулистой спортсменке, которая стоит позади судей; она подпрыгивает, откидывает со лба совершенно мокрые пряди волос, посылает воздушный поцелуй скамьям, с которых ей аплодируют, бежит к месту старта и натягивает на себя коричневый тренировочный костюм. Медаль она получит наверняка — не то что Берт. Но не медаль, не почетный диплом и не приз доставляют спортсмену самую большую радость. Сначала он идет к судье, чтобы узнать засеченное время, замеренное расстояние. Да, все изменилось. В старину спортсмены бежали только ради приза; греческий бегун никогда бы не вышел на старт, если бы не ценный приз. Ахилл знал это. Когда на похоронах Патрокла он открыл состязания по бегу, то прежде всего позаботился о призах, которые выставили у финиша.

Нет, ради одной олимпийской лавровой ветви, ради абстрактного удовлетворения ни один эллинский атлет не пробежал «бы ни шага; они гнались за золотом, за серебряными кувшинами, за быками и драгоценным оружием, которые выставлял устроитель состязаний. Сначала люди бежали ради спасения жизни, потом ради призов, а теперь только ради рекордов.

Хельстрём и Сибон догоняют Муссо; нет, не они его догоняют, а Муссо замедлил бег; попытка спрятаться за спину Берта стоила ему слишком много сил. Муссо отстает, дает себя обогнать, пристраивается сзади Сибона и бежит в его темпе. Втроем, со спокойной уверенностью в победе, они преследуют Берта, их бег равномерен, руки, плечи и ноги работают ритмично, корпус сохраняет один и тот же наклон. Все трое кажутся одним бегуном, как будто общность усилий стерла все различия между ними, заметен лишь их стремительный и могучий беговой шаг.

Неужели Берт снизил темп? Снова он оглядывается на своих соперников. Зачем, зачем он это делает? Сто раз ему говорили, что он теряет время, что оглядываться нельзя, и он неизменно признавал ошибку; неужели во время бега он все забывает? Неужели бег так действует на бегуна, что тот не думает ни о чем, кроме своих соперников? Не оглядывайся, Берт, беги, беги, не смотри назад, тебе не надо знать, что происходит сзади! Ты идешь первым…

Боже мой, зачем он оглядывался, ставил на карту выигранное время? Так он не добьется победы, Берт Бухнер не будет новым чемпионом Европы. Почему я испытываю страх? Почему у меня опять сдавило горло? Из-за него? Я не могу больше оставаться безразличным. Теперь и Tea вскочила с места, в передних рядах все стоят, даже Tea, которая пришла сюда, чтобы увидеть поражение Берта. Tea стоит у барьера и следит за его бегом пока еще спокойно, без видимого волнения.

На этот раз ей не придется принимать диплом и медаль после финиша, как тогда… Когда же это было? На каких соревнованиях? На чемпионате земель, за несколько недель до национального чемпионата? Берт бежал в тот день под палящим солнцем, в немилосердную жару. Он вырвался вперед, только Реверс не отставал от него, механик с бледным лицом, который продержался сзади Верта больше двадцати двух кругов и вдруг покачнулся, упал, снова поднялся, опять рухнул и в конце концов, судорожно дергаясь, с идиотской улыбкой свалился на гаревую дорожку. Он продолжал улыбаться даже на носилках, когда санитары несли его в палатку. Берт не заметил исчезновения своего самого опасного соперника, он продолжал бежать так, будто Веверс все еще у него за спиной, и выиграл забег с лучшим временем года. А потом, когда началось чествование победителей, спортсмены, занявшие второе и третье места уже стояли на зеленом пьедестале, стояли и оглядывались по сторонам, ища Берта глазами, но главный победитель исчез. Они искали его в уборных, между ларьками, в раздевалке и в санитарной палатке; руководитель земельных соревнований вызвал Берта по радио: его настоятельно просили явиться на чествование победителей, но он так и не пришел. Никто не знал, куда он исчез. И тут Tea перепрыгнула через барьер, пересекла гаревую дорожку, без особой робости подошла к пьедесталу почета и встала между спортсменами, запившими второе и третье места, с той естественностью, с какой жена заменяет мужа. Шепнув что-то руководителю соревнований, Tea под веселые и сочувствующие аплодисменты зрителей приняла диплом и медаль Берта. Вместо Берта она обменялась рукопожатиями с его побежденными соперниками, вместо него повернулась к противоположной прямой, а потом подошла к нашей скамье, где сидели Виганд, Кронерт и я. Она положила диплом и медаль в портфель, заговорщицки кивнула мне и за спиной моих соседей прошептала:

— Пойдем поищем его…

Нет, она не знала, куда скрылся Берт, одержав победу; она только догадывалась. Мы поехали через весь город к порту, к рыбному рынку. Жара была немилосердная. У рыбного рынка мы вышли. Tea устремилась к маленькой, чисто выбеленной пивнушке. «Он там?» — спросил я, но не получил ответа. Tea уже стояла на цементных ступеньках и открывала тяжелую деревянную дверь. Хозяин, тучный мужчина с отвисшим веком, вышел из-за занавески, что-то жуя; он поздоровался с Tea, поздоровался со мной, они пошептались у стойки, потом Tea быстро кивнула мне, и мы проскользнули за занавеску. Хозяин молча показал на темную деревянную лестницу и стал смотреть, как мы поднимаемся. Tea, очевидно, уже бывала здесь. Она взяла меня за протез, остановилась, подождала, пока ее глаза привыкнут к чердачному полумраку, — металлический крючок протеза передал мне дрожь ее руки. Наконец в полной тишине она двинулась дальше, медленно ведя меня по пружинящим половицам чердака. Нагнувшись, чтобы не задеть низкие стропила, мы подошли к двери, которая вела в мансарду, остановились, прислушались. На чердаке было по-прежнему тихо! Не спуская с меня взгляда, Tea подпила согнутый палец, а когда я кивнул, постучала. Щеколду изнутри приподняли, дверь медленно раскрылась, и перед нами оказался Берт; наш приход не удивил его, он спокойно, чуть ли не с облегчением смотрел на нас, как будто ждал…

Быстрый знак рукой — и мы на цыпочках вошли в оштукатуренную мансарду с единственным слуховым окном. Сначала я заметил развешанную по стене на гвоздях одежду, потом стопку книг и валявшийся на полу пакет с газетными вырезками; Берт отошел в сторону, и стала видна широченная старомодная кровать, на подушке лежало серое, грустное мышиное лицо «отца спорта» Лунца. Лунц лежал неподвижно, с закрытыми глазами, под тяжелым одеялом. В изножье на плетеном стуле стояла тарелка с хлебом и коричневый кувшин с мятным чаем. Из кувшина тонкими завитками поднимался пар. Рядом с тарелкой стояли две бутылки с какой-то густой жидкостью и два стеклянных пузырька с таблетками. Мы подошли к кровати. Старик Лунц раскрыл глаза, кивнул нам и с трудом вытащил руку из-под тяжелого одеяла.

— Извольте радоваться, — сказал он, — перед самым чемпионатом меня скрутило. Да и сегодня я с радостью побывал бы на стадионе, посмотрел бы, как бежит мальчик. Ведь он одержал победу…

Мы пожали исхудавшую руку Лунца, а потом Берт опять спрятал ее под одеяло. Я посмотрел на Берта, поймал его взгляд и тут же понял, зачем ему понадобились деньги, которые Tea и я одолжили ему, — Берт никогда не говорил нам об этом. Я знал, вернее, слышал, что Лунц болен, но не знал, что Берт ухаживает за ним, каждый день приносит еду, наводит порядок в этой мансарде, заваривает старику его любимый мятный чай и ходит в аптеку. Мы сидели на краешке кровати и молчали, вдыхая кисловатый запах, пропитавший мансарду. А когда Берт снова одолжил у меня деньги и ушел за лекарством, «отец спорта» Лунц с хитрой усмешкой взбил подушку, уселся поудобнее и вынул руки из-под одеяла.

— Да, да, — сказал он, показав кивком на дверь, — он своего добьется. Берт — великий бегун. Я уж постараюсь собраться с силами, чтобы посмотреть на него во время больших соревнований. Мне говорят, что дела мои плохи, но я им еще покажу, на соревнованиях я буду громче всех подбадривать Берта. Прежде всего, однако, мне надо закончить работу о марафонском беге, осталось не так уж много, надо всего лишь доказать, что этот бег наперегонки со смертью неизбежно должен был кончиться смертью.

Мы молча смотрели на него, и он решил, что нам нужны доказательства, достал из-под подушки помятую тетрадь и начал листать ее иссохшими пальцами.

— Терсип из Эроидаи принес домой весть о победе под Марафоном. Правда, большинство утверждает, что не Терсип, а разгоряченный боем Эвклес убежал с поля битвы во всех доспехах и, достигнув дверей первых домов Афин, успел лишь воскликнуть: «Радуйтесь, мы тоже рады!». В то же мгновение он упал бездыханным. Вот так, бежал от смерти и угодил смерти в лапы…

Tea встала, отобрала у него тетрадь и спрятала ее под подушку. Потом разлила чай и протянула ему чашку, он взял ее дрожащей рукой. Скривив рот, Лунц глотал горячий чай. Иногда он постанывал. Потом на лестнице вдруг послышались шаги двух мужчин, которые шли к мансарде. Хозяин с отвисшим веком приоткрыл дверь, но сам не вошел, только просунул голову в щель, словно хотел выяснить, найдется ли местечко в этой комнатушке и может ли он впустить сюда человека, которого мы не видели, но угадывали у него за спиной. Хозяин решил, что места хватит. Он кивнул головой, отворил дверь, и из чердачного полумрака нерешительно вышел Хорст, держа руки в карманах куртки. Мы снова собрались все вместе…

Вскоре вернулся из аптеки и Берт. Молча положил он на плетеный стул таблетки, молча подошел к Хорсту, они обменялись рукопожатием, и Хорст сказал:

— Я пришел, чтобы тебя поздравить, — не мог выдержать. Ты был великолепен, Берт, это лучший бег, какой я видел в своей жизни. Ты победишь не только на больших соревнованиях, ты победишь везде.

— У меня был лучший в мире лидер, — сказал Берт. — Тебе надо снова ходить на тренировки, Хорст. Я поговорю с Бетефюром, поговорю не откладывая, дружище.

Берт подошел к постели Лунца, мышиная мордочка которого блестела от пота, а кадык на худой шее дергался; Берт отвинтил у бутылки пробку, налил в столовую ложку густой жидкости и решительно влил ее Лунцу в пересохший рот. Старик проглотил лекарство и удивленно взглянул на нас. Вытащил руку из-под тяжелого одеяла. Указав на Берта, сказал:

— Присматривайте за ним, не спускайте с него глаз, он должен стать бегуном, все остальное пусть из головы выбросит. Если вы его поддержите, о нашем обществе заговорит вся Европа, скажут, что в этом обществе воспитывают великих бегунов. Не увлекайтесь техническими видами спорта, самым главным всегда остается бег. А кроме того, бег самый экономный вид спорта, не нужно снарядов, оборудования, нужно только здоровое сердце. Все другое пусть вас не интересует, всякие цирковые фокусы, для которых нужны деньги, дорогой инвентарь и дорогие костюмы; все это не имеет ничего общего со спортом. Смотрите, чтобы Берт стал бегуном.

Берт успокаивающе кивал головой, но старик этим не удовлетворился. Требовательным жестом он подозвал к постели Tea, придвинулся к ней, они шептались, а мы из деликатности отвернулись. Тихое бормотанье Лунца было единственным, что нарушало тишину в мансарде, потом все смолкло. Tea поцеловала старика в лоб. «Отец спорта» Лунц уснул.

— Чего он хотел от тебя? — тихо спросил Берт.

— Ничего, — сказала Tea, — может, когда-нибудь расскажу.

Мы покинули спящего Лунца, расстались у пивнушки с Хорстом, а сами отправились к Берту.

Волны набегали на размытый пирс; мы шли вдоль порта друг за другом: впереди Tea, за ней Берт, замыкал шествие я, в руках у меня был портфель, где лежали медаль и диплом. Передо мной маячила спина Берта; он все еще ходил в отрепьях: брюки с бахромой, помятый пиджак и стоптанные ботинки. Пепельные волосы топорщились над воротником; Берт был точь-в-точь такой же, как в тот раз на пароме, когда я после долгой разлуки снова встретил его. Я понял, что все или почти все деньги, которые Платили ему за работу привратника, он тратил на «отца спорта» Лунца; он ничего не откладывал для оплаты учения, не купил ни одной книги, и я думал в тот вечер, когда он шел впереди меня, — да, тогда я еще так думал, — что, кроме старика Лунца и бега Берта, ничего не интересует. А потом мы разом остановились у портового ресторана, разом ввалились в дверь, вздыхая, отыскали столик под вялой виноградной лозой и заказали пива — не тогда ли в устье вошла яхта, скользнула мимо нас, белая и бесшумная, и мы не обнаружили на ней ни одной живой души? Яхта была названа испанским девичьим именем, напоминала о залитых солнцем берегах, о заваленных апельсинами гаванях; она скользнула вверх по реке как символ праздности: мы провожали ее взглядом, и Берт сказал:

— В кои веки увидишь корабль, на котором самому хочется поплавать, а там уже полно всяких проходимцев. Почему, старина, так получается, что именно проходимцы напоминают нам о том, что нам нужно?

— Очень просто, — сказал я, — у них есть деньги.

Презрение в его взгляде, презрительно сжатые губы. Яхта скрылась, и я хорошо помню, как он взглянул на нас прищуренными глазами и прошептал:

— Ненавижу бедность больше всего на свете. Кто смеет утверждать, что она лучше богатства? Спроси-ка тех, кому приходится иметь дело с бедными сиротами и бедными вдовами. Какой вздор строить сейчас планы! Прежде всего мне нужно выкарабкаться из этой ямы.

Tea растерянно смотрела на него, а он, помолчав, добавил:

— С меня хватит бедности, она еще никого не сделала лучше, никого не сделала счастливей. Я знаю, что вы хотите сказать, но советую воздержаться. Вы не видели больного Лунца, когда он лежал на полу возле своей кровати, не вы его раздевали и мыли, — вы увидели его уже чистеньким и причесанным. Да что там говорить, лучше уйдем отсюда!

Мы стояли на безлюдной улице — асфальт плавился, прилипал к подошвам, — Берт снова зашел в ресторан и купил у стойки две холодные рыбные котлеты, которые взял домой: в тот самый день, день его первой официальной победы, началось такое, что в конце концов уготовило ему поражение…

Гуськом поднимались мы по лестнице, на сей раз впереди был Берт. Ключ он держал в руке, он первым подошел к двери, и я увидел, как он нагнулся и посмотрел сквозь замочную скважину, сделав нам знак идти потише. В его каморке кто-то был. Потом он отпер дверь и пропустил нас вперед. У окна, обернувшись к нам, стоял Альф, затравленный и тщедушный, красивый и вульгарный, темноглазый и темноволосый парень стоял и робко улыбался. Берт бросил ему сверток с котлетами, и он проворно и в то же время нехотя поймал его. Поглядел на промасленную бумагу, есть, однако, сразу не стал, хотя по глазам его было видно, что он голоден; повернувшись боком к окну, он взглянул вниз, на безлюдную улицу, потом подошел к двери, открыл ее и, не обращая внимания на меня, а тем более на Tea, которая следила за ним с нескрываемым подозрением, прислушался, нет ли кого на лестнице. Убедившись, что никто ему не угрожает; Альф сел под дюреровскими кроликами и принялся уплетать котлеты.

Tea пошепталась с Бертом, тихонько потребовала от него объяснения, но он рассмеялся и, сделав вид, будто не понял ее слов, заявил:

— Здесь можно говорить громко, у нас секретов нет.

Больше того, он даже повторил вслух то, что шептала ему Tea, и познакомил нас с Альфом, который разламывал сероватые котлеты и запихивал их себе в рот.

Посмеиваясь — я никогда не забуду, как он подмигнул нам, — Берт пренебрежительно сказал:

— Альф — законченный негодяй, посмотрите, какой аппетит у этого избалованного негодяя. На улице он есть не может: ведь, конечно же, найдутся люди, которые осудят его за то, что он при всем честном народе ест рыбные котлеты. На улице ему вообще лучше не показываться, поэтому я и организовал ему здесь столовую.

Смеясь, Берт рассказал, как однажды он возвращался с тренировки — на гавань уже спускались предвечерние сумерки, — и когда к пирсу пришвартовался баркас, в порту устроили облаву. Берт рассказал, как ему было обидно, когда его, одетого в тренировочный костюм, с ботинками на триконах в руках, с ботинками, которые ему одолжили в спортивном обществе, втолкнули в сарай, чтобы обыскать. Он протестовал, но все было напрасно. Берта втолкнули в сарай, где ему пришлось на глазах у полицейских раздеться и стоять голым, пока фараоны выворачивали наизнанку его тренировочный костюм и ощупывали ботинки; возможно, Берт ушел бы оттуда со спокойной душой, если бы этот обыск не был таким оскорбительным. Все, все, кого втолкнули в сарай, оказались во власти профессионального полицейского недоверия, во власти официальной подозрительности. Даже те люди, у которых не было при себе ничего предосудительного, вызывали у стражей порядка чувство острой настороженности; думать плохо о людях было полицейским долгом, и на каждого, кого они обыскивали, полицейские смотрели как на давно разыскиваемого убийцу. Они толкали Берта из стороны в сторону, выспрашивали подробности его жизни и в конце концов сердито швырнули ему тренировочный костюм, раздосадованные, что ничего не нашли. Берт надел свой костюм и ушел. А потом, уже в порту, он заметил, как в сумерках какой-то мальчишка пытается незаметно улизнуть через оцепление вокруг прибрежного квартала. Берт увидел, как он пробрался через оцепление и помчался со всех ног, еще не зная, удастся ли ему убежать. Но Берт, заметив рыщущих вокруг своего дома преследователей в полицейской форме, сразу понял по их настороженным лицам, что побег удался. Потом он неожиданно услышал в подъезде тихий свист и испуганно обернулся; почему-то он тут же сообразил, кто свистел: он ни капельки не удивился, увидев смазливое, хотя и изможденное лицо Альфа, показавшееся над перилами лестницы. Берт позвал его в комнату, накормил и оставил переночевать. Берт ни о чем его не расспрашивал, не поинтересовался даже, почему он бежал и почему боялся выйти на улицу.

Да, я хорошо помню, как Альф ел руками рыбные котлеты в тот вечер, когда мы сидели наверху у Берта, а поев, встал, подошел к двери и прислушался, потом, повернувшись боком к окну, оглядел улицу. Альф не верил, что о нем уже забыли, не мог поверить в это. А Берта забавляли необычайная настороженность и недоверчивость этого тщедушного паренька, он не спускал с него глаз; стоило Альфу пошевелиться, как Берт был уже начеку. Tea молча сидела между нами на табуретке. Она тоже наблюдала за Альфом, только осуждающе и даже враждебно. Альф принес сюда новый запах, запах дорогих сигарет и дешевой помады для волос; в комнате пахло чем-то сладковатым, приторным, напоминавшим запах третьеразрядного публичного дома, и я чувствовал, как в этот жаркий вечер запах этот ударяет в голову. Убедившись в своей безопасности, Альф спросил Берта, чем кончились соревнования. Берт сказал, что он победил, а когда Альф поинтересовался, что же помогло ему победить, Берт ответил буквально так:

— Нужно о чем-то думать, нужно думать о чем-то, что толкает вперед и придает новые силы. Когда я уже на пределе или мне кажется, что я на пределе, я думаю о Викторе. Я всегда думаю о том тихом лесном озере, о нашем побеге, о том воскресенье, когда мы брились и вдруг на противоположном берегу показались солдаты. И тогда я снова слышу их крики, слышу выстрелы, вижу, как Виктор останавливается, оборачивается и падает. Да, все снова воскресает передо мной, крики, стрельба и лицо Виктора, и когда я думаю об этом, то не замедляю темпа, хотя бежать не становится легче. Виктор мне помогает…

А потом — Берт еще продолжал рассказывать — Tea побледнела, губы ее стали белыми, жилка на шее учащенно забилась. Tea прижала к груди руки, закрыла глаза и откинула назад голову, а когда Берт замолчал и мы все замолчали, Tea вдруг сникла и медленно, очень медленно и пугающе тихо сползла на пол. Мы подняли ее и уложили на диван. Шея ее покрылась капельками пота, губы дрожали. Маленькие пухлые руки вцепились в покрывало и сжимали его так сильно, что побелели костяшки пальцев. Мы стояли возле нее, и вдруг Альф тихо, уверенно и насмешливо сказал:

— Это бывает, обязательно бывает. Я думаю, Берт, скоро вы будете не одни.

Берт отступил на шаг, страх и неприязнь отразились на его лице; он покачал головой и недоверчиво взглянул на девушку, которая со стоном заметалась на диване. Я заметил, что Берт смотрел на Tea со страхом и досадой. Он поднял руки и сказал:

— Не может быть, ты ошибаешься. Конечно же, ты ошибся, Альф. Ведь ты не представляешь себе, что это для меня значит. Тогда мне придется все бросить. А ты как думаешь, старина?

— Не так уж все это скверно, — сказал я, поскольку ничего другого не мог придумать.

Берт схватил табуретку, поставил ее рядом с диваном, сел и вытащил из-под покрывала руку Tea. Склонился к лицу девушки. Окликнул ее. Влил ей в рот воды и потер виски. Когда Tea медленно приподнялась и с помощью Берта села, она робко и смущенно посмотрела на нас. Тогда все стало ясно. Берт ни о чем не спрашивал, — может быть, потому, что они были не одни, а может быть, потому, что ждал ответа, которого так боялся. Погруженный в свои мысли, как тогда в лагере за зеленой дамбой, он молча сидел до тех пор, пока Tea не встала и без лишних слов не пошла к двери. Недолгое прощание, и мы расстались. Берт хотел проводить ее, но Tea сказала:

— Я уже отошла и сама доберусь до дома, не беспокойся.

Она взяла меня за руку, и мы ушли, оставив Берта с его новым приятелем. Переходя улицу, мы не обернулись, не посмотрели на верхнее окно, хотя знали, что оба они стоят там наверху и ждут, когда мы помашем им рукой.

— Скорее, — сказала Tea, — пойдем скорее.

Я с трудом поспевал за ней. Нет, Tea еще не хотела домой, она потащила меня в летнее кафе у самого берега реки. Мы отыскали столик под увядшей виноградной лозой, долго сидели там, пили вино, а поскольку я чувствовал, что Tea не знает, с чего начать, мы допили вино и пошли к темневшей на воде шаланде. Я сказал:

— Дай ему время, наберись терпения, потом все уладится. Ему в жизни крепко досталось.

Опершись обеими руками о борт шаланды, Tea смотрела на реку.

— Я так испугалась, — сказала она, — когда мы сидели в порту в ресторане, а мимо проплыла яхта и Берт произнес те слова. Мне он это никогда не говорит. Я боюсь.

А я, войдя в роль доброго дядюшки, успокаивал ее. Как мог я тогда подумать, что правда может быть такой жестокой? Твердо придерживаясь своей роли, я сказал:

— Он еще очень молод, Tea, но тебе не надо бояться. Я достаточно давно знаю Берта. Знаю, что с ним происходит. У него большие планы, и тебе надо дать ему немного времени.

Да, так я сказал, полагая, что Tea надо утешить, хотя понимал — а может, чувствовал, — что ничего не повредит ей больше, чем утешение; по-видимому, я тогда еще надеялся, что ее история с Бертом закончится благополучно, — точно уже не помню, знаю только, что от утешения «доброго дядюшки» добра не вышло. Я пытался применить клей там, где мог помочь только скальпель. Наши ошибки не проходят бесследно, и когда мы сидели на палубе шаланды, я опять кое-что упустил из виду, но Tea была довольна, как только может быть довольна женщина в ее положении; я вспоминаю, что она вдруг положила себе на колени портфель с дипломом и медалью. Поначалу я не заметил, что она прихватила с собой этот портфель; теперь она открыла его, вынула диплом, который получила за Берта, и мы стали вместе читать…

…Дождь, начался дождь, настоящий ливень, который косо метет по гаревой дорожке и на фоне трибун кажется решеткой из натянутых шнуров. На противоположной стороне стадиона, где нет крыши, люди раскрывают зонты, там вырастает лес, густые заросли зонтов, из которых поднимаются клубы табачного дыма. Бегуны выходят на восьмой, нет, уже на девятый круг. У них мокрые волосы. Рубашки прилипли к телу. Шипы туфель взметывают мокрые комья. Ноги забрызганы грязью. А Берт все еще бежит впереди, оторвавшись от других, следуя своему плану. Порядок бегунов пока не изменился. Но вот в группе, бегущей позади Берта, происходят перемены; курчавого Оприса обгоняют — кто? Кристенсен? Кнудсен? Кто-то из датчан обогнал его, и теперь оба датчанина бегут рядом, будто два близнеца, переговариваются, о чем-то уславливаются на бегу. Какой тактический маневр они избрали? Перебросившись еще несколькими словами, они убыстряют темп, выходят вперед и догоняют Муссо, который бежит позади Сибона и Хельстрёма. Датчане вплотную подтягиваются к ним. Но не обгоняют, да, у каждого из них есть свой план.

Когда два спортсмена бегут друг за другом и один из них, более слабый, готов пожертвовать собой ради другого, то ведомый приобретает особую силу и его шансы повышаются. Договорились ли датские бегуны о такой тактике? Сейчас они кажутся близнецами.

…Помню историю с итальянскими близнецами — где же это было? Только один из братьев был заявлен как участник забега, батрак с надменным лицом цезаря; босиком вышел он на старт и высокомерно позировал фотографам. Но уже после первого километра ему пришлось уступить лидерство, он отстал или позволил себя опередить; никто не видел его ухмылки, когда он бежал последним, и никто не видел, как он вдруг шмыгнул в кусты и тут же снова выскочил оттуда; участники забега заметили его лишь тогда, когда он догнал их, а потом и опередил, насмешливо подбадривая. Они увидели лицо цезаря и услышали торжествующий смех, когда добежали до финиша намного позже итальянца, — так никто и не понял, что бегунов, одержавших победу в этом кроссе, было двое, что они встретились в кустах и подменили друг друга. Слава победителя так и осталась бы у продувных близнецов, если бы они не повздорили из-за полученной награды; обман раскрылся, когда они затеяли ссору.

…Кристенсен и Кнудсен бегут нога в ногу, меняются местами, сближаются. Берт уверенно выходит на поворот, бежит по прямой метров на двадцать или даже на двадцать пять впереди Хельстрёма, он искоса поглядывает назад, на Мегерлейна, последнего в группе бегунов. Не собирается ли он обойти его на целый круг? Да, Берт прибавляет шагу, делает еще один рывок, у него еще есть силы, но ведь не пройдена и половина дистанции! Но что это? Берт не выиграл в скорости, его рывок не дал ему увеличить опережение, потому что Хельстрём учел этот маневр и широким шагом, не отставая бежит вслед за Бертом. Хельстрём знает, какое преимущество он может на худой конец оставить за Бертом, не упустив своих шансов. Снова над стадионом появляется биплан с развевающимся рекламным плакатом. Ветер относит его в сторону. Что рекламирует плакат? Текст не разобрать, ага, вот: «Пользуйтесь шинами Поллукс!».

Хельстрём сидит у Берта на пятках. Недаром этого шведа называют «Летучим пастором», летучим шагом он преследует Берта. О чем он думает? Берт думает о Викторе, а если еще не думает, то подумает о нем, когда ощутит позади дыхание преследователя. А о чем думает Хельстрём, этот спортсмен, угодный богу? О вратах рая? Уж не хочет ли он заслужить спасение души на гаревой дорожке? Что принесла бы ему победа в этом забеге? Аудиенцию у епископа, который разрешит Хельстрёму поцеловать холодное кольцо; с самодовольной улыбкой склонится над ним и осторожно похвалит: «Бог всегда с людьми, даже на гаревой дорожке». Может быть, его фотографию поместят на обложке церковного журнала, только какую же дадут под ней подпись? «В финишном рывке одержала победу вера, опередив остальных на целый корпус?» Да, Хельстрём бежит как победитель: мягкие движения плеч, пружинящий шаг… Вот он пробегает мимо нас, не давая Берту возможности вырваться вперед.

Надо же этому лотошнику с его сосисками пристроиться перед самым барьером. «Уйди отсюда, убирайся!» — кричат ему у меня за спиной, с бранью прогоняют с глаз долой. И поделом! Мне нужны сигареты, а не сосиски. Что случилось? Шелест проносится по стадиону, шум, похожий на всплеск волны. Что произошло? На Повороте упал один из датских бегунов, — раскинув руки, он лежит на мокрой дорожке, Оприс перепрыгивает через него, потом Мегерлейн; два санитара в форменных куртках бегут по полю, прижимая рукой болтающуюся на ремне кожаную сумку. Их помощь не потребовалась. Датчанин уже снова на ногах — кто же это? Кристенсен? Кнудсен? На его майке грязная полоса от плеча до пояса, но он не сдается, он бежит, стараясь догнать Мегерлейна. Аплодисменты в честь датского спортсмена, который догнал Мегерлейна и не отстает от него. Берт оборачивается, но ничего не видит, все уже прошло.

На почетной трибуне появляется Биркемейер, руководитель соревнований. Да, это он, человек без затылка; его представляют первому бургомистру, Биркемейер кивает головой, смеется, беспрестанно кланяется бургомистру, кладет перед ним стопку кожаных коробочек коричневого цвета, делает приглашающий жест: прошу, дескать раздать эти коробочки с медалями, когда будут чествовать победителей.

Неужели на время бега прекратили прыжки с шестом? Нет, они все еще прыгают. Эти прыжки — трудный вид спорта, каждый прыжок требует собранности и добросовестной подготовки. Спортсмен с шестом стартует с дистанции разбега до стойки, устанавливает шест, много раз примеривается к планке, которая лежит на высоте четырех метров сорока сантиметров, а потом медленно идет обратно, уставив глаза в землю и опустив плечи. Останавливается и оборачивается. Сжимает шест обеими руками. Опустил лицо. Шест прижат к щеке. Но вот он поднимает глаза, бежит, бежит с приподнятым шестом, и взгляд его ищет черную дыру, куда он воткнет острие шеста. Толчок, с силой взлетает он вверх, тянет, дожимает; тело его переворачивается над планкой, руки отпускают шест — взял высоту, но нет, падая, он касается грудью планки и срывает ее. Спортсмен мягко приземляется на мокрые опилки — сорвалось…

Дождь перестал, и ветер вроде стихает. Какое бледное, какое изможденное лицо у Берта, будто его истязают! Он выглядит так, словно его подвергли какой-то тайной пытке — не жаждой ли победы? Неужели эта жажда так сильна, что заставляет его забыть о своих реальных возможностях? И лишает его способности оценить свои силы? Не случится ли с ним то же, что с французом Лермюсье, который на первой в наше время Олимпиаде в Афинах переоценил свои силы и в разгаре бега упал словно подкошенный, упал и потерял сознание.

Отличное промежуточное время! Никогда еще Берт не начинал свой бег так стремительно, никогда не имел такого промежуточного времени. Рекорд отчаяния, ведь промежуточное время еще ни о чем не говорит! А может быть, финал принесет ему новый рекорд? Возможно, все возможно на этом поле; большинство рекордов по бегу бывают неожиданными. Их устанавливают и при ветре и даже при дожде. Их ставят и на размокшей дорожке и под палящими лучами солнца. Наперекор всем прогнозам, неожиданно даже для самих судей-секундометристов ставится большинство рекордов; редко — после долгих приготовлений, возвещений и со специально приглашенными лидерами.

Не раз уже писали, что с очередным рекордом достигнут абсолютный предел, лучшего времени не может показать ни один бегун, поскольку не выдержат ни его легкие, ни сердце. А потом появляется пришелец из финских лесов, или английский врач из предместья, или сельскохозяйственный рабочий из Австралии, и они встречаются с соперником, который ведет их за собой, подзадоривает, и ставят новый рекорд, доказывая, что возможности человеческого сердца или легких никем еще не определены, даже самыми опытными специалистами. Всякий раз, когда на гаревой дорожке появляется выдающийся бегун, думают, что вот теперь-то достигнут предел. Так думали, когда Нурми на своей первой олимпиаде добился победы за тридцать одну минуту сорок пять секунд, так думали и потом, когда появился Кусочинский и пробежал эту дистанцию за тридцать минут с секундами, а когда появился Затопек, который бежал так, словно хотел победить в Хельсинки ценой своей жизни — он пришел первым с временем двадцать девять минут семнадцать секунд, — снова думали, что теперь уже ни один бегун в мире не достигнет результатов Затопека. Но вскоре появился Владимир Куц, и вся первая пятерка бегунов в его рекордном забеге прошла дистанцию быстрее, чем Затопек в Хельсинки.

Да, промежуточного времени Берта хватило бы для нового рекорда, если бы он выдержал, но он не выдержит, у него уже нет сил, последний забег Берта закончится поражением, и, побежденный, он навсегда уйдет из спорта…

Нет, для него это будет не первое поражение. Однажды он уже проиграл бой, когда состязался с бегуном, победить которого никому еще не удавалось, да никому, и не удастся. Однако Берт захотел попытать счастья. Задолго до того, как Берт одержал свою первую крупную победу — имя его еще было неизвестно на стадионах и он считался всего-навсего подающим надежды спортсменом, — да, именно в то время, когда Берт начинал становиться выдающимся бегуном, он потерпел первое поражение, которое сам он, может, и не признал, однако оно произошло, словно судьба хотела подготовить Берта к тому, что с возможностью поражения всегда надо считаться и что когда-нибудь оно неизбежно придет. В начале уже был конец…

Это случилось в решающий день национальных соревнований. Берту предстояло бежать во второй половине дня, а утром мы сидели за завтраком в пивнушке нашего спортивного общества. Все наши были там: Виганд, Бетефюр и Кронерт. Я хорошо помню, как они нервничали, сидя возле Берта; слышу советы, которые сыпались на Берта со всех сторон, а он терпеливо кивал головой и ел свою яичницу. Наступил день, к которому Берта тщательно готовили, день, когда его имя должно было принести спортивному обществу портовиков известность и за пределами города. Все понимали, как много поставлено сейчас на карту, и озабоченный Кронерт никак не мог успокоиться. Он ходил вокруг стола. Поглядывал на небо, затянутое мглою. Поглядывал на термометр: жара и духота. Потом, стоя за стулом Берта, задумчиво смотрел на яичницу, словно хотел избавить своего подопечного от тяжкой обязанности жевать. Рыхлое лицо этого любителя пива выражало глубокую озабоченность. Бетефюр, как всегда аккуратно причесанный, прищелкнул языком и потер под столом руки. Для него вопрос о победителе был ясен, и он смотрел на меня с упреком, поскольку для меня этот вопрос был еще не совсем ясен. Я считал, что у Дорна равные с Бертом шансы. Дорн, худощавый лохматый спортсмен, вызывал как бегун доверие, он часто тренировался на пляже и во время тренировок собирал сухие морские водоросли, а на лугах — лекарственные травы, из которых варил потом свой «бульон удачи», как с добродушной насмешкой говорили его одноклубники. Лохматый Дорн был таким строгим вегетарианцем, что обычные вегетарианцы теряли рядом с ним душевный покой и казались самим себе отступниками. Дорн выступал за общество «Виктория», и я никак не мог понять, каким образом он попал в этот спортивный клуб. Ведь «Виктория» уже тогда была избранным, аристократическим обществом! Туда вступали спортсмены из привилегированных кругов: адвокаты, редакторы с радио, коммерсанты; у них был даже один городской сенатор — они тренировались по вечерам на первоклассных спортплощадках, чтобы возбудить аппетит к ночным бдениям в своем клубе. Дорн выступал за это общество, и я считал, что у него точно такие же шансы, как у Берта.

Берт позавтракал, Кронерт отнес его тарелку на кухню и вернулся со стаканом подогретого молока, и в эту минуту в пивнушке появился человек с отвисшим веком, квартирохозяин «отца спорта» Лунца. Он увидел Берта и, ни с кем не поздоровавшись, не обращая ни на кого внимания, тут же подошел к нему, словно здесь, кроме их двоих, никого не было. Встав у Берта за спиной, он слегка наклонился и так, чтобы мы все могли услышать, сказал:

— Он долго не протянет. Живей собирайся, он ждет.

— При смерти? — спокойно спросил Берт.

— Живей собирайся, — сказал пришедший.

Берт встал, оставив недопитое молоко.

— Не выйдет, — сказал Кронерт. — Ты никуда не пойдешь, Берт.

И, обращаясь к пришедшему, гневно закричал:

— Что вам здесь нужно?! Берт не может сейчас уйти, через несколько часов ему надо выходить на старт!

Берт, как сейчас вижу, прошел по залу, не слушая озабоченных и тревожных возгласов Кронерта, оттолкнул своего старого тренера Виганда, без колебаний открыл дверь и исчез в серой уличной мгле. Да, он сбежал в тот самый день, на который рассчитывали и он и его товарищи, за несколько часов до финальной встречи. А ведь встреча эта должна была принести Берту больше, чем обычную победу. Когда я вышел за дверь, то увидел, как он мчался по улице. Он не стал ждать трамвая, не помахал такси, стоявшим невдалеке от нашей пивнушки. Он бежал по улице, возможно зная, кто его соперник. Во всяком случае, боялся, что опоздает и все кончится, если он не будет торопиться. «Он долго не протянет», — сказал квартирохозяин, и Берт запомнил его слова. Ах, этот бег незадолго до финальной встречи! Сколько раз вспоминал я о том, как вышел за ним! Я пытался себе представить, о чем он думает, что чувствует, пробегая вдоль полуразрушенной стены по грязной улице, которая вела к рыбному рынку. Я шел за ним. Шел тем же путем, каким он бежал. Повстречал ярко накрашенную старуху, которая держала в одной руке бутылку молока, а в другой — рыжую собачонку. Старуха была сердитая. Может, она рассердилась на Берта, когда он промчался мимо нее? Вот она свернула в подворотню, в которой гулял ветер. От рыбного рынка двигался автомобиль, за рулем сидел одетый во все черное шофер, и я увидел, как он качает головой и вглядывается в зеркало заднего вида. Может быть, Берт перебежал ему дорогу? Внизу, там, где кончалась стена, стояли истощенные дети, замызганный мальчишка и девочка с шинкой на челюсти; оба они держали в руках камешки, но не играли в них на цементных ступеньках; они смотрели в сторону рыбного рынка, словно там скрылся кто-то, кто помешал их игре. Я шел по изрытой колеями площади рыбного рынка, мимо складов, пока не увидел свежепобеленную пивную, где наверху, в чердачном полумраке умирал «отец спорта» Лунц. Одержал ли Берт победу в этом забеге?

Я вошел в пивную. Было тихо, я бесшумно и осторожно поднялся по деревянной лестнице и оказался в душном полумраке чердака. Прислушался в надежде уловить мягкое бормотанье старика, но и теперь здесь царила такая же тишина, как в тот раз, когда мы подымались сюда вместе с Tea. Потом я отворил дверь в мансарду и сразу же понял, что Берт потерпел поражение: «отец спорта» Лунц лежал вытянувшись во весь рост, скрестив руки на тяжелом одеяле. Волосы у него на висках слиплись, опущенные веки отливали легкой голубизной. Старик был мертв. А Берт сидел у кровати на скрипучем плетеном стуле и смотрел на умиротворенную мышиную мордочку Лунца, смотрел не отрываясь, словно хотел понять истоки этой жизни, о которой он знал только, что она уже завершилась. Берт не проронил ни слова, я сел на подоконник и стал ждать, думая о том, что Берту пора уже выходить на старт, но я промолчал, не мешал ему искать истоки той убогой, но радостной жизни, которую прожил Лунц. Я знал, что наши друзья вот-вот подойдут вместе с хозяином. Пройдет немного времени, и мы услышим их голоса. На улице я стал прислушиваться, и Берт сказал:

— Когда ты до такого докатишься, старина, все уже будет позади. Окончательно и бесповоротно, ничего уже не изменишь. Нужно не упустить время, чтобы выкупить свои векселя.

Я промолчал, и он добавил:

— Не так, как он, нет, нет…

Небо затянулось тучами, в мансарде стемнело. Берт поднялся и стал молча ходить взад-вперед, и мне вдруг показалось, будто все это происходит где-то под водой. Берт сложил в угол книги, тетради и газетные вырезки, снял со стены одежду, бесшумно привел в порядок мансарду, а я в это время думал о том, что он похож на рыбу, плавающую в полумраке.

С улицы донеслись знакомые голоса, и Кронерт, подойдя к лестнице, громко позвал Берта, но мы не стали ждать, пока все они поднимутся. Мы вышли им навстречу, потому что Берту не хотелось сейчас ни с кем разговаривать. Он молчал всю дорогу, пока мы ехали в такси на стадион, и потом тоже, когда мы провожали его в гардеробную. Я стоял рядом с ним, он переодевался. Я сказал:

— Ты не подкачаешь, Берт. Не обманешь наши надежды, тем более надежды «отца спорта» Лунца. Если на этот раз ты одержишь победу, считай, что будущее у тебя в кармане. Национальный чемпионат по бегу для тебя самый важный.

Берт улыбнулся, и я ушел, оставив его одного.

И вот, наконец, забег; от окончательного решения нас отделяют десять тысяч метров. Рядом со мной сидели Tea, Хорст и Альф — этот тоже явился, — да что там говорить, явилось все наше спортивное общество: активисты, ветераны, покровители и учредители, а с ними пришли их семьи, а с семьями, надо полагать, все работники порта; я видел на стадионе капитанов баркасов, моряков, портовых грузчиков и служащих речной полиции; все, кто имел возможность отлучиться с работы, образовали здесь свою шумную фракцию. Они знали, что один из них будет бороться за высшее звание чемпиона страны по бегу, и им хотелось стать очевидцами победы портовиков. Берт искал меня взглядом, я помахал ему.

С самого старта он вырвался вперед, не уступая лидерства более двадцати четырех кругов, он даже обогнал на круг двух спортсменов, бежавших последними, но так и не смог уйти от одного бегуна: от Дорна, худощавого быстроногого вегетарианца, который принимал любой вызов, любой рывок на дистанции и не отставал. Может, ему придавали силы сухие водоросли и травы, которые он крошил в свой «бульон удачи»? Дорн, бегун из «Виктории», не отставал от Берта. И после двадцати четырех кругов он выглядел не таким усталым, как Берт, он мог бы легко его обойти, но сдерживал себя до выхода на финишную прямую и только тогда поднажал.

Портовики заметили грозящую Берту опасность. Шквалом пронеслись ободряющие крики, портовики повскакали с мест, подзадоривая своего бегуна на последних ста метрах, но их бегун никогда не отличался в рывке на финише. Дорн медленно приближался, догнал Берта, вышел вперед и на финише опередил его на полметра. В тот день Дорн стал чемпионом, а Берт занял второе место.

Второе место устраивало Берта, устраивало и его болельщиков-портовиков. Их овациям, казалось, не будет конца; ведь из репродукторов прогремело имя Берта и название спортивного общества, за которое он выступал! Да, ему аплодировали громче, чем победителю; Берт принес славу всем работающим в порту, серебряная медаль их вполне устраивала. Красное, изнемогающее от радости лицо Кронерта то и дело возникало среди фотографов; я видел, как он протиснулся к Берту, порывисто обнял его и долго не хотел отпускать, а потом провел по полю, как фермер проводит по полю выращенное им животное, получившее приз. После забега Кронерт уже не оставлял Берта одного. Стоял рядом с ним в раздевалке, потом втолкнул его в такси и высадил возле спортивной пивнушки. Не успели мы в нее войти, как произошло нечто, приведшее Берта в смущение. Я хорошо помню, как к нему подошел мальчишка в чистом воскресном костюмчике, с перевязанной ногой. Он протянул Берту карандаш и раскрытую тетрадь! Берт растерянно посмотрел на него, и Альф сказал:

— Дай ему автограф.

— А зачем? — спросил Берт.

— Он коллекционирует автографы знаменитостей, — ухмыльнулся Альф, — а ты сейчас стал знаменитым. Придется тебе с этим свыкнуться. Распишись в его тетрадке, и он будет счастлив.

Мы стояли вокруг и наблюдали, как Берт выводил свою фамилию в тетради мальчишки, — это был первый автограф в его жизни, и он писал так медленно, так тщательно, будто ставил подпись под официальным документом. Потом Берт протянул мальчику руку и нерешительно потоптался, словно ожидая еще чего-то, но мы втащили его в пивную.

Кто завоевал серебряную медаль? Берт или спортивное общество? Казалось, ее завоевало общество, во всяком случае, если судить по празднеству. Ах, какими жалкими выглядели их спортивные трофеи рядом с серебряной медалью Берта! Прокуренные вымпелы, цветные ленты и вырезанные из картона венки — разве кто-нибудь еще помнил, за какие победы они были получены? Эти трофеи стали вдруг не дороже ярмарочных бусин — целый пакет за марку.

Все спортивное общество подходило к нашему столу, чтобы поздравить Берта, каждому хотелось пожать ему руку, похлопать по плечу; подошел поздравить его и Хорст, кудрявый корабельный маляр, которого на закрытом заседании решили не допускать к официальным соревнованиям. И когда Берт сказал, что надеется в следующий раз видеть его своим соперником на беговой дорожке, Хорст ответил, что на нем можно поставить крест и поэтому уже не стоит ни отменять запрета, ни вообще с ним возиться.

— На мне можно поставить крест, Берт. Мне оперировали колено. Я уже отбегался, но вот от тебя, Берт, мы ждем многого. И Дорна ты должен победить уже в следующем забеге, только следи, чтобы до финишного рывка он шел позади тебя достаточно далеко.

Берт принимал поздравления с улыбкой, но с какой-то отсутствующей улыбкой. Да, этой улыбкой он как бы отгораживался от окружающего мира, я чувствовал его беспокойство, его подавленность, его скрытое недовольство. Он со всеми разговаривал, пил пиво, согласился сфотографироваться вместе с Tea, потом со всем правлением клуба, потом один, для клубного альбома — словом, праздновал.

Но праздновал ли он то же, что и они? Они праздновали победу, а он — я понял это по его виду, — он уже тогда думал о расставании. Даже Альфу не удалось избавить Берта от его деланой улыбки. Альф шептал ему что-то, Берт качал головой, смотрел в сторону. Да, даже Альфу, который все еще жил у Берта и работал курьером на рыбозаводе — разумеется, по протекции Берта, — даже этому смазливому парню, не удалось его развеселить. О каком расставании думал Берт?

В пивном чаду, в дыме дешевых сигарет обмывали мы серебряную медаль, а потом поднялся Кронерт, многозначительно попросил тишины — кто-то еще продолжал шептаться, двигать стульями — и ждал так долго, что все его слова о Берте и Tea, которые сидели с ним рядом, стали лишними: он все сказал своими красноречивыми взглядами.

Кронерт объявил об их помолвке. Обнял их обоих. Снова начались поздравления, а Берт все еще улыбался своей бездушной улыбкой. Я рано ушел с этого празднества: мне еще предстояло написать о ходе утренних соревнований и об успехе Берта, и я незаметно исчез. Но у меня было предчувствие: в вечер их помолвки должно случиться что-то непредвиденное; я думал об этом по дороге домой и после, когда уже начал писать. Передо мной, помимо моей воли, всплывало лицо Берта, окруженное сигаретным дымом, я видел его деланую улыбку, чувствовал его беспокойство, а иногда посматривал на телефон, думая, что они позвонят мне из пивной. Но они не позвонили, а позже — нет, уже на другой день — Берт рассказал, что он весь вечер говорил с Вигандом. Ничего не случилось или, вернее, случившееся было таким естественным, что никто не обратил на это внимания. В вечер помолвки Виганд сказал Берту:

— Я больше ничем не могу быть тебе полезен, мой мальчик, с твоими данными нужен другой тренер, и если позволишь дать тебе совет, иди к Гизе. Потренируйся у него. Он уже сделал трех или четырех бегунов рекордсменами мира. Гизе был бы для тебя подходящим тренером.

Берт рассказал мне об этом на следующий день. Он хотел знать мое мнение о Гизе. Я не считал его кудесником, по-моему он превращал бегунов в роботов, но поскольку шансы роботов повышались, то, очевидно, методы Гизе были правильными, и я посоветовал Берту пойти к нему. Я хотел помочь Берту стать бегуном и поддерживал его стремление отрешиться от всего, кроме спорта. Без такого отрешения ничего не добьешься, и я неустанно советовал ему поступать именно так, хотя видел — или даже должен был видеть, — куда заведут мои советы. Конечно, я был эгоистом, мне доставляло удовлетворение, если Берт делал что-то под моим влиянием. Да, так было в ту холодную весну, когда он, получив согласие спортивного общества портовиков, поехал тренироваться к Гизе.

В то время у Гизе дела были плохи, все решительно его осуждали — не только у нас, но и в Амстердаме, в Стокгольме, в Лондоне, особенно в Лондоне, потому что своими жестокими методами тренировок Гизе, как утверждали, погубил Пэддока, самую большую надежду Альбиона в беге на тысячу пятьсот метров.

Гизе осыпали упреками, правда осторожными — ведь открыто никто не осмеливался выступить против него: на счету у Гизе было слишком много побед; некоторые бегуны называли себя его учениками; существовали ученики Гизе, стиль Гизе, тренинг Гизе, рекорды по системе Гизе, которую признавали и его противники. И когда Берт собрался к Гизе, я поехал с ним: редакция хотела получить из первых рук статью о методах тренировки Гизе. Послали меня: «Можешь написать в критическом духе, но не слишком критично. Что бы там ни говорили, а Гизе просто печет рекордсменов, так что поезжай, погляди и попробуй взять у него интервью…»

Виноградники по склонам горы, иссиня-черная полоса строевого леса, а внизу, в безветренной долине, обнесенный оградой стадион. Рядом с ним полноводная река кружила в водоворотах валежник, тащила свисавшие с берега ивовые ветки.

Я получил разрешение наблюдать за «учениками волшебника» во время их тренировок по методу Гизе. («Только в порядке исключения, ясно?») Разумеется, Гизе прежде всего посылал своих бегунов на медосмотр — легкие, сердце, кровообращение. Этим занимался Бляухорн, элегантный спортивный врач института, неоднократный победитель конкурсов бальных танцев. При лабильном сердце или недостаточной емкости легких Гизе не начинал тренировок. Он предпочитал действовать наверняка и работал в тесном контакте со своим другом Бляухорном. Программа тренировок Гизе, которую он для краткости называл «системой», была составлена самым тщательным образом. Свою роль в этой «системе» играли и медицинский осмотр, и разработанная Гизе теория классификации спортсменов, и даже психология. Четырех спортсменов, в том числе и Берта, которые бегали на длинные дистанции, Гизе все вновь и вновь с интервалом в несколько минут отправлял на спринтерскую дистанцию. Все четверо считали, что Гизе хочет сделать из них стайеров, они буквально истосковались по привычной дистанции, но вдруг он послал их состязаться именно на длинной дистанции, и Бляухорн, которой хронометрировал забег, сказал Берту, что тот показал лучшее время, чем на земельном чемпионате.

— Психологический трюк, — пояснил Гизе. — Привыкшему к спринту бегуну обычный темп кажется слишком медленным. Он нажимает и бежит быстрее.

Да, психология тоже играла свою роль в программе Гизе. С помощью учебных фильмов он показывал ошибки и преимущества того или иного приема, изображал на классных досках идеальное положение бегуна на дистанции, знакомил с естественными барьерами, с которыми приходится сталкиваться каждому спортсмену при переходе с одной дистанции на другую, а Бляухорн разъяснял все это с медицинской точки зрения. На гаревой дорожке спортсмены с небольшими интервалами бегали на короткие дистанции, чтобы отработать спурт и воспитать в себе чувство скорости.

— На коротких дистанциях, — говорил Гизе, — уже поставлены почти все рекорды. Только на длинных дистанциях рекорды еще можно улучшить. Чтобы этого добиться, стайеры должны научиться бегать на короткие дистанции. Сердце выдержит. Частоту пульса можно без всякой опасности для спортсмена снизить наполовину, а при меньшей частоте пульса у бегуна больше резервов.

К вечеру спортсмены валились с ног от усталости, а мы с Бертом совершали небольшие прогулки; шли от реки до леса и тут же возвращались обратно, чтобы Берт успел хорошенько выспаться до следующей тренировки.

Старик с зубочисткой, в шляпе каждый вечер сидел на деревянном мосту. Старик рассказывал нам о большой форели, которая жила в черном омуте у моста, о хитрой, сильной, старой форели, порвавшей множество лесок и испортившей настроение не одному рыболову. Наконец мы сами попались на удочку. Я попросил привезти мне мои рыболовные снасти, запасной спиннинг для Берта, и в очередное воскресенье мы собрались на рыбалку.

В ту пору я хотел слишком многого. Я хотел, чтобы Берт стал бегуном, хотел видеть его победителем и в то же время считал своим долгом напомнить ему, что всю жизнь оставаться бегуном нельзя. Я заговорил об этом, когда мы грелись на солнце, сидя на деревянном мосту.

— Ну вот, чемпионат страны закончился, — сказал я, а Берт, недоверчиво помолчав, произнес:

— Ну и что? Какое отношение это имеет к форелям?

— После чемпионата ты, Берт, намеревался решить свою дальнейшую судьбу. Пойти учиться. Я думаю, из тебя вышел бы неплохой ветеринар.

— Прекрати, старина. Для того чтобы учиться, одного желания мало, нужны еще деньги. А вот с деньгами у меня сейчас туговато. Если ты сможешь одолжить мне столько, сколько нужно, то к началу семестра я буду уже в Ганновере. Так как же?

— Можно учиться и работать, — возразил я. — Бегун — не профессия, Берт. Бегуном ты будешь недолго, а вот ветеринар — это на всю жизнь. Я думаю, тебе надо решиться, пока еще есть время.

Берт промолчал, передвинул удочки поближе к ивам, обнажившиеся корни которых светились в воде. Я увидел, как сверкнул пескарь, у самых корней, и перестал ждать ответа. Но Берт, покачав головой, сказал:

— Ты всегда выбираешь для своих проповедей самое неподходящее место и время. Вечно ты затеваешь этот разговор, когда мы рыбачим. Не надо, старина, я сам знаю, что мне делать. А теперь следи за своей удочкой.

Мы ждали, что клюнет форель-великан. Потом сзади нас послышался всплеск, мы обернулись: старик, стоя на коленях у самого берега, зачерпывал эмалированным котелком воду и пил. Солнце светило на нас, тени от ивняка падали теперь на черный омут. Форель-великан не клевала, хотя мы меняли наживку и предлагали что ее душе угодно: от луговых кузнечиков до пескарей. На воде не было видно ни кругов, ни всплесков, которые выдают рыбу, когда она, следуя инстинкту хищника, устремляется под водой за добычей. Мы признали себя побежденными и сложили удочки.

Тишина в виноградниках, безлюдная деревня, унылые стены домов с облупленной штукатуркой. Мы шли друг за другом через деревню к стадиону, где Берт показал мне галерею, сооруженную по проекту Гизе: высокий зал, торжественно-холодный мрамор, на стенах бронзовые мемориальные доски, обнаженный атлет опустил факел в чашу с олимпийским огнем, который никак не хотел зажечься. В зеленых вазах рос лавр, мертвыми глазницами смотрели в вечность бюсты знаменитых бегунов. Да, галерея Гизе казалась валгаллой стайеров — здесь они могли отдохнуть от мучений прошлых забегов, от выстраданных побед. В галерее Гизе их не понукал ни хронометр, ни соперник. Неужели здесь поставят бюст Берта и он мертвыми глазницами будет смотреть на посетителей? Когда мы поднимались вверх по крутой дороге к гостинице мимо нескончаемых вишневых садов, я сказал Берту, о чем подумал, и он улыбнулся…

В этот долгий, долгий вечер я по его воле — а может, и по собственной — стал участником заговора. Все началось сразу же после обеда. Мы сидели наверху, у меня в комнате, как вдруг на улице засигналил автомобиль. Берт тут же вышел, из окна я увидел, как он подошел к машине и заговорил. Только я не мог разглядеть, с кем он разговаривает, не понял, что он сказал. Видел только, что дверца распахнулась, и Берт сел в машину. В открытом окошке показалась морда собаки, машина тронулась; собака залаяла, подняв морду, словно была недовольна тем, что я увидел, как Берт садился в автомобиль. Ветер мягко шевелил ее блестящую, чисто вымытую шерсть. Машина поднялась на взгорок, а потом выехала на гудронированное шоссе. Долгий вечер, воскресная усталость… Очевидно, я заснул, не раздеваясь, на своей кровати, так как не услышал стука в дверь. Но потом, почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, вскочил. Они уже были в комнате — хозяйка гостиницы и Tea в дорожном костюме.

Правление спортивного общества послало Tea к Берту, она привезла ему привет от одноклубников, чистые рубашки и полную сумку фруктов — все это я принял у нее. И сказал ей… нет, я уже не помню, что сказал. Мы оставили все у меня в комнате, и, хотя я видел, что она устала от поездки, вышли из гостиницы и поднялись по пригорку к лесу. Ветер шумел в соснах, стая черных птиц кружилась над долиной. Со скамейки мне было видно шоссе, по которому должна была вернуться машина. Я показал Tea деревню, институт и речку, которая поблескивала за каймой ивняка. Она молча следила за движением моей руки и так внимательно разглядывала долину, словно надеялась обнаружить там Берта. Мне пришлось ждать, пока не вернется машина, я считал, что обязан ждать, поскольку мне казалось — тогда мне еще так казалось, — что самое правильное щадить Tea.

Какой это был долгий вечер! Машина все не шла, и я пытался удержать Tea на скамейке, рассказывая об успехах Берта на тренировках.

Наконец, незадолго до наступления сумерек, на шоссе появилась машина. Мы встали. Я считал, что спасаю ее, но сострадание мое привело к роковым результатам.

Мы начали спускаться с горы — да, это случилось во время спуска, — как вдруг я почувствовал в спине пронзительную боль, будто тонкая проволока вошла мне в спину и вышла из груди, будто что-то горячее пронзило меня насквозь; я потерял сознание. Tea и Берт проводили меня до поезда и отправили домой.

Я ничего не знал об осколке у меня в спине, — очевидно, не заметил, что получил его в тот момент, когда потерял руку в лагере военнопленных у пруда, где мы вскоре после побега Берта должны были вытаскивать на берег противопехотные мины, которые подрывал какой-то пожарник. Да, это случилось именно тогда, когда вся эта дребедень уже кончилась, только мне, словно «зайцу», схваченному контролером, пришлось уплатить штраф. Очевидно, в ту секунду, когда мина оторвала мою руку, небольшой осколок незаметно вонзился мне в спину.

Вернувшись домой, я тут же отправился к врачу страховой компании, поскольку лишь он один имел право дать заключение о моей травме. От его заключения зависел размер пенсии.

Доктор не придал большого значения моим болям и ощущению, будто кто-то протянул мне сквозь грудную клетку кусок проволоки. Волей-неволей я извинился и ушел. Однако позже, когда боль стала невыносимой, я снова пошел к нему на прием, только на сей раз не в служебный кабинет, где дело шло о страховках и пенсиях, а в тот кабинет, где он занимался частной практикой. У него была очень большая частная практика, и казалось, он уже забыл о своем старом диагнозе: сделав мне рентген, он спросил, знаю ли я, что у меня в спине сидит осколок, и понимаю ли, что осколок этот весьма опасен. Далее он заметил, что мне следует как можно скорее удалить его. И вскоре я уже лежал на операционном столе…

Так получилось, что я не смог присутствовать при победе Берта в соревнованиях с бельгийскими спортсменами. Я узнал о ней по радио — старшая медсестра одолжила мне свой приемник. Убедительная победа! Собственно говоря, победителем был Гизе, его метод тренировок принес Берту победу. Берт рывком вышел вперед, а потом, сделав еще один рывок на дистанции, оставил позади обоих бельгийских бегунов и лохматого Дорна, своего самого опасного соперника.

Радиокомментатор начал репортаж с наигранной взволнованностью, в интимно-драматическом тоне. Я сразу же понял, что его тайные симпатии были на стороне Дорна. Он делал ставку на Дорна и не придавал большого значения первоначальному преимуществу Берта и его рывкам на дистанции. Комментатор держал микрофон слишком близко к губам, так что репродуктор сильно вибрировал. Казалось, он заранее знал результат состязаний, в его голосе звучала непререкаемая уверенность — почти во всех голосах по радио звучит непререкаемая уверенность. Чертовски тяжело было слушать это передачу, не имея никакой возможности опровергнуть, самому включиться в рассказ! Я тут же заметил, что комментатор считал Берта временным лидером, не имеющим никаких серьезных шансов, авантюристом гаревой дорожки. Но вот начался последний круг. И вдруг комментатор умолк: последний круг Берт бежал опередив своих соперников чуть ли не на пятьдесят метров. И когда комментатор вновь заговорил, он рассказывал уже только о Берте, только о его беге, о его убедительной победе.

Бульканье в репродукторе, аплодисменты, похожие на шипение локомотива, выпускающего пар, и опять голос комментатора:

— А сейчас мы пригласим к микрофону победителя.

Берт подошел к микрофону. Я услышал его учащенное дыхание. Комментатор поздравил Берта и спросил, как он сам оценивает свой результат; Берт ответил, что доволен им. Он сказал лишь, что доволен своим результатом, но комментатор прямо-таки рассыпался в комплиментах за столь исчерпывающий ответ и предоставил Берту возможность передать кому-нибудь привет по радио. Нетерпеливо взбивая подушку, я с испугом услышал голос Берта:

— Выздоравливай поскорее, старина, поднимайся на ноги! Через два часа я буду у тебя.

Да, Берт передал привет по радио мне, хотя я думал, что он пошлет привет Tea или Кронерту. В волнении я не особенно вслушивался в то, что руководители соревнований сообщали зрителям на стадионе. Толком я не расслышал, с каким временем Берт одержал победу, зато расслышал нечто другое, настолько скверное, что, пожалуй, предпочел бы узнать, что Берт потерпел поражение. Репродуктор громогласно возвестил:

— Победитель Берт Бухнер, спортивное общество «Виктория».

Лишь спустя несколько секунд я понял, что это означает. Мне хотелось переспросить, так ли это, я ждал, не повторят ли эти слова опять. Если все правильно, если они не оговорились, значит, пока я лежал в больнице, Берт перешел в другое общество. Неужели он ушел от портовиков? По такой же причине они расстались? Неужели Берт успел забыть, кто помог ему сделать первые шаги в спорте, кто вообще дал ему эту возможность?

Я лежал в больнице в ожидании его прихода, и мне казалось, будто осколок, который из меня извлекли, снова, как прежде, засел в моей спине; мысленно я видел убогий, окаймленный тополями стадион в гавани, рыхлое, раскрасневшееся от радости лицо Кронерта, вспоминал Виганда, Бетефюра и старика Лунца, коротавших дождливые вечера в своей пивнушке; видел этих доморощенных стратегов, каждый из которых считал себя Мольтке или Людендорфом гаревой дорожки; и еще я вспоминал Tea. Неужели все кончилось? Неужели Берт порвал с ними, забыл прошлое?

Как я волновался! А потом инвалид — больничный привратник — поднял шлагбаум, машина въехала на цементированную дорогу, в открытом окошке показалась собака, похожая на собачку с рекламы шампуня. Некоторое время из машины никто не выходил, и я подумал было, что собака приехала одна. Но потом из машины вылез Берт в желтом тренировочном костюме, а за ним Карла. В тот раз я впервые увидел Карлу, усталую женщину, усталую и красивую, на полголовы выше Берта. На ее лице застыло выражение пресыщенности, все казалось ей в тягость; правда, было видно, что ее напускная пресыщенность несколько деланая. Она не переставая грызла мятные пастилки. Увидев маленький приемник возле моей кровати, Верт испытующе взглянул мне в лицо, и я почувствовал, что у него на языке вертится вопрос, я знал какой. Наконец он не выдержал и спросил:

— Если ты слышал репортаж о соревнованиях по бегу, старина, значит, ты в курсе дела. Дал себя уговорить «Виктории». Так надо было, у портовиков я не продвинулся бы.

Я посмотрел на него, ничего не сказав, и он продолжал:

— Я точно знаю, о чем ты думаешь, старина. Думаешь, что это скверная история и что мне надо было остаться у «Львов гавани» до скончания века, потому что Кронерт и его друзья вытащили меня с уксусной фабрики, накормили и помогли выйти на старт. Все это так, старина. Они очень много сделали для меня, и я всегда буду им благодарен за это. Но построить свою жизнь на благодарности нельзя. Излишняя благодарность никому не нужна. Я всегда чувствовал себя неловко перед людьми, которых обязан благодарить. Благодарность это что-то вроде цепи, которая приковывает тебя к месту. А я хочу идти дальше, должен идти дальше. Каждый бежит свой круг по особой гаревой дорожке. Каждый участвует в беге ради чего-нибудь. Человек старается быть впереди, старается, чтобы его никто не обогнал. Больше, собственно, мне нечего сказать тебе. Я и сам удивляюсь, что наговорил так много; верно, только потому, что ты, старина, располагаешь к откровенности. Тебе надо знать всю подноготную. Теперь мы с Дорном в одном обществе.

Берт замолчал, ожидая моего ответа. Карла грызла пастилки. Но я не мог ему ничего сказать и не хотел ни о чем расспрашивать. Я только коротко пожелал ему удачи. Берт был явно обижен. Не выдержав моего немногословия, он начал торопливо, с наигранной бодростью рассказывать, как все произошло.

— Все началось с Карлы, — сказал он.

Это, впрочем, я понял и сам. Муж Карлы, доктор юриспруденции Уве Галлаш, работал юрисконсультом в «Виктории». Берт сообщил мне, что карьеру обеспечили ему Карла и Уве.

— Не упади с кровати, старина: я стал теперь коммерческим директором магазина спортивных товаров. Загляни как-нибудь в мою лавочку. Теперь я могу спокойно готовиться к институту.

Да, все то время, пока они сидели у моей постели, мне казалось, будто осколок снова торчит у меня в теле. Я почувствовал облегчение, только когда они собрались наконец уходить. Берт пообещал прийти снова, на другой же день, но я знал, что он не придет, тем более один. И он не пришел.

Выйдя из больницы, я поехал к нему. Магазин спорттоваров, где он работал, находился между цветочным магазином и аптекой. Я постоял перед витриной: хоккейные клюшки, роликовые коньки, медицинские мячи, тренировочные брюки, купальные трусы, трубки для подводного плавания, спортивные свитера, спортивные носки и ботинки, копье, настольный теннис, туфли на триконах, игральные карты, а в углу плакат: «Знаете ли вы, какие семь преимуществ есть у спортивного белья?». На плакате красовался мужчина с безупречной фигурой и самодовольной ухмылкой: он явно знал, какие семь преимуществ есть у спортивного белья. Войдя в магазин, я увидел продавщицу в желтом джемпере — маленький лоб, широкие плечи. Берт звал ее Нанни. Облокотившись на прилавок, Нанни с улыбкой поманила меня, но прежде, чем я успел произнести хоть слово, сзади меня неожиданно появился Берт. И вот уже тот злосчастный визит в больницу забыт, забыто все, что нас разделяло. Держа руку на моем плече, Берт провел меня мимо Нанни, мимо штабелей ящиков, мимо гор спортивного белья в целлофановых пакетах в контору. Острый запах кожи: медицинские мячи, футбольные мячи; «старое сердце снова становится молодым», на полке эспандеры для укрепления спинных мышц.

— Я долго ждал — сказал Берт, — но я понимал, что ты все равно придешь. Мы связаны одной веревочкой, старина. Нельзя поставить на всем крест. А теперь осмотрись. Первый шанс уже использован. Для того чтобы тебя успокоить, скажу: я уже поднакопил столько, что на первый семестр мне хватит. Но сначала осмотрись, старина.

Потом, за чаем, Берт рассказал, что расстался со «Львами гавани» по-хорошему, они проводили его с добрыми напутствиями, все, кроме Бетефюра, Бетефюр попрощался сухо. A Tea? Я задал ему всего один вопрос — о Tea.

— Все осталось по-старому, — сказал Берт. — Сегодня вечером она придет ко мне, в мою новую хибару. Я ведь переехал, старина, тебе тоже надо будет посмотреть мою новую хибару, если ее можно назвать хибарой, но сначала пообедаем вместе в клубе.

Не помню, в какой машине мы ехали, не помню, ездил ли Берт уже тогда в машине Карлы… В магазине остался Альф, этот смазливый и наглый парень: он был поглощен флиртом с Нанни и не пожелал обедать. Мы с Бертом оказались одни, и он отвез меня в клуб спортивного общества «Виктория».

Стадион «Виктории» находился в самом центре города: небольшой, ухоженный; за стадионом два теннисных корта, плавательный бассейн, душевые. Все в идеальном порядке. Когда я впервые увидел этот стадион, то подумал, что спортом здесь надо заниматься в смокинге. Я прошел вместе с Бертом по всем спортивным сооружениям «Виктории», увидел безукоризненные постройки, даже душевые имели свои индивидуальные черты; клуб «Виктории» уже сфотографировали, и фото поместили в журнале под рубрикой «Новостройки»… За кустарником находился флигель, где жил садовник спортобщества, главный «косметик» «Виктории», по фамилии Липшитц. Им были очень довольны.

Липшитц догнал нас за душевыми, но узнав Берта, снял шапку и убрался восвояси.

Веранда клуба, маленькие столики, белые лакированные садовые стулья на кованых ножках… Мы вошли в зал, и Берт толкнул меня в бок, хотел обратить мое внимание на то, как здешние интерьеры отличаются от интерьеров пивной «Львов гавани»: здесь не пахло кислой капустой, холодным табачным дымом, пол не был посыпан опилками, и никто из присутствующих не сидел в подтяжках. Шума не было, посетители беседовали при свете настольных ламп с матерчатыми абажурами, но о чем шла беседа — нельзя было сказать, и мне вдруг показалось, что здесь ведут безмолвный разговор хищные рыбы. Все были при галстуках, гладко выбриты, с бегающими глазками, почти у всех губы моментально складывались в улыбку. В клубе были представлены все возрасты. Официант почтительно препроводил нас к вице-президенту «Виктории» Матерну, подтянутому мужчине лет за шестьдесят, с лиловым лицом и с бородкой. Волосы у него были серебристые, с легким оттенком голубизны, как дюраль самолета. Он по-отечески поздоровался с Бертом, благосклонно со мной и пригласил нас за свой столик. Мы ели мясо по-сербски, на шампурах, с такой острой приправой, что слезы текли из глаз. Потом подошла незнакомка и напомнила вице-президенту, что пора пить кофе. Я никогда не видел девушку такой ледяной красоты: слегка откинутая назад голова, чуть раскосые глаза, тонкий подбородок. О, я хорошо помню, как она появилась у нашего столика! В первую же секунду я назвал ее про себя «Снежной королевой». Матерн со вздохом поднялся и под руку с девушкой ушел наверх, где был сервирован стол.

— Наверху совсем домашняя обстановка, — сказал Берт и задумчиво взглянул на потолок.

Да, в клубе «Виктории» все было по-домашнему. Как-то раз нам рассказали об одном незадачливом торговце. Кто рассказал? Ну конечно Галлаш, муж Карлы. Торговец непременно хотел стать викторианцем. Заполнил анкеты, заявил о своей готовности к анонимным пожертвованиям, но президент клуба колебался, а когда торговец захотел увеличить сумму пожертвований, то ему сообщили, что его заявление о приеме в клуб не может быть удовлетворено. Помехой был его магазин. Хотя Берт тоже работал в магазине, но магазин этот принадлежал спортивному обществу, а Берт был в некотором роде кладовщиком, но прежде всего он, как и лохматый Дорн, был знаменитостью — звездой общества, может быть, даже его алиби.

Когда рассказывал Уве Галлаш, юрисконсульт общества («Присяжный весельчак», как его тут называли), Берт заметил:

— С первого знакомства мы испытываем чувство симпатии друг к другу, Галлаш и я.

Уве Галлаш — весельчак Галлаш — на вид был рубахой-парнем, но чувствовалось, что его душит злоба. Я хорошо помню Галлаша — белокурого великана с сонным веснушчатым лицом, он был похож на яхтсмена из ганзейского города.

В тот день, когда Матерн со «Снежной королевой» поднялся наверх, Уве Галлаш сел за наш столик; он ел тушеные помидоры, запивая их молоком, и, не поднимая глаз, тихим голосом рассказывал всякие истории из жизни спортивного общества «Виктория». Что за истории? Я уже забыл их, но никогда не забуду того, что произошло потом, когда мы уже достаточно близко познакомились и Галлаш взял меня с собой «на работу», как он выразился.

Это произошло в один из осенних вечеров. Берт и Дорн тренировались, даже в сумерках они выполняли задания, полученные в письменном виде от Гизе, — спортсмены-заочники, а Уве Галлаш взял меня с собой «на работу». Он представлял интересы завода, выпускающего машины для обработки рыбы: филетировочные машины, машины для удаления костей и великолепные «гильотины», которые сортировали рыб и отрубали им головы. Но муж Карлы работал не на заводе, нет, на заводе он только получал жалованье за свою многотрудную деятельность. Работа его заключалась в том, чтобы увеселять, создавать радостное настроение у солидных клиентов, утомленных длительными переговорами на заводе. С заказами приезжали представители всех наций: канадцы, японцы, англичане и русские, и в тот момент, когда они покидали завод, для Уве Галлаша начиналась работа. Он обеспечивал развлечения и делал это столь образцово, что его прозвали «Присяжным весельчаком».

В тот осенний вечер, когда доктор взял меня с собой «на работу», ему предстояло развеселить норвежца, американца и двух большеголовых японцев.

Мы отправились в порт — винные погребки, мельницы, недавно переделанные под ресторанчики, убогие варьете и павильоны, где продавались справочники под названием «Любовь» и горячие сосиски… Этот квартал называли в газетах «городской отдушиной», «контролируемым клапаном», где «выпускали пары». Состоял он в основном из танцзалов, дешевых номеров и будок гадальщиков. Доктор юриспруденции Галлаш разработал безошибочный метод увеселения даже самых мрачных деловых людей.

— Веселье — это моя стихия, — говорил он. — Я выбрал эту профессию по убеждению, правда, она могла бы получше оплачиваться.

Помню разочарованное лицо норвежца, суровое лицо американца, любопытные лица японцев. Невольно я почувствовал сострадание к Уве: веселье не налаживалось. И я понял, что у Галлаша самая печальная в мире профессия, но адвокат никогда не унывал, никогда не отчаивался и в конце концов добивался своего.

— Клиентов нужно активизировать, заставить самих что-то сделать, — поучал меня Галлаш ночью на обратном пути. — Стоит им начать, все будет в порядке.

Мы шли под дождем по скользкой глинистой дорожке через сад, провожая в гостиницу развеселившихся гостей адвоката. Потом Галлаш пригласил меня к себе пропустить стаканчик.

Уютный домик в саду, забор из прибитых крест-накрест заостренных планок, пустой открытый гараж. Галлаш заглянул в гараж, пожал плечами. На вешалке болтался собачий поводок и желтый плащ Берта. Я его сразу же узнал. Белокурый великан рухнул в потертое кожаное кресло, тяжело вздохнул и, сжав зубы, наполнил два чайных стакана. Я понял, что сейчас он что-то попросит у меня. Я встал, но он тут же усадил меня обратно. Я отодвинул стакан, он насильно сунул его мне. А дождь все барабанил по гофрированной железной крыше гаража. Помню водянистые глаза Галлаша, отвращение, с которым он пил, его протянутую руку, удерживавшую меня в кресле. Галлаш сидел с таким видом, будто его нокаутировал Уолкот или какой-нибудь другой профессиональный боксер. Казалось, он подыскивает слова, чтобы обо всем рассказать. Он называл меня на «ты» — перешел со мной на «ты» еще по дороге к дому, а теперь вел себя так, словно я единственный человек на свете, который может ему помочь. Вероятно, я и вправду был им. Запинаясь, он заговорил, губы его дрожали, голос срывался… Иногда мне казалось, что он не сможет больше произнести ни слова. Он завел речь о том, чего я ожидал с той самой минуты, как он вынудил меня остаться.

Впрочем, ничего нового я не услышал. Все, что он говорил, я уже знал раньше: он любил Карлу. Этот белокурый великан любил свою жену и без конца повторял это. Он так и не назвал имени Берта, он вообще избегал упоминать Берта в этой связи, но я чувствовал, чего он хочет. Я понял также, какая роль мне предназначалась. Я должен был предостеречь Берта. Может быть, он и рассказал мне все это только ради того, чтобы я предостерег Берта. Но я не хотел впутываться в эту историю, и я не сказал Берту ни слова.

Берт ничего не узнал о моем ночном разговоре с Галлашем, не узнал даже потом, когда произошло то, что предсказывал Уве. Я его не предостерег…

Сколько времени просидели мы тогда с Уве? Я ушел уже на рассвете, вернее, вырвался, поскольку он не хотел меня отпускать. Карла и Берт еще не вернулись, и чтобы вынудить меня остаться, он рассказывал все новые и новые истории о том, как он и Карла когда-то любили друг друга.

Около порта я слез, забрел в какую-то забегаловку, съел порцию тушеной говядины и запил ее горячим грогом; потом я, видимо, заснул, потому что вдруг запахло рыбным супом и оказалось, что уже середина дня… И история эта, история Берта, также достигла своей середины, достигла той точки, когда возврата назад нет и когда без труда можно предугадать или, вернее, угадать конец… После разговора с Галлашем я уже ни в чем не сомневался. И все же позднее выяснилось, что неизбежное течение событий то и дело прерывалось неожиданными происшествиями, которые никто не мог запрограммировать заранее, и тогда снова казалось, что конец неизвестен, как неизвестны результаты забега, если в нем участвуют спортсмены равной силы при равных условиях…

Я поднялся в гору и зашел в пивную общества «Львы гавани». Как сейчас, помню, что в тот день меня неодолимо тянуло зайти в эту пивную, может быть, мне просто хотелось увидеть снова Tea, может быть, я жаждал уверенности, твердой уверенности, в том, что все уже произошло. …Да, мне нужна была уверенность, твердая уверенность. И стоило мне зайти и взглянуть на Tea, как я все понял… Она иронически кивнула, я увидел ее ироническую усмешку… Да, она могла мне ничего не рассказывать, ее лицо или, точнее, те изменения, которые я прочел на ее лице, были достаточно красноречивы. Я сразу понял состояние дел, понял, что история эта пришла к своему логическому концу; ее приветствие, ее напускная веселость, а главное — покровительственный вид сказали мне все… Да, по ее кивку я все понял. Поэтому я не стал ни о чем расспрашивать — пусть сама подводит итоги… Мне хватало Галлаша. Но, наверное, у меня в характере есть что-то, какая-то черта, которая заставляет всех, а не только Tea исповедываться мне. Очевидно, я кажусь людям идеалом «слушателя», прямо-таки Слушателем с большой буквы. Быть может, я и в самом деле прирожденный слушатель (не могу судить). Но что-то во мне есть, какое-то таинственное качество, заставляющее людей в моем присутствии выкладывать душу и считать это вполне естественным. Да, лишь только в их жизни происходит важное событие, как они делают меня своим наперсником; тут они не считаются ни с чем, даже не спрашивают, нуждаюсь ли я в их откровенности. Вот и в тот день Tea начала свой рассказ невозмутимым, почти веселым голосом; она сидела за столиком под спортивными трофеями и совершенно спокойно рассказывала о том, как все кончилось. В ушах у меня еще звучит ее голос, и я мысленно вижу, как это происходило, как должно было происходить.

Берег моря, холмы, поросшие лесом, старая деревянная сторожевая вышка… Берт увидел ее, когда они поехали гулять. И вот теперь они молча пробираются к ней, идя по тропинке; вышка виднеется сквозь верхушки сосен, она с ними почти вровень. В крутой лестнице, ведущей на площадку, недоставало нескольких ступенек, полусгнившие столбики шатались, перила грозили рассыпаться в прах, доски площадки, вымытые бесчисленными дождями, крошились. Они залезли на вышку и легли на прогретые солнцем доски; так они лежали, слушали, как ветер шумит в кронах сосен, и смотрели на развалины дома у самого моря. Этот дом прозвали в деревне «ничейным», деревенские не знали, кто его построил и кто разрушил; только один человек уверял, будто он видел, как от разрушенного дома отъехал катер и пошел по направлению к бухте, катер, нагруженный балками, досками и прочим строительным хламом, но когда он разглядел этот катер и его поклажу, тот был уже вне пределов досягаемости…

Они лежали на площадке и видели «ничейный дом», видели, как пена прибоя набегает на берег, видели открытое море, плоское, словно лопасть весла, а еще дальше, у самой линии горизонта, они видели Халлигены — песчаные острова. И им казалось, что деревянная башня слегка раскачивается. Потом они прислушивались. Песок дорожки заскрипел под чьими-то шагами; сквозь перила мелькнули два человека с ружьями, люди эти шли к берегу, к «ничейному дому». И Tea — она помнила все с ужасающей точностью, — Tea спросила Берта, во что, собственно, собираются стрелять эти двое?

— Хотят подкоротить друг другу волосы, — сказал Берт. — Экономят деньги на парикмахерскую.

А потом снова воцарилось неприязненное молчание. Но Tea не отступала; лежа там наверху, на старой сторожевой вышке, она чувствовала, что сегодня ей предстоит пережить то неминуемое, что уже давно надвигается. Так пусть же оно произойдет скорее, больше она не желает ждать. Они все еще лежали рядом, и мне кажется, что я слышу их голоса, слышу, что они говорили в ту минуту, что они могли говорить, — ведь Tea запомнила все слово в слово. Она спросила:

— Что тебя так раздражает? За всю дорогу ты не сказал ни слова.

Берт встал и обхватил руками перила.

— Не обращай внимания, — сказал он.

— Тогда садись.

— От этого мне не станет легче.

— Хочешь побыть один? — спросила она.

— Возможно. Не знаю. Я вообще ничего не знаю.

— Что-то все же случилось?

— Всегда что-нибудь случается.

— Садись, Берт, иди ко мне.

— Мне и здесь хорошо. — Он избегал ее взгляда.

Ветер шевелил верхушки сосен, внизу, у «ничейного дома», опять появились те двое с ружьями.

— В чем же причина?

— А какая здесь может быть причина? В один прекрасный день ты начинаешь понимать: что-то кончилось. Некоторое время ты размышляешь над этим. Но что прошло, то прошло.

— И никогда не вернется, Берт? А если бы я тогда родила ребенка, все было бы иначе?

— Не знаю. Не думаю. В один прекрасный день ты чувствуешь, что все прошло. И точка.

Внизу, у «ничейного дома», один за другим прозвучали два выстрела, в воздух поднялась стая ворон, заметалась, секунду висела над морем, а потом полетела вдоль берега. Tea сказала, что ее испугали выстрелы, но она продолжала лежать, смотрела на него, а он не сводил глаз с «ничейного дома». Tea спросила:

— Так что же с нами будет?

— Что-нибудь будет, — сказал он.

— Возможно, ты все же хочешь побыть один? — сказала она.

Он кивнул, пошел к лестнице, начал медленно спускаться, потом вдруг остановился — верхняя часть его туловища еще возвышалась над площадкой сторожевой башни.

— Хочу посмотреть, во что они стреляли, — сказал он.

Это были последние слова, которые она услышала от Верта. Он продолжал спускаться. Сперва скрылись его плечи, потом лицо, с третьей ступеньки он спрыгнул на землю. Tea все еще лежала. Она слышала, как он спрыгнул, потом различила скрип песка под его подошвами. Она не глядела ему вслед. Она знала, что он не вернется.

Да, Tea запомнила все до мельчайших деталей. И, сидя под спортивными трофеями, рассказала мне, ничего не опуская. Рассказала конец этой истории или, может быть, конец своей истории, разыгравшейся на деревянной сторожевой вышке. Возможно, детали предназначались только мне, возможно, другим людям она рассказывала бы эпизод на вышке иначе. Какая разница! Все равно я не сумел бы ничего изменить. Хотя считал, что все остальное неизбежно последует за этим, последует молниеносно! Я считал, что конец с Tea означает для Берта конец всего. С моей точки зрения, для него не было больше выхода, ведь он порвал последнюю нить… Но я ошибся. Ничего не случилось, Правда, в спортивном обществе от него отвернулись все, за исключением Виганда. Тем не менее ничего не произошло. Впрочем, что должно было произойти? Берт ведь и так уже давно порвал с прошлым. Разрыв фактически произошел давно, давно свершился, просто он не был подтвержден формально. В мои рассуждения вкралась ошибка. История Берта — это была не история, а скорее цепь отдельных эпизодов, как, впрочем, и все другие истории, на которые смотришь издалека; так вот, его история или его след — назовем это как угодно, — его история, видимо, еще не могла кончиться, потому что достигла всего лишь середины. Неужели тот эпизод не был серединой? И что тогда надо считать серединой его жизни? А, может, просто начался новый круг?..

…Пошел уже тринадцатый круг; половина дистанции пройдена, и Берт ведет бег с тридцатью метрами преимущества. Но половина дистанции еще не означает половины забега. Не означает ни в коем случае, даже если бегуны так натренированы, что ноги сами знают, как поступать в каждый данный момент. Знают, сколько уже пройдено и сколько еще предстоит пройти. Дистанция — это не чертежная доска. Для последних кругов счет совсем иной. Они вдвое длиннее, не меньше чем вдвое… Некоторым спортсменам два последних круга даются с бо́льшим трудом, нежели двадцать три предыдущих. Для многих бегунов на десять тысяч метров вторая половина начинается лишь после двадцать третьего круга. Кто знает, где начинается вторая половина для Берта!.. Его майка до самых плеч забрызгана грязью. И колени сгибаются уже не так высоко, как колени Хельстрёма, который все еще идет вторым и не предпринимает попыток уменьшить разрыв. Да и Сибон не старается обойти Берта, он отстал от Хельстрёма на метр. И Хельстрём и Сибон отказались от мысли зажать Берта; время Берта было до сих пор лучшим за всю его спортивную карьеру; темп, который он предложил в начале забега, оказался не под силу ни Хельстрёму, ни Сибону, и, стало быть, им придется брать его измором… Слышит ли Берт приветственные возгласы, которые следуют за ним по пятам, которыми встречает его стадион? А что, если он и впрямь победит? Закончит свое последнее выступление победителем? Что, если имя его, которое все считали давным-давно канувшим в небытие, снова появится и засверкает? Берт Бухнер, чемпион Европы по бегу на десять тысяч метров. Да нет же! Он не может прийти первым, он уже никогда не придет первым. Те тридцать метров, которые отделяют Берта от его преследователей, ничего не значат — он взял их нахрапом; станет ясно, что преимущество дало Берту всего лишь короткий и печальный миг удовлетворения…

Ветер так и не стих, ветер с моря, влажный и соленый. Очки распорядителя соревнований потемнели от брызг. По жестяному коробу продавца сосисок катятся дождевые капли. Продавец сунул бумажные тарелочки в карман своей куртки. Гаревая дорожка впитывает воду не так уж быстро, на бровке стоит лужа, но теперь они уже не могли жечь бензин, чтобы высушить дорожку… Этот бег, последний бег Берта, никто не посмеет прервать… Вот он бежит и вдруг почему-то тянет руку наискосок к земле, разжимает кулак, встряхивает кистью, словно хочет выбросить какой-то предмет, мешающий ему… Теперь Берт пробегает мимо мальчишек, которые примостились на траве и ждут его, держа на коленях свои черные блестящие тетради для автографов. Берт их не видит, не видит и фоторепортеров, присевших на корточки. И он не поворачивает головы к нам… Быть может, я кивнул бы ему в ту минуту, когда он, как тяжелый снаряд, проносился мимо нас… Теперь он уже далеко, берет поворот — белый флажок на секунду подымается за его спиной, мокрый и обвисший, эдакий символ безнадежности… Берт уже у площадки, где толкают ядро, там начался последний тур, впереди по-прежнему идет польский спортсмен. Теперь его очередь. Он трет полотенцем ядро и машинально провожает глазами Берта, который бежит по гаревой дорожке по диагонали от него. Поляк отбрасывает полотенце, входит в грязно-оранжевый круг. Обхватывает ядро, применяется. Притягивает ядро к себе. Сейчас он стоит неподвижно, спиной по направлению к полету ядра. И вдруг пригибается, прыгает и во время прыжка поворачивается так, что вращающееся тело еще удлиняет толчок; ядро круто взмывает вверх, слишком круто, оно соскользнуло с пальцев спортсмена. Ядро падает на землю далеко от белой черты. Поляк недоверчиво смотрит на свою руку, качает головой и делает неопределенный жест, словно хочет пригрозить руке. Он ведет соревнование с большим преимуществом, победа ему обеспечена. Второй претендент на призовое место отстал от него на целых полметра…

А кто, интересно, будет вторым в забеге? Хельстрём или Сибон? Один из них несомненно победит, его соперник придет вторым. Вторым придет Сибон, огненно-рыжий бегун. Для него это не имеет особого значения: много лет он был вторым, постоянно отставал от своего земляка Ройяна, иногда, правда, всего лишь на корпус. Но все же он приходил вторым. А потом Ройян ушел из спорта, чтобы закончить образование. После этого побеждать стал Сибон, он побеждал раз за разом. С тех пор как Ройян перестал выступать, Сибон проигрывал считанные забеги; он отработал рывок перед финишем и, соревнуясь с другими бегунами, показывал лучшее время, чем при беге с Ройяном, да и Ройян не показывал такого времени при беге с ним. И все же у Сибона нет шансов победить Хельстрёма. Но, быть может, он все-таки придет первым, пусть с небольшим преимуществом? Придет первым, если сделает рывок заблаговременно. С абсолютной точностью результаты предугадать нельзя. Возможны всякие неожиданности. Например, в призеры вырвется Оприс, или Муссо, или один из двух датчан. Постепенно они уменьшают разрыв, подтягиваются к группе, преследующей Берта; только Мегерлейн отстает. Впечатление такое, будто у Мегерлейна растяжение связок или, может быть, икру у него свела судорога. Трудно представить себе, что он когда-то получил бронзу в забеге на пять тысяч метров; да он бежал в то время совсем иначе! Сейчас он слегка прихрамывает, оскалил зубы, видно, что он преодолевает боль. Почему Мегерлейн не сходит с дистанции? Ему пора сойти.

Почему они вообще бегут, что заставляет их бежать? Что держит их в те минуты, когда каждому ясно их поражение? Наверное, их держит безотчетное желание продолжить то, что было начато, даже если борьба безнадежна… Что заставляет их бежать к финишу? Импульсы, исходящие от противника? Таинственные силы, которые излучает сама гаревая дорожка? А может, они продолжают бежать, не имея никаких шансов на победу, только потому, что бег — это наваждение и человек забывает обо всем, почти обо всем? Сколько сил отнимает бег у спортсмена? Какие жертвы он приносит ему?.. Однажды в Париже — кажется, это происходило во время Олимпийских игр — на стадионе «Коломб» был дан старт на дистанцию свыше десяти километров; в истории современного спорта это была самая длинная дистанция. Спортсмены бежали наискосок через поле… Воздух был раскален, асфальт плавился. В забеге участвовали сорок спортсменов. При каждом вздохе в груди полыхало пламя. Солнце нещадно палило. На старт вышел Нурми, непревзойденный Ригалар Уайд, сорок спортсменов вышли на старт и начали забег. Но из сорока бегунов только семнадцать вернулись на стадион и только пятнадцать пришли к финишу. Другим эти соревнования оказались не по плечу. Они буквально валились с ног. Никогда еще «Скорой помощи» не приходилось так много работать, как в тот день в Париже. Несколько бегунов рухнули прямо на дорожке, словно их уложили наповал снаряды. Некоторые просто упали и еще пытались доползти до финиша на четвереньках. Хуже всего было со «свихнувшимися». Казалось, «свихнувшиеся» задались целью погибнуть во время бега. Словно в трансе, они, шатаясь, бежали по стадиону. Потеряв контроль над собой, в полубессознательном состоянии мчались назад к старту, к вящему ужасу зрителей. На трибунах топали ногами, кричали, но бегуны, словно в припадке «вертячки» — болезни скота, — не слышали криков зрителей, их отчаянных призывов; несколько человек повернули назад почти у самого финиша: они забыли, куда и зачем бегут. Спортивные судьи загоняли их за линию финиша, как зверей загоняют в клетки. Только считанные спортсмены — Нурми, победивший в этом забеге, и, пожалуй, Ритола — сумели показать, как много требует спорт и скольким требованиям должен отвечать спортсмен.

…А где же Берт? Теперь он бежит так, как бежал раньше; его шаг ровен, ноги движутся почти механически, — кажется, будто он будет бежать по гаревой дорожке всю жизнь. Только колени подымаются не так высоко, как в начале, да плечи движутся не в ритме бега — пять тысяч метров сказываются! Берт бросает взгляд через плечо на своих преследователей. По этому взгляду видно, что его не оставляет мысль о противниках. Прошло то время, когда Берт сам определял быстроту своего бега, его темп… Неужели Мегерлейн не сойдет с дистанции? Он бежит все медленней, отстал от других спортсменов метров на сто, а может на все сто пятьдесят. Вот он вытягивает шею, руки его бессильно падают, теперь он хромает еще сильнее. Да, он прекратил бег. Мегерлейн сдался. Он уже сворачивает на газон. На этот раз для него все кончено. Он чуть наклоняется и, упершись руками в бедра, кашляет. К нему бежит тренер в дождевике. Тренер накидывает на спину Мегерлейна шерстяное одеяло, кладет ему руку на плечо и бережно ведет через поле. Но тут вдруг Мегерлейн останавливается, и тренер снимает с него ботинки. Мегерлейн провожает растерянным взглядом Берта, поворачивается, чтобы видеть его, чтобы видеть, как Берт преодолевает поворот и выходит на прямую. Берт, наверное, еще не заметил, что число его противников уменьшилось. Заметит ли он это вообще? Берт улыбнулся. Да, он только что улыбнулся, я явственно различил на его лице слабую улыбку. О чем она говорит? О том, что Берт верит в свои силы, или о том, что он хочет успокоить себя? Неужели он так несокрушим? А может, это прощальная улыбка? Да нет же, он еще прибавил темп, хочет увеличить разрыв! Даже на трибуне для почетных гостей зрители не в силах усидеть на своих удобных откидных стульях. Бургомистр, сам первый бургомистр, вскочил и аплодирует, хлопает в ладоши своими крепкими руками. Шквал рукоплесканий, нарастающий с каждой секундой, вдохнул новые силы в Берта, он делает рывок на дистанции… Я хочу закурить, хорошо бы закурить сигарету подлинней… Еще никогда в жизни Берт так не бежал. Никто никогда не сумел бы столь эффектно подготовить свое поражение… Да, он проиграет этот забег так же, как его проиграл на Олимпийских играх в Париже Уайд.

Уайд в тот раз лидировал, он уверенно шел впереди Нурми и Ритолы, а потом так и остался лежать на дистанции. Не выдержал темпа, который сам задал. Берт проиграет сегодня так же, как в свое время проиграл Уайд. Он уйдет из спорта, но они будут говорить о нем и сегодня и завтра; они будут вспоминать, что поверили в него, возложили на него свои надежды и поддержали как могли; будут вспоминать, что им казалось, будто от его победы зависела и их победа. А потом они решат, что он не оправдал их ожиданий, решат в следующий раз осторожней выбирать себе фаворитов. Ибо победы забываются быстро. Так что же случится, если он их разочарует? Где теперь Бенет, где Забала и Эль Квафи? Кто помнит еще об итальянце Бечали или о Супе, сухопаром японце? Имена их внесены на спортивные доски почета и почиют в бозе на этих огромных, хорошо обозримых «кладбищах». Достойны ли они большего? И как велики заслуги бегунов? Так ли они велики, что спортсменам надо всю жизнь подносить букеты?

…Смотрите-ка, Оприс! Румынский спортсмен Оприс убедительно заявляет о себе, хотя от него этого не ждали. Он делает энергичный рывок и подтягивается к Сибону, который с удивлением оглядывается и бежит теперь по внутренней кромке дорожки, намереваясь пропустить Оприса, но Оприс не желает идти впереди Сибона, до поры до времени он хочет сохранить тот же порядок. Руководители соревнований рассказывают, что Оприс был когда-то пастухом; грек Спиридон Луи, который победил в марафоне на первых современных олимпийских играх, тоже был пастухом. Луи вырвался вперед на последних километрах, когда все остальные бегуны изнемогали от жажды и усталости… Муссо и датские спортсмены бегут группкой… Репродуктор заговорил, очередное сообщение… Это мы уже знаем… Мегерлейн сошел с дистанции из-за травмы… Если Берт сумеет добиться преимущества в шестьдесят метров и удержит его до последнего круга… Да нет же, при таких противниках это невозможно! Довольно думать о всякой чепухе! Все кончено, нет смысла высчитывать его шансы на победу. Пусть оставят его далеко позади, пусть обгонят на последних кругах. Пусть ему покажется, будто на ногах у него гири! Может быть, тогда он наконец поймет, что все дело в том, умеет ли человек от чего-нибудь отказываться, чем-нибудь жертвовать. Даже для разлуки существуют хорошие и плохие мгновения; его хорошие мгновения давно прошли. Пусть гибнет, я не стану сочинять некролога. Конечно, мне придется упомянуть о нем, придется описать этот забег. Я мог бы дать такую шапку: «Все в последний раз…» Впрочем, есть еще более удачный заголовок: «Безнадежный бег. Впереди стена…»

Опять показалось солнце. Чудеса! Наверное, оно показалось по ошибке. Наше лето не что иное, как мягкая зима; летом начинается полоса дождей… У нас люди даже рождаются под зонтиком. Ей богу. От беспрерывных дождей лица у всех слиняли… Майские грозы, грибной дождик, сентябрьские затяжные дожди, обложной дождь… Дождь смыл с человеческих лиц мысли и страсти. Зато как блестит трава, омытая дождем! Изумрудная трава! Бежать по мокрой дорожке, наверное, страшно трудно. Некоторые спортсмены этого, впрочем, не замечают. Бывает также, что спортсмен участвует в десяти-двадцати забегах, не показывая особенно хороших результатов, а потом вдруг кажется, что гаревая дорожка просто создана для него. И тут он приходит первым, невзирая ни на какие препоны. Берту погода нипочем. Счастье улыбается ему независимо от погоды. Берту не обязательно бежать по мягкой гаревой дорожке. Между прочим, в Копенгагене он побил европейский рекорд вечером. Вечером он бежит лучше, чем днем. Но сейчас ему не помог бы даже вечер; каждый спортсмен достигает такой стадии, когда его уже не спасают никакие самые идеальные условия. Надо самому сделать очень много, чтобы рассчитывать на благоприятное стечение обстоятельств, на стихии…

У Оприса на бедре шрам; я хорошо различаю синевато-красные стежки — рану, видимо, зашивали. Сейчас она может открыться, и тогда после каждого резкого рывка кровь польется струйкой. Где он получил эту рану?

…Лицо у Берта серое, измученное, пепельные светлые волосы — совсем редкие; он уже не улыбается, в его глазах притаился страх, опять он похож на загнанного зверя… Кто-кто, а я умею читать на его лице! Сейчас на нем явственно проступает паника, нечеловеческое напряжение и навязчивая мысль о том, что он должен победить во что бы то ни стало. Да, он оставил позади Кристенсена и Кнудсена, обогнал Муссо… Это было в ту осень в Неаполе. Когда именно?.. Увидеть Неаполь и умереть! Да, это было уже давно. И старые победы вовсе не предвещают новых…

А вот и «Дева победы». Они уже приготовились к чествованию: внизу у ворот стоит «Дева победы» в полном облачении. Разумеется, на ней национальный костюм — домотканая юбка, вышитая кофта; вышивка ручная, все ручное… и еще букет цветов, который она передаст победителю. Пока на девицу набросили прозрачное нейлоновое покрывало — в нем она как в целлофановом мешке… У девочки хорошо развитая грудь, твердая от упражнений с булавами и от гимнастических игр, лицо у нее миловидное, но маловыразительное. Наверное, выйдет замуж за барьериста, или за метателя копья, или за гимнаста, чемпиона на брусьях; каждый день чемпион будет выжиматься на руках у кровати и требовать, чтобы супруга считала, сколько раз он выжал… А кто стоит за ней? Неужели Карла? Не может быть. Карла никогда не соглашалась присутствовать при беге Берта. Усталым жестом она отклоняла все просьбы, все уговоры. Карла никогда не приходила на стадион, за все эти годы она ни разу не сидела на трибуне. Она отказала нам даже в тот день, когда Берт собирался ставить рекорд страны.

Рекорд страны… Да, он хотел установить новый рекорд страны. Это было уже давно, в один сухой июньский вечер. Карла отказалась наотрез. Пришлось нам поехать без нее. Викторианцы устроили большое спортивное празднество. Но празднество было только предлогом. На самом деле народ собрался, чтобы присутствовать при том, как Берт будет ставить рекорд. Лидировать должен был Дорн. Мы пригласили также четырех бегунов из дружеских спортивных обществ: гаревая дорожка не должна была казаться неестественно пустой. И еще по одной причине. Разница между Бертом и Дорном была не столь уже разительной, зрители не сумели бы оценить по достоинству их бег, не будь на стадионе спортсменов-статистов. Когда бегуны вышли из раздевалки, солнце клонилось к закату. Берт был в синем тренировочном костюме, вокруг шеи у него болталось мохнатое полотенце. Зрители были в темных очках, в тщательно отутюженных брюках, в руках они держали смятые газеты. Ни одного кожаного пальто, ни одного завсегдатая футбола… Берт поискал меня глазами, я кивнул. А перед тем как он пошел к старту, появился председатель общества Матерн в белых брюках. Матерн отозвал Берта в сторону, они о чем-то посовещались — я не расслышал ни слова, видел только, что во время разговора Берт упрямо смотрел в землю. Матерн обнял Берта за талию и протянул ему руку. Старт запаздывал.

— Ни черта у них не получится, — сказал Клостерман из «Новостей». — Уверяют, будто оказалось недостаточно судей-секундометристов. Не верю я в рекорды по заказу…

Но когда солнце зашло, они все же начали соревнования, и Дорн тут же рванулся вперед, чтобы диктовать темп Берту. Рекорд им не удалось поставить, хотя Дорн поставил свой личный рекорд и хотя они обогнали статистов чуть ли не на два круга. Возможно, Берт достиг бы цели, если бы противники, которых они обходили, пропускали его сразу. И все же в другой раз Берт поставил рекорд страны. Кажется, он бежал с временем тридцать и сорок шесть. И все, кто присутствовал при этом, знали, что его рекорд не скоро побьют. Скупые, прохладные аплодисменты викторианцев… Их энтузиазм никогда не проявлялся в овациях. Берта не несли на руках со стадиона. Только Матерн, по-моему, забылся — он пританцовывал на месте и поздравлял Берта. Да, кажется, это произошло в тот вечер, когда Берт поставил рекорд страны. После был официальный банкет в клубе, тосты… Уве Галлаш тоже захотел сказать несколько слов: белокурый великан, как всегда, проявил юмор, который был необходим в его положении. Но Карла и в тот вечер не появилась на стадионе… Только после рекорда викторианцы признали Берта. Для этого им понадобился изрядный срок. Только поставив рекорд, он стал в глазах викторианцев истинным викторианцем. Да, ему было что показать людям, и викторианцы сочли его вклад достаточным. Все, кроме клубных официантов. Официанты не желали признавать его по-прежнему. До сих пор помню, в какую ярость я приходил каждый раз, когда они приближались к нашему столику, помню их чванливо-лакейские манеры, их обращение свысока, их молчание — этим молчанием они выражали свое превосходство… Да, только официанты, эти тли, измеряющие человека чаевыми, не желали считаться ни со мной, ни с Бертом. Может быть, они имели на меня зуб, потому что я как-то по ошибке назвал одного из них шефом. «Шеф, я плачу», — сказал я. А с Берта они ничего не могли содрать: он расплачивался талонами… Одним словом, для официантов мы так и остались чужаками. И вот из-за них, главным образом из-за официантов, мы решили отпраздновать знаменательное событие в квартире у Берта. Поехали мы туда на машине Карлы. Матерн и Карла сказали, что приедут сразу вслед за нами. Все остальные сели на машины. «Присяжный весельчак» — тоже; человек восемь-двенадцать забрались в две машины. Дорн сидел у меня на коленях, его костистый зад мне здорово мешал. Дверь в квартире открыл Альф: он взялся приготовить крюшон. Да, теперь Берт уже не жил в своей старой конуре в порту, куда мы, бывало, вваливались всем скопом. В новой квартире не было ни собственноручно сбитой тахты, ни голых полов, ни грязных носков на подоконнике. Двухкомнатная квартира Берта была полностью обставлена. Почему я так ненавидел эту квартиру? Почему чувствовал себя в ней лишним? Что меня так раздражало? Новая мебель? Стеклянные столы? Плетеные кресла? Или картины — морские виды, виды гавани, чайки над морем?.. Картины были подписаны художниками, о существовании которых не знал никто, кроме ганзейцев… А может, я ненавидел эту квартиру из-за книг, которые стояли на мореных коричневых полированных полках?.. Ванна была большая и перед ней лежал коврик из поролона. Ручной душ, всякие штучки-дрючки для умывания, красиво изогнутая щетка… Кто кому намыливал этой щеткой спину? Берт водил гостей по комнатам, показывал, объяснял. А Карла молча стояла, прислонившись спиной к батареям. Стояла и сосала мятные лепешки. Мы сдвинули стулья. Пришлось открыть окно, так как в комнате курили — все эти новомодные квартиры строят так, что после первой же сигареты нечем дышать. Я сидел спиной к открытому окну. Под столом, склонив голову на передние лапы, лениво возлежала собака, похожая на собаку с шампуневой этикетки. Все смотрели на нее, говорили о ней… Как ее звали? Не помню. Кажется, Магда или что-то в этом роде. По крайней мере, так ее называл Уве, и Карла тоже.

— Магда уже знает двадцать четыре слова, — сказала Карла.

Уве подтвердил это и добавил:

— Через два года она научится бегло читать. А года через три, надо надеяться, выпустит первый томик переводов «Из китайской лирики».

Но до «Лирики» дело не дошло, вскоре после этого разговора многообещающую карьеру Магды прервала трехколесная тележка для развозки товаров; тележка переехала бедную Магду…

Вдруг раздался резкий звонок.

— Наверное, председатель, — сказал Берт.

Карла тоже пошла открывать. Она первой оказалась у двери. Но это не был председатель, это был посыльный из цветочного магазина; он принес букет с прикрепленным к нему конвертом. Я услышал голос посыльного. Он сказал:

— Цветы Бухнеру!

А потом в комнате опять появилась Карла и небрежным жестом бросила букет на стеклянную столешницу. За ней шел Берт. Я как сейчас вижу его, вижу, как он мнется, беспомощно поглядывает то на букет, то на конверт, словно не решаясь вскрыть его. Потом он повернулся ко мне. И я сразу понял, почему он искал моего взгляда. Конверт был надписан Tea, я узнал ее почерк… Берт все еще медлил, и тут Карла снова взяла букет и быстро выбросила его в окно; он пролетел совсем близко от меня…

Воцарилось молчание. Да, Берт тоже не сказал ни слова. Только Дорн, бегун-вегетарианец Дорн, высунулся из окна. Наверное, ему стало жаль цветов. Дорн был чудаковатый парень, один из самых надежных бегунов, каких я знал; ничто не могло вывести его из равновесия. Однажды перед самым стартом Дорну сказали, что грабители обчистили бакалейную лавочку его Матерн. Но он и тут не потерял голову, не сошел с дистанции и даже выиграл соревнования. А в тот вечер ему, конечно, стало жаль цветов, он никак не мог забыть про них, не забыл даже после того, как Альф наконец-то принес крюшонницу. Потом, когда Дорн ушел — он ушел очень рано, — кто-то сказал, что Дорн собирается разыскать букет и сварить из него суп… Фрукты на дне крюшонницы совсем размякли и стали невкусными. Праздник явно не клеился. Галлаш взял на себя увеселение всей компании. Ненавижу вечеринки, на которых кто-нибудь один увеселяет публику. Сразу понимаешь, что присяжный весельчак заблаговременно подготовился, что он придумал целую программу и что хозяйка дома это знает. А весельчак только и ждет сигнала, чтобы взять бразды правления в свои руки. Весельчак знает последние сплетни из Мюнхена и Ниццы, знает, кто с кем и где… Присяжный весельчак ни к кому не обращается, он слушает только себя и мелет все, что взбредет ему в голову… Галлаш так и поступал.

В тот вечер, о котором я говорю, в ненавистной квартире Берта я вдруг почувствовал, что во мне растет нетерпение, нетерпение, свойственное всем зрителям и слушателям. Я хотел узнать, чем это кончится. Само празднество у Берта предопределило многие дальнейшие события. Однако произошли они неожиданно, ибо эпизоды, последовавшие за этим вечером, не давали возможности предугадать будущее. Оно все еще было скрыто во мраке неизвестности. Кроме того, решающие события в жизни Берта казались в ту пору второстепенными, не имеющими особого значения. Только в самом конце стали ясны последовательность и логика событий.

В тот вечер, когда отмечался рекорд Берта, приторно-сладкие фрукты в крюшоне вызвали у нас жажду, мы перешли на вишневую наливку, которую пили из кувшина. Доктор осушил залпом несколько рюмок — на секунду его лицо скривилось от отвращения. Но он продолжал увеселять публику. Теперь он увеселял нас картами. С треском распечатав колоду, он стасовал ее и начал щелчками выбивать отдельные карты… При этом он время от времени посматривал краешком глаза на Карлу, которая сидела на одном стуле с Бертом. Но вот стул оказался пуст. Галлаш просто-таки подскочил от неожиданности. Я видел, что его охватила тревога, он порывался встать и пойти за Карлой, но превозмог себя и предложил Альфу и широкоплечей даме, которая сидела рядом с ним, сыграть в очко. Они начали играть. Галлаш играл невнимательно, но все время выигрывал. А между тем он даже не блефовал. В стакане Берта еще был крюшон, на дне лежала размякшая мирабель — Берт почти ничего не выпил… Я зашел в тесную переднюю. Ох уж эти мне передние в новомодных домах! Снимая пальто, человек непривычный мог по неосторожности содрать себе кожу на ладонях и локтях. На вешалке висел плащ Карлы и собачий поводок. Я услышал голоса в ванной и потянул за ручку. Дверь была заперта. Голоса стихли. Я остался стоять за дверью, простоял там долго, слишком долго. Я ведь знал, что они заперлись и не откроют, потому что не могут открыть. Только я собрался уйти, как в крохотный коридорчик протиснулся Галлаш; карты он засунул в верхний карман пиджака. Галлаш посмотрел на меня, взгляд его блуждал. Огромная ручища Галлаша медленно проползла у моей груди и схватилась за ручку двери в ванную. Но он не успел нажать, я остановил его словами: «Здесь занято». И тогда Галлаш положил руку мне на плечо и потянул меня за собой в комнату… Мы опять начали играть. Уве сдал карты и выиграл. Мы ставили не больше марки. Банкометы менялись, но все равно Галлаш выигрывал. Почти постоянно он сгребал деньги, сдавал карты или просил их у банкомета, иногда, опустив голову, смотрел на свою рюмку, из которой время от времени отпивал изрядный глоток. Чем дольше мы играли, тем молчаливее становился Галлаш. Погруженный в свои мысли, он брал карты, ждал, пока партнер откроет игру, и бросал безучастный взгляд на свои карты; лицо его не выражало при этом ни удовольствия, ни огорчения. Казалось, это играл робот. Он ни на что не обращал внимания, только время от времени резко приподнимался и хохотал не то удивленно, не то сердито. Сколько я ему проиграл? Думаю, он вытянул из меня марок двадцать, если не больше. А потом никто вообще не захотел с ним играть, но и это не вызвало у него ни удивления, ни недовольства. Неожиданно в комнате появился Берт; волосы у него были тщательно приглажены, галстук на месте, пиджак застегнут на все пуговицы. Да, Берт встал у стола, и я увидел, как Уве Галлаш пригласил его играть, протянув колоду на раскрытой ладони; он сделал это автоматическим жестом, но в то же время с таким видом, словно не допускал отказа. Секунду доктор молча и безнадежно вглядывался в лицо Берта, будто силясь прочесть на нем что-то. Потом он предложил Берту сесть, махнув колодой. И не дожидаясь его согласия, не дожидаясь, пока Берт медленно опустится на кресло по другую сторону стола, начал тасовать карты. Он стасовал карты и тут же сдал их. При этом он избегал встречаться с Бертом глазами. Зато он пристально смотрел на его руки, наблюдал, как они берут карты и на секунду приподнимают их, чтобы взглянуть, наблюдал, как руки подсовывают потом одну карту под другую рубашками кверху и прижимают их к столу. Берт тоже не говорил ни слова. Когда ему казалось, что покупать достаточно, он молча выпрямлялся; когда ему нужна была еще карта, требовал ее движением указательного пальца. Так они сыграли две партии на пробу. Потом Берт снял пиджак и положил на стол бумажник.

— Можешь сразу отдать ему все деньги, — сказал Альф. — Этим ты сэкономишь уйму времени. Давайте лучше послушаем музыку, по-моему, сейчас по радио передают что-то путное.

Перед началом игры Галлаш отделил пять марок от горы бумажек и мелочи — своего выигрыша — и подтолкнул их к середине стола. Я вижу их так явственно, словно это происходило только вчера; вижу воспаленную кожу «Присяжного весельчака», воспаленное от алкоголя лицо, вижу Берта и его узкие, наклоненные вперед плечи, вижу его глаза. Сперва эта ситуация занимала и забавляла его; казалось, он заранее решил проиграть определенную сумму, пусть не говорят, что он «испортил компанию». Но Берт не проиграл, а выиграл несколько партий подряд и сразу переменился — стал недоверчивым, настороженным и нервным. Он недоверчиво следил за тем, как Уве тасует карты, как он сдает. Требовал, чтобы каждую карту открывали. Теперь его раздражала тишина. И мешала собака под столом. Альф перетащил Магду в угол. Зато Галлаш по-прежнему не выражал никаких эмоций: безучастно подталкивал к середине стола свои ставки, тянул маленькими глотками вишневую наливку. И проигрывал игру за игрой. Никогда в жизни я не видел, чтобы человек проигрывал с таким равнодушием. Потом Карла встала на минуту за стулом Берта, она стояла в своей обычной небрежной позе. Но Берт даже Карле не разрешил стоять у него за спиной. Карла отошла и, вздохнув, села на обитую кожей банкетку. Она казалась усталой, ее длинные каштановые волосы были распущены по плечам. С иронической усмешкой наблюдала Карла за игрой. Уве повысил ставку, теперь он подтолкнул к середине стола десять марок, и Берт поставил столько же. Уве улыбнулся Карле, но она не ответила на его улыбку. И тут выиграл он. Однако после этого не изменилась ни поза доктора, ни его манера игры. Опустив голову, он сдавал карты, приподнимал их. Теперь он выигрывал все время — и тогда, когда метал банк, и тогда, когда банкометом был партнер. Совершенно безучастно он забирал свой выигрыш. Берту пришлось залезть в «сейф»; он вытащил из бумажника крупную купюру, разменял ее у доктора и опять проиграл. Как ни странно, он попадался на самый примитивный блеф. Одни раз Галлаш перестал покупать, имея на руках всего четырнадцать очков, а Берт не пожелал довольствоваться восемнадцатью, он купил в надежде на то, что следующая карта в колоде окажется дамой. Купил и, разумеется, проиграл. А один раз он спасовал при пятнадцати очках, но Галлаш в ту игру набрал целых двадцать. Берт проигрывал почти все игры подряд. И когда он разменял последнюю пятидесятимарковую бумажку — сколько он уже проиграл Уве Галлашу? Не менее ста пятидесяти марок… Когда Берт разменял свою последнюю пятидесятимарковую бумажку, Карла включила радио, но он нетерпеливо дернулся и выключил его.

— Довольно, — сказала Карла. — Прекратите. Это становится невыносимым. — И прибавила, обращаясь к Уве: — Если Берт не в силах прекратить игру, прекрати хотя бы ты. Неужели тебе не надоело все время выигрывать? Какая скука.

Она сказала это с презрением, усталым, неприязненным тоном. Уве кивнул в ответ и собрал было карты. Но Берт сделал резкий, нетерпеливый жест рукой — он категорически не желал прекращать игру. И великан Галлаш, бросив страдальческий взгляд на Карлу, снова сдал карты. Берт опять проиграл, увеличил ставку, еще раз проиграл. Нет, он не мог выиграть, что-то мешало ему. Он одолжил у Уве деньги и тут же проиграл их.

Доктор сидел перед грудой бумажек, одним глотком он осушил свою рюмку и вдруг поднял голову, скользнул по Берту быстрым взглядом, в котором читалось торжество, потом схватил Карлу за запястье, крепко сжал ей руку, с силой притянул ее к себе и сказал:

— Взгляни, сколько я выиграл. Какая жалость, что ни у кого нет больше денег, я выиграл бы еще! Поздравь меня. Поцелуй в знак того, что поздравляешь. Взгляни, как мне везет. Весь вечер — сплошная полоса удач.

— Оставь свое везение при себе и пусти меня, — сказала Карла, вырывая у него руку. — Я не желаю иметь ничего общего с твоим везением.

Уве Галлаш разжал руку, отпустил Карлу и, чуть покачиваясь, медленно встал; он нетвердо держался на ногах.

Казалось, Карла забыла, что они не одни. Она снова заговорила холодно, с усталым презрением:

— Оставь меня в покое с твоими выигрышами. В моих глазах им грош цена, ни разу они не произвели на меня впечатления! Все, что ты делаешь, кому-нибудь во вред. Тебе везет только за чужой счет!

Но «Присяжный весельчак» продолжал канючить:

— Я ведь мог и проиграть, Карла. Счастье переменчиво.

— Нет, — ответила она, — ты не мог проиграть. Не мог. Ты еще ни разу не проиграл. Вот почему мне это так противно. Не выношу, когда люди постоянно выигрывают, просто ненавижу. А теперь садись, ты пьян. Смотри. — Она сунула ему в руку зеркальце в оправе с перламутровыми инкрустациями. — Погляди на себя, погляди, как выглядит везучий пьяница.

Первым пришел в себя Берт, наконец-то он опомнился. Берт сделал знак рукой Карле и дружески кивнул Уве. Берту удалось разрядить обстановку, страсти улеглись. Мне казалось, что в эту минуту он искренне сочувствовал Уве Галлашу. И он сделал то, что не захотела сделать Карла: подал руку Уве и поздравил его с выигрышем. А потом кто-то из нас — по-моему, сам Уве — предложил поехать в порт. В ту ночь, как ни удивительно, не шел дождь и было ветрено. Сильно пахло цветущими липами, светила полная луна. Итак, мы поехали в порт. В ночной прохладе легко дышалось, в темной воде дрожали огни. Доктор повез нас вдоль пирса. Народу поубавилось, в квартире у Берта нас было больше; кое-кто попрощался и ушел; ушла, например, широкоплечая дама, чемпионка «Виктории» по пятиборью… Осталось человек пять-шесть, и все мы шли вдоль стенки в сухом доке. Уве шел первым, он держался на ногах не так уж твердо, но с дороги не сбился. Идя по краю бетонированного шоссе, он вывел нас к кирпичному зданию, напоминавшему коробку; за зданием тянулись черные складские помещения, крытые толем. Уве сказал несколько слов сторожу, шлагбаум поднялся, и мы вошли. Перед кирпичным зданием оказалась заасфальтированная площадка. Мы пересекли ее и очутились в огромном демонстрационном зале завода, производившего машины для переработки рыбы. Здесь Галлаш принимал клиентов-миллионеров, которых ему вменялось в обязанность увеселять и смешить. Здесь он стал мастером своего дела. Он включил верхний свет, и мы увидели, что у стен и в середине зала — повсюду стоят новенькие, с иголочки, автоматы для переработки рыбы, опытные образцы, на которых клиентам-миллионерам демонстрируют преимущества продукции завода…

Уве устроил нам целое представление: невзирая на поздний час и на то, что Карла так и осталась стоять у входа, прислонившись к дверному косяку, он водил нас по залу, как заправский экскурсовод. А Карла продолжала стоять: на лице — скука, во рту — мятные пастилки. Я как сейчас слышу голос Уве Галлаша:

— Уважаемые дамы и господа, перед вами совершенно исключительная машина, машина — уникум! Вы, конечно, согласитесь, что до сей поры методы обезглавливания оставляли желать лучшего. Воистину, это дело влачило жалкое существование. Доходило до того, что вместе с головой рыбы зачастую отсекался и кусок филейной части. Мы не пожелали терпеть это, уважаемые дамы и господа, и сочли своим долгом сконструировать автомат, который обезглавливает на уровне современной науки. Взгляните! В это отверстие поступает треска, рабочий нажимает на педаль, и рыба почти бесшумно идет под нож! А теперь обратите внимание на наши ножи. Наши ножи, уважаемые дамы и господа, не обвинишь в том, что они односторонние. О нет! Не обвинишь их и в том, что они, так сказать, рубят с плеча. Наши ножи задерживают рыбу, измеряют ее и обезглавливают элегантным круговым движением. Сами видите, какими многосторонними талантами они обладают…

До сих пор я помню речь Уве Галлаша. Помню все так, будто это происходило только вчера, слышу каждое его слово, вижу, как все мы стоим у этих машин, у этих зловещих автоматов; у машины, вынимающей кости, у машины, разделывающей рыбу, у проволочных плетеных коробов для отбросов и у чудо-гильотин. Стоим и не знаем, смеяться нам или плакать. Галлаш водил нас по всему залу, показывал, объяснял. Одна только Карла не шевельнулась, она так и осталась стоять, прислонившись к косяку. А потом, когда мы немного освоились и перестали пугаться, Галлаш опять привел нас к двери, где стояла Карла. Там был еще один автомат — для разделки рыбного филе. Голос Уве стал громче, он хотел, чтобы его услышала Карла. Я чувствовал, что он изо всех сил старается рассмешить не только нас, но и Карлу. Уве включил автомат, невидимый мотор загудел, лента конвейера, грохоча, сдвинулась с места. Но вдруг что-то заскрежетало и хрустнуло, словно сломалось… Тут и произошла эта история. Она случилась вот как: Уве нагнулся, сунул руку в неширокую темную трубу, где были укреплены ножи. Возможно, он просто хотел привести в движение остановившийся конвейер, но, возможно и другое, — возможно, он совершил нечто такое, что никто от него не ожидал… Как бы то ни было, в ту секунду, когда лента конвейера остановилась и Уве сунул руку в трубу, автомат снова заработал… Уве даже не вскрикнул и не упал в обморок. Он выпрямился, и дрожь пробежала по всему его телу. Только вытаскивая искромсанную руку, он застонал и пошатнулся. Берт и Альф подхватили его. Вся рука до локтя превратилась в одно сплошное кровавое месиво. Я вспомнил, что делали со мной, когда на берегу под зеленым выступом дамбы разорвалась мина и покалечила мне руку, и поступил так же — крепко перетянул проводом верхнюю часть руки Уве. Пока я перевязывал ему руку, его держали, а он лязгал зубами от холода. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, глаза он зажмурил. Карла тут же подбежала к нему. Поступок Уве не ужаснул ее, она просто испугалась за него. Взяв его руку, она поворачивала ее из стороны в сторону; в кровавой ране торчали клочки материи. Пока я возился с проводом, Карла связала наши носовые платки и кое-как наложила повязку. Кто-то из нас — не помню, кто именно, — побежал к сторожу. А потом все пошло очень быстро… Гулкие шаги во дворе, шелест шин кареты «Скорой помощи».

— Как это случилось, господин доктор?

Как это на самом деле случилось?

Уве мог идти без посторонней помощи. Положив здоровую руку Карле на плечо, он, пошатываясь, шагал по двору к проходной, где его поджидала «Скорая помощь». Сперва в машину вошла Карла, потом Уве; они сели совсем близко друг к другу, так близко они еще ни разу не сидели, по крайне мере на моей памяти. Свет в машине горел, и я увидел, что Уве прислонился к плечу Карлы, чуть откинул голову назад и застыл в этой позе. Его лицо показалось мне скорее радостным. Быть может, я ошибся, не исключено, что все это мне померещилось, но я явственно читал на бледном лице Уве Галлаша странное в этой ситуации чувство удовлетворения. Это чувство было столь сильным, что Уве не мог скрыть его, несмотря на все старания… Машина уехала, но сторож никак не мог успокоиться, он подходил то к одному, то к другому и спрашивал:

— Боже, что приключилось с нашим доктором?

Именно после этого «приключения» Берт решил изменить свою жизнь. Альф сел за руль, все они простились с нами, а мы с Бертом пошли назад тем же путем вдоль стены сухого дока. Берт не знал, что ему делать. Он знал только одно — необходимо что-то предпринять.

— Я должен что-то изменить, — сказал он. — Не знаю только что. Может, тогда вся моя жизнь изменится. Лиха беда начало. Но я просто не знаю, что именно надо делать, старина. А ты знаешь? Или, может, ты думаешь, что мне уже вообще поздно менять свою жизнь? — Он остановился, подождал, пока я не подойду к нему вплотную, и посмотрел мне в глаза. — Говори же, старина!

Мы присели на стенку дока и, болтая ногами, продолжали разговор. Но я не знал, что ему ответить. Зато знал, чего он ждет. Сидя на стенке, я спросил:

— Зачем Галлаш это сделал? Конечно, я понимаю, на вид рана страшнее, чем на самом деле. И все же. Как по-твоему, зачем он подстроил всю эту историю?

Не задумываясь ни на секунду, Берт ответил:

— Несчастный случай. Ему просто не повезло, старина.

Тогда я спросил его, так ли он твердо уверен в этом. И он сказал:

— Да, я твердо уверен в этом. Если бы такая штука случилась с любым другим человеком, я бы не осмелился утверждать, что это всего-навсего несчастный случай. Но с ним был несчастный случай и ничего больше. Ведь он трус. Прислушайся внимательно к речам Уве, ты без труда заметишь, какого он о себе высокого мнения. Это наверняка был несчастный случай.

И тут я понял, что Берт ничего не изменит в своей жизни… Впрочем, ему и не пришлось ничего менять. Другие люди позаботились о том, чтобы она изменилась. Даже если бы Берт мог на что-то решиться, ему не пришлось бы принимать решение…

Позже мы выбрались из порта, и Берт остановил такси. Мы поехали в клуб. Клуб все еще был ярко освещен, неутомимые викторианцы сидели за столиками и вкушали легкую пищу, запивая ее легким вином. Председатель тоже оказался в клубе.

— Они меня не отпускали, Берт. Масса всяких обязанностей.

Разумеется, и «Снежная королева» сидела с ним. В тот вечер нам так и не представилось случая рассказать о несчастье с Уве Галлашем. Матерн приготовил для нас сюрприз, мы должны были сами отгадать, в чем он заключался.

— Сюрприз только для Берта. Нет, нет, не неприятная неожиданность, а приятная…

Но мы никак не могли додуматься, что уготовила Берту судьба. В конце концов Матерн открыл секрет.

— Пришло приглашение. Американское легкоатлетическое общество приглашает Берта участвовать в двенадцати забегах в Штатах, из них четыре — на закрытых стадионах. Конечно, вам, Берт, не придется ехать одному. Мы будем вас сопровождать. У меня есть дела в Штатах, а Ева поедет со мной. Тем самым два болельщика вам обеспечены. — С этими словами Матерн вытащил из кармана пиджака конверт и передал его Берту. С отеческой улыбкой на губах он наблюдал за тем, как Берт читает письмо.

Я думал, что Берт не поедет: ведь он хотел принять кардинальное решение! Но Берт согласился сразу, как только прочел письмо. Вскоре он уехал в Штаты. Нет, ему ничего не пришлось менять, как того требовали события в ночь после рекорда. Он просто решил отдохнуть от всего, дать себе время поразмыслить. С таким настроением Берт отбыл в Штаты. До сих пор помню все эти месяцы в редакции; мой рабочий день начинался с того, что я шел к ящику, где лежали сообщения телеграфных агентств. Не было ни минуты, когда бы я не думал о Берте. Я следил за ним по карте: Нью-Йорк, Чикаго, чемпионат университетов Калифорнии… Сообщения трех агентств, снабжавших нас информацией, я прочитывал от строчки до строчки. Но мне казалось, что все они слишком скупо повествуют о победах Берта. Их заметки я передиктовывал, соединяя воедино, дополнял собственной фантазией. Из турне Берта я сделал триумфальную поездку. Постепенно ко мне присоединились и другие газеты. Победы Берта стали победами ФРГ, забеги Берта — национальными событиями. Иллюстрированные журналы помещали его фотографии и заказывали у меня материалы для большого документального романа «Берт Бухнер»… Да, Берт побеждал. Он приходил первым в каждом забеге. Все началось с «Мэдисон-Сквер-Гардена» и кончилось на солнечном стадионе в Лос-Анджелесе. Он выигрывал соревнования с таким убедительным преимуществом, что некоторые спортивные обозреватели сочли его первым кандидатом в чемпионы олимпийских игр. Вот как высоко они ставили его победы! Но я знал, что победы Берта не так уж много стоят. Конечно, если бы Берт был спринтером, копьеметателем или прыгуном, то все самые оптимистические прогнозы следовало бы считать оправданными. В легкой атлетике спортсмен мог в ту пору основательно проверить свои силы только в Америке: Штаты здесь шли впереди. В каждом из этих видов спорта у них было по крайней мере три спортсмена мирового класса. Совсем иначе обстояло дело с бегом на дальние дистанции. Своими стайерами американцы никогда не могли похвастаться. Их бегуны добивались рекордов только в тех случаях, когда исход бега решал молниеносный рывок, короткое сверхчеловеческое усилие, абсолютное владение техникой. Бег на дальние дистанции — не их стихия, здесь они отставали. Настоящие стайеры рождаются в Старом Свете: в Финляндии, Венгрии, России, Англии… Да.

Чем объяснялся тот факт, что американские бегуны на дальние дистанции не достигали особых успехов? Была ли в этом какая-то закономерность?

Победы Берта не так уж многого стоили. Противники, которых он побеждал, были известны только у себя на родине. Наверное, их оставил бы позади и бегун класса Дорна.

Забеги Берта в Штатах… Пронзительные свистки в залах стадионов, крики, клубы табачного дыма… Я смотрел на фотографии, и мне казалось, что я сижу на трибуне, — так живо я представлял себе состояние Берта. Каждый раз его освистывали, хотя каждый раз он побеждал. Все его победы сопровождались угрожающими криками, возгласами недовольства и свистками: ведь за двенадцать забегов Берт не поставил ни одного рекорда. Думаю, он не хотел выкладываться, жать на всю железку, так как видел, что самый его опасный противник отстает метров на шестьдесят, а то и на все восемьдесят. Берт себя щадил. Он хотел верной победы и больше ничего. Но для зрителей этого было мало. Они требовали от него нового рекорда. Во-первых, потому, что чувствовали — Берт без особого труда может поставить этот рекорд; во-вторых, потому, что знали — каждый раз он не дотягивает до рекорда буквально самую малость. Поэтому в его поведении им чудилось что-то вызывающее, а раз так, они третировали его и освистывали.

А какого страха мы натерпелись однажды утром, когда пришло короткое сообщение о том, что Сэм Капасто предложил Берту стать бегуном-профессионалом! Спортивный цирк Сэма Капасто был самым известным в мире, и он предложил Берту тридцать тысяч долларов за выступление. Я помчался в клуб викторианцев, показал им сообщение, выслушал их сердитые комментарии. Да, теперь они научились ценить Берта, теперь он был им дорог не менее, чем казна их спортивного общества. Проклиная Сэма Капасту и его цирк, они направили ему телеграмму протеста. Берту они также сочинили телеграмму — предостерегали от ложного шага и просили ответить телеграммой. Но ответа все не было и не было. Телефон пришлось вынести в бар: он звонил безостановочно — звонили из газет, из телеграфных агентств… Все хотели знать, какое решение примет Берт. Но мы сами ничего не знали. Впрочем, я мог бы кое-что сказать. Пусть бы они спросили меня… Да, я был убежден, что Берт подпишет контракт с Канастой, что он станет профессиональным спортсменом. Я был настолько уверен в этом, что заключил бы любое пари. Ведь я считал, что знаю Берта куда лучше, чем все остальные. Но я проиграл бы пари. Телеграмма пришла на следующий день. Ее отослал сам Матерн из Бостона незадолго до отлета. Телеграмма была весьма лаконичная, в ней сообщалось о дне их прибытия домой и о том, что все обстоит благополучно. Да, я бы проиграл пари. Однако, читая телеграмму, я не мог отделаться от мысли, что во время поездки случилось нечто непредвиденное. Нечто такое, что удержало Берта от контракта с Канастой. «Может быть, он кое-что понял?» — думал я. Правда, в день их приезда мне не удалось обнаружить ничего особенного. Самолет приземлился, и им устроили пышную встречу! Вход на аэродром был оцеплен. Но люди напирали на веревки все сильнее и сильнее. Викторианцы прибыли в полном составе. Кинохроника, радиорепортер в кожаном пальто, даже городской магистрат прислал официального представителя, который должен был приветствовать Берта. Я стоял в зале ожидания. Самолет подрулил к аэровокзалу. Я видел все сквозь стекло, казалось — я заглядываю в гигантский аквариум.

В честь чего они устроили такую пышную встречу?

Что послужило ее причиной?

В открытой двери самолета появилась улыбающаяся стюардесса, отошла в сторонку и оглянулась назад. И тут вышел Берт. В руках он держал букет гвоздик. Он испытующе оглядел толпу, махнул рукой. Когда он спускался по трапу, по его лицу мелькали короткие вспышки: Берта фотографировали. Представитель магистрата шел ему навстречу, он передал Берту еще гвоздики — гвоздики тех же цветов, что и городской герб. Вручая букет, он что-то говорил. Я видел, как двигались его губы, как широко раскрывался рот; он напоминал щуку, заглатывающую рыбешку. После этого Берта приветствовало правление клуба. Среди них был и Уве Галлаш, рука у него висела на перевязи. Правление передало Берту памятный флажок. Радиорепортер в кожаном пальто пробился сквозь толпу и вступил в круг. Мальчишки с тетрадями для автографов так и сновали, оператор кинохроники тянул Берта за руку, показывая на трап, — видимо, хотел еще раз снять всю сцену прибытия. Ну, а молодые ребята из клуба «Виктория» скинули с себя плащи и выстроились шпалерами… А где же Матерн? Только сейчас он появился в дверях кабины, в руках он держал свою жесткую шляпу, из-за его спины выглядывала девушка. Старик официант подтолкнул меня в бок и кивком показал на окно:

— Кого там встречают? Кинозвезду?

— Бегуна, — сказал я.

Да, после приезда Берта все, казалось, шло как по маслу. Пышная встреча на аэродроме… Мне было даже боязно за него. Наконец-то он достиг славы. Все заговорили о Берте Бухнере. Имя его без конца повторяли газеты, даже в самых отдаленных деревушках слышали о нем, слышали, что Берт Бухнер бежал в Штатах во славу западногерманского спорта. Его худое лицо смотрело на вас с обложек иллюстрированных еженедельников, его узкая грудь разрывала финишную ленту. Да, она вечно рвала ленту финиша! После поездки в Штаты в Европе не было ни одного бегуна, который достиг бы такой известности, как Берт. Но что-то с ним все же случилось. В нем чувствовалось беспокойство, тайная тревога снедала его. Я явственно ощущал нервозность Берта по вечерам, когда после тренировок мы сидели с ним в клубе. Нервозность не покинула его даже после того, как он установил новый европейский рекорд. Под вечер на стадионе в Копенгагене. Нервозность Берт привез с собой из путешествия в Америку. Вместе с вполне понятной славой пришла и непонятная тревога. Что-то там все же стряслось! Иначе Матерн не стал бы грозить Берту исключением из спортивного общества только из-за того, что тот участвовал в съемках. Да, помнится, Матерн грозил ему исключением именно из-за съемок… Берт должен был выступать на соревнованиях общества «Виктория», но он отказался, мотивируя свой отказ утомлением и мышечной спазмой. Они вычеркнули его из списка участников. Это произошло в год его самых больших триумфов. Победы в Штатах, рекорд страны, европейский рекорд… Казалось, он мог позволить себе роскошь не выступать на чемпионате общества «Виктория». Берт нуждался в передышке, и если бы он отдыхал как следует, Матерн, возможно, оставил бы его в покое… Но тут вмешались киношники. Они хотели снять научно-популярный фильм о марафонском беге, но не могли подобрать исполнителя на главную роль. Эту роль они поручили Берту. Я написал для него текст. Марафон должны были снимать на берегу Любекской бухты. Вместе со съемочной группой мы отправились на Балтийское море. Мы поднимались все выше и выше по шоссе параллельно пляжу, стараясь найти хотя бы несколько десятков метров более или менее пустынной прибрежной полосы. Тщетно! Весь пляж был покрыт крепостями из песка и страждущими «греками» — жителями Рурской области. Песок, и живая плоть, да шелковистый блеск моря… Бирюзовая водная гладь, а над ней солнце в дымке. Подальше в море был виден белый катер, с него ловили угрей. Берт и я уже хотели было сдаться. Но киношники — народ терпеливый, они не отступают ни перед какими трудностями. Мы спустились по шоссе к морю. Наконец-то кинооператор обнаружил кусок безлюдного обрывистого пляжа; глинистый спуск, а под ним жалкая полоса пляжа, узкая и каменистая. Киношники возрадовались; нам понравилось усердие, с каким они устанавливали камеру, их товарищеское обращение друг с другом. Из музея они взяли напрокат греческие доспехи, наколенники, щит, шлем с султаном… Кто-то пододвинул Берту доспехи и сказал:

— А теперь натягивай на себя этот железный лом, малыш.

Берт, бегун, который передал Афинам весть о победе, должен был бежать во всем снаряжении. «Велика была победа! Кто принесет весть о ней в Афины?»

Как жаль, что на съемках не было Лунца! Старику Лунцу, крестному отцу гимнастов, следовало бы присутствовать на этих съемках. У меня сохранилась тетрадь с его записями о марафонском беге, многие из этих записей пригодились мне сейчас. Берт изображал наяву то, о чем до самой смерти грезил старик. Идеал бегуна, гибель в ореоле славы, гибель у цели.

— Пора начинать! — сказал один из киношников.

Внизу на каменистой полоске берега уже стоял Берт в греческих доспехах — в сандалиях, со щитом, с коротким мечом на боку. Художник все предусмотрел, даже доблестный пот, покрывавший чело воина, который только что покинул поле брани. Берт стоял внизу один как перст, вокруг него громоздились гладкие, отшлифованные морем валуны; он смотрел наверх — ждал сигнала начинать. Но на сей раз сигнала так и не последовало. Кто-то из киношников обнаружил на воде красного игрушечного зверя, которого ветер отнес в этот пустынный уголок. Надувного зверя выловили. Наконец Берту подали знак. И он побежал. Он бежал внизу вдоль моря, а его огромная тень скользила по коричневому глинистому откосу. Я слышал, как ударялись друг о друга камешки, которые он отбрасывал ногами, слышал легкое позвякивание щита. Из-под полуопущенных век я видел, как он бежал под размытым, как бы разорванным откосом; его фигура, все уменьшалась, вырисовываясь на фоне моря… И вдруг мне почудилось, что Берт увлек меня куда-то за пределы действительности. Да, да, тот древний грек, наверно, бежал именно так, слегка сгибаясь под тяжестью боевых доспехов и еще больше под тяжестью ответственности — шутка ли, ему поручили передать столь важную весть! Бегун из Марафона! Его напутствовали Терсип или Эвклес, это они приказали его сердцу и легким не щадить себя. Еще одна гора! Сердце, не подведи… легкие… Да, тот древний марафонец бежал так, как бежал Берт, сопровождаемый собственной тенью. А когда тропка оборвалась, только одна эта тень и показывала еще, что он бежит… Я, как сейчас, вижу бегущего по берегу Берта, вижу, как бриз шевелит султан на его шлеме.

Сколько раз ему пришлось повторить пробежку? Уже не помню. Киношники хотели отснять как можно больше кадров, они сняли бегущего Берта снизу, с моря, сняли его сверху, а потом сняли отдельно его тень, которая скользила по песку, по кустам и бирюзовой морской воде, беспрерывно видоизменяясь. Когда она пробегала под острым углом к земле, то казалась длинной, когда распластывалась по морю, — короткой…

На берегу уже появились зеваки. Покинув свои песчаные крепости, они примчались сюда; их интересовало все — и бег Берта, и работа съемочной группы. Некоторые справлялись, когда фильм о марафоне выйдет на экраны. Снизу бег не казался таким впечатляющим. Но вот Берт приблизился, и часть зрителей узнала его. У меня за спиной и рядом в толпе шептали имя Берта. А какой-то тип с ожогами от солнца громко выкрикнул его имя и помахал ему рукой, словно они были закадычными друзьями. Великое дело — популярность! Только тут я понял, что значит быть знаменитостью. Знаменитости приходится мириться с тем, что целый народ обходится с ней за пани-брата. Берт был на пути к этому… Дядя с ожогами протянул ему руку, они с Бертом обменялись рукопожатиями. Берт терпеливо отвечал на все вопросы, выражал сожаление по поводу того, что не может принять приглашения, позировал фотографам-любителям, которые обязательно хотели иметь его карточку «на память» об этом отпуске… И так же, как во время встречи на аэродроме, мне вдруг стало боязно. Слава богу, киношники скоро прекратили съемку, и от сердца у меня отлегло.

— Можешь сбросить эту жесть, малыш! Мы сделали пять дублей.

Они помогли Берту разоблачиться и отвезли нас обратно на пляж в курортный городок. Берт потащил меня за собой. Уже спустились сумерки. Мы шли мимо темных, похожих на разинутые пасти плетеных кресел с тентами, а потом поднялись по песчаной тропинке между соснами к ярко освещенному казино.

— Давай заглянем сюда, старина, — сказал Берт. — Может, сегодня мне привалит счастье. После того как целый день вкалываешь, необходима разрядка. Иначе не будешь в форме. Это как тренировка у Гизе.

У меня не было ни гроша за душой, я вообще не хотел идти, но Берт взял меня под руку и потащил. Мы уже стояли у входа в казино, как вдруг словно из-под земли вырос Матерн, за ним маячил Уве Галлаш с сонной улыбкой на губах. Они появились совершенно неожиданно. Короткое приветствие… Никто не жал друг другу руки, никто не хлопал друг друга по плечу, мы ограничились самыми необходимыми словами.

— Я хотел бы с вами поговорить, Берт.

И мы снова поплелись вниз, во второй раз прошли мимо разинутых, как пасти, плетеных кресел. Такова была воля Матерна, вице-президента общества «Виктория»… Над бухтой разнесся дробный перестук мотора — рыбацкая шлюпка возвращалась домой. В сумерках мерцала кромка пены. Над нашими головами прошумела стая птиц. Наконец-то Матерн остановился. Многозначительно прикрыл глаза, многозначительно оглядел всех нас. И только после этого высказал свою угрозу… Теперь я окончательно понял, что между ними что-то произошло. Я круто повернулся и пошел.

— …вы знаете, мы не мелочны…

Я спустился к самому морю.

— …но вы нам солгали. Не захотели выступать на чемпионате, придумали пустяковый предлог. Вам это, видите ли, ничего не давало…

Я стоял и курил у самой воды, волны лизали мои подошвы.

— Но для кино вы согласны бежать… Стоило им поманить вас пальцем, и вы забыли о своей усталости. А мы узнаем обо всем последними…

Недалеко от берега бесшумно проплыла лодка, с нее доносились звуки музыки.

— …Да, я знаю, вы не получаете гонорара. Можете мне об этом не рассказывать. Я достаточно хорошо информирован обо всем, в том числе и о сумме ваших издержек. Но не в этом суть. Главное, что с «Викторией» вы, видно, не очень-то церемонитесь… Ну что ж, и мы можем перестать церемониться со спортсменом, который…

Я отошел еще дальше, при каждом моем шаге под ногами у меня хлюпала вода.

— …Да, это мы знаем. Можете ничего не говорить. Тем более у вас нет причин удивляться, если мы сочтем нужным сделать соответствующие выводы… Добрый вечер.

Я быстро повернулся и увидел спину удалявшегося Матерна, увидел спину Уве Галлаша. Они шли по направлению к машине. Секунду Берт стоял неподвижно, ошеломленный, потом он что-то крикнул им вдогонку и быстрым шагом пошел вслед за Матерном и Галлашем, у машины Матерна он нагнал их. Теперь Берт знал себе цену. Победы, встречи, которые ему устраивали, известность, которую он приобрел… Нет, его цена выше, чем думают эти молодчики… Он чувствовал себя совсем иначе, чем в ту пору, когда работал на вонючей фабрике и выступал за «Львов гавани»… Он знал, что человек с таким именем, как он, не обязан выслушивать оскорбления. Голос его звучал уверенно; отвечая им, он был полон чувства собственного достоинства.

— Подумайте, чего стоит ваше общество без меня! Кто бы стал говорить о «Виктории», если бы я не выступал за вас? Быть может, люди говорили бы о ваших празднествах, но уж никак не о ваших спортивных достижениях. Известность вам принесли мои рекорды. Ваша известность добыта мною. Широкая публика знает не вас, а меня. И она делает ставку на меня. Да, один раз я бежал не для вас. Ну и что же! Можно подумать, будто я совершил бог знает какое преступление. В чем я, собственно, провинился? Меня попросили сняться в кино, и я бежал перед кинокамерой. Но бежать перед кинокамерой куда легче, нежели выступать на соревнованиях. Пора бы вам это усвоить. А если вы это еще не усвоили, то пожалуйста… Можете делать выводы. Но и я считаю себя вправе сделать свои выводы. После возвращения из Америки у меня было много предложений. Возможно, я выберу время и внимательно рассмотрю эти предложения. Добрый вечер.

Дверцы машины захлопнулись. Берт подозвал меня к себе, голос его звучал спокойно.

— Теперь в самый раз поиграть, старина. Лучшая разрядка.

В этот вечер он и впрямь «поиграл». Он был вообще единственным, кто играл по-настоящему. Все остальные посетители казино — по-моему, это были сплошь мелкие торговые служащие или секретари, мечтавшие поправить свое финансовое положение с помощью двухмарковых фишек, — все остальные бодро ставили на черное или на красное; мысленно они уже отнимали от будущего выигрыша стоимость проезда, проигрыш они вообще не принимали в расчет… Но Берт играл по-настоящему. Каждый раз он ставил на «зеро» и проигрывал. Он поставил на «зеро» четырнадцать раз подряд. Во время игры он не сказал ни единого слова. Я поместился напротив него, видел как он проигрывает. И, не выдержав, посоветовал ему поставить на трансверсаль. Но Берт опять поставил на «зеро» и проиграл. По виду никто не принял бы его за азартного игрока. Если бы киношники решили снять фильм о рулетке, они не взяли бы Берта на главную роль; главную роль у них сыграл бы актер с блуждающим взглядом и иссохшим лицом, с тонкими, нервными пальцами, человек, который курит сигарету за сигаретой. Правда, таких игроков, по-моему, не существует в природе, во всяком случае, их не существовало в этом казино, где фортуна повернулась лицом к демократии. Да, Берт не производил впечатления настоящего игрока. Но потом, когда я увидел, что множество господ очень вежливо, хотя и ненавязчиво кланяются Берту, я понял, что Берт был завсегдатаем казино, так сказать, их постоянным клиентом. А к постоянным клиентам здесь были чрезвычайно внимательны, как, впрочем, и во всех других заведениях, где успех предприятия зависит именно от таких постоянных клиентов… После того как Берт проигрался в пух и прах, поставив все свои деньги на «зеро», он опять заговорил со мной. Но я, увы, не мог ему ничем помочь, у меня не оказалось даже двадцати марок. Я не знал точно, сколько он просадил, решив «поиграть» в тот вечер, но уверен, что он оставил в казино не менее половины своего месячного жалования. Не менее…

Мы вышли на свежий воздух и начали искать машину киношников, которые собирались поужинать в рыбном ресторанчике. Киношники уже уехали… Пришлось нам топать домой пешком по старой проселочной дороге, обсаженной кустарником; мы брели в темноте по растрескавшейся глине и по засохшим колеям. Поднявшись в гору, мы взглянули на бухту — под холодным светом луны море ярко блестело… Я давно хотел поговорить с Бертом. И сейчас для этого представился благоприятный случай. Мне надо было сказать многое. Я уже давно искал подходящей возможности. Но именно теперь, когда случай представился, я молчал. Удивительная история! Быть может, я молчал потому, что втайне уже смирился с собственным бессилием, потому что знал — все идет своим чередом и никакие слова ни на йоту не изменят судьбу Берта. Да, наверное, мое затянувшееся молчание было признанием, инстинктивным признанием того, что я капитулировал, отрекся от Берта.

Впрочем, через день все опять переменилось. На первый взгляд, во всяком случае.

…Под нами огни деревушки, ухабистая дорога, маленькая деревенская гостиница, где хранилась наша рыболовная снасть, озеро с кромкой камыша, в котором мы собирались на следующий день ловить щук. Йенсен, самый невозмутимый трактирщик в мире, вышел, как всегда в подтяжках. Никогда в жизни я не встречал человека, который так медленно выражал бы свои мысли, как Йенс Йенсен. За весь вечер он едва успел сообщить нам, что накануне один из его сыновей поймал четырнадцатикилограммовую щуку… Йенсен приготовил к нашему приезду все: комнату, лодку, рыбок для наживки, маленьких окуньков, которых он погружал в воду в железной коробке с пробитыми дырочками… С каким немыслимым нетерпением ты каждый раз ждешь той секунды, когда в первый раз забросишь блесну! Так, наверное, чувствуют себя бегуны на старте, если им предстоит бежать с незнакомым противником. Ожидание и страх перед выстрелом стартового пистолета! Да, наверное, спортсмены, которые, пригнувшись или присев на корточки, следят за косо поднятым пистолетом стартера, испытывают почти то же чувство! Берт сел на весла. Вода в озере была неподвижна и казалась черно-синей; из камышей доносились щебет и кряканье; прямо у самой лодки неожиданно вынырнула чомга, испугалась и опять скрылась под водой, и в том месте, где она нырнула, разошлись круги. Небо было облачное, ни ветерка. Наконец я забросил тяжелую блесну, катушка спиннинга долго разматывалась, под воду ушло метров двадцать, только тут я закрепил леску. Берт греб так, чтобы лодка все время находилась на одинаковом расстоянии от берега, и она скользила вдоль камышей. Он широко и почти бесшумно разводил весла. Только иногда, когда лодка ускоряла ход, Берт на секунду поднимал весла, и я видел, как с лопастей стекала вода; я крепко сжимал ручку спиннинга, потому что крупная щука, схватив наживку, иногда вырывает спиннинг из рук. И я не спускал глаз с Берта. Его лицо было строго — не дай бог упустить то мгновение, когда рыба клюнет! И в то же время на нем читалось счастье, счастье ожидания. Мы зашли в заливчик, и Берт перестал грести. Я слегка намотал леску и протянул Берту ручку удилища. Он встал и начал осторожно вести спиннинг по воде. Тяжелая блесна, покачиваясь в черно-синей воде, прошла по всему заливу. Клева не было. Берт поменял блесну, сперва на медную, потом на пятнистую. Ничего не помогало. Тогда Берт опять сел на весла, и мы поплыли вдоль берега; блесна тянулась за нами… А как мы воспрянули духом, когда на темной от донных трав поверхности — вода здесь была непрозрачной, как в болоте, — вдруг вскипел бешеный водоворот! Целая стайка маленьких красноперок выскочила из воды и, потрепыхавшись немного, снова скрылась в глубине. Я тут же намотал на катушку леску, хотел передать спиннинг Берту, но он отрицательно качнул головой. Берт сложил весла, и лодка скользнула в самую гущу трав, которые, подобно щупальцам, обхватили ее со всех сторон. Теперь мы стояли на месте, и Берт воткнул удилище в мягкое дно, а на удилище укрепил толстую леску с грузиком. Нет, он не стал закидывать блесну, хотя знал, что где-то поблизости охотится щука, — блесна обязательно зацепилась бы за траву. Берт решил ловить на жерлицу. Из железной коробки он вытащил окунька и обрезал ножницами колючки у него на спине: щука охотно берет окуня, но иногда ее останавливают воинственно поднятые спинные плавники. Берт осторожно насадил на крючок живца и повернул крючок так, чтобы его острие было направлено к голове рыбки. Окунь спокойно лежал у Берта на ладони. Но когда Берт опустил живца в озеро, окунек завертелся как плохо нагруженная лодка, которая никак не может выровняться на воде. А потом и крючок и леска медленно, как бы недоверчиво поползли в глубину. Длина лески была метра два, не больше, и короткий толчок скоро возвестил, что свободный спуск окуня кончился. Лодка дернулась несколько раз и выплыла из трав; мы двинулись дальше вдоль камышового пояса, вдоль берега, полого поднимавшегося кверху. Я снова забросил блесну. И когда мы шли наискосок через озеро, где-то почти на середине леска вдруг натянулась, а ручка удилища слегка запружинила, но толчка я не ощутил и подумал было, что блесна зацепилась за какое-нибудь растение на дне или за корягу — сопротивление спиннинга было ровное. Берт перестал грести и начал медленно наматывать леску на катушку.

— Трава, — сказал я. Но в ту же секунду почувствовал, что рыба дернула, не очень сильно, но дернула. И я увидел рядом с блесной белое брюшко, рыба и блесна кружили друг за другом. Сопротивление лески стало сильнее. Но рыба была уже так близко от лодки, что Берт смог достать ее сеткой. Такого большого окуня я еще ни разу не вылавливал. Мой крючок зацепил его за брюшко. В окуне было без малого кило… А вот и середина озера… Теперь мы ловили только на середине. Берт стоял в лодке и забрасывал блесну во все стороны; леска с шумом бежала по катушке, потом раздавался всплеск, и блесна погружалась в воду. Иногда она, впрочем, с подскоком шлепала по воде, как плоский камешек, брошенный умелой рукой. Клева не было. Не вытаскивая блесны из воды, мы снова двинулись вдоль берега к тому месту, где на дне густо росла трава и где Берт оставил живца. Леска была туго натянута и слегка дрожала… Берт это сразу заметил и сильно наклонился за борт. Движением руки он показал мне на сетку, а сам, держась за удилище, схватил леску и обернул ее вокруг ладони. Петля лески тут же врезалась в ладонь. Берт натянул леску еще сильнее; очень большая тень стрелой пронеслась к поверхности и, дернувшись, снова исчезла в глубине.

— Ты ее видел?

— Да, да, — сказал он. — Тише, старина, сиди смирно. Теперь он опять обматывал леску вокруг руки — вторая петля, третья… Леска становилась все короче, и пойманная рыба с яростью била плавниками по воде, так, что на поверхности возникали маленькие водовороты. Щука медленно поднималась кверху. Ее пасть была открыта, жабры опущены. Она дергала и рвала леску, а потом вдруг метнулась высоко вверх и изо всех сил затряслась в воздухе, стараясь освободиться от крючка. Но это ей не удалось. Крючок вошел глубоко под жабры, так что рыба смогла бы избавиться от него разве что оторвав себе голову. Под конец щука встала стоймя, покачиваясь из стороны в сторону и глядя на руку Берта так, словно хотела ее цапнуть. Но я уже поддел нашу добычу сеткой и с силой приблизил к лодке. Щука была поймана. По моим расчетам, в ней было около семи килограммов, но она потянула целых восемь с половиной… Когда мы выпотрошили эту щуку, в брюхе у нее кроме нашего окуня оказалась еще белесая, наполовину переваренная маленькая щучка. Ей-богу, после того как мы с Бертом благополучно вытащили огромную щуку, мы почувствовали себя так, словно с нас свалилась тяжесть. Берт глотнул из моей фляжки, от радости он без конца подталкивал меня в бок. И мы долго разговаривали. Теперь я знал, что кроме меня у него нет ни одного настоящего друга — ведь он ни разу не выезжал на рыбалку с кем-нибудь еще! Поэтому я счел своим долгом опять сказать ему то, что уже неоднократно говорил. Нет, я больше не мог вынести этого обреченного молчания, мне претила мысль, что я, не сказав ни слова, потеряю его. Моя сложная тактика показалась мне в день, когда мы поймали щуку, совершенно дурацкой, и я решил преодолеть то, что стояло между нами, и выложить ему все, что у меня накипело. На этом озере мы в последний раз подвели итоги. Мы сидели в лодке, и Берт, сказал мне:

— Начинай, старина. Я весь — внимание. Ты же знаешь, я всегда прислушиваюсь к тебе. Мы друг друга достаточно хорошо изучили.

Достаточно ли хорошо я изучил Берта? Пока я говорил, глаза у него были опущены, время от времени он кивал головой. И он выслушал меня не перебивая.

Сейчас, Берт, — сказал я, — ты добился всего, чего может добиться человек в твоем положении. Ты независим во всех смыслах, держишь несколько рекордов, тебя знает и любит широкая публика: когда ты бежишь, она за тебя болеет… Сейчас самый подходящий момент выйти из игры. Ты ведь знаешь, Берт, как переменчивы люди: стоит тебе потерпеть поражение в нескольких забегах — и публика от тебя отвернется. Вспомни других спортсменов, вспомни, как быстро их забыли. Иногда умение уйти вовремя приносит больше преимуществ, чем победы, к которым человек всю жизнь стремится. Слава — не страховой полис. На твоем месте я бы провел еще один спортивный сезон и сказал «прощайте». Поезжай в Ганновер, стань студентом; может быть, все тогда образуется само собой. Здесь ты можешь каждую минуту оступиться.

Мы долго молчали, потом Берт сказал, не глядя мне в лицо:

— Наверное, ты прав, старина. Но советовать всегда легко. Чего я, собственно, добьюсь, отказавшись от бега? Трудно сказать «прощай», пока ты еще в форме. Мне необходим спорт, я не могу от него отказаться.

— Нет, Берт, тебе необходим не спорт, а победы, рукоплескания — все то, что несет с собой успех. Вспомни маленького аргентинца, вспомни Фалькераса. Он говорил: «Победы были для меня наркотиком. И этот наркотик меня доконал. Под конец я просто не мог жить без побед». Надо уйти из спорта до того, как ты станешь наркоманом. Ты должен решиться сейчас, пока ты еще можешь выбирать.

— А я еще могу выбирать? — спросил Берт.

— Не знаю, — сказал я. — Все покажет твое решение.

Берт столкнул в воду нос лодки. Потом спрыгнул в лодку, всунул весла в уключины и сказал:

— Подождем еще, старина. Поглядим, что будет дальше. Сперва я должен поговорить с Матерном и успокоить викторианцев. Думаю, что я перегнул палку. Вначале я хочу уладить эту историю. И ты можешь мне помочь.

Да, я в последний раз высказал ему все, что было у меня на душе. И почувствовал даже некоторое облегчение. Мне показалось, что я кое-чего достиг. Может быть, именно поэтому я с такой охотой выполнил его просьбу — помог урегулировать дела с Матерном и другими. Викторианцы сразу поняли, на кого я намекаю в своей статье, они без труда догадались, что я имею в виду Берта. Я написал, что с хорошим бегуном надо обращаться иначе, нежели со сторожем на стадионе. Совершенно естественно, что очень хороший спортсмен обладает тонкой нервной организацией. Человек, который выдерживает немыслимые перегрузки, обычно немыслимо впечатлителен и уязвим. Поэтому спортивное общество, за которое выступает первоклассный спортсмен, писал я, обязано считаться с ним… Мои надежды оправдались: викторианцы прочли статью. Матерн понял намек и, фигурально выражаясь, снова прижал к груди Берта: казалось, все уладилось…

…О боже! Их нагоняет Муссо, крутобедрый, загорелый до черноты Муссо. Он обошел Оприса, обошел Сибона и Хельстрёма; события приняли угрожающий оборот, рывок Муссо все еще продолжается; как видно, итальянец решил обойти Берта, а может, он этого вовсе не хочет, может, он просто намерен создать себе хорошие предпосылки для рывка перед стартом. Муссо славится своим предстартовым спуртом, в последние секунды он уже не раз побеждал самых опасных соперников… Неужели этот забег также решит его рывок?.. Муссо замедляет темп. Может быть, он задумал остаться между Бертом и Хельстрёмом. Не исключено. Теперь Муссо удлинил шаг, его плечи чуть расслабились. Нет, результаты этого забега еще нельзя предсказать. А если что-нибудь и можно предсказать, то лишь учитывая самообладание Хельстрёма и Сибона, их непоколебимую уверенность в своих силах. Как спокойно они бегут, не меняя раз избранного темпа, не обращая внимания на борьбу противников за место! Сразу видно, что они верят в победу… Муссо что-то держит в руде, — кажется, носовой платок, которым он на бегу вытирает затылок и лицо… Взяв поворот, Берт оглянулся, узнал Муссо, но выражение его лица не изменилось… Возможно, он считает, что Муссо менее опасен, чем другие. При каждом шаге Муссо четко вырисовываются мускулы на его ногах, мускулы икр, бугры мускулов на бедрах. Муссо — тип бегуна-силача. А Хельстрём — бегун прирожденный. Так, по крайней мере, следует из классификации Гизе. У кого больше шансов на победу? Согласно теории Гизе, прирожденному спортсмену легче прийти первому, во всяком случае, на дальних дистанциях: у него более емкие легкие, более выносливое сердце. Зато спортсмен с особо развитой мускулатурой — царь и бог на коротких и средних дистанциях. Если победит Хельстрём, то тем самым победит теория Гизе. Разве не так?

Победы Берта… За все те годы он не потерпел поражения ни в одном забеге. И мы сами, и викторианцы привыкли к тому, что его имя — залог победы. Абсолютный чемпион ФРГ, абсолютный чемпион Европы… Все рекорды принадлежали Берту Бухнеру. Когда он бежал, не возникало вопроса, кто окажется победителем. Противникам оставалось бороться только за второе и третье места. В Або, в Мальмё, в Лионе, на вечернем спортивном празднике в Манчестере, в Будапеште, на летних соревнованиях в Неаполе — повсюду он приходил первым. Там, где он появлялся, исход забега был предрешен… И так считали не только мы с ним, но почти все зрители, заполнявшие трибуны. Он был всеобщим любимцем, почти все болели за него. Перед каждым стартом он искал меня глазами, я махал ему рукой, он махал мне в ответ. И я был твердо уверен, что он победит. Казалось, между мной и им существует некий тайный сговор, и перед стартом мы подаем друг другу важный сигнал; наш кивок можно было счесть своего рода талисманом, приносящим счастье. Мои соседи по трибуне поворачивали головы, мерили меня вопросительными взглядами. Конечно, они знали Берта, и им хотелось понять, что за таинственная связь существует между мной и им… Годы побед… Каждый уличный мальчишка повторял его имя, и когда ребята бежали наперегонки, они кричали: «Чур, я буду Бертом Бухнером!» Девушки в женской спортивной школе организовали кружок Берта Бухнера, они коллекционировали его портреты и на своих вечерах угощали Берта домашними тортами. Я вовсе не удивился, когда однажды к Берту в магазин пришел незнакомец с каким-то обращением. Это произошло в год Олимпийских игр, имя Берта было у всех на устах, и незнакомец во что бы то ни стало хотел заполучить его подпись под обращением против ремилитаризации или против несправедливого налога на оборот… Не помню сейчас точно, о чем шла речь в этом обращении.

— Чем больше известных имен, тем лучше, — сказал желтолицый незнакомец, оставляя обращение Нанни. — Передайте господину Бухнеру, что нам необходимо его имя.

Упираясь животом в край прилавка, Нанни с важностью кивнула. Я подождал, пока мы остались вдвоем. Прошел между полками с товаром. Как сейчас помню, запах свежей кожи и спортивного белья. В комнате за магазином Берта тоже не было. Да, в тот день я заехал за ним, так как мы условились пойти вместе на выставку «Спорт и искусство». Но Берта в магазине не оказалось. Я опять подошел к прилавку и спросил Нанни:

— Где Берт? Мы условились встретиться.

Нанни помедлила немного, повернулась ко мне спиной и, не спеша, спрятала обращение; наверное, надеялась, что за это время я испарюсь. Но мы с Бертом условились встретиться, и я не уходил. Олимпийские игры были не за горами, поэтому Берт тренировался и днем. Я спросил Нанни:

— Он еще на тренировке?

Она бросила на меня долгий испытующий взгляд и сказала:

— Он больше не приходит сюда. Вот уже несколько дней не приходит. Скоро нам дадут нового управляющего. Кажется, он поехал к себе домой. Хочет немного отдохнуть…

Мне надо было попасть на выставку, и я переломил себя — не пошел сразу к Берту. Хотя не сомневался: случилось что-то важное. Нанни не прибавила ни слова, но она, по-моему, знала больше, чем хотела показать. Да, я поехал на выставку, так как на следующий день она закрывалась. Мне необходимо было пойти на выставку. И я решил сразу же после нее отправиться к Берту. Однако на выставке я встретил Альфа, а он, безусловно, был в курсе дела. Он всегда все знал… Мы встретились в зале, где стояли скульптуры. Сперва я был там единственным посетителем. Вот дискобол: весь корпус у него повернут назад, кажется, будто в следующее мгновение он совершит свой поразительный бросок; но дискобол навеки застыл, мне даже стало его немного жаль. Я подошел к гимнастке с булавами — коренастая, коротконогая девушка, тем не менее она производила впечатление грациозной и невесомой, все тело ее было подчинено единому ритму. Девушка-гимнастка мечтательно улыбалась свинцовой трубе на мраморном цоколе. Свинцовая труба носила название «Юный спортсмен в страстном ожидании состязаний». Я обошел вокруг страстной свинцовой трубы и заглянул в соседний зал; там висели гравюры — спортивные игры, изображенные на греческой утвари. Чувственная прелесть состязаний, чувственная прелесть ожидания… Мускулистые фавны с набухшими фаллосами мчались неизвестно куда. Перед зашторенным окном целая группа бегунов. По-моему, ее привезли из Финляндии. Три бегущих человека. Поразительная экспрессия! Невольно ждешь, что кто-нибудь из них сорвется с места. Они бегут на арене под открытым небом, не то преследуемые кем-то, не то преследуя кого-то… Подойдя к гимнасту с обручем, я заметил Альфа… Впрочем, нет, сперва я услышал его шаги, услышал, как каучуковые подошвы ступают по паркету. И лишь потом, взглянув в окно, увидел отражение Альфа. Я его сразу узнал. Он остановился перед сильно увеличенной фотографией греческих спортивных состязаний. Потом опять раздалось шарканье подошв, и Альф вошел в зал со скульптурами. Тут и он заметил меня. Мы поздоровались и последние залы осматривали вместе.

— Зачем устроили эту выставку? Какой смысл? — спросил Альф.

— Никакого смысла. Напрасно искать во всем смысл, — сказал я.

На улице накрапывал дождь, и мы стояли у входа под грязным стеклянным козырьком, глядя на вереницу машин. Альф следил глазами за номерами трамваев, которые, покачиваясь, проносились мимо нас, — он ждал своего трамвая. Но тут вдруг я увидел грузовик из нашей экспедиции. Я подал знак шоферу, мы вскарабкались на переднее сиденье. Репсольд довез нас до центра. В первый раз мы остались с Альфом вдвоем. И я ни за что не хотел его отпускать; можно было поручиться, что Альф знает об истории с Бертом больше меня, пожалуй, даже больше Нанни. Словом, я пригласил его пообедать в «Рыбный погребок», к Максу… Макс стоял на своем обычном месте, притиснутый стойкой к стене. Казалось, его в виде наказания затолкнули в угол, а потом водрузили стойку; он угрюмо кивнул и показал на столик в нише. В молодости Макс занимался кетчем, все его друзья были борцами. Именно борцы являлись завсегдатаями «Рыбного погребка». На стенах висели фотографии борцов — с застывшим взглядом и выставленными вперед кулаками; борцы с фотографий угрожающе заглядывали нам в тарелку… Вот Владислав по прозвищу «Душегуб», вот Эдди — «Бык из Миннесоты», вот Попович — «Грубиян». У Макса висели портреты тех, с кем ему доводилось встречаться на ринге. Все его противники были налицо, только под стеклом… Разумеется, нам подали сильно прожаренную камбалу величиной с теннисную ракетку; запивали мы ее водкой. Во время еды я называл по имени всех борцов на фотографиях, всех этих господ с бычьими загривками, которые с угрозой смотрели нам в тарелку. Под конец я сказал Альфу, что Берт уже не служит в магазине. Ну конечно, я не ошибся: Альф все знал. Он пожал плечами и сокрушенно махнул рукой.

— Не очень-то приятная история. Хотя трудно сказать, чем она кончится, — начал Альф.

Оказалось, что ревизор обнаружил какую-то недостачу. Так Альф, по крайней мере, слышал. Вот почему они на всякий случай отстранили Берта от дел. Впрочем, они уже выяснили, что недостача пустяковая; просто бухгалтерские книги велись не очень аккуратно. Никакой выгоды Берт из этого не извлек.

— Что они, собственно, хотят от Берта? — недоумевал Альф. — Никто не сделал для «Виктории» столько, сколько сделал Берт. Благодаря ему «Виктория» получила известность, благодаря ему о ней заговорили. В этом он им потрафил. Боссы «Виктории» отнюдь не возражают против того, чтобы Берт выполнял свои обязательства и впредь. Они возражают против другого — не хотят за это платить. Удивительная история! Когда правление отчисляет суммы для себя, боссы подписывают ведомости с закрытыми глазами, но когда это делают для какого-нибудь спортсмена, они смотрят на него как на завзятого мошенника. Можно подумать, что правила для спортсменов-непрофессионалов написаны серной кислотой. Наши боссы не хотят к ним прикасаться. У них только одна мысль — как бы не обжечь себе пальцы… Я знаю, что Берт хотел покрыть недостачу из собственного кармана. Но боссы не согласились. Подождем, что будет дальше.

Альф снова сокрушенно покачал головой, словно хотел меня успокоить. Потом поднял глаза и улыбнулся. Я понял, что он мне все выложил, больше он ничего не знал. И в то же время я чувствовал — произошло еще какое-то событие, а может быть, не произошло, а только произойдет. История с магазином была всего лишь прелюдией. Я спросил Альфа, где Берт. Дома его уже не было. Еще до обеда он уехал на озеро. Тогда я спросил, скоро ли он вернется?

— Он вернется сегодня вечером. В цирке у тигрицы родились малыши, Берт должен окрестить их. Ведь сегодня суббота… Да?

Я молчал. И Альф ощутил в моем молчании недовольство. Он понял, что я осуждаю Берта. Так явственно понял, что счел своим долгом сказать несколько слов в его защиту.

— Ты вообще здесь не судья. Когда человек приобретает такую известность, как Берт, он не может сидеть взаперти, ему необходимо присутствовать на всяких церемониях, так же необходимо, как, например, стричься. Человек, у которого такое имя, как у Берта, уже не принадлежит себе, он должен считаться с окружающими, у него появляются определенные обязанности… Давай сходим в цирк и посмотрим, как он будет крестить тигрят.

Как сейчас, вижу Альфа, его красивое неинтеллигентное лицо. Мы выпили кофе, потом пошли в кино, а вечером отправились в цирк.

Черная, мокрая, отяжелевшая от дождя крыша цирка Шапито провисла; повсюду виднелись мокрые пальто и блестящие дождевики; теплые испарения поднимались кверху, остро пахло опилками и аммиаком… Клоун с синими, озябшими руками продавал программки, в проходе маячила белокурая большеротая капельдинерша. Оркестр играл марш, он без конца наяривал марши. Оркестранты были одеты в тесные зашнурованные униформы с золотыми позументами — их набирали всего только на одну неделю… В тот вечер публика так и не заполнила шатер цирка. Дешевые места в верхних ярусах пустовали. Уже после первого номера я почувствовал тоску, привычную гложущую тоску… Так было со мной в цирке всегда. Вымученные шутки клоунов, которые орали друг на друга, стоя на арене; вялые фокусы дрессированного льва, заученное изящество велофигуристки, еще совсем ребенка. А главное, главное, эта натужная спешка, это наигранное веселье. Каждый раз я испытывал в цирке неприятное чувство удивления и невольную грусть. Мы с Альфом нетерпеливо ждали антракта, ждали Берта, этих самых крестин новорожденных тигрят… Наконец-то антракт наступил. Альф подтолкнул меня. Служители в униформе уже готовились раздвинуть занавес главного входа. А вот и Берт. Рядом с пим в блестящем фраке шел директор цирка, его держала под руку цветущая девушка с длинными волосами.

— Марион, — сказал Альф. — Королева красоты, избранная этой осенью. Она будет крестить второго тигренка.

Луч прожектора осветил всех трех и неотступно следовал за ними, пока они шли к середине арены. Директор цирка сделал знак, служитель в униформе побежал и принес мегафон; потом директор обвел взглядом зрителей и подождал, пока наступит тишина; только после этого он представил обоих восприемников. Имя Марион Климшат было встречено аплодисментами, при имени Берта публика зааплодировала еще громче. В петлице у Берта красовалась гвоздика, точно так же, как в петлице у директора; зрителям он дружески кивнул, словно они были его старые знакомые… Помню, как его представлял директор:

— А теперь я познакомлю вас со вторым восприемником. Впрочем, и его мне не надо представлять. Все мы знаем Берта Бухнера, прославленного чемпиона гаревой дорожки, на которого мы так уповаем в преддверии Олимпийских игр. Итак, красота и быстрота…

Марион Климшат была в лучезарном настроении; переминаясь с ноги на ногу, она неопределенно улыбалась… В конце концов на арене появилась серебряная купель, и два служителя в униформе внесли новорожденных; директор бодро открыл две бутылки шампанского, бодро разлил шампанское по бокалам; тигрята, наморщив носы, смотрели на мир с глубоким недоверием; служители бережно прижимали их к расшитым униформам, тигрята демонстрировали свои пузики, покрытые мягким пухом… Директор обратился к Берту, предлагая ему окрестить тигренка. Берт опустил палец в бокал с шампанским и стряхнул несколько капель на помятую мордочку тигренка, после чего мохнатый клубочек чихнул, фыркнул и недовольно отвернулся, прижав уши к затылку.

— Отныне, — громко возвестил директор, — этого тигра будут звать Берт!

Зрители захлопали в ладоши: ведь и они присутствовали при сем знаменательном событии. Фрейлейн Климшат, окрестившая второго тигренка, также удостоилась аплодисментов.

— Отныне этого тигра будут звать Марион!

Откуда ни возьмись набежали фотографы и стали снимать улыбающихся крестных и крестников. По просьбе фотографов всю церемонию повторили сначала, бокалы снова подняли, только после этого фотографы успокоились. Оркестранты, которых нанимали всего на неделю, грянули марш. Зрители начали отбивать такт ладонями, и вся группа в такт маршу, в такт аплодисментам прошествовала по арене. Первыми шли служители, бережно прижимая тигрят, которые носили теперь имена знаменитостей… Марион и Борт, красота и быстрота… Мне повезло, я присутствовал при этом. Ведь главное в жизни — присутствовать на всяких церемониях. Это так же необходимо, как стрижка и бритье… Вокруг Берта образовалась давка, после представления он давал автографы. Прислонившись спиной к брезентовой стене цирка, Берт быстро расписывался в многочисленных тетрадях, блокнотах и карманных календарях, которые протягивали ему со всех сторон. Получив его роспись, люди нетерпеливо проталкивались сквозь толпу, шли в какой-нибудь укромный уголок и там с некоторой недоверчивостью и удивлением снова раскрывали блокнот или записную книжку и читали имя Берта, словно никак не могли поверить собственному счастью. Можно было подумать, что они заполучили Берта себе в родственники… Не прекращая писать, Берт кивнул мне. Добраться до него не было никакой возможности. А после того как толпа схлынула, директор цирка пригласил восприемников в ресторан. Берту пришлось остаться: он ведь должен был присутствовать.

Я пошел домой и всю дорогу думал о снах, которые преследовали Берта. Он сам рассказывал мне об этих снах… Берт без конца видел во сне бегство, черный от преследователей горизонт, ему казалось, что он хоть и бежал, но не мог сдвинуться с места; какое-то невидимое препятствие не давало ему скрыться из глаз врагов, он спотыкался, ему не хватало воздуха. Вдалеке уже раздавались крики, выстрелы, яростный собачий лай. Потом преследователи замолкали, ибо им казалось — беглец уже у них в руках. Эти темные трагические сны повторялись из ночи в ночь. Берту спилось, что ноги больше не держат его, что легкие и сердце отказали ему на полпути… В снах этих была своя последовательность, своя логика. Та самая последовательность, которой подчинялась и жизнь Берта. Берт убегал от всех, но не мог убежать от себя. Он был самым опасным соперником себе самому. И этого соперника он не мог обойти ни за какие силы мира.

В год Олимпийских игр я уже многое предчувствовал. Я понимал, что Берт достиг той точки, после которой следует ждать неминуемых сюрпризов. Поэтому, когда «черное» воскресенье настало, я поразился и испугался гораздо меньше, чем все остальные. Ох уж это воскресенье! В тот день проходили соревнования по легкой атлетике ФРГ — Венгрия. Сидя на трибуне, я махнул Берту рукой еще перед тем, как он вышел на старт. Но вдруг заметил, что мне чего-то недостает. Я не обнаружил в себе былой уверенности в его победе. Я уже не верил в Берта столь безусловно, не верил в непреложность его победы. Внутренне я противился этому, но что-то разлетелось в прах… Вот как все это произошло: я глядел на Берта, который, согнувшись, стоял на стартовой черте, и вдруг меня охватила полная растерянность. Дело в том, что на этот раз я не знал, придет ли Берт первым. Рядом с Бертом я увидел Шилвази, чемпиона Венгрии, бегуна с волосатой грудью, с длинными болтающимися руками, с длинными ногами; от европейского рекорда Берта его отделяла всего лишь секунда. Шилвази находился в отличной форме. Соревнования ФРГ — Венгрия были последней пробой перед Олимпийскими играми… Стадион замер, ощутив те же сомнения, что и я. Неужели и другие зрители потеряли уверенность в Берте? Да нет же! Нет! Как только старт был дан и Берт повел бег, публика начала подбадривать своего любимца криками, на некоторых трибунах люди хором скандировали его имя. Да, они все еще верили в Берта. Но Шилвази и Дорн шли с ним почти вровень. Берту не удалось оторваться от них, во всяком случае, не удалось до последнего круга. Тут он увеличил темп и добился преимущества метров в восемь, в десять. Это преимущество Берт удерживал до той поры, пока спортсмены не вышли на финишную прямую. Забег, по всей видимости, должен был кончиться тем же, что и все другие забеги, в которых участвовал Берт в последние годы. Многие зрители сочли, что с них свалился последний груз неуверенности, мысленно они уже видели Берта разрывающим финишную ленточку, как вдруг Шилвази сделал последний рывок, хотя никто не верил, что он еще способен прибавить темп. Я и сам не ожидал от него ничего подобного. Да, это был поразительный рывок! Длинные руки Шилвази болтались, он согнулся и оскалил зубы — Шилвази походил теперь на разъяренного шимпанзе, казалось, его подгоняла мысль о мести или о смерти. Трибуны бушевали. Он отвоевывал у Берта метр за метром, движения его были дики, он загребал руками воздух; вот он нагнал Берта еще на три метра, еще на метр, пошел с ним вровень; теперь они бежали рядом… Финиш! К финишу они пришли одновременно. Стадион в страхе замер, потом в репродукторах раздался легкий треск, и диктор сообщил результаты соревнований: Берт и Шилвази показали одинаковое время, забег не выявил победителя…

На трибунах еще долго не смолкали голоса; позади меня, передо мной, рядом со мной люди растерянно спрашивали друг друга: «Что случилось? Почему он не победил? Как мог этот забег ничем не кончиться?» Это был первый забег с участием Берта, который не выявил победителя…

Что касается меня, то я не удивился бы, даже если бы Берт потерпел поражение. Нет, не удивился бы! А как вел себя сам Берт? Он не извлек никаких уроков из этих соревнований. Остался глух ко всем предостережениям судьбы. Берт по-прежнему хорохорился: он настолько надеялся на себя, что говорил тем языком, каким говорят иногда боксеры: «В следующий раз я докопаю их прямо на стадионе». Этот язык был мне хорошо знаком; я знал, в чем тут суть. Если спортсмен начал хвастаться, стало быть, он уже не верит в собственное превосходство. Этим языком говорят, когда хотят вернуть себе мужество и веру в свои силы. До той поры, пока спортсмен уверен в себе, он видит и у противника шансы на победу, во всяком случае, на словах… Однако как только спортсмена начинают одолевать сомнения, картина меняется… Неужели Берт уже достиг этой стадии? Да, он был очень раздражен. И когда наконец остался один у себя в раздевалке и я зашел к нему, он сердито спросил:

— Ну как, старина? Дай мне квалифицированный совет. Все, кто побывал здесь до тебя, знали точно, как бы они выиграли эти соревнования. Теперь — твоя очередь. Скажи, как бы ты выиграл эти соревнования.

Я ответил:

— Ты был не в самой лучше форме, Берт. Я не раз видел тебя в лучшей форме. Впрочем, все равно, ты безусловно победишь Шилвази. В следующий раз ты оставишь его позади.

— В следующий раз, — сказал он, — я доконаю и его и всех остальных прямо на стадионе. На Олимпийских играх я покажу им, почем фунт лиха.

— Знаю, Берт.

Берт взглянул на меня, он казался искренне удивленным и разочарованным. И он сказал:

— Ты, старина, единственный, кто меня по-настоящему понимает. И ты знаешь спорт намного лучше других. Поэтому ты и говоришь иначе… Если хочешь, пойдем со мной. Мне придется ехать в телецентр — дать интервью. Они не отпускали меня до тех пор, пока я не согласился.

Берт уже хотел было потащить меня за собой, но я остановил его. Внимательно глядя на Берта, я размышлял, подходящий ли теперь момент для того, чтобы сказать ему все то, что я намеревался сказать. Мы были одни в раздевалке. И мне показалось, что момент подходящий.

— Послушай, Берт, — начал я, — мне нет никакого дела до того, что произошло в спортмагазине. Но я знаю, что у тебя неприятности. И хотел бы тебе помочь. На следующей неделе я получу гонорар за серию очерков. Если хочешь, могу одолжить тебе деньги. Разумеется, на длительный срок.

Вначале Берт вспыхнул, потом растерялся; с трудом взяв себя в руки, он бодро похлопал меня по плечу, пожалуй, даже слишком бодро. Наконец взял под руку и медленно сказал:

— Очень мило с твоей стороны, старина… Впрочем, что такое «мило»? Дурацкое выражение. Сам понимаешь, что я хочу сказать. Во всяком случае, спасибо. Я тебе этого никогда не забуду. Но сейчас мне не может помочь никто, кроме меня самого. Мои проблемы нельзя урегулировать, так сказать, поэтапно. Их все надо решать скопом и обязательно радикально. Я твердо надеюсь, старина, что это скоро произойдет. А потом… Пусть это останется между нами… А потом я со всеми рассчитаюсь. И буду учиться, стану студентом. Можешь мне поверить. Но сперва надо кончить начатое. Не забудь, что скоро Олимпийские игры. После Олимпийских игр я поставлю точку. Эффектный конец. Не правда ли? Но к этому последнему старту мы должны очень тщательно подготовиться. Гизе уже прислал нам свои инструкции.

Да, вскоре началась подготовка к Олимпийским играм… Я хорошо помню, как тренировались Дорн и Берт. Каждый божий день они ходили на стадион, бежали вместе на короткие и на длинные дистанции, поправляли друг друга. О Канцельмане, тренере «Виктории», они оба были не очень-то высокого мнения. На трибунах сидели молодые спортсмены «Виктории» и делали свои замечания. Дорн намеренно уступал пальму первенства Берту. Правда, он и сам готовился к Олимпийским играм, но его главная цель, казалось, состояла в том, чтобы «подыгрывать» Берту. Да, тогда на стадионе Дорн настолько подчинял свои интересы интересам Берта, что могло создаться впечатление, будто сам он не надеется на победу, будто его честолюбивые помыслы сосредоточены на Берте; он, видимо, хотел сделать все от него зависящее для победы Берта. Ибо и Дорн считал тогда, что Берт окажется победителем на Олимпийских играх. Он разделял точку зрения профессиональных пророков, которые точно «высчитали», почему именно Берт получит золотую медаль. По субботам они печатали свои прогнозы Олимпийских игр. И в прогнозах все было настолько тщательно разложено по полочкам, что Игры казались вообще излишними. Берту ведь уже вручили его золото! На бумаге, во всяком случае… В дни тренировок Берт и Дорн были теперь почти неразлучны, вместе ели, вместе совершали обязательные пробежки по лесистой пересеченной местности, вместе играли в настольный теннис в клубе. А потом настал тот день, тот знаменательный день, когда Дорн пригласил Берта и меня в гости. Никто из викторианцев не знал, как он живет, откуда родом. Я слышал только, что мать Дорна держала когда-то бакалейную лавочку… Помню, как смущался Дорн, приглашая нас к себе, помню изумленный взгляд, который бросил на меня Берт. Сперва мы никак не могли понять, зачем Дорну понадобилось нас пригласить. Как бы то ни было, мы приняли приглашение.

Дорн жил в старом, похожем на коробку доме, на улице, примыкавшей к кладбищу. Окна дома выходили прямо на кладбище. Было очень тихо, откуда-то появилась сорока, неуклюже подпрыгивая, пересекла улицу и исчезла за живой изгородью из туи; у колонки какой-то человек спрыгнул с велосипеда и начал смывать глину с резиновых сапог. Когда мы толкнули узкую калитку и вошли в палисадник, незнакомое девичье лицо поспешно спряталось за занавеску. Я сказал:

— Не иначе, как у Дорна к тебе дело, Берт. До нас никто к нему не приходил.

— Хочешь открыть свой кулинарный секрет, рассказать, чем приправляют его чемпионскую похлебку, — сострил Берт вполголоса…

О боже, с каким радушием, с какой трогательной радостью встретил нас Дорн! Он сам открыл дверь и провел нас по мрачному коридору в душную, низкую комнату; первое, что я заметил, были массивные плечи, пучок пожилой женщины; женщина сидела у окна и смотрела на кладбище. Встретила она нас очень приветливо и пригласила полюбоваться видом из окна, «превосходным видом». Некоторое время мы стояли за ее спиной, молча взирая сверху на живые изгороди и на могилы. Помню, как пролетел дрозд, помню ангелочка на чьей-то могиле, ангелочка с губами, сложенными бантиком, помню темные кладбищенские буки. И еще я помню, что незаметно подтолкнул Берта, обнаружив его портрет на стене; к обоям была прикреплена кнопками обложка иллюстрированного еженедельника.

— Да, я храню этот портрет, — сказал Дорн. — По-моему, он очень хороший.

На обложке Берт был изображен разрывающим ленточку финиша… Как они старались нам угодить, как трогательно заботились о нашем благополучии! Дорн усадил нас за накрытый стол, его мать суетилась, принося угощение: бутерброды, маринованные огурцы, горячий чай. И каждый раз, входя в комнату, она предлагала нам полюбоваться «превосходным видом». Веселенькая история!

— Вам удобно сидеть? Не сквозит? Не холодно? — Мать Дорна буквально забрасывала нас вопросами.

Они обхаживали Берта как какого-нибудь сиятельного князя или, скорее, как будущего желанного зятя, который в первый раз явился в дом. Помню накрытый стол. В честь торжественного случая Дорн отказался от чемпионского варева собственного изобретения… Помню, как мы сидели, еще не притрагиваясь к еде, и тут дверь позади нас отворилась. Сестра Дорна вошла последней. Она была очень стройная, с короткой стрижкой, с бледным, нездоровым цветом лица. И у нее была заячья губа. Сестра Дорна подошла к столу и улыбнулась, при этом ее молочно-белые резцы обнажились до самых десен. Казалось, губы и улыбка этой девушки рассечены надвое сабельным ударом.

— Иди сюда, Рут! — сказал Дорн. Мы познакомились с его сестрой.

Рут села и молча оглядела нас по очереди; ее вопрошающий взгляд был долгим и проницательным. И он бередил душу своей почти немыслимой прямотой. Мы ели, а она молча наблюдала за нами. Благо мать Дорна говорила без умолку: она во всех подробностях рассказывала, как ее сын, ее Вальтер, стал спортсменом… Печальная юность, туберкулез; много месяцев Дорн провалялся в больницах, потом жил в санаториях, наконец начал медленно выздоравливать и занялся спортом. Конечно, не сразу. Он тренировал волю, приучал себя к выносливости. И вот его заметили — он выступал на межгородских соревнованиях среди юниоров.

— Но уже на следующий год Вальтер не захотел больше выступать. Он начал учиться, чтобы стать преподавателем физкультуры.

Сестра Дорна все еще пристально смотрела на Берта и вдруг прервала мать, неожиданно задав ему вопрос:

— Можно я вам кое-что покажу? — Не дожидаясь ответа, девушка положила на стол вышитую папку. — Вот! — Она раскрыла папку. — Я вырезала и наклеила сюда все статьи, в которых говорится о вас. Решительно все. И снимки тоже. В последние годы я ничего не пропускала. Если, конечно, могла достать нужную газету.

Она подвинула к Берту папку. Он захлопнул ее и, взвесив на руке, смущенно улыбнулся.

— Вот и все, что остается от спортсмена, старина, — сказал он мне.

Рут перебила его:

— Разве этого мало? По-моему, вы должны быть довольны — ведь папка такая тяжелая! Для Вальтера я тоже завела папку, но она намного легче. Кроме того, я ее пока еще не вышила.

Мать Дорна, качая головой, вмешалась в разговор:

— Рут любит рукодельничать. Правда, Рут? Но еще больше она любит читать.

— Вальтеру я связала шарф, — сказала Рут, обращаясь к Берту. — Я и вам могу связать шарф… Если вы, конечно, захотите.

Берт вежливо отказался. Я заметил, что вся эта история начинает действовать ему на нервы, — они слишком хлопотали вокруг него, слишком его обхаживали, временами могло показаться, что за ним гонятся как за женихом. Но Берт терпеливо сносил любезность семейства Дорнов. Пока что. Однако, всласть поговорив о себе, Дорны начали задавать вопросы. Их живо интересовали подробности жизни Берта, о которых не мог поведать Вальтер. Наверное, Берта никто никогда не выспрашивал столь дотошно. Да еще с этой немыслимой прямотой, отличавшей Рут…

— Почему вы не женаты? Что вы, собственно, делаете, когда не участвуете в забегах? Хотите ли вы тоже стать учителем физкультуры? Вступили ли вы в строительный кооператив или вам приходится помогать родителям? Чем вы будете заниматься, когда слава уйдет?

Вначале Берт нерешительно пожимал плечами, уклоняясь от ответов под тем предлогом, что у него до сих пор не было времени поразмыслить над этими проблемами. Но вдруг он взорвался — я заметил это, когда он поднял голову. Обращаясь к Рут, Берт сказал:

— Если вас все это и впрямь интересует, подайте мне вопросы в письменном виде. Тогда я смогу поразмыслить на досуге, и ответы будут более полные.

Настала тишина, на секунду присутствующие как бы замерли. Я любезно улыбался, стараясь смягчить резкость Берта. Но в глубине души считал, что все кончено и нет никакой возможности вернуться к непринужденной беседе. Однако Рут, девушка с заячьей губой, вовсе не почувствовала себя оскорбленной. Наоборот, замечание Берта она, по-видимому, встретила с некоторым удовлетворением, словно оно подтвердило какие-то ее предположения. Рут взглянула на Берта, и на ее лице появилось выражение торжества, правда, еле заметное, с примесью горечи, возможно даже не вполне осознанное… Вот что сказала Рут:

— Мне кажется, время от времени необходимо проигрывать: тогда человек начинает задавать себе вопросы. Кроме того, спортсмен, знающий поражения, подготовлен к тому, что ждет впереди каждого, неминуемо ждет. Сейчас я могу признаться, иногда, когда вы бежали, мне становилось страшно, но меньше всего я боялась вашего поражения. Да, я составила целую папку о вас, я слушала радиорепортажи о вашем беге… Но я всегда желала вам поражения. Только поражения. Наверное, очень скверно, если человек не пережил ни одного серьезного поражения. Сейчас я твердо знаю это. И я вам больше не завидую. Позвольте мне подарить вам эту папку.

Теперь Дорн прилагал все силы, чтобы сгладить неловкость. Тайком подавал Берту знаки, подмигивал ему, вздыхал. Слова сестры он старался истолковать как-то по-иному, и мать усиленно помогала ему. Но все было до ужаса ясно, все было шито белыми нитками… Как только в комнату вошла Рут, я понял, почему Дорны пригласили Берта. Я был вообще не в счет, меня пригласили за компанию. А теперь, очевидно, исцелившись от своих надежд, она замолкла, потеряв ко всему интерес.

— Рут хотела сказать совсем другое, — поясняла мать. — Рут наверняка хотела сказать другое. — Но выражение лица Рут опровергало эти слова.

…Как сейчас, помню тот день, когда Дорн пригласил нас к себе в гости, помню, как он под столом толкал ногой Берта, призывая его к спокойствию. Кто знает, чем бы кончился этот разговор, что натворила бы девушка, наделенная столь опасной прямотой, если бы Берт просидел у Дорнов подольше! Но вдруг на улице у кладбища засигналила машина: Карла нашла записку, которую я ей оставил, и узнала, где мы находимся. Теперь Карла приехала за Бертом, и Берт мог сказать, что его вызывают по экстренному делу. Он попрощался и ушел. Он ушел, а я остался. Берт покидал этот дом с явным облегчением, мимоходом он подтолкнул меня, быстро сбежал по лестнице, махнул нам рукой с улицы. Он еще не ведал, почему Карла приехала за ним. Быть может, он задержался бы у Дорнов, если бы знал, по какой причине она его вызвала. Ну, а я продолжал сидеть за столом, старался смягчить то, что еще можно было смягчить; второй раз выслушал историю Дорна, запил ее тепловатым чаем…

В ту же ночь я узнал, почему Карла увезла Берта. Дело было настолько важное, что Берт позвонил мне по телефону и попросил подъехать к нему. По телефону он не хотел ничего рассказывать. Я поехал, свистнул под окном. На сей раз он не стал бросать мне ключ, сам спустился по лестнице и открыл парадное. Не поздоровавшись, не спросив ни слова о Дорне, он кивком предложил мне подняться. На диване лежала мрачная Карла, грызла мятные пастилки и покачивала пальцами ноги, на которых висела туфля.

— Вот портвейн, — сказала она. — Сигареты на столе.

Берт не стал разыгрывать любезного хозяина, он сразу усадил меня на стул, а сам встал за моей спиной; так что не видя его, я слышал его голос, его раздраженный голос, полный горечи и сдерживаемого бешенства. Мне все время хотелось повернуться к Берту лицом, взглянуть на него. Но я этого не делал. Что-то удерживало меня, я сидел в той же позе, — быть может, потому, что поза эта была классической позой прирожденного слушателя. При ней внимание полностью сконцентрировано на голосе рассказчика. Да я продолжал сидеть в той же позе, предоставив мои уши Берту… Я видел кончик ноги Карлы, слышал, как она грызла мятные пастилки, слышал раздраженный голос Берта у себя за спиной… О чем я думал в ту минуту? Пожалуй, о выстреле в затылок. История Берта была как выстрел в затылок. Временами мне казалось, что я приговорен к пожизненной каторге слушанья.

— Ну вот, старина, началось. Я жалею только об одном. Жалею, что не принял предложения франкфуртского спортивного общества. Если бы я зимой дал согласие, то был бы сейчас во Франкфурте и господа-викторианцы не смогли бы портить мне нервы. До сих пор, впрочем, они вели себя вполне прилично. Но как раз теперь словно с цепи сорвались. Накануне Олимпийских игр они, видите ли, решили, что я не оправдал их доверия как управляющий спортмагазином. Они считают, что я слишком небрежно вел бухгалтерские книги. Проверка состоялась, они намерены собрать правление и обсудить, достоин ли я представлять их на Олимпийских играх. Достоин ли я представлять эту помесь селедок с акулами! Правление они именуют судом чести… Как будто бы — до сих пор у меня в ушах звучат слова Берта — в нашей профессии честь вообще играет какую-то роль…

Разумеется, я разрешил себе взять у них что-то вроде аванса Разве это так существенно? В конце концов, я сделал для «Виктории» больше, чем кто бы то ни было. Разве нет? А что я получил взамен? Мне кажется, эти молодчики вообще не понимают, что значит поднять престиж спортивного общества и не сметь претендовать на награду. Только потому, что одно якобы несовместимо с другим. Пойди в клуб, старик, и взгляни на трофеи, которые я им добыл. Взгляни и подумай, что я получил за все эти годы для себя лично. Ровным счетом ничего. Я беднее, чем самый последний член клуба.

Нетрудно понять, почему Берт считал, что его единственное спасение — предъявить счет обществу. Очень немногие люди способны осудить себя. Берт не принадлежал к их числу. Он ссылался на достижения, которые в лучшем случае были вне конкуренции или же засчитывались человеку только до тех пор, пока газеты, сообщавшие об этих достижениях, не попадали к торговцам рыбой в качестве оберточной бумаги. Спортсмен — калиф на час, его чествуют только по праздникам. Как трудно с этим мириться! Ошибка Берта была вполне естественной. Человеку свойственно считать, что его успехи по праздникам распространяются и на будни…

Почему я должен был выслушивать его излияния? Чего он от меня добивался? Неужели он ждал, что я опять вступлюсь за него, как в тот раз? В тот раз, когда я помог ему успокоить викторианцев? И еще я думал о том, как вел себя сам Берт, когда в спортивном обществе портовиков дисквалифицировали Хорста, маленького корабельного маляра.

Но вот Берт вышел из-за стула, выжидающе взглянул на меня.

— Да, — сказал я. — Да.

Берт налил рюмку портвейну и, чуть согнувшись, услужливо поднес ее мне. Некоторое время он продолжал стоять в той же позе, — казалось, он ждал, что портвейн вдохновит меня и я придумаю какой-нибудь ход. Но какой ход здесь можно было придумать? Для всякого рода ходов существуют благоприятные и неблагоприятные обстоятельства.

В диване щелкнула пружина. Карла повернулась на бок, скользнула усталым взглядом по мне и Берту.

— Идиотизм! — сказала она. — Вся эта история — форменный идиотизм. Давно пора внушить членам правления, что они круглые идиоты. И раз ни один человек не хочет этого сделать, придется мне самой пойти к ним.

Карла нехотя поддела ногой свалившуюся туфлю и направилась к двери; на ходу она залпом осушила рюмку, которую Берт налил мне. Потом быстро напудрилась и ушла.

Мы с Бертом остались вдвоем, и я еще долго выслушивал его сетования, его обвинения и его опасения. Показательно было, что Берт не обмолвился больше ни словом о непосредственных поводах и причинах своих неприятностей. Только энергично возмущался правлением и его планами.

— Они осмеливаются привлечь меня к суду чести, старик! Меня! Очевидно, они не читают газет. Пусть попробуют! Они навредят не мне, а себе! Представь, что в один прекрасный день публика узнает, почему я не вышел на старт Олимпийских игр.

Помню глубокую усталость, охватившую нас этой ночью, помню, как Берт вышагивал взад и вперед по комнате, взад и вперед, как потом повернулся ключ в замке и вошел Альф. Альф, так же как и мы, обвинял во всем руководителей «Виктории», называя их «дельцами от спорта». Потом Альф проголодался и поджарил три отбивных, и мы, честя на чем свет стоит правление, с аппетитом набросились на еду. А после того как мы утолили голод, Альф заявил, что заседание правления кончится «пшиком», ибо ничем иным оно и не может кончиться.

— Какой дурак запрет в конюшню своего лучшего скакуна? Да еще на время скачек?

И мы решили, что после заседания Берт должен показать викторианцам, где раки зимуют. Да, да, после заседания. Но в день, когда правление рассматривало дело Берта, никто уже не думал, что будет после. В этот день мы сидели у Берта и резались в карты, а в клубе, в зале, где были собраны трофеи, завоеванные в основном Бертом, «дельцы от спорта» — Матерн и шесть других «судей» — решали его участь. Позже нам все подробно рассказал Писториус. Для начала «судьи» выпили по рюмочке кампари. А после перешли в зал заседаний, где красовались эти самые трофеи: кубки, переходящие кубки, бронзовые статуэтки, медали, вымпелы, ленты… В одном углу зала висели потемневшие от времени фотографии, на которых были изображены бывшие чемпионы общества — молодцеватые атлеты, стоявшие по стойке: «Внимание — начали!», атлеты с лихими усами, в полосатых, как зебра, трусиках. Члены суда чести вспомнили, с какой целью они собрались, сели и установили, что мнения по делу, которое им надлежит рассмотреть, безнадежно разделились. Несколько членов правления — к ним принадлежал Писториус, но не принадлежал Матерн — были за Берта, они предлагали отложить разбирательство и собрать правление еще раз, — разумеется, уже после Олимпийских игр. Но эти «судьи» остались в меньшинстве. Решительные противники Берта — а их, к моему удивлению, оказалось немало, причем среди них были люди, которые внешне держали себя как друзья Берта, — решительные противники настояли на немедленном разбирательстве. Очевидно, они хотели свести счеты с Бертом не только из-за того, что он натворил в спортмагазине.

Бесконечные дебаты. Могу себе представить, как они распинались, что говорили о добродетелях спортсменов, о чистоте спортивных нравов! Впрочем, и у защитников Берта нашлись свои аргументы. Защитники напомнили о тех лаврах, которые Берт стяжал, так сказать, предварительно, и, обозрев стены зала, отметили, что самый главный трофей — медаль олимпийских игр — на них отсутствует. Защитники намекнули также на последствия, с которыми столкнутся викторианцы, если им придется объяснять широкой публике причины, по которым они исключили Берта перед самыми Олимпийскими играми. …Снова бесконечные дебаты. Стороны никак не могли договориться. Короткий перерыв, во время которого высокие «судьи» подкреплялись чашечкой кофе, а Матерн неофициально вербовал сторонников. А потом все вдруг решилось в мгновение ока. Несмотря на то что официанты получили строгий приказ не впускать посторонних, в разгар споров дверь приоткрылась. «Судьи» удивленно и сердито повернули головы, дверь приоткрылась еще немного, и на секунду все увидели лицо Карлы. Всего на секунду. Очевидно, она искала мужа и увидела его. Карла бросила на него многозначительный взгляд; казалось, она напоминает ему о чем-то. А потом дверь снова захлопнулась. Однако короткое появление Карлы все определило.

Да, члены правления приготовились было пожертвовать Бертом, им осталось только проголосовать. Но тут встал Уве Галлаш, великан с водянистыми глазами. И Уве Галлаш, от которого это меньше всего ждали, неожиданно высказался за Берта. Суд чести растерялся, «судьи» пришли в замешательство, заколебались, в них проснулись какие-то смутные подозрения. Но факт оставался фактом. Уве Галлаш, устремив свои водянистые глаза на дверь, произносил речь в защиту Берта. Он перечислял его заслуги в прошлом, высказывал надежды на будущее… И суд чести внял уговорам Галлаша. Уве Галлаш говорил о Берте до тех пор, пока не понял, что чаша весов склонилась на его сторону. Не осмелятся руководители «Виктории» отстранить Берта, своего самого перспективного спортсмена, от Олимпийских игр… А потом Уве Галлаш покинул зал заседаний, покинул поспешно, молча, не дав никому из коллег заговорить с ним. Да, так поступил «Присяжный весельчак» Уве Галлаш, остряк, специалист по увеселению публики. Результат заседания мы узнали не от него и даже не от Карлы. Берту позвонил по телефону Дорн и сказал то, что услышал в клубе… Карла явилась позже. Я видел, как она медленно вошла, еле волоча ноги от усталости, на лице ее застыло выражение несколько сонного презрения. Нас она упорно не хотела замечать. И она стояла в своей обычной позе, прислонившись спиной к дверному косяку. Но когда Берт хотел дотронуться до нее, Карла вздрогнула.

— Иди садись, — сказал Берт. — Что с тобой стряслось? Они проявили разум. Все в порядке.

Карла широко раскрыла глаза. Теперь она глядела на Берта с холодной, насмешливой нежностью, потом в ее взгляде мелькнул страх и нерешительность, словно ей необходимо было в чем-то удостовериться. Наконец Карла заговорила, но так тихо, что мы с трудом улавливали смысл ее фраз.

— Бедняга, ты даже не можешь сказать ему «спасибо». Он исчез. Да, Уве исчез навсегда. Благодаря ему все теперь в порядке. Решение принято, вернее, первое решение. Самое легкое… А сейчас я должна что-нибудь выпить, только не портвейн…

Пока она говорила, я наблюдал за Бертом. Он не понял Карлы или сделал вид, будто не понял. Но что-то пригвоздило его к месту, возможно, подозрительность. Альф принес Карле выпить. Берт все еще ждал разъяснений, он оттолкнул Альфа, хотел быть с Карлой лицом к лицу. Но Карла сочла, видимо, что она сказала достаточно. Теперь они стояли друг против друга совершенно неподвижно. Казалось, мы присутствуем при безмолвной дуэли, при дуэли, в которой противники сражают друг друга беззвучными вопросами и ответами.

Кто из них оказался победителем? Не Берт и не Карла. Да. Только сегодня я знаю, кто оказался победителем в этой безмолвной упорной дуэли, которая началась уже давно, задолго до того мгновения, когда они с такой беспощадной откровенностью метали друг в друга взгляды. Если в этой дуэли вообще оказался победитель, то им стал Уве Галлаш. Да, он стал победителем, но победителем с пустыми руками. В каждой победе заключен злой рок. Злой рок настиг и Уве. Уве ушел куда глаза глядят. После заседания он сел в трамвай, конечная остановка которого была порт. В последний раз его видели садящимся в этот самый трамвай. Уве так и не подал вестей о себе, никто не знал, где он живет; правда, ходили слухи, будто он скрылся в городе; Липшитц, садовник «Виктории», уверял даже, что слышал голос Уве в пивнушке у отводного канала. Но Карла недоверчиво качала головой. Ей тоже не было ничего известно, но она все равно не верила слухам… Когда Галлаш исчез, Берт почувствовал беспокойство, странное беспокойство, какое появляется временами у спящего, смутное и неопределенное.

Вспоминал ли он Уве, когда ездил на стадион тренироваться? Вспоминал ли, что только благодаря Уве получил опять эту возможность?

— Лишь бы дотянуть до Олимпийских игр, старина. После них я распрощаюсь с «Викторией». Эффектный конец! Не правда ли?

На тренировках Берт не давал себе спуску. Казалось, тренировки — его единственное прибежище и спасение. Берт не щадил себя до такой степени, что тренер Канцельман увещевал и предостерегал его.

— Смотри, чтобы ты не перетренировался. Перегрузка так же опасна, как и недогрузка.

Каждый божий день они с Дорном ходили на стадион, совершали пробежку по пересеченной местности. Нагрузка, которую Берт себе давал, все увеличивалась. Его подгоняло непонятное чувство — не то злость, не то упрямство, не то горечь. В его крови жило неосознанное и в то же время глубоко осознанное желание наращивать темп, без конца наращивать темп. И вот в один прекрасный день Дорн отказался участвовать в этой гонке. Покинув гаревую дорожку, он с тревогой наблюдал за Бертом.

Когда я случайно оказывался на стадионе, Берт просил меня следить за его бегом по секундомеру; в полном одиночестве он проходил круг за кругом. Я кричал ему промежуточное время, время на финише; на тренировках он неуклонно побивал свой европейский рекорд, хотя обычно ненамного. Но однажды он побил свой рекорд почти на целых полминуты; время это ему не засчитали; на стадионе не было соответствующих условий, хотя дистанция и секундомеры были точно выверены… Да, Берт тренировался не щадя себя; окружающие понимали, что он задумал нечто грандиозное. Казалось, он сосредоточил все свои силы на одной-единственной, последней цели — на том, чтобы показать свои наивысшие возможности. Как стрелок, который приложил к тетиве последнюю стрелу, намереваясь завоевать самый большой приз, так и Берт поставил все на одну карту — на бег, после которого он хотел раз и навсегда распрощаться с гаревой дорожкой.

В ту пору Берт был уверен в себе.

Незадолго до Олимпийских игр начался последний тур тренировок. Гизе собрал у себя в спортивной школе весь цвет легкой атлетики ФРГ. Он должен был, так сказать, навести последний лоск на западногерманских спортсменов.

Берт тоже поехал к Гизе. Легкоатлеты тренировались у подножия виноградников, перед иссиня-черной полосой на горизонте — строевым лесом. Нередко Гизе заставлял бежать стайеров на короткие дистанции, чтобы привить им ощущение больших скоростей. И еще — Гизе устраивал для спортсменов совместные прогулки, заставляя их вместе отдыхать и развлекаться. Он решил во что бы то ни стало сплотить спортсменов, сделать из них команду.

И все же Гизе тренировал Берта особо, часто ходил с ним на стадион, поправлял его, давал советы. Многие заключили из этого, что для Гизе Берт был единственным спортсменом, который с гарантией завоюет олимпийское золото.

А потом случилось несчастье. На утро Гизе назначил заключительные соревнования: спортсмены должны были в последний раз перед Олимпийскими играми выступить в своей среде. День выдался пасмурный. На трибунах было совсем мало зрителей. Только газетчики, тренеры и спортивные боссы, которые со знанием дела наблюдали заключительные соревнования и с некоторой грустью следили за техническими видами спорта, которые явно не сулили особых перспектив. Но вот все свободно вздохнули, настроение явно переменилось: настала очередь бегунов на дальние дистанции.

— На старте олимпийские медали! — сострил Кинцельман, потирая руки.

Его лицо и лица боссов, стоявших рядом с нами, выразили нескрываемое торжество. Перед этим злополучным забегом Берт, как всегда, кивнул мне. Улыбаясь, он поднял лицо, словно хотел определить силу и направление ветра…

Уверенный старт. Берт вырвался вперед и повел бег. Окликнул Дорна, попросил его о чем-то, ободрил. Оба они оторвались от лидирующей группы, спокойные, уверенные в своем превосходстве. Уже через пять-шесть кругов они вырвались далеко вперед. Ни Берт, ни Дорн ни разу не оглянулись, они бежали так, словно у них был один-единственный противник — время. И вдруг, у предпоследней прямой Берт вскинул руки, лицо его исказилось, он как-то странно согнулся и упал на колени, упал вперед так внезапно, словно его сразил выстрел в живот. Дорну, который шел за ним почти впритык, пришлось отпрыгнуть в сторону, чтобы не наскочить на Берта… Зеленый овал стадиона, внезапная тишина, в которой особенно явственно прозвучал крик Берта, а потом его стоны. Я увидел, как он приподнялся, обхватил обеими руками левое колено, сдавил его и, придерживая руками, согнувшись, захромал по траве, потом снова опустился, еще раз вскрикнул, лег на бок, прижавшись виском к земле. Гизе в светлой спортивной куртке и Бляухорн в черном первые опомнились, подбежали к Берту, опустились на колени… Поколдовали над Бертом, он по-прежнему лежал на боку. Прошла целая вечность, прежде чем Гизе и Бляухорн подняли его на руки. Поврежденная нога, неестественно согнутая, свисала вниз, но и другую ногу Берт не рискнул подтянуть к туловищу, она волочилась по земле.

Наконец Берта понесли; руки он положил на плечи тренеров, глаза его были закрыты, зубы оскалены. Забег не стали прерывать, но поскольку было ясно, что первым придет Дорн и никто другой, я тут же отправился в клинику спортивного института, куда доставили Берна.

Помню, как я маялся в больничном коридоре, разглядывая репродукции и эстампы на стенах. Игроки в крикет в цилиндрах… Состязание в беге греческих девушек, девушки — в легких хитонах… Кайзер Максимилиан на охоте… Через некоторое время Гизе вышел в коридор и покачал головой. Не останавливаясь, не сказав ни слова, он прошел мимо меня, только покачал головой и зашагал дальше к выходу все время против света. Даже по походке Гизе было заметно, что он растерян и огорчен. В ту самую секунду, как я увидел Гизе, я понял, что Берт не сможет участвовать в Олимпийских играх; шанс эффектного конца был потерян для него навек. Ждать было бесполезно, тем не менее я застыл у двери. И вовсе не потому, что надеялся избавиться от своих опасений, а просто потому, что хотел увидеть Берта… Наконец-то появился Бляухорн, пожал плечами, махнул рукой и сказал:

— Первым делом ему запретили бегать. Бегом нельзя заниматься довольно долго. Разрыв мышц, и притом серьезный. Классический разрыв, как в учебниках. Главное — покой и еще раз покой. Это единственное, что может помочь Берту. Хотите отвезти его домой? Тогда позаботьтесь, чтобы он соблюдал режим.

Я повез Берта домой, целую вечность мы тряслись в поезде. Берт вытянул больную ногу и положил ее на противоположную скамейку; он все время молчал, и я тоже не говорил ни слова. Мне казалось, что ему так легче. Ужасная поездка! С Бертом было очень трудно, от всего, что мы ему предлагали, он отказывался. Отказывался отвечать на вопросы, отказывался от минеральной воды и от бутербродов — буквально от всего. Он почти не раскрывал рта, не ел и не пил; не смотрел ни на Дорна, ни на меня. Все время молча глазел в окно. И я невольно вспоминал поле у зеленого выступа дамбы.

Я сказал Берту, что он должен соблюдать покой, и он соблюдал покой. Но вскоре я понял, что покой ему вреднее, нежели любое беспокойство. Покой ввергал его в отчаяние. Какая-то внутренняя работа происходила в Берте, когда он в одиночестве лежал на диване или, чуть прихрамывая, совершал свои одинокие прогулки. Во время моих визитов он с отсутствующим видом лежал, вперив взгляд в потолок. Иногда, когда я сидел у дивана и что-нибудь тихо рассказывал, Берт засыпал. Я был единственный, кого он терпел. Наверное, потому, что меня ему не надо было занимать; он мог молчать, когда ему вздумается; мог делать что угодно, не обращая внимания на мое присутствие. Берт привык ко мне, как человек привыкает к старому домашнему халату. Он дал мне ключ, и я мог приходить в любое время. В ту пору я не встречал у него Карлы. Дорна он тоже не хотел видеть, хотя Дорн прилагал все силы, чтобы к нему проникнуть. Кроме меня и Альфа, Берт никого к себе не пускал.

И он не пришел на аэродром, чтобы проводить на Олимпийские игры Дорна и всех остальных. А между тем Берт в то время уже выходил из дому. Я был на аэродроме и видел воочию: Дорн никак не мог примириться с мыслью, что Берт не придет; он без конца отделялся от всех, подбегал к главному входу, смотрел на площадь, на шоссе; казалось, Дорн верит, что его горячее желание увидеть друга передастся и Берту. Но Берт так и не появился, хотя точно знал время отлета. Об этом уж я позаботился. Нет, Берт не пришел проводить олимпийскую команду. Быть может, впрочем, никто из спортсменов, кроме Дорна, не ждал его. Быть может, вообще ни один человек никогда не ждал Берта так, как его ждал Дорн. Мне казалось даже, будто Дорн хочет извиниться перед Бертом, извиниться за то, что он побежит на олимпийском стадионе без него. Я глядел на Дорна и видел, что в его душе бушевала буря чувств…

Но Берт так и не пришел. Я подумал было, что он откажется смотреть и последний олимпийский забег, который передавали по телевизору: ведь он без всякого интереса выслушал весть о том, что Дорн прошел отборочные соревнования, что он занял второе место в полуфинале и попал в финал. Во всяком случае, когда я принес это известие, Берт встретил его молчанием. В день финального состязания Карла повезла нас в клуб, и мы поднялись в комнату, где стоял телевизор. Берт потребовал, чтобы мы сопровождали его.

В клубе царило оживление — натягивали веревки, укрепляли разноцветные фонарики: решающий забег проходил как раз в тот день, когда викторианцы справляли свой традиционный праздник. Официант, которому мы заказали бутылку вишневого ликера, все никак не приходил. В конце концов бутылку принес чужой официант, взятый на время праздника. Карла заперла дверь, я задернул шторы и включил телевизор. Мы сидели на полу перед экраном, слушали, как булькает ликер, когда Карла наполняет рюмки, слушали, как она пьет. Один только я составил ей компанию. Берт не пил, он молча сидел, прислонившись спиной к стене; в темноте глаза его горели, точно так же, как когда-то во мраке палатки.

Берт сидел совершенно неподвижно. Не слышно было даже его дыхания. На экране мучительно мелькали спирали и полосы, а сквозь них пробивались яркие пятна света; потом появились буквы, они причудливо изгибались и вдруг так сморщились, словно кто-то с силой сжал их в кулаке; потом буквы начали шататься, клониться книзу и внезапно разогнувшись, потянулись вверх. Раздался свист, что-то щелкнуло, и мы услышали голос диктора, угрожающий голос, который грозно приветствовал нас. Последний решающий старт был дан; телекомментатор подробно описывал все, что происходило на стадионе.

— Как вы видите… — постоянно повторял он, но мы ничего не видели, пока на экране неожиданно не появилось изображение. И тут Карла закричала:

— Крысолов из Гаммельна!

Действительно, на экране замелькал высокий человек, за которым, не отставая, мчалась следом целая стая крыс; казалось, они вели какой-то диковинный хоровод. Крысолов и его свита описали широкую дугу, и телекомментатор возвестил:

— Шилвази ведет бег.

Деревянно подергивающийся, мелькающий крысолов завершил круг, а за ним так же весело, как и прежде, промчался хоровод маленьких фигурок. Дорн шел четвертым. Как сообщил комментатор, он прочно занимал четвертое место. И когда он произнес эти слова, нам показалось, что мы узнали Дорна, увидели, как он резво прошмыгнул по экрану.

— Дорн хорошо идет, — сказала Карла. — Если он удержит четвертое место, для нас это будет большой успех. А ты как считаешь, Берт?

Берт помолчал немного, потом сказал:

— У Дорна ничего не получится. Не может получиться.

Но Карла не унималась.

— Как-никак, он вышел в финал, — заметила она с иронией. — Надо пожелать ему ни пуха ни пера. Если мы будем болеть за него и если ему улыбнется счастье, он, может быть, завоюет медаль. По-моему, следить за бегом необычайно увлекательно. Я даже не предполагала, что это так увлекательно.

— Дорн не завоюет медаль, — сказал Берт, не шелохнувшись. — Такой темп ему не выдержать.

В темноте Карла дотронулась до моей руки, как бы давая понять этим коротким незаметным жестом, что она думает о Берте. И я сразу все понял. Дорн… Дорн… Нет, он и впрямь не выдержал. Телекомментатор неожиданно отрекся от Дорна, подробно поведал, как тот начал отставать. Дорн шел уже пятым, а потом только шестым. Он пришел к финишу шестым и высоко поднял руку, словно именно он был единственным победителем. Дорну Олимпийские игры безусловно принесли успех. Никто не предполагал, что он займет шестое место в финальном забеге. Карла захлопала в ладоши, закричала:

— Дорн! Дорн!

А когда Берт молча поднялся и открыл дверь, Карла быстро подскочила к нему и, глядя на него с насмешливой нежностью, сказала:

— Ну, а ты, Берт? Что ты скажешь о беге Дорна?

— Ничего, — ответил Берт.

— Дорн явно добился успеха, — сказала Карла.

— Это мы уже знаем, а теперь пропусти меня.

Карла стояла перед Бертом. Улыбаясь, она отошла немного в сторону, дала ему пройти к двери.

— Ты уже уходишь? — спросила она вполголоса. — Разве мы не пойдем на праздник?

— Не испытываю желания, — отрезал Берт.

Берт ушел, и Карла, глядя ему вслед с обычным выражением несколько сонного презрения, захлопнула дверь, вернулась и села рядом со мной; мы закурили и допили ликер. Сидя на полу, мы сплели пальцы и пристально поглядели друг другу в глаза. Никогда не забуду, как Карла вдруг заговорила:

— Я начинаю пугаться. И, как ни странно, из-за тебя. Пока мы были вместе с Бертом, я ни разу не спросила, почему мне все так безразлично. Мне даже не хотелось понять его. Я не прилагала ни малейших усилий, чтобы выведать, какой же он на самом деле. И я никогда не спрашиваю себя: неужели все кончено? Понимаешь? О тебе я знаю ровно столько же, сколько о Берте. Но он меня совершенно… Как бы это выразиться?.. Он меня совершенно не занимает. Может быть, я знала лучше, чем он, чего мы хотим друг от друга. Все, что я для него сделала, я сделала лишь потому, что знала это. Неужели алкоголь вызывает у человека такие мысли? Непостижимо, почему он меня никогда по-настоящему не занимал. Не занимал даже перед этим дурацким судом чести, когда я ради него говорила с Уве. Ты это можешь понять? Я — отказываюсь. — Одним рывком Карла поднялась и протянула мне руку, чтобы помочь встать. — А теперь пошли на праздник!

Вечер выдался мягкий, хотя небо было все в грозовых тучах; на веранде ресторана и на дорожке, ведущей к клубному бассейну, горели разноцветные фонарики. Когда мы явились на праздник, как раз начались танцы. К нам подошел Матерн. У него было разгоряченное лицо, серебристые волосы, белый смокинг. Позже он влез на стул и сообщил об успехе Дорна:

— Наш соклубник занял в финальном забеге шестое место. Его победа — наша победа! Итак, я пью за него…

Никто не спросил нас о Берте, ни Писториус, ни Кинцельман, тренер Берта. И я подумал… Впрочем, нет, у меня не было времени думать, ибо Карла неотступно следовала за мной. Она танцевала молча, с какой-то трогательной ленью… А когда Карла поднимала лицо, обнимая меня за шею своей красивой худой рукой, ее черты выражали то же, что и обычно тайную скуку… На Карле было тонкое платье, обтягивающее ее узкие бедра и худую твердую спину. Не знаю почему, но я вдруг почувствовал к ней жалость…

Горели фонарики — целые гирлянды колеблющихся маленьких лун, ночные светила, прикрепленные к длинным веревкам. Сплетя пальцы, мы шли под этими лунами к бассейну, где гости купались в темноте. У края бассейна мы постояли некоторое время, любуясь тем, как в воде качаются отражения бумажных лун. До нас долетали брызги. А потом кто-то из пловцов крикнул:

— Идите сюда, здесь чудесно!

Карла дернула молнию, подняла руки и устало потянулась; платье соскользнуло вниз и легло вокруг ее ног кольцом. Она сделала несколько шажков и переступила через это кольцо; стянула чулки, сбросила пояс и, не глядя на меня, пошла к лесенке… Вода была слишком теплая, она почти не освежала. Я встал у каната, который отделял глубокую часть бассейна от детского бассейна, и начал вглядываться в мерцающую от фонариков поверхность воды, стараясь обнаружить Карлу. Как вдруг перед моими глазами мелькнули чьи-то руки и обняли меня сзади. Я быстро обернулся. Карла опустила руки и тут же поплыла. Она была очень хорошей пловчихой.

Мы плавали на середине бассейна, и Карла рассказывала, что она целый семестр училась на медицинском факультете.

Зачем она мне это рассказывала? Потом спросила, не хотел бы и я заняться медициной? Но я не собирался заниматься медициной, эта наука меня никогда не прельщала. Карла начал вспоминать занятия в анатомическом театре.

За ее болтливостью что-то скрывалось. Возможно, неуверенность в себе. Потом я стоял у края бассейна и смотрел, как она подплывала ко мне, делая короткие движения, — она плыла кролем. Карла подплывала ко мне так уверенно, словно ждала, что я вот-вот подхвачу ее. И я подхватил ее, обнял за плечи и притянул к себе. Я тянул ее до тех пор, пока она не оказалась совсем рядом, испуганная и счастливая. Мы стояли по плечи в воде, в тени, отбрасываемой краем бассейна. Не знаю, долго ли мы так стояли. На ее мокрых, худых плечах плясали отблески огней, дрожавших в воде. Никогда не забуду ее мокрое лицо, узкие бедра. Мы стояли и стояли, не произнося ни слова. А потом молча подошли к лесенке и оделись. Торопливо натянули сухую одежду прямо на мокрую. И при этом ни один из нас не сказал ни слова; в полном молчании мы пошли назад, сами не зная, куда идем. У финской бани мы остановились. Дверь оказалась заперта, и мы полезли внутрь через окно, вдыхая пряный запах дерева… Ощупью пробрались мимо угловой печки, выложенной из кирпича. По выскобленному решетчатому настилу прошли в комнату с двумя деревянными топчанами для массажа. Как-то раз Берт назвал их досками, где «месят тесто». Мы сели на топчан, который стоял в середине комнаты, закурили, но после нескольких затяжек Карла погасила сигарету о край топчана… За окном слышались голоса людей, которые шли от бассейна, из клуба доносилась музыка, веселый гомон. Мы прислушивались к голосам, прислушивались к музыке, время от времени обменивались долгими вопрошающими взглядами, но по-прежнему молчали… Как сейчас, помню ее близость, невольное ожидание чего-то и этот пряный запах дерева… Внезапно Карла поднялась, я услышал у себя за спиной тихий шелест, и когда я повернулся, она лежала на деревянном топчане. Она лежала ничком, подперев лицо руками. Я погладил ее худую твердую спину там, где она соединялась с чуть выступающими ребрами. Она лежала совершенно неподвижно, и ее распростертое тело излучало ту спокойную готовность, какую всегда излучает человеческое тело в темноте. Потом она повернулась на спину, подложив руку под затылок.

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь, — сказала она. — Но об этом можешь не думать. Наверное, все уже кончилось. Впрочем, я боюсь, что ничего даже не начиналось.

Но я знал, слышал по ее голосу, что ничего не кончилось и что она все время будет думать о нем. Это стремление все забыть мне знакомо. Никогда человек так охотно не обманывает себя, как в тех случаях, когда он совершенно свободен или совершенно лишен свободы. Подчинившись желанию, которое в данный момент кажется неодолимым, он готов поставить крест на всем остальном… Карла приподнялась, и я впервые прервал молчание.

— Только сейчас с ним будет по-настоящему интересно. До тех пор, пока человек поднимается вверх, идет в гору, все, так сказать, протекает нормально. Поэтому другим с ним неинтересно. Восхождение человека всегда оставляло меня равнодушным. Но теперь у него появился первый шрам, теперь он почувствовал свою уязвимость, понял, что почва может уйти у него из-под ног. Только теперь им стоит заняться.

…Что случилось с Бертом? Неужели он замедлил бег? Или Муссо, крутобедрый загорелый Муссо, уже вошел в свой предстартовый рывок? Преимущество Берта уменьшилось; при каждом шаге пряди его пепельных волос поднимаются и опадают, его обострившиеся черты выражают страх. Осталось еще четыре круга. Четыре круга, в которых таится так много: и поражение, и победа. С каким временем идет Берт? Не может быть! Это самое лучшее промежуточное время, какого он добился за всю свою спортивную карьеру! Когда же, когда же он поплатится за свое безумие?..

Берт, Муссо, Хельстрём и Сибон. В такой последовательности они входят в поворот. Первая четверка! Один из этих четверых будет победителем. Оприс уже не имеет шансов, два датских спортсмена тоже не имеют шансов. Тем не менее они не сходят с дорожки, продолжают борьбу… Опять этот старый дурацкий биплан с развевающимся на ветру рекламным полотнищем. «Почему те, кто курят трубку, имеют успех?» Полотнище надувается от ветра, ветер полощет его, заносит в сторону. Где тень от биплана? Бегуны уже миновали ее. Наконец и Оприс входит в поворот. Видно, что он перетренирован… И вдруг я вспоминаю историю одного старичка спортсмена. Как его имя? Кажется, Дэкин или что-то в этом роде. Всю жизнь Дэкин тренировался, каждую ночь засыпал с мыслью о беге и о победе. Не давал себе передышки. А когда Дэкин ушел из спорта, он разжирел, сердце отказывалось служить. Врачи не могли придумать ничего лучшего, как погнать этого дедулю на гаревую дорожку. Там старик сбавил лишний жир, сердце перестало бунтовать. Может быть, он умрет на бегу; может быть, смерть сделает рывок, чтобы нагнать старину Дэкина. Конечно, придет день, когда смерть его настигнет, как она настигла хитрого самаркандского купца в легенде о самой быстрой смерти… Теперь у Оприса уже нет шансов на победу. Он должен был держаться группы лидеров, тянуться за ними, обеспечить себе позиции для последнего рывка. Первым придет Хельстрём, Хельстрём или Сибон. Если спортсмены выдержат заданный темп, сегодня будет поставлен новый рекорд. И этим рекордом они будут обязаны Берту. Неужели Берт добровольно принес себя в жертву? Знает ли он, знал ли он с самого начала, что неизбежно потерпит поражение? Задумал ли он заранее сделать это поражение доблестным? Собрался ли он заранее принести себя в жертву?

О боже, весь стадион болеет за него! Берт приближается, и ни один зритель не может усидеть на месте. Трибуны кричат, аплодируют, машут руками; люди перевешиваются через барьеры, лица у них напряженные. Они с нетерпением ждут его победы! Каждый хочет помочь ему прийти первым. Каждый готов отдать все, чтобы приблизить эту минуту.

— Бух-нер! Бух-нер! Бух-нер! — Весь стадион, как один человек, скандирует его имя.

Какая-то женщина рядом со мной не издает ни звука. Только губы ее шевелятся, она беззвучно повторяет:

— Бух-нер! Бух-нер!

Сибон все еще идет позади Хельстрёма! Какое поразительное спокойствие, какая выдержка! Сколько раз он, наверное, преодолевал искушение вырваться вперед и обойти Хельстрёма! Уже дважды Сибон хотел бросить бег, но боссы его клуба сумели это предотвратить. Мировой спорт не потерял Сибона. Сибон — хитрец, земляки называют его «Лисицей гаревой дорожки». Спурт у него даже лучше, чем у Хельстрёма, и на последних метрах он еще может преподнести нам не один сюрприз. На Олимпийских играх Сибон завоевал серебряную медаль. Сибон — курящий. Каждый день он выкуривает в среднем пять сигарет. Вначале тренеры, а главное, боссы относились к этому факту с величайшим неодобрением. Но им пришлось смириться, в конце концов они успокоились. Сибон не пожелал бросить курить ради бега. Как-то раз, когда у него брали интервью, он сказал примерно следующее:

— Нам и так уже приходится совершать нечто неприятное — бегать на соревнованиях. Не вижу, почему мне ради этого надо лишать себя всего приятного, например курения.

Сибон — спортсмен, который сознательно вредит себе, который не желает жертвовать ради бега своими привычками. И все же он побеждает. Тело не подводит Сибона. Быть может, бросив курить, он стал бы величайшим бегуном на свете. Но возможно, его результаты не улучшились бы ни на секунду… Что ни говори, последнее неизвестное — это тело спортсмена.

Ветер гуляет в проволочной сетке у трибун, надувает полотнище плаката. Вместе со спортсменами с одного конца стадиона на другой перемещаются хлопки… Приливы и отливы успеха! Датчане обошли Оприса. Неужели Муссо замедлил темп? Нет, это Берт еще нажал, из последних сил рванулся вперед, чтобы обеспечить себе преимущество на последних кругах. Берт увеличил темп! А ведь сейчас уже наступила минута, когда он должен был бы отстать, когда он должен был бы заплатить за все… Зрителям пора увидеть ясные признаки его поражения… О боже, как это ему удалось? Ноги Берта ударяют о покрытие дорожки, короткие, быстрые удары… Разве в этих ударах не слышится нечто безнадежное? И он уже держится не так прямо, как вначале. Тело его никнет к земле. И голова мотается то вправо, то влево, подбородок далеко выдается вперед, а руки загребают и загребают. В уголках рта пузырится сухая слюна. В его глазах застыл ужас. Берт! Берт! Неужели это я крикнул? Неужели все началось сначала?

Нет, он не должен победить. Он не победит, не должен победить, несмотря на то, что весь стадион болеет за него. Даже в почетной ложе все повскакали с мест; вскочил первый бургомистр, вскочили его гости; они хлопают в ладоши, машут, опять хлопают — Берт вышел на противоположную прямую. А сзади него происходят какие-то пертурбации. Берт вовлек в последний спурт перед финишем и Хельстрёма; Хельстрём нагнал Муссо и медленно обходит его вместе с Сибоном, который не отстает от Хельстрёма ни на шаг. Вот они уже обошли Муссо, и тот махнул рукой, словно ожидал этого… Сибон идет впритык к Хельстрёму, но не в затылок, а чуть наискосок от него. К ним подтягиваются Кнудсен и Кристенсен. Нет, датчанам это не удалось, они не сумели обойти Муссо.

Берт, Хельстрём и Сибон — в такой последовательности они бегут.

А вот и труба фабрики, которая выпускает патентованные средства для похудения; ветер прижимает к крыше фабричный дым. Дым от паровоза. Однажды Сибон оказался совсем близко от черной приближающейся громады паровоза… Тогда он спас ребенка, унес его с рельс. Все газеты писали об этом: «Рекордсмен-спаситель» или «Самый ужасный бег в его жизни». Писали и помещали фотомонтаж: Сибон, паровоз-страшилище, а перед ним белокурый малыш — таких малышей любят гладить по головке крупные государственные деятели. В подтекстовках к монтажу газетчики риторически вопрошали: что стало бы с белокурым малышом, если бы поблизости не оказался бегун-рекордсмен?

Победит ли Сибон в этом забеге? Да, он должен победить. Но пока что бег все еще ведет Берт, и его преимущество растет. Означает ли это, что он уже обеспечил себе победу? Нет, Берт не должен победить. Пусть победит любой из этих спортсменов, только не Берт, только не Берт. Ибо Берт был бы плохим победителем. Он был бы самым недостойным призером за всю историю соревнований. Я против Берта, хотя знаю, что на этом огромном стадионе я единственный, кто желает ему поражения. Может быть, и Tea желает ему поражения. Но нет, когда он пробежал мимо Tea, она начала ему аплодировать. Этот бег сделал ее забывчивой.

Берт не признал бы никакого другого урока, кроме урока поражения. И он не заслужил ничего иного. Между мной и им все кончено. Он это знает, и я это знаю. Изменить уже ничего нельзя. Ничего нельзя изменить, потому что я никогда не забуду ту историю.

…В тот день, когда Дорн вернулся, все мы поехали его встречать: Матерн, правление в полном составе, молодежь нашего спортивного общества. Все мы явились как один, но Дорн не обратил на нас внимания — он искал Берта. А Берт как раз не пришел. Я понимаю, почему он не пришел. Однако потом все это совершенно сгладилось. Берт снова приступил к тренировкам, и Дорн снова стал ему помогать. Дорн помогал Берту войти в форму; каждый вечер они выходили на стадион, вместе тренировались, вместе покидали поле. И со стороны иногда казалось, что Дорн тренируется только для того, чтобы давать темп Берту.

А потом состоялся тот вечерний спортивный праздник. Праздник, который ничего не решал. И тем не менее решил все. Был осенний вечер, сухой и жаркий. Тот праздник венчал летний спортивный сезон. Днем мы с Бертом встретились: ему нужны были деньги, чтобы отдать долги, но я не мог ему помочь, так как еще не получал жалованья. Мы пообедали в столовой на талоны. Потом он торопливо попрощался:

— До вечера, старина. Пожелай мне ни пуха ни пера. Ведь сегодня мой первый старт!

Да, в тот день он впервые вышел на старт после несчастья с ногой. Косые лучи заходящего солнца были еще горячие, флагштоки отбрасывали на землю тонкие тени, а там, где собирались бегуны, ярко горел песок на площадке для прыжков в высоту. Старт был вялый, но Берт и Дорн сразу же захватили инициативу, и на первых порах забег выглядел точно так же, как все другие забеги, в которых участвовала эта неразлучная пара. Ничего, ровно ничего не напоминало о том, что Берту пришлось на долгое время отказаться от спорта. Берт и Дорн попеременно вели бег, поддерживали друг друга. Впрочем, минутами мне казалось, что Дорн нарочно сбавляет темп, не выкладывается целиком только для того, чтобы не отрываться от Берта. Словно кит, который никогда не покидает своего раненого или преследуемого друга, Дорн все время держался рядом с Бертом. А потом настала пора финишировать. До самой трибуны, где я сидел, долетел призыв Дорна.

— Не отставай, Берт!

Я видел, как Дорн рванулся вперед и уверенно обошел Берта. О, с какой уверенностью, с каким превосходством он обошел его! Теперь Дорн бежал по внутренней кромке дорожки. Я видел, как он обернулся и как в ту же секунду, словно от внезапного страшного удара, полетел лицом вниз, молниеносно выставив вперед руки, чтобы смягчить силу падения. Но прежде, чем летящее тело Дорна покинуло дорожку, Берт удлинил шаг, и нога Берта в туфле с шипами опустилась на левую ступню Дорна, нет, не просто опустилась, а намеренно врезалась в эту ступню, словно хотела навеки пригвоздить ее к земле. И тут я увидел, как левая нога Дорна отчаянно дернулась и вытянулась, в то время как тело его, сжавшись, мягко опустилось на землю. Острые шипы впились в ногу Дорна, они разорвали сухожилия, проткнули мякоть стопы; в этот удар Берт вложил всю ту силу, какая была заключена в его удлиненном шаге. Дорн вылетел с гаревой дорожки и упал лицом на траву.

На том вечернем спортивном празднике «Виктории» Берт финишировал первым. После несчастья с Дорном он не прервал бега, Берт продолжал бежать, пока не разорвал ленточку финиша. Только после этого Берт подошел к Дорну. К Дорну, которого он победил раз и навсегда. Да, для Дорна все было кончено. Возможно, никто и впрямь не заметил, как Берт удлинил шаг, чтобы наступить на ногу противника. Все согласились на том, что произошел «прискорбный несчастный случай».

Очевидцы говорили:

— Это ужасно печально, но такая история может случиться с каждым.

Никто ничего не предпринял. Все считали, что для этого нет ни причин, ни доказательств. Просто люди сожалели, что Дорну так не повезло. Они не хотели верить, что несчастье вызвано чьим-то злым умыслом. Спортсмены сочувственно жали руку Дорну. Ведь все понимали, что он уже не вернется в спорт…

Но я-то видел достаточно. Не помню, что я думал, что переживал. Помню только, как я встал и спустился вниз на поле… Тогда я и сам не знал, что сделаю в следующую секунду. Просто я подошел к оживленно беседующей кучке людей на поле и к Берту, который стоял неподалеку, стоял молча, опустив глаза. Я не стал слушать, о чем говорят люди, миновал их и направился прямо к Берту. И Берт, почувствовав, что я подхожу, поднял лицо и посмотрел на меня без всякого удивления. Я долго ждал, долго рассматривал его обострившиеся черты, его лицо, которое оставалось непроницаемым. Взгляд мой, казалось, прошел сквозь него, не ощутив сопротивления. А потом на губах Берта появилась чуть заметная, ничего не выражавшая усмешка. И тут я ударил. Я ударил его ладонью, почти не размахнувшись, даже не очень сильно. В моем ударе чувствовалась усталость. Усталость презрения. Голова Берта слегка качнулась. Вот и все. Берт молча снес этот удар. Все присутствовавшие повернули головы. Но Берт молча снес удар. На всем стадионе один только я заметил, что он удлинил шаг, дабы навеки победить Дорна. И Берт это знал. Он знал также, что наши счеты с ним кончены.

Но Берт не желал сдаваться, хотя понимал, что я поставил на прошлом крест. И все же он не прекращал попыток вернуть те отношения, которые невозможно было вернуть. Помню, что он обрывал мне телефон в редакции. Он хотел что-то объяснить, но объяснять было нечего. И он не обращал внимания на то, что я от него скрывался. Берт продолжал звонить, просил прийти к нему. А по вечерам, когда я шел домой, он иногда ловил меня на улице. Бежал со мной рядом, говорил, говорил… Умолял меня. Но я был глух. В одних и тех же выражениях он описывал несчастье на стадионе. И всегда кончал свою речь ссылкой на Дорна, ссылкой на то, что Дорн объясняет случившееся так же, как и сам Берт.

— Спроси его, старина. Прошу тебя, пойди к Дорну и послушай, что он говорит. Дорн придерживается того же мнения, что и я.

Да, Берт не сдавался. Он ничего не желал признавать, делал вид, что все осталось по-старому. Но в конце концов я заставил его считаться с фактами…

Произошло это на илистом дне пруда. Тогда нас обоих пригласил Писториус. Пригласил понаблюдать за тем, как спускают воду на его пруду и как там производят отлов рыбы. Утро было холодное. Болото и озеро еще не очистились от тумана. Правда, туман был уже летучий, легкий и редкий, как марлевый бинт.

Почему, собственно, Писториус пригласил меня?

В субботу я выехал из города и остановился в гостинице. Весь вечер местные парни проговорили о завтрашней добыче. Мы даже не поднялись в свои номера. Коротали время за грогом и приятной беседой. А потом настало утро, и я двинулся вслед за Писториусом. Он облачился в шнурованые сапоги до колеи и в кожаную куртку, на голову он надел фуражку. По дороге к пруду Писториус разговаривал со своей собакой — коричневой с белыми подпалинами.

А какое небо, какое небо было в то утро! Между черно-синими плотными облаками там и сям виднелось сияние цвета киновари; неподвижные серые пятна чередовались с белыми клочьями, все время стремившимися к западу; на востоке слабо мерцала белесая полынья, а перед ярко-голубой полосой смутно вырисовывался инверсионный след… Вдалеке послышался шум поезда; мы перелезли через колючую проволоку и начали спускаться по мокрому выгону, усеянному мягкими, рыхлыми бугорками свежей земли — под ними тянулись ходы, вырытые кротами. Писториус остановился и показал рукой на поверхность пруда, скрытую в тумане. Кое-где туман уже рассеялся, и на асфальтово-серой воде виднелись черные точки, будто заклепки на стальном листе. Это были неподвижные стаи лысух, диких уток, чомг.

Рабочие уже давно понижали уровень пруда. Большая часть воды ушла, и через весь огромный пруд протянули сети, словно деревянные мостики. Эти сети направляли рыбу в широкую сточную канаву и в глубокие впадины у берега, то есть в те места, где люди «снимали жатву».

У ветхих лодочных сараев на берегу мы увидели местных парней в кожаных фартуках и высоких резиновых сапогах с заплатами. Они сидели на прохудившейся шлюпке и пили чай с ромом. Чай они наливали из большого, черного от копоти котелка, который висел над костром на цепочке. Рядом с костром стояли старые весы и деревянный шест. Я присел на корточки перед украшенным резьбой шестом — символом прудового хозяйства. И вдруг услышал у себя за спиной голос Берта.

Я не знал, что Писториус пригласил его тоже. Берт сидел на одной из перевернутых деревянных лодок, кое-где обитых железными полосами, и не спускал с меня глаз.

Вода в пруде убывала и убывала, вот уже показалось дно — коричневая топь, неровная, слегка волнистая. Дно как бы хранило воспоминание о воде — до самого противоположного берега, поросшего ивами, темнели ямы и лужи. И вдруг птицы взлетели, поднялись все разом, словно передав друг другу таинственный сигнал тревоги. Покружив немного над спущенным прудом, они взмыли ввысь и улетели. Я услышал взмахи крыльев, тихий шелест пролетавшей над нами утиной стаи… И тут к нам подошел Писториус. Он велел Берту и мне заняться сетями по обеим сторонам широкой канавы.

Неужели все это подстроил Берт?

Мы взяли шесты и отошли каждый к своему берегу; на старом деревянном мостике мы встретились, обменялись кивком и сошли на дно пруда. Коричневое, покрытое тиной дно затягивало сапог; прежде чем поставить ногу, приходилось заботливо выбирать место мы тяжело ступали, проваливаясь в вязкий ил, скользили по узкому камышовому поясу; с трудом продвигаясь сквозь камыши, подошли к сетям…

Помню дымок костра, у которого рыбаки сидели на прохудившейся шлюпке, пили чай с ромом и ждали нас. Уголком глаза я наблюдал за Бертом; он шел недалеко от меня; нас разделяла только канава и сеть. И я заметил, что он тоже наблюдает за мной.

Никогда не забуду этот день — оголенное дно пруда, резкие бороздки, проделанные червями, волнистые линии на пологих холмиках; не забуду специфического запаха, запаха гнили, который поднимался с обнаженного дна, затхлый и едкий. Переливчатые донные травы, высыхая на воздухе, теряли свой цвет. Стрельчатые верхушки растений полегли в одну сторону, туда, куда сходила вода. Впадины заполнили черные листья, затянутые илом. Мертвые ветки глубоко завязли в иле. Мы шли по этой печальной голой равнине, попеременно опуская в канаву свои шесты, — наша цель заключалась в том, чтобы подогнать оставшихся рыб к местам «жатвы»… Иногда, когда закругленный наконечник шеста опускался в канаву, подымая брызги воды и ила, какая-нибудь испуганная рыба, заметная только по поднятой ею волне, шарахалась в сторону. И каждый раз мы останавливались и пережидали, пока волна не станет слабее и не схлынет совсем. Сети вяло распластались на дне, в них запутались травы и тонкие, но разлапистые ветки. Время от времени мы вытаскивали из сетей рыбу, которая, пытаясь выбраться из канавы, застревала в ячеях…

Таким образом мы прошли примерно треть пруда, когда я заметил огромную щуку. Впрочем, я не сразу заметил ее; сперва я принял щуку за корягу или, скорее, за кусок потонувшего бревна. Но тут вдруг я увидел глаза рыбы, холодные, невозмутимые глаза, смотревшие на меня в упор. Я остановился и тут же, как по команде, остановился Берт. Тогда я нагнулся над огромной рыбой, которая лежала под сетью на илистом дне. В ее жестких жабрах запуталась веревка. Я подумал было, что рыба уже задохнулась, и протянул руки, чтобы вытащить перекрутившуюся веревку из щучьих жабр. Но в эту секунду рыба от ужаса, а может не от ужаса, а от вековечной неодолимой алчности хищника схватила меня; ряды заостренных зубов с сухим треском впились в мою руку, вгрызлись в нее намертво; туловище щуки при этом не шелохнулось, и она не сделала ни малейшей попытки проглотить то, что схватила; просто она держала добычу с диковинным упорством.

К тому времени мне уже давным-давно заменили металлический крюк деревянным протезом; искусный мастер обточил протез на токарном станке и натянул на него кожаную перчатку. В эту-то кожаную перчатку и впилась щука. Сперва я почувствовал боль; да, сперва я почувствовал самую настоящую боль, которая горячо поднималась все выше и выше по мере того, как зубы щуки, прокусив перчатку, вгрызались в дерево протеза. И только постепенно, глядя в равнодушные рыбьи глаза, я начал понимать, что моя боль — всего лишь обман. Эту странную боль сменило безмерное любопытство. Любопытство и, пожалуй, сострадание. Рыба с такой силой впилась в мою руку, что я вытащил ее из сети. Освобождая рыбу от веревок, в которых она запуталась, я вдруг заметил, что Берт очутился рядом со мной. Краем глаза я видел его бедро и лезвие складного ножа, которым он указывал на голову щуки. Потом я услышал его голос:

— Стой тихо, старина. Я ее сейчас прикончу.

— Нет, ты до нее не дотронешься, — сказал я.

Но Берт не унимался:

— Щука живая. Ее зубы все еще прогрызают твою руку.

— Я их не чувствую, — возразил я. — Хотелось бы мне, чтобы и Дорн в тот раз ничего не почувствовал. Его ты не пощадил. И у тебя ошибки не произошло, как у этой дурацкой щуки.

Берт помолчал немного, потом сказал:

— Неужели ты никак не можешь это преодолеть, старина? Я думал, что здесь, на природе, все станет между нами по-старому. Неужели ты уже забыл, как мы ловили скумбрию? И форель в той речке? Попытайся через это перешагнуть, старина. Спроси Дорна. Он того же мнения, что и я. Это был несчастный случай.

— Здесь тоже несчастный случай, Берт, — ответил я. — В первое мгновение, когда щука схватила меня, я почувствовал боль. С Дорном, очевидно, произошло примерно то же, когда ты достал его шипами. Наверное, только сейчас я могу понять всю меру беды.

Берт с треском сложил нож.

— Значит, старик, для нас обоих все кончено?

— Да, — сказал я.

— Почему же?

— Мы друг о друге слишком много знаем, — сказал я. — Видимо, кое-что еще можно было исправить, если бы мы знали поменьше. Но мы знаем слишком много, Берт.

— Стало быть, возврата нет?

— Нет, — сказал я.

Щука свернулась и с такой силой ударила по затянутому тиной дну, что раздался громкий шлепок. Она все еще не выпускала моей руки; острые, как колючки, зубы держали ее мертвой хваткой. Берт невольно нагнулся, но я сказал:

— Иди, иди. Нет никакого смысла торчать здесь. Все кончено. Все кончено на веки вечные. И ты сделал это одним-единственным движением ноги. Разве ты не понимаешь, чего я жду?

— Понимаю. Очень даже хорошо понимаю, старина. И знаю, как мне поступить.

Раздалось глухое чавканье — Берт вытянул завязший сапог. Он перелез через сеть, перебрался по мутной воде канавы на свою сторону, снова взял шест и побрел в другую сторону. Сидя на корточках, я смотрел ему вслед. Щука все еще держала в пасти протез…

В моей памяти запечатлелся последний эпизод этой встречи: печально оголенное дно пруда, слегка волнистое и в то же время совершенно плоское; слабо поблескивающие впадины и лужи, а на востоке, где утро уже победило мглу, светлое небо, заливавшее трясину ровным, хоть и слабым болезненно-фиолетовым цветом. Казалось, небо уходило вверх, огорченное тем, что исчезло зеркало, в котором оно так часто любовалось своим отражением. II Берт брел по этой пустыне, медленно удалялся от меня; при каждом шаге голова его покачивалась над сетями, подобно темно-зеленым стеклянным шарам, которые покачиваются над сетями при ловле в открытом море… Берт долго шел, пока не скрылся у берега за рядами косо натянутых сетей, напоминавших решетку.

Только теперь он окончательно признал свершившийся факт, факт нашего разрыва. Он признал его в то утро, когда Писториус пригласил нас присутствовать при спуске его пруда и при отлове рыбы. Лишь после того, как Берт ушел, я умертвил щуку, глубоко вонзив нож ей в спину пониже головы. И все это случилось на пустынном дне спущенного пруда…

Берт удалялся от меня, и я чувствовал — так остро я никогда этого не чувствовал, — я чувствовал его одиночество, понимал, что впереди его подстерегает еще большее одиночество.

Было ли это неотвратимое одиночество платой за его победы? Всегда ли победителя ждет одиночество? За все, чего добивался Берт, ему приходилось платить, каждая победа заставляла его терять друга или с чем-нибудь расставаться.

Казалось, он осужден покидать людей, которые помогали ему продвинуться вперед.

На пруду я увидел его в последний раз. Впрочем, нет, я встретился с ним снова в мокрый и холодный день, в канун Нового года. Берт вышел из своей машины и направился к электромагазину; миновал замерзшего инвалида, у которого на груди висел картонный рекламный плакат: «Эти электролампы известны во всем мире…» Берт меня не заметил, он был один как перст, в машине его никто не ждал. Довольно скоро он вышел из дверей, опять сел в машину и медленно отъехал, снежная вьюга подхватила его, закружила в своем водовороте, и Берт исчез.

А я даже не почувствовал искушения, мне не захотелось его остановить. И позже, думая об этой встрече, я решил, что окончательно освободился от Берта, что он уже никогда не потревожит меня. И еще мне казалось, что наконец я остановился и вздохнул всей грудью, прервал этот нескончаемый бей, в который он вовлек меня. Берт стал мне безразличен, хотя я еще не вполне доверял этому чувству. Правда, пока я не видел его на гаревой дорожке, я и впрямь ощущал восхитительное равнодушие к судьбе Берта. Но что произойдет, если, сидя на трибуне, я опять увижу его бег? Неужели все вернется снова — и давящая тяжесть, и ощущение тошноты, и этот страх? Неужели воскреснут и моя вера в него, и мои тревоги — все эти производные нашей дружбы, воспринимавшейся как нечто само собой разумеющееся; той дружбы, благодаря которой я как бы участвовал в его беге, ибо когда-то давно сделал выбор, поставил все на Берта, признал свою зависимость от него? Да, я как бы участвовал в его беге — его усилия были моими усилиями, его страх — моим страхом, его изнеможение — моим изнеможением. И так каждый раз. Все, что случалось с ним на гаревой дорожке, случалось со мной на трибуне. Я знал наверняка, что стоит мне очутиться на трибуне, как он сразу же перетянет меня на свою сторону. Поэтому я пропустил целую серию его выступлений — просто не ходил на стадион, посылал вместо себя Гутенберга, нашего практиканта…

Я намеренно не явился на чемпионат, который разыгрывался в закрытом помещении; не явился и на первое соревнование в минувшем сезоне. Я вел себя как наркоман, который только что проделал курс лечения и боится рискованных ситуаций, чтобы не вернуться к старому пороку. Напуганный, я не желал видеть Берта на гаревой дорожке. Сейчас я понимаю, что мое нежелание встречаться с ним объяснялось неуверенностью в себе, возможно, слабохарактерностью. И кто знает, не поддался бы я в один прекрасный день Берту? Я мог бы уступить, как уступил когда-то, когда Берт переменил спортивное общество. Сейчас трудно сказать, как бы все сложилось в дальнейшем. Не исключено, что я сам восстановил бы то, что считал раньше невосстановимым… Но в нашу с Бертом историю вмешалось одно обстоятельство. Одна ночь. Это случилось недавно. Но именно эта ночь и все ее перипетии навсегда побороли мою нерешительность. Теперь я спокойно могу наблюдать за Бертом на гаревой дорожке. И не боюсь, что все начнется сначала, что я снова буду мерить его успехами мою жизнь. То время, когда я, сидя на трибуне, страдал за него, кануло в вечность.

Вот что случилось в ту ночь. Я уже заснул. Это была ночь с пятницы на субботу. Да, я спал, хотя в порту время от времени раздавались сигнальные выстрелы: окрестные улицы предупреждали об опасности наводнения. И вдруг зазвонил телефон. В первую минуту мне показалось, что уже утро, темное, противное утро. Но потом, взглянув на фосфоресцирующий циферблат будильника, я убедился, что еще ночь — начало третьего. В трубке что-то жужжало и потрескивало, как при междугородном разговоре. Но я не решался бросить трубку, хотя позвонивший не назвал себя. Напрасно я кричал: «Алло! Алло!» Наверное, я бы все же положил трубку, если бы не услышал сквозь жужжание и потрескивание чье-то дыхание, прерывистое, быстрое, больное. Прислушиваясь к этому дыханию, я ждал. А потом внезапно услышал голос, который сразу узнал. Но именно поэтому мне стало страшно. Это был голос Карлы, хриплый и апатичный; он звучал монотонно и в то же время угрожающе.

Я очень долго не видел Карлы, но она даже не назвала себя, не дала мне возможности ни о чем спросить. Она сказала буквально следующее:

— Скорее, старина, приходи, а то я все время смотрю на нее. И если ты не поторопишься, я ее возьму. Возьму и открою. Вот и все. Я буду сидеть и смотреть на нее до тех пор, пока ты не приедешь. Знаешь, она похожа на скрипку…

Карла прервала фразу на середине и положила трубку. Она даже не удостоверилась, что говорила со мной. Хриплый, апатичный голос Карлы звучал у меня в ушах. Я оделся и вышел. Адский ветер мел по улицам, лил дождь, было что-то вроде циклона. Да, теперь я вспомнил; по радио объявили, что приближается циклон; как водится, он приближался из Исландии. В Исландии, по-моему, всегда переизбыток циклонов, и они охотно экспортируют их своим друзьям. «Циклон, возникший у берегов Исландии, перемещается к югу-востоку и вскоре достигнет юго-западного берега…»

Трамваи не ходили, такси не было, я пошел пешком, шел и шел, а в ушах у меня звучал голос Карлы, монотонный и в то же время угрожающий; голос Карлы, который так испугал меня, что я бы при всех обстоятельствах отправился к ней.

Я пересек университетский сад, где возвышался темный памятник какому-то генералу в широкополой шляпе. Миновал ряды жутких стеклянных громад, здания страховых обществ, походившие на прозрачные гробы, где были тщательно разложены и замурованы людские судьбы, их тревоги и волнения. Потом я прошел Дом радио, целый радиоквартал, который с упорством, достойным лучшего применения, застраивали с конца войны; казалось, архитекторы решили воздвигнуть неприступную вечную крепость для специалистов по обработке взрослых людей. Миновав парк, я начал спускаться по крутой улочке, прошел через мост; стоя на нем, я увидел, как ветер расшвыривал в разные стороны стройные парусные суденышки. II вот наконец я вышел на знакомую улицу, узнал крестообразно сложенный забор из заостренного штакетника, а за ним сад, узнал дом, в который я впервые попал с «Присяжным весельчаком» Уве Галлашем. Из-под жалюзи пробивался слабый свет. Я позвонил, еще раз позвонил, но никто не открывал. Парадная дверь оказалась незапертой. Я вошел в переднюю. Дверь большой комнаты, видимо, тоже не запиралась. Сбросив пальто, я осторожно приоткрыл ее и заглянул в ту самую комнату, где когда-то выслушал исповедь Галлаша…

Где же Карла? Она сидела скорчившись на огромном кожаном кресле. Когда-то я тоже сидел на одном из этих ископаемых чудовищ. Карла сидела подобрав ноги, опустив подбородок на поднятые колени. Какая странная поза! Она была в цветастом домашнем халате, с распущенными волосами. Красивое лицо Карлы, на котором постоянно читалось выражение легкой усталости и меланхолии, теперь оплыло; и оно было напряжено, словно Карла пыталась вспомнить нечто ускользавшее от ее внимания. Да, на ее лице застыло выражение странной сосредоточенности, беспомощной и безнадежной. И еще я заметил, что глаза у нее были воспалены, а губы беспрестанно шевелились, будто Карла без конца повторяла какую-то фразу, стараясь разбудить свою память. Взгляд Карлы покоился на закупоренной бутылке водки, которая стояла рядом с настольной лампой.

Никогда не забуду, как она встретила меня. Безвольно протянула руку, не подняла глаз, не сказала ни слова. Я подумал даже, что она вообще забыла свой телефонный звонок и просьбу приехать к ней.

Я присел на подлокотник ее кресла… На диване валялись чьи-то брюки. Да, я помню, что, сидя рядом с Карлой, обнаружил на диване мужские брюки, к которым была прикреплена квитанция — брюки вернулись из чистки.

Я погладил твердую спину Карлы, положил руку ей на плечо и приготовился ждать.

Наконец-то, наконец она повернула ко мне голову. Но я явственно видел, что прежде, чем полностью осознать мое присутствие, ей надо было что-то стряхнуть с себя. Она повернула ко мне голову и сказала:

— Правда, она похожа на скрипку? Я говорю о бутылке, старина. Она похожа на зеленую скрипку. Правда? — Карла взяла мою руку, потянула ее вниз, прижала к своей груди.

— Пойду принесу две рюмки…

Но Карла испуганно прервала меня.

— Нет, — сказала она и быстро добавила: — Нет, нет, нет. Это невозможно, мне нельзя. Мне нельзя пить, старина. Если я начну пить, они опять меня заберут.

— Кто?

— Они. Я только что прошла курс лечения. И стоит мне выпить хоть каплю, как они опять запрут меня в это заведение.

— Зачем же ты держишь бутылку — спросил я.

Усмехнувшись, она сказала:

— Когда дома есть спиртное, терпеть легче. Этот совет дал мне один актер, который лечился вместе со мной. До тех пор, пока у тебя есть бутылка, пока ты ее видишь, терпеть легче. Но если в доме нет ни капли спиртного, ты этого не вынесешь. Посмотри. Ведь правда она похожа на зеленую скрипку? — Карла разжала мою руку, поднесла ее к лампе и, качая головой, долго смотрела на ладонь, потом провела рукой по моим пальцам и сильно потянула их книзу, суставы хрустнули. — Ничего у тебя нет, старина, — сказала она. — Пустая рука, такая же пустая, как у меня. Давай создадим новое общество, общество людей с пустыми руками. Согласен? Из тебя вышел бы неплохой главный кассир… Устраивает? Посмотри на свою руку, посмотри на мою руку — та же история. У нас нет ни одной линии, ни одного ответвления, которые указывали бы на наличие собственной судьбы. Мы оба, старина, ютимся где-то на задворках чужих судеб. Мы просто-таки созданы быть идеальными сообщниками и соучастниками, тихими попутчиками, которые вкладывают капиталы в других и чего-то ждут. Между прочим, мы многого ищем. Наверное, куда больше, чем положено. Ибо мы, люди с пустыми руками, надеемся получить в качестве прибыли собственную судьбу. Надеемся, что другие люди помогут нам обрести собственную судьбу. Пока наши вклады кажутся прочными, мы позволяем водить нас на поводке. Но как только земля начинает колебаться, мы рвем поводок и удираем. — Карла вздохнула, сгорбилась, по ее телу пробежала дрожь, потом она встала, подошла к стенному шкафу, вынула две рюмки и поставила их перед собой. — Пожалуйста, откупорь бутылку, — сказала она. — Мы выпьем за наши пустые руки. Давай. А если ты не откупоришь, я сама ее открою. — Она стояла передо мной, расставив ноги, показывая на зеленую бутылку. — Чего ты ждешь?

Я схватил Карлу за запястье, бросил ее на диван, с силой прижал к сиденью, не обращая внимания на то, что она начала жалобно скулить. Она скулила тихо, почти беззвучно, словно я душил ее… Позже, когда мы сидели рядом и я гладил ее твердую спину, позже мне вдруг показалось, что она все забыла. Забыла все, что наговорила мне, — на ее лице появилось прежнее выражение, выражение насмешливой нежности. Устало, словно еще не проснувшись окончательно, она сказала:

— Как хорошо, что ты пришел. Тебе я могу это наконец сказать. Даже с Альфом я об этом не говорила. Но тебе я должна во всем признаться. Я хочу, чтобы ты знал: в Ганновере живет одна моя приятельница. Через нее мне стало известно, что Берт пытался перейти к ним в спортивное общество. Викторианцам он, разумеется, не сказал ни слова, он хотел уйти от нас тайком, от всего отречься, понимаешь — от всего! Но разве можно начать сначала? Какая чушь! Дурацкие надежды! Этого он, к сожалению, не учел. Кроме того, люди вовсе не желают, чтобы их выбрасывали за борт, особенно если лодка частично принадлежит им… Ну вот, я и позаботилась, чтобы ганноверское спортивное общество не приняло Берта.

Карла закрыла лицо ладонями. Но я заставил ее рассказывать дальше — ведь всего этого я не знал. Я закурил и просунул зажженную сигарету между ее стиснутыми губами, она затянулась.

— Да, старина, с нами он покончил, хотел смотать удочки и начать все сначала в другом спортивном обществе. Сначала? Разве можно начать сначала, если позади у тебя осталось так много? У человека, который верит в новые счастливые начала, нет ни капли фантазии. Я хотела уберечь Берта от разочарований. Вот почему я позаботилась, чтобы его не взяли в ганноверское общество. А он каким-то образом это пронюхал. Сама не знаю каким. Пронюхал и сказал мне… Знаешь, что он сказал? Открыл дверь, посмотрел на меня и сказал: «Здесь все кровати заняты». И захлопнул дверь у меня под носом.

Карла приложила пальцы к вискам, закрыла глаза и опять начала жалобно скулить. Потом она заговорила, но тихо, с долгими паузами. Из ее слов я узнал, что Берт уже не состоит больше в спортивном обществе «Виктория». Викторианцы докопались, что Берт хотел их бросить…

— Но это они узнали не от меня, старина…

Правление решило рассчитаться с Бертом за все разом.

— Матерн был в курсе уже довольно давно, но ничего не предпринимал; он затаился, ждал подходящего момента, этого момента он ждал с незапамятных времен, с тех самых нор, как они предприняли совместную поездку в Штаты. В Штатах Матерну дали понять, что он уже старик. Это сделал Берт… Понимаешь? Не один только Берт, но и спутница Матерна. Каждый раз, когда Матерн собирался лечь с ней в постель, ему приходилось вытаскивать из номера Берта. Матерн этого не забыл. И он долго ждал подходящего момента. Берт помог ему, напившись. В первый раз это случилось в клубе. Они исключили его. Но Берт всегда будет думать, что виновата я. Сколько раз я собиралась пойти к нему! Объясниться… Но доходила только до его порога. Что делать человеку, который всегда останавливается у порога? И не может ступить ни шагу дальше? Ах, что мне делать?

Карла сжала кончиками пальцев виски, рот ее приоткрылся, казалось, она вот-вот закричит. Но у нее, видно, не хватало сил для крика; прикусив зубами нижнюю губу, она тихонько застонала и опять откинулась на неуклюжем огромном кресле. Прошло некоторое время, и я спросил:

— Что он теперь делает? Он совсем один?

— Не знаю, — сказала она. — Я ведь доходила только до порога. Не знаю даже, где он теперь обретается…

Да, в ту ночь я узнал от Карлы, что Берт уже не представляет спортивное общество «Виктория». Сперва я подумал, что на этом вообще закончилась его карьера бегуна. Подумал, что ему уже никогда не выкарабкаться. Я размышлял об этом без всякой горечи, но и без всякого злорадства. Наверное, я просто удивился, как быстро все произошло. Во всяком случае, мне казалось, что я не испытал никаких других чувств, кроме безмерного удивления.

И еще я помню, как Карла вдруг выпрямилась и сказала:

— Я ужасно замерзла, старина. Принеси мне пальто из передней.

Разумеется, я встал и пошел к выходу, но какое-то инстинктивное недоверие заставило меня обернуться. Я обернулся и увидел, что Карла, схватив бутылку, пытается зубами вытянуть пробку. Я бросился назад. Карла спрятала бутылку у себя за спиной, глаза ее были полны ненависти. Нет, она же не признавала никаких резонов. Силой я заставил ее опять сесть в кресло, держал ее, а она кричала и извивалась. Но я не отпускал ее ни на секунду и наконец, вывернув ей руку, отобрал бутылку. Я прислонился спиной к стене, она стояла передо мной, угрожала мне, молила меня. А потом вдруг на ее лице мелькнуло выражение злобного торжества, она отвернулась, кинулась к окну, распахнула обе створки, начала хватать вещи, которые оказывались у нее под рукой, и швырять их в сад. Она швыряла фотографии в рамках, пепельницы, диванные подушки. И после каждого броска громко хохотала, хлопала в ладоши и сильно откидывалась назад, словно проделывала какой-то цирковой номер…

Никогда не забуду ее яростных жестов, коротких безумных выкриков, выражения злобного торжества в ее глазах… Я наблюдал за ней с содроганием и совсем не заметил, как кто-то открыл дверь. Он был в полосатой пижаме, и лицо его, красивое вульгарное лицо, ничего не выражало, кроме досады. Он кивнул мне. Казалось, он не очень-то удивлен этой встречей. Он кивнул мне и, не глядя на Карлу, вытащил из кармана пижамы вощеный шнурок; согнувшись, приблизился к Карле и прыгнул… Какой дурацкий вид был у него во время этого прыжка! Очутившись рядом с ней, он заломил ей руки за спину и связал их так крепко и уверенно, будто делал это не раз. Потом он толкнул Карлу, она упала на диван и осталась лежать в той же позе, жалобно скуля.

— Ну вот, старина, — сказал Альф. — Она опять пила?

Я покачал головой, молча протянул ему бутылку.

— Я все слышал, — сказал он. — Спал наверху и, к счастью, все слышал. У нас с ней договоренность. У меня с Карлой, — кивком головы он показал на брюки, лежавшие на диване.

— Это твои брюки? — спросил я.

— Да, — ответил он. — Они только что из чистки. Могу сразу захватить их. Хочешь подняться ко мне? Погляди мою комнату. Думаю, она тебе понравится.

— А как же Берт? — спросил я.

Альф пожал плечами и откинул назад волосы, которые после прыжка упали ему на лоб. Не отнимая руки от затылка, он сказал:

— Берту часто хотелось побыть одному. Теперь его желание исполнилось. Он получил то, о чем мечтал. И он нас всех давно обогнал, старина. Такие резвые люди, как Берт, должны предвидеть, что в один прекрасный день, оглянувшись назад, они никого не обнаружат. Может быть, старина, он оказался для нас слишком быстрым. Или мы оказались для него слишком медленными. Выходит одно к одному.

Альф взял свои штаны, заботливо перекинул их через руку и поглядел на Карлу, которая, подтянув ноги, по-прежнему лежала на диване, съежившись в комок, связанная. Она негромко всхлипывала. Альф удовлетворенно кивнул и сказал:

— Скоро это пройдет. Через несколько минут она очухается, ляжет в постель и заснет. А сон у нее на зависть крепкий. Я это хорошо изучил.

Как я мог уйти, как мог покинуть этот дом, понимая, что в нем совершается? Наверное, в этот миг я уже предчувствовал будущее, предчувствовал, что коль скоро дело зашло так далеко, оно не может кончиться благополучно. По-видимому, во мне сработал естественный инстинкт — некий «комплекс свидетеля», вернее, страх перед тем, чтобы стать свидетелем. Именно потому я с такой готовностью ушел из этого дома. Да, я повел себя как человек, который в самую решающую минуту, когда происходят роковые события, отворачивается и закрывает лицо руками, надеясь таким образом сохранить свою свободу и соблюсти невинность. Я не поднялся в комнату Альфа, не остался с Карлой; я с такой поспешностью ретировался, что до сих пор не могу вспомнить, простился ли я с ними обоими.

В саду валялись подушки и пепельницы, которые Карла швырнула из окна, но я не осмелился их поднять, я прошел мимо них, миновал ворота, перебрался на другую сторону улицы и быстро зашагал; я шагал до тех пор, пока не очутился вне пределов досягаемости.

Только на мосту я остановился. Закурил, прикрывая ладонью огонек спички. Уже тогда я понял, что для меня теперь окончательно отрезаны все пути к старому. Появился новый мощный фактор. Нас разлучил поступок Берта на беговой дорожке, один его шаг, который навсегда покончил с Дорном, навеки «победил» его. Теперь к этому прибавилось мое нежелание, моя неохота стать очевидцем роковых событий, страх перед тем, что когда-нибудь судьба призовет меня в качестве свидетеля. Мое единственное желание было отвернуться, закрыть глаза. Только бы избежать ужасной перспективы стать свидетелем!

Да, в ту пору я боялся стать тем, кем уже фактически давно был — свидетелем жизни Берта. Ничего я так не страшился, как того, что какое-нибудь событие вынудит меня свидетельствовать за Берта Бухнера или против Берта Бухнера. Слишком близко я его знал. А равнодушие, которое я к нему испытывал, казалось мне не столь уж надежным. И все это я понял в ту ночь после посещения Карлы, в ту ночь на мосту. Но я понял и другое — необходимость предпринять нечто, дабы покончить с прошлым, дабы вырваться из заколдованного круга, из круга, который включал как свидетеля и меня. Да, я должен был, так сказать, отряхнуть прах от своих ног…

И тут у меня возник план написать его историю, впервые зародилась мысль рассказать о судьбе бегуна, круг за кругом. Я задумал рассказать историю Берта, рассказать о его беге ради спасения собственной жизни. Решил написать эту книгу потому, что необходимо было понять его, понять себя. Я хотел понять, как образовалось магнитное поле, затянувшее нас, словно мы были железными опилками. Я хотел все осмыслить, понять, чтобы забыть.

Вот первый круг. Начало всего: тень бегуна под прямыми лучами солнца. Только тень. Тень бегуна, падающая на стену и странно надломленная в том месте, где стена соприкасается с землей. Кажется, будто ноги отделились от туловища.

Первая точка отсчета совершенно ясна, а стало быть, ясна и последняя точка. Между этими точками пролегла история Берта. Когда я буду ее пересказывать, в душе моей проснутся самые противоречивые чувства, даже ненависть. Все эти чувства я с радостью приемлю, если только они помогут мне обрести ясность.

Я непременно приступлю к этой истории, может быть, даже сегодня; ведь мне вовсе не обязательно знать конец, а главное, вовсе не обязательно придерживаться привычной последовательности; я могу описывать события совсем в другом порядке, в зависимости от их важности для меня лично. Поступая так, я всегда буду иметь в перспективе конец, единственно мыслимый конец.

…Неужели уже прозвучал звонок, возвестивший о начале последнего круга?

Нет, нет, впереди еще целых два круга. Можно подумать, что преимущество Берта заколдованное, ведь ни Хельстрём, ни Сибон до сих пор не предпринимают попыток обойти его. Неужели они не идут на обгон только из-за благоразумия?

Сколько же надо иметь благоразумия, убежденности, веры в себя, чтобы даже сейчас, на предпоследнем круге, не поддаться соблазну, приберечь силы и не стараться обогнать Берта!

Я вижу фотографов, которые собираются у финиша, вижу одетых в белое секундометристов, восседающих на своих узких крутых лесенках. А вот и Ларсен; в красной куртке он похож на редиску; рядом с ним распорядитель, в руках у него белая лента, которую за несколько минут до конца соревнований протянут между двумя столбиками. К беговой дорожке не спеша подтягиваются толкатели ядра и прыгун с шестом, оба запястья у него перетянуты бинтами. Взгляды присутствующих все настойчивей устремляются к финишу. Кто придет первым? Кто разорвет белую ленточку? Да, сегодня, наверное, будет установлен новый рекорд. Если Берт не сойдет с дистанции, он поставит новый европейский рекорд. Нет, он обязательно сойдет с дистанции, замедлит темп, отстанет от других. Разве не так?

Разве он не должен заплатить за то, что начиная с первого круга подверг свое сердце и легкие чудовищным перегрузкам?

Но Берт все еще на двадцать метров впереди Хельстрёма и Сибона; он вытянул шею, словно курица, пьющая воду. Он уже не ударяет всей ступней о дорожку, только часть его ноги касается дорожки; сейчас он похож на человека, переносящего тяжести, на человека, которого непосильный груз пригибает к земле. И он уже не делает эти свои короткие шажки, при которых казалось — его ступня вколачивала в дорожку облачка пыли. Что это? Он пошатнулся? Может быть, от порыва ветра, ударившего в грудь?

Какое у него измученное лицо? О чем он думает? Думает ли он о Викторе и о многочисленных преследователях, появившихся тогда на горизонте? Вспоминает ли намеренно те мгновения смертельного ужаса? Вспоминает ли их, чтобы быть уверенным в том, что выложился до конца? Но, возможно, смертельный ужас не такое уж радикальное средство, как Берт думает. Что будет с ним тогда? Что будет с ним, если свободный, не омраченный страхом бег даст более высокие результаты, нежели бег ради спасения от опасности? Что будет, если тайная стратегия Берта себя не оправдает? Не верю я в то, что от смертельного страха в человеке просыпаются неведомые силы!

Ветер прилепляет тонкую ткань спортивных трусов Берта к его бедрам и животу… Лицо у Берта измученное, руки худые, грудь узкая… Где заключена та сила, которая поставила его так высоко?

Опять он переменил шаг, сделал резкое движение, словно обороняясь от толчка. Можно подумать, что ему пришлось совершить усилие, дабы сохранить равновесие. Да, он опять вроде бы пошатнулся.

Оприс, румын с курчавыми волосами, окончательно выбыл из игры; у Кристенсена и Кнудсена также не осталось шансов на победу. Да и Муссо уже не может надеяться на призовое место, хотя на его лице застыла улыбка превосходства. Нет, это вовсе не улыбка. Его черты искажены, неимоверное напряжение раздвинуло его губы. Небеса не вняли молитве крутобедрого, коричневого от загара Муссо.

Над стадионом поднимается странное шипение; когда закрываешь глаза, кажется, будто сотни паровозов выпускают пар… А сквозь шипение доносится далекое громыхание — по мосту проходит товарный состав. Ну и ну! Что это такое? У финиша затор. Люди подходят и подходят; девушки в тренировочных костюмах, распорядители, фотографы, спортсмены… Что это за парень с повязкой на глазу? Люди подходят и ждут, девушки виснут на своих знакомых, секундометристы показывают друг другу часы, сверяют время, о чем-то спорят; вытянув головы, наблюдают за лидирующей группой…

Неужели Берт и впрямь поставит новый рекорд? Кто этот парень с повязкой на глазу?

Шум голосов подхватывает ветер; трибуны аплодируют, беснуются, топают ногами; и вдруг раздается глухой вскрик, похожий на удар грома, глухой и угрожающий, словно грохот падающей воды на дно каньона. Или нет, словно рев хищников. Это сравнение куда правильней! Хищники восседают на удобных скамьях, изнемогая от ожидания. Старая история, все это было испокон веков…

Пыльные, пронизанные солнцем арены, сверкающие короткие мечи бахвалящихся гладиаторов, рычание голодных зверей, которые быстро пробегали на своих бесшумных лапах по узкому проходу, ведущему на арену; вот они прибежали, насторожились, пригнулись к земле. Богом проклятые жертвы арены! В прищуренных глазах хищников — силуэты гладиаторов, в глазах гладиаторов — растянувшиеся на песке желтые живые холмики. Кто окажется победителем? Долгий, долгий взгляд, короткая заминка, заминка от страха, от тоски, от неуверенности. Но трибуны требуют своего, трибуны орут. И жертвы арены отбрасывают последние колебания…

Старая история, вековечное стремление человека поставить на карту и выиграть, ничем не рискуя. Людям, как и встарь, ничего не надо, кроме хлеба и зрелищ. Кроме хлеба и зрелищ… Кто-то должен побеждать во имя нас, а если он погибнет, мы погибнем с ним. Но лишь на время. До тех пор, пока не появится следующий, которому мы опять отдадим свои чувства; пусть он сражается во имя нас.

Кажется, будто от Берта зависит здоровье, благополучие, будущее всех этих людей; толпа буквально загоняет его на предпоследнюю прямую. И он бежит, судорожно бежит, шаг его дробен, чересчур дробен, голова склонилась набок. Он бежит, подхлестываемый ревом толпы. Что это? Берт покачнулся? Нет, он бежит дальше, протягивает к земле руки, опять начинает загребать кулаками воздух.

Что это за парень с повязкой на глазу?..

Берт прибавил скорость. А может, это обман зрения, может, его бег кажется быстрее только из-за того, что он преодолевает вираж? Колени Берта уже не поднимаются так высоко, как прежде. Он бежит иначе, чем Хельстрём и Сибон. Да, глядя на Хельстрёма и Сибона, не скажешь, что они упадут бездыханными на финише. Бедра Хельстрёма равномерно движутся, Сибон выпрямляется каждый раз, когда опускает ногу и становится на носок… Один из этих двух финиширует первым. Один из них. Либо Хельстрём — «летучий пастор», либо Сибон, газовщик, — бегун из Нарвика.

Преимущество, которое сохраняет Берт, это не преимущество победителя; для Берта его фора всего лишь лекарство от страха и неуверенности. Те двадцать метров, на которые он вырвался вперед, как бы зона страха, зона страха для того, кто внутренне уже сдался.

Весь стадион, словно один человек, скандирует хором:

— Бух-нер! Бух-нер!

Но Бухнер проиграет эти соревнования, Бухнер уже проиграл их.

А вот и Виганд! Он стоит у финиша, глубоко засунув руки в карманы своего тренировочного костюма. У Виганда странная походка, он передвигается как на ходулях, широко расставляя ноги. А нос у Виганда крючком. И этим носом он как бы принюхивается к бегунам. Именно у Виганда возникла идея привлечь Берта к соревнованиям. Виганд считал это на редкость удачной идеей, он до сих пор так считает. Хотя как раз Виганд мог проявить больше разума. Впрочем, предложив бежать Берту вместо Хупперта, он действовал просто по инерции. Возможно также, что и зрители хотят победы Берта просто по инерции, они привыкли, что он всегда побеждает.

Виганд! Давненько я его не видел! Но вот однажды, когда, сойдя с трамвая, я направлялся по заасфальтированной аллее к стадиону, совсем рядом со мной прошуршали шины. Велосипедист чуть было не переехал мне ногу. А потом Виганд долго хлопал меня по спине и наконец двинулся рядом со мной, небрежно положив руку мне на плечо и не нажимая на педали. Как оказалось, Виганд состоял в том же спортивном обществе, что и раньше, — тренировал «Львов гавани».

— Заезжай как-нибудь к нам. У нас появилась новая «звезда». Его зовут Хупперт. С первого раза он пришел вторым у «Немцев». Но это далеко не его потолок, он еще себя покажет. Если мы над ним как следует поработаем, он оставит всех далеко позади. Приезжай к нам, посмотри, как бежит Хупперт. Но не сейчас. В данный момент ему пришлось сделать перерыв: он повредил себе ахиллово сухожилие.

Виганд! Не могу представить себе Виганда иначе, чем в тренировочном костюме, с портфелем под мышкой. По-моему, он и родился в тренировочном костюме, с рыжевато-коричневым кашне вокруг шеи и с неизменным портфелем под мышкой; никогда он не расстается с этим своим старомодным портфелем, словно в нем заключена «живая вода». В тот день, сидя на велосипеде, он с восторгом рассказывал мне о новом спортсмене, которого открыли в его обществе.

— Хупперт! — говорил он. — Запомни хорошенько это имя. Тебе не раз придется о нем писать.

А потом вдруг он спрыгнул на землю, передвинул велосипед на другую сторону, обнял меня, притянул к себе. Бросил озабоченный взгляд на портфель, прикрепленный к багажнику, убедился, что портфель надежно пристроен, и, успокоенный, повернулся ко мне, заговорил. Он говорил так невнятно, что я с трудом улавливал смысл.

— Ты прямо не поверишь, парень, кто будет бежать за нас. Хупперт — не в состоянии, Самбраус — тоже. И вот я предложил, чтобы мы послали на эти соревнования первого встречного; мое предложение было одобрено наверху. Понимаешь? И… Словом, ты сам догадываешься, кто оказался этим первым встречным. Кроме него, мы и впрямь не могли подыскать подходящую кандидатуру. Надеюсь, тебе небезынтересно узнать, что он уже недели две числится у нас; с его взвешенным состоянием теперь покончено.

Помню, что Виганд внезапно замолк и попытался прочесть на моем лице, как я отношусь к этому факту. Он даже остановился и, вытянув губы, с нетерпением ждал моих слов. Но я молчал. Кстати, я вовсе не был так поражен, как он считал. И поскольку Виганд не мог вынести неизвестности, он спросил без обиняков:

— Ты считаешь, что из этого ничего не выйдет?

— Ничего! — сказал я. — Впрочем, мне понятно: вы хотели дать ему шанс. Но мертвец не нуждается в шансах. А как бегун Берт мертвец. Однако добровольно отказаться от шанса трудно. Это следует учесть.

Виганд тут же снял руку с моего плеча. Толкнул велосипед и ускорил шаг. Я почувствовал, что происходит у него внутри. И это меня ничуть не удивило. Очевидно, гнев, который пал на мою голову, пересилил на минуту даже горькую обиду. Но Виганд медлил, Виганд колебался. Он не знал, как ему поступить — то ли сразу вскочить на велосипед и умчаться, то ли высказать все, что он обо мне думает. Некоторое время он напряженно размышлял, а потом затараторил как пулемет.

— Выслушай меня внимательно, парень, — сказал Виганд.

И тут я узнал историю о том, как Виганд вновь обнаружил Берта во дворе рыбозавода. Сперва он никак не мог поверить, что человек, повязанный необъятным резиновым фартуком с налипшей рыбьей чешуей. — Берт.

Виганд остановился позади колючей проволоки и довольно долго наблюдал за тем, как Берт, или, скорее, тот человек, которого он, не веря собственным глазам, принял за Берта, снимал с грузовика перепачканные слизью, дурно пахнущие ящики.

И только после этого он, Виганд, собрался с духом, окликнул незнакомца и убедился, что это в самом деле Берт.

— Да, парень, когда я опять встретил Берта, он был подсобным рабочим на рыбозаводе. А жил он в сарае, на задворках, около того же рыбозавода. После окончания работы регулярно тренировался. Я заходил к нему в сарай. Все имущество Берта состояло из одной койки, ботинок на триконях и куска мыла. Во дворе рыбозавода он и тренировался после окончания рабочего дня. До сих пор он обретается в том же сарае. Но кое-чего я все же добился: Берт теперь опять у нас, в нашем спортивном обществе. Вначале все были против, но я не сдавался. Помаленьку перетянул на свою сторону Кронерта. А потом, когда и Хупперт высказался за Берта, мы официально приняли его к себе. Слава богу, он уже не в том взвешенном состоянии, в каком был раньше. Следующий забег, возможно, и вовсе изменит его положение. Ему следует предоставить шанс. Если такой человек, как Берт, уходит из спорта, ему следует протянуть руку помощи. Он это заслужил. И вот сегодня вечером мы пораскинем мозгами и решим, как ему помочь.

Но я все равно не мог забыть того, что было раньше. Поэтому я сказал:

— Нечего вам раскидывать мозгами. Подыщите какой-нибудь очень хороший дом и пристройте в нем Берта старшим дворником. Тогда он будет самым молодым старшим дворником во всей ФРГ.

Виганд с яростью махнул рукой и снова горячо заговорил; не сомневаюсь, что он уже не в первый раз произносил эту свою пылкую речь; наверное, с ее помощью он переубедил Кронерта и других членов спортивного общества «Львы гавани». Я понял это после первых же его фраз.

— Послушай, парень. Было время, когда ты считался его другом, когда все мы ходили у него в друзьях. В ту пору он был знаменитым, о нем без конца писали и говорили. И мы, его друзья, тоже без конца писали и говорили о нем. Никому тогда не казалось обременительным поддерживать дружбу с Бертом Бухнером. Да, он покинул нас и перешел в «Викторию»; нам ничего не оставалось, как издали наблюдать за его успехами. Но даже после этого мы частенько вспоминали, что Берт Бухнер начинал с нами. И мы давным-давно втайне простили Берту все, за что вслух продолжали его порицать. Ведь Берт — спортсмен божьей милостью, а когда ты встречаешь спортсмена божьей милостью, изволь мирись со многим! В свое время мы гордились его дружбой, во всяком случае, гордились, пока он был знаменит. Но потом он начал сдавать, его звезда закатилась, дружба с ним перестала быть лестной; вот тут-то мы и начали его критиковать. Ты… Впрочем, не ты один, а все мы поняли, что у Берта бездна недостатков. Странно только, что это пришло нам в голову почти одновременно. Правда, странно? Корабль дал течь, заклепки повылетали, мы тоже повылетали, разлетелись во все стороны… Хороши друзья! А ведь мы должны были поддерживать Берта, стать опорой для него. Но в один прекрасный день, когда он оказался на мели, мы его бросили. Особой доблести я в этом не вижу. Ведь не без нашей помощи Берт стал тем, чем он стал. Каждый из нас вложил в это свою лепту. Мы гнали его вперед, мы его понукали, мы ему аплодировали. Наконец, мы курили ему фимиам, считая, что этот фимиам предназначен и для нас тоже. И еще — мы усердно завинчивали гайки. В результате он целиком положился на нас, на наши восторги. Наши восторги он по ошибке принял за нечто незыблемое, за своего рода страховой полис. Именно в этом его ошибка, парень. Больше ни в чем.

Виганд даже не сказал до свидания, разбежался, вскочил на велосипед и быстро поехал к стадиону; там он сошел с велосипеда и внес его в туннель. Он не дал мне и рта раскрыть, но представим себе, что у меня появилась бы возможность возразить. Что я сказал бы в тот день? Разве я мог объяснить, что разделило нас? Он знал слишком мало о случившемся, я — слишком много. Да, я знал слишком много. На какую-то секунду я почувствовал к Виганду зависть; я завидовал тому, что он может горой стоять за Берта, ведь я вел бы себя точно так же. Но все это продолжалось лишь секунду, потом на меня опять навалилось прошлое.

Стадион от дождя совсем потемнел, под его овал, покоившийся на бетонных опорах, вели черные, похожие на туннели ходы, и когда я вошел в туннель, в котором незадолго до того исчез Виганд, мне вдруг показалось, что я вхожу в гигантскую ловушку.

Я опять вспомнил Берта, попытался представить себе, как он лежит один на кровати в своей конуре — в сарае у рыбозавода, — как он лежит и смотрит в потолок с лампочкой без абажура. Наверное, он смотрит на этот потолок с тем же выражением лица, с каким смотрел когда-то на брезент палатки в лагере под дамбой. Я представил себе, как он встает, умывается, снимает со стены спортивные ботинки, чьи шипы помнят бесчисленные гаревые дорожки, чьи шипы впились в ступню Дорна, преодолевая сопротивление живой плоти… Мысленно я видел, как Берт появляется на пороге своего убогого жилища, проходит мимо штабелей из ящиков, которые сам сложил. Да, в ту секунду я ясно видел Берта, человека, оставившего позади и победившего множество соперников, но не сумевшего победить себя.

Берт Бухнер… Удар колокола возвестил, что он начал последний круг, колокол зазвонил опять — на этот раз в последний круг вошел Хельстрём, за ним Сибон, а за Сибоном все остальные. Берт с ужасом оборачивается, кажется, будто его соединяет с противниками невидимый провод, по которому идут сигналы об их намерениях. Берт оборачивается, сигналы его не обманули — противники неотвратимо приближаются, грозные, самоуверенные, кичащиеся своим превосходством. Удлинив шаг, они врываются в его защитную зону, зону страха… Между Бертом и ними всего лишь двадцать метров, пятнадцать метров, десять метров… А где же финиш? Да, дистанция между Бертом и его преследователями теперь только десять метров! Сделав рывок, они как на крыльях нагоняют его; для Хельстрёма и Сибона Берт — добыча, которую они загонят насмерть. Всего восемь метров расстояния. Берт! Берт!

Но Берт еще нажимает, его колени взлетают вверх, шаг становится шире. Берт!.. Покажи им, отбрось их назад, обгони их!..

Почему он от них не отрывается, почему не удерживает свое преимущество? Молодец! Удержал, оторвался!.. Нет, нет, его шаг опять укорачивается, он делает слишком короткие, слишком медленные шажки! Кажется, будто тело у него налито свинцом, движения скованны, он бежит как автомат… Что это? Неужели он опять пошатнулся? Этот ужасный ветер бьет его в лицо, потом в бок, скоро он будет у него за спиной. Только бы Берт вышел на финишную прямую! Он поставит новый рекорд!

Теперь Сибон идет вровень с Хельстрёмом, но не обгоняет его, хотя в вираже ему придется бежать по внешней, более длинной, стороне дорожки. Муссо совершает последний рывок. Нет, он не пытается нагнать лидеров, он убыстряет бег только для того, чтобы не пропустить вперед Кристенсена и Кнудсена, которые преследуют его с тем же ожесточением, с каким Хельстрём и Сибон преследуют Берта. А где Оприс?

Почему Берт остановился? Впечатление такое, будто он вдруг остановился. Нет, он еще борется. Бежит с трудом, тащится из последних сил как черепаха. А в это время Хельстрём и Сибон мчатся еле касаясь земли, и они все еще убыстряют темп, их гонит вперед вековечный инстинкт охотников. Ах, как они идут! Их тела распластались над землей, они уже почти нагнали Берта. Берт проиграет, на этот раз он заплатит за все. Берт, Берт!.. Ему уже ничто не поможет. Напрасные усилия! Берту не вырваться больше вперед; сколько ни натягивай тетиву, лук не выстрелит.

Как страшно Берту теперь! Ведь он понял, что у самой цели ноги предали его, отказались ему служить… А до финиша совсем близко, Берт уже чувствует прикосновение ленточки к груди, ему кажется, будто он обрывает эту ленточку, как обрывал ее сотни раз, когда финишировал первым.

В мыслях Берт уже там, но он здесь и знает, что он здесь, ведь ноги ему не повинуются, они изменили ему, не желают слушаться его приказов. Только пять метров отделяют Берта от Хельстрёма и Сибона. В вираже перед финишной прямой они нагонят его и обойдут. Берт загребает руками, бросает голову то вправо, то влево. Нет, теперь ему стало еще хуже. Теперь он ползет так, словно на его спину давит груз весом в центнер… Солнце исчезло, тени на гаревой дорожке тоже исчезли!

Все равно он победит. Берт! Берт! Берт защищает последний клочок пространства, который ему еще остался, жалкие пять метров, защищает их всей силой своего неуемного страха. Он обороняется от натиска преследователей, как человек, который спасает свое последнее достояние. Эти пять метров — все, что есть у Берта! Пять метров преимущества — последняя собственность Берта, его последний капитал.

Муссо уменьшил разрыв с лидерами, он вошел в свой знаменитый предстартовый рывок. Но в данном случае рывок не имеет смысла, нечеловеческие усилия Муссо не имеют смысла. Он уже все равно не нагонит Хельстрёма и Сибона. Зачем же он ринулся вперед? В мозгу у Муссо автоматически, без учета обстановки, сработал таинственный механизм, который напомнил ему о рывке; в назначенный час зазвонил невидимый будильник, подстегнувший спортсмена, бросивший его вперед.

Последний вираж перед финишной прямой; Берта отделяют от его преследователей всего каких-нибудь пять метров, нет, только три метра, три метра, не больше. Он поставил новый рекорд! Где же финиш? Вот он — узкая белая ленточка между двумя столбами, судьи встали со своих мест. Кажется, будто они готовятся произнести приговор; фотографы застыли на корточках, там же торчит и этот парень с повязкой на глазу, и девушки, которые переминаются с ноги на ногу… Кто же придет первым?..

— Бух-нер! Бух-нер! — доносится крик из виража перед финишной прямой.

Берт все еще идет первым, бежит тяжело ступая. Пошатнулся, скосил глаза — нет ли кого-нибудь рядом? Рядом никого нет. За восемьдесят метров до финиша бег по-прежнему ведет Бухнер. Он ведет бег, он не сдается!

Полповорота корпуса, руки Берта поднимаются вверх. До финиша всего семьдесят метров… Что это? Он летит к земле, инерция бега увлекает его вперед; повернувшись в воздухе, он падает на плечо. Ударился головой. Лежит неподвижно.

Хельстрём и Сибон пробежали мимо него… Он поднял голову, уперся в землю, опять упал, по-собачьи заскреб гаревую дорожку, несколько раз слабо взмахнул руками. Теперь он корчится, словно рыба, которую проткнули острогой, донная рыба, которую проткнули острогой! Опять поднял голову, улыбается… Муссо, так и не выйдя из рывка, промчался мимо него… А Берт улыбается, с улыбкой безумного смотрит на финиш, смотрит, как Сибон срывает ленточку и постепенно замедляет бег… Сибон пришел первый… А вот и Кристенсен, вот и Кнудсен, — они тоже миновали Берта. Опершись на руку, Берт смотрит им вслед, на лице его по-прежнему блуждает безумная улыбка. Подтянул ноги, перевернулся на живот, пытается ползти. Оприс, задыхаясь, пробегает мимо Берта, и вот он уже у финиша. А Берт все еще ползет, ползет, словно огромный жук; передвинул руку, потом колено, опять руку, опять колено. Нет, не вышло, он снова упал лицом вперед.

…Идут люди, в руках у них развевающееся серое Одеяло, они подходят к Берту, накрывают его серым одеялом! Какая тишина! Слышно только, как ударяют веревки о белое дерево флагштоков, громкие удары! И еще — из туннеля доносится искаженный расстоянием голос мороженщика. А потом наверху над трибунами раздается треск — включили репродукторы. Почему не слышен голос радиокомментатора? Долго ли нам еще ждать? Наконец-то он сообщает результаты забега.

— Победил с новым рекордным временем…

Люди поднимают серый комок… С каким временем он победил?.. Осторожно несут его прочь от гаревой дорожки… Хельстрём пришел вторым?.. Чуть покачиваясь на ходу, они несут его по траве к финишу… Куда они несут его? Куда?

 

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] Наколки в фашистской Германии делали всем эсэсовцам.

[2] Ставить на шесть номеров, на целый ряд в рулетке.

Содержание