Станция городской железной дороги Ландунгсбрюккен. Как бы ее получше изобразить? Сделаем высокую насыпь, проложим по ней рельсовый путь — часть Портового кольца, затем соорудим перрон, хотя и крытый, но не защищенный от сквозняка; теперь надо увешать стены рекламой обувных и страховых фирм и позаботиться о ящиках с прорезью, куда пассажир мог бы бросить использованный билет, — и вот станция почти готова. Надо еще установить автоматы с сигаретами и жевательной резинкой, урны и, наконец, деревянные скамьи для ожидающих — если они пожелают, то перед самым отъездом смогут удостовериться в том, что едва различимый внизу гамбургский порт и на этой расцвеченной флагами юбилейной неделе по-прежнему кишмя кишит судами.

Отсюда, с перрона, это кишение представляется стихийным, неуправляемым: суда перегоняют, настигают друг друга, ловко лавируют или прямо идут на таран; одни тащат, толкают, буксируют другие — зрителю все время кажется, что вот — вот что-нибудь случится. Чего еще не хватает? Нужна дверь — граница станционного павильона, до половины застекленная подвижная дверь; внизу она вся исцарапана и ободрана, потому что пассажиры бьют в нее ногами; выйдя наружу, спустимся вниз на несколько маршей каменной лестницы, до площадки, на которой стоят весы в рост человека и хмуро призывают каждого проверить свой вес. С этой площадки давайте-ка перебросим через улицу, на положенной высоте, плоский пешеходный мост, — он приведет нас к воде, к скрипучим понтонам: это и есть Ландунгсбрюккен — «Причалы».

Возле перил пешеходного моста, зажав под мышкой портфель, в берете и почерневших от сырости замшевых туфлях стоит Янпетер Хеллер и следит за въезжающей на станцию электричкой, которая только что показалась из-за поворота, и ее вагоны, прежде чем затормозить, встряхиваясь, выстраиваются в прямую линию. Хеллер стоит на условленном месте. Он отходит от перил и идет по мосту. Его взгляд цепко выхватывает одну за другой двери вагонов, открывающиеся с шипением и стуком; ну вот же они, вот они, Шарлотта и девочка, одинаково одетые, — обе в утепленных темно-синих плащах и длинных клетчатых шарфиках. Что означает, о чем говорит это подчеркнутое сходство в одежде? Рука Хеллера взметается вверх, он машет в сторону перрона, хотя Шарлотта уже давно его заметила, но вместо того чтобы помахать в ответ, она берет лицо дочери в ладони и медленно поворачивает, направляя на Хеллера, словно стереотрубу, — теперь и Штефания различает его в толпе и машет ему, машет по-детски нетерпеливо. Почему же они не идут сюда? Почему Шарлотта не пускает ребенка, который изо всех сил рвется к отцу, а она тем сильнее удерживает его на месте? Хеллер знаками дает понять: подождите, я приду за вами сам, взбегает вверх по лестнице, протискивается сквозь толчею в дверях и выскакивает на перрон; но тут раздается голос в громкоговорителе: «Отойдите от поезда!» — и Хеллер видит, как Шарлотта широким упругим шагом поднимается в вагон. Двери захлопываются, поезд трогается с места, и Хеллер ждет, пока с ним поравняется стекло двери, за которой стоит Шарлотта, — вот проезжает вагон, и мимо Хеллера проплывает ее застывшее лицо, воплощение настороженности и недоверия.

— Здравствуй, папочка, что ты мне привез? — Дочка подбежала к нему, свою сумочку — сетку она положила на землю и, когда он взял ее на руки, несколько раз неловко ткнулась губами ему в щеки — он ощутил прикосновение металлической пластинки.

— Сперва мы выпьем чего-нибудь горячего, а потом посмотрим, что я тебе привез.

Они берутся за руки, переходят по пешеходному мосту, спускаются в порт и шагают вдоль неплотного ряда мачт, увенчанных гамбургским флагом, который то натягивается в струну, то полощется и хлопает под резкими порывами ветра. Украсились флагами даже буксиры, даже паромы и баркасы, не говоря уже о блекло-серых военных кораблях, но по-настоящему флагами расцвечивания пестрят лишь туристские теплоходы, еще недавно бороздившие южные моря, но успевшие вернуться к юбилею родного порта.

— Я тебе тоже что-то привезла, папочка. Вот тут, в сетке. Угадай, что?

— Вот мы куда зайдем, — говорит Хеллер.

Здесь, в кафе, почти не ощущаются те мягкие, но настойчивые усилия, которые делает Эльба, приподнимая понтоны и увлекая их течением, насколько позволяют якорные цепи, — медленное покачивание, когда тебя то подбрасывает вверх, то плавно опускает вниз, так что ноги вдруг разъезжаются сами собой; оно почти незаметно здесь, в этом голом, пустом кафе, где немолодая кельнерша оберегает сон единственного посетителя, уронившего голову на стол.

— У окошка сядем? Ну тогда пошли к окошку.

Девочка кладет сетку на стол, покорно дает снять с себя плащ, взбирается на слишком широкий для нее стул и начинает возиться с сеткой, нетерпеливо дергает ее, пытаясь распутать и вынуть содержимое; Хеллер не помогает дочери, а только с неослабным вниманием за ней наблюдает.

— Распутай ты!

Хеллер одним движением разнимает сетку, и Штефания выворачивает ее содержимое на стол.

— Что мы будем заказывать? — спрашивает кельнерша, демонстрируя, как при виде ребенка может вдруг расцвести улыбка, мягкая, завлекательная.

— Молока, наверно, нет, и какао тоже?

— Нет.

— Тогда один чай и один кофе, и к кофе рюмку кирша.

Штефания вынимает из коричневой оберточной бумаги пачку белых картонок, подвигает их к Хеллеру и, съехав со стула, подходит к отцу, чтобы дать ему необходимые пояснения, как она привыкла.

— Смотри, это я нарисовала для тебя! Это утка и лодка на Изебекском канале, вот здесь мост, только он не поместился, а на мосту стоишь ты, но ты у меня тоже не поместился, а наверху еще одна утка — она горит.

Значит, все еще продолжаются эти бесконечные упражнения в рисовании — их требует и поощряет Шарлотта;у них дома и раньше скапливались целые стопки детских рисунков, которыми она всякий раз восхищалась, она их благоговейно хранила, рассылала по почте знакомым или брала с собой как подарок, когда они шли в гости. Хеллер разглядывает разрисованные картонки, собирая их веером, словно огромные игральные карты; по-прежнему резкие, не в меру болтливые краски повествуют о летучих лодках и улетающих вороньих стаях, о кошках и рыбах с розовыми хвостами, о празднично разодетой любимой кукле Цвите и — снова и снова — о каком-то незнакомом важном господине в цилиндре под неестественно синим небом.

— А это, папочка, Балтийское море, мы с мамой там были летом, я зарыла в песок свой мячик. Вот он, зарытый мячик.

— Да, — задумчиво отвечает Хеллер, а ребенок с жадным любопытством спрашивает, глядя на отцовский портфель:

— А что ты мне привез?

— Да так, одну маленькую игрушку. На вот, разверни сама.

Как нетерпеливо срывает Штефания резинку со свертка!

— Игрушечный магазин?

— Сама посмотри!

Узкие серые глаза, каштановые волосы, собранные на затылке хвостом, нежная округлость бледных щек — Хеллер зорко присматривается ко всему, незаметно выпытывает каждую мелочь взглядом, словно для него очень важно обнаружить перемены.

— Плита?

— Электрокухня «Маленькая хозяйка», — отвечает Хеллер, — с настоящими кастрюлями и сковородками, с чайником и гусятницей, теперь ты наконец сможешь сама готовить, готовить по-настоящему и даже кушать то, что сготовишь.

Штефания разворачивает маленькую красную плиту, высвобождает из папиросной бумаги крошечную кухонную утварь и, взвизгивая от радости, начинает расставлять вещи по местам, легонько двигает их, выравнивает, наводит порядок, а осмотрев все испытующим взглядом, решает:

— Папочка, я это нарисую, прямо сейчас, коробка с красками у меня всегда с собой.

— Не сейчас, — говорит Хеллер, — и не здесь, ты нарисуешь это дома.

— Но тогда ты не увидишь картинки, — возражает девочка.

Кельнерша приносит чай и кофе, она подходит к ним, улыбаясь во весь рот, ставит на стол поднос и осторожно касается рукой крошечной кухонной посуды.

— А меня ты пригласишь на обед? — спрашивает она у Штефании.

— У тебя все руки исцарапаны, — говорит Штефания. — Это твоя кошка сделала?

Кельнерша невольно оглядывается на спящего мужчину и, посмотрев на свои руки в ссадинах и царапинах, тихо отвечает:

— Нет, не кошка, — и, обращаясь к Хеллеру, добавляет: — Все он, со своим металлоломом. Каждый раз, когда я помогаю ему сортировать этот хлам, я уродую себе руки. — Сурово, с укоризной смотрит она в тот угол, где, касаясь головой стола, все еще спит человек и виднеется сутулая спина в тускло поблескивающем кожаном пальто;он так обмяк, так отчаянно провис между столом и стулом, словно на время сна отменил закон земного притяжения.

Хеллер тут же расплачивается.

— Пей чай, Штефания.

— Мне хочется нарисовать эту маленькую кухню.

— Ты ее нарисуешь позже, дома.

— А ты пойдешь со мной домой?

— Мы ведь с тобой хотели побывать на корабле, — говорит Хеллер. — Сегодня, по случаю юбилея порта, разрешается осматривать корабли.

— Но ведь потом ты можешь пойти к нам… Тебя никогда не бывает дома!

— Сперва выпей чай.

— Мне хочется нарисовать маленькую кухню тебе в подарок.

— Хорошо, хорошо, а теперь пей чай, пока он не остыл.

Хеллер, морщась, опрокидывает рюмку кирша, берет в автомате пачку сигарет и, закурив, смотрит на дочь; без тени разочарования и нисколько не дуясь, а лишь очень сосредоточенно укладывает она в сетку игрушечную кухню и коробку с красками — так тщательно, словно ждет за это награды.

— Раньше ты у нас ночевал, я помню.

Хеллер мог бы ответить, следовало бы по меньшей мере сделать дочери замечание, пожурить ее, но он молчит и пытается подавить нарастающее раздражение, готовое уже поглотить всю его радость. Он отворачивается к окну: по понтону проходит экскурсия школьников, ребята толпятся у трапа принаряженного минного заградителя; вот по знаку учителя они ринулись на палубу, чтобы немедленно завладеть предоставленной им игрушкой.

С чьего голоса говорит Штефания? Может быть, Шарлотта подготовила ребенка к этой встрече, настроила, напичкала вопросами? Что в ее словах исходит от Шарлотты?

— Пошли, — говорит он. — Пошли теперь на корабль.

— Мне надо в одно место.

— Тогда давай побыстрей. Туалет вон там.

Девочка съезжает со стула, опасливо проходит мимо спящего мужчины; какими разными кажутся ее ножки в растянутых, свисающих гармошкой колготках, как оттопыривается юбка на поддетых вниз теплых штанишках, а верхняя половина туловища? При взгляде на худенькую спину, обтянутую светло-серым пуловером, Хеллеру невольно приходит на ум электрическая лампочка. Дойдя до туалета, Штефания останавливается у двери и оглядывается на Хеллера, словно испрашивая у него окончательного подтверждения: ну иди, иди. Почему он так настаивал, что бы Шарлотта позволила ему повидаться с ребенком? Разве память не предостерегала его? Воспоминания о пережитых минутах нетерпения, досады, обо всех тех случаях, когда он сам невольно сомневался в том, что может быть хорошим отцом. Разве он все это забыл?

Янпетер Хеллер, словно по волшебству, опускает над городом вечер и расстилает грязноватый сумрак. Под уговоры Шарлотты ребенок в соседней комнате наконец заснул, но здесь, в этой каморке, которую он называет своим кабинетом — голые стены, продавленный диван, на подоконнике, на полу стопки книг, — здесь сидят они вместе, он и его старшеклассники, потягивая легкое красное вино, и они опять пришли к единому мнению, что учащиеся тоже должны участвовать в составлении учебного плана. Спертый воздух. Пахнет вином и пеплом от сигарет. Увлекательная игра в заговорщиков. Заговорщическая атмосфера. Заговорщический шепот. Нет, мы не можем всецело доверить это дело учителям. Для кого в конце концов составляется учебный план, как не для… Они просто пользуются своим превосходством в знаниях… Это последнее средство, за которое цепляется авторитет… Чего нам больше всего не хватает, господин Хеллер, так это таких учителей, как вы… И все же я вас сейчас выставлю, потому что завтра утром надо опять…

А потом к нему снова заходит Шарлотта, молча проветривает комнату, очищает пепельницы, уносит рюмки и, вернувшись, останавливается в дверях в позе безнадежного протеста.

— Нет, Ян, так дальше не пойдет, я тебе уже говорила и сегодня скажу еще раз: мы не можем все время так жить… открытым домом.

— Пойми наконец, Шарлотта, этим ребятам нужна моя помощь, хотя бы для того, чтобы сформулировать свои мысли. Они хотели бы кое-что изменить, но без опыта старших им не обойтись. Моя задача — помочь им.

— Ах, Ян, ты ведешь себя так, словно ты не старше их: ты разговариваешь, как они, одеваешься, как они, ты подлаживаешься к ним, будто их хорошее отношение для тебя важнее всего. Да, они от тебя в восторге, и ты этим упиваешься. Эти девятнадцатилетние мальчишки и девчонки сделали тебя своим поверенным, и ты платишь им за это, забывая о том, что тебя от них отделяет. Поверь, Ян, все это очень грустно.

— Наберись терпения, Шарлотта, послушай нас — хоть разок, и ты поймешь — я им нужен. Почему ты не хочешь как-нибудь посидеть с нами? Раньше мои заботы были и твоими заботами, а теперь… Теперь ты отстранилась.

— О нет, Ян, я вовсе не отстранилась, просто ты дал мне понять, что мое участие для тебя уже ничего не значит. Ведь у нас с тобой осталось совсем мало такого, о чем мы еще можем говорить друг с другом, только самое насущное, без чего нельзя прожить день, прожить неделю. Подумай, Ян, много ли осталось такого, что занимает нас обоих? Еда и дежурные вопросы о том, как чувствует себя ребенок, да и то мы словно окликаем друг друга издалека.

— Я не знаю, Шарлотта, чего тебе не хватает.

— Не знаешь? Раньше ты время от времени давал мне почувствовать, что я тебе нужна, что для тебя важны мои советы, мой интерес. Это было в первые годы нашей жизни, когда нам приходилось еще очень трудно, но мы всю тяжесть несли вместе.

— А давно ли это было?

— Ах, Ян, я устала.

Хеллер поднимает голову: из туалета, широко расставив руки, выходит Штефания, краешек юбки застрял у нее в шерстяных колготках. Она подлетает к отцу, дает себя поймать.

— Тебе сейчас надо обратно в школу? — спрашивает девочка.

— Давай оденемся и пойдем на корабль, — отвечает Хеллер.

Он напяливает на девочку плащ, не туго повязывает ей шарфик, кивает на прощание кельнерше, которая отвечает ему едва заметным движением головы, а может быть, не отвечает совсем.

Слегка подталкивая девочку вперед кончиками пальцев, он выходит с ней из кафе на ближайший причал, о который со скрипом трутся борта судов. У трапов стоят часовые в красивой парадной форме, веселые и приветливые, как ярмарочные зазывалы: «Заходите, заходите, сегодня всем можно, милости просим!» Юбилей порта предоставляет каждому такую возможность.

Эльба катит мимо свои черно — серые воды; на быстрине, где порывистый ветер лютует без помех, вспухает полоса узких декоративных волн, таких ровных, словно их нарисовал художник-маринист. Как всегда, вниз по течению плывут караваны барж — каждый может их пересчитать. Баркасы, по своему обыкновению, наносят на обозримую часть реки сетку из кильватерных линий. А вон тот слон с подвязанным хоботом — зернопогрузчик. Подальше, пронзительно крича и хлопая крыльями, взметаются белым облаком чайки — хохотуньи.

Хотя сейчас нет ни дождя, ни снега, лица людей, полируемые сырым ноябрьским ветром, влажно поблескивают, так же как флагштоки, кнехты и палубы кораблей.

— Так на который из них мы пойдем? На этот? Ладно.

Молодой часовой с улыбкой отдает честь, когда отец и дочь, взявшись за руки, поднимаются по скользкому трапу на борт минного заградителя, где их встречает и приветствует боцман, заслоняя от лавины школьников, которая скатывается с командного мостика и с диким ором устремляется на корму. Ребята летят кувырком, оскальзываясь на рельсах, спотыкаются о снасти, сбиваются в кучу у леера, вопят и ликуют: судя по всему, исход морского боя благоприятен.

— Пойдемте, — говорит боцман. — Я вам буду все показывать и объяснять.

Голос у него, пожалуй, слишком громкий, как у человека, привыкшего командовать, — его должны услышать многие, к тому же ему надо перекрыть рев морского ветра. От Хеллера не ускользнул критический взгляд, который боцман, кривоногий, подтянутый, тщательно выбритый, метнул на его бороду; ему почудилось в этом взгляде решительное осуждение. Но и взгляд этот, и самый предрассудок Хеллеру не в новинку.

— Это минный заградитель, то есть корабль специального назначения нашего военно — морского флота, — говорит боцман, твердо шагая на своих кривых ногах по средней части палубы. — Мины подразделяются на контактные, магнитные и акустические. Последние могут служить своему назначению как на якоре, так и в плавучем состоянии. Наш корабль называется «Адмирал Титгенс», в честь командующего отрядом минных заградителей в первую мировую войну. Он и по сей день служит примером для всех нас.

— Примером чего? — тихо спрашивает Хеллер.

— Адмирал Титгенс — пример для всех, кто служит на минных заградителях, — не оборачиваясь, отвечает боцман. — В кают-компании вы можете увидеть его портрет. Сейчас я предлагаю первым делом подняться на командный мостик, оттуда вы сможете окинуть взглядом весь наш корабль.

Они всходят на мостик втроем — боцман, Штефания, Хеллер; наверху Хеллер сажает Штефанию к себе на полусогнутое колено и показывает вниз, на носовую часть корабля, — вот как он выглядит сверху, «Адмирал Титгенс».

— Видишь вон там пушки? А вон там якорь? А те черные шары, наверно, мины.

— Я хочу здесь порисовать.

— Для этого слишком холодно, и тебе здесь долго сидеть не позволят.

— А я хочу нарисовать шары.

— В другой: раз, — отвечает Хеллер и, обращаясь к боцману, спрашивает: — Скажите, ваш адмирал сам тоже ставил мины?

— Адмирал Титгенс, которого мы чтим как отца нашего минного флота, достиг самого большого личного успеха в тысяча девятьсот пятнадцатом году в устье Темзы. Его минные поля до сих пор считаются образцовыми.

— Ага, значит, он был профессионально компетентен.

— Что вы этим хотите сказать? — недоверчиво спрашивает боцман.

— Я хочу сказать: тот, кто служит вам примером, по крайней мере обладал специальными знаниями.

Открывшуюся картину Хеллер хочет сначала осмыслить молча: поднятые вверх пушечные стволы с зачехленными дулами, пузатые мины, бухты канатов, похожие на линялых улиток; прямоугольные парусиновые тенты, которые треплет ветер; стройные очертания носа; темные отверстия шпигатов и вентиляторов; громоздкая тумба — шпиль; пухлые кранцы. Хеллеру незачем подыскивать какое-либо образное сравнение — грозная неподвижность и жесткость форм впечатляют сами по себе.

— А вот там вы видите салазки для транспортировки мин на корму.

— Можно я их нарисую? — спрашивает Штефания.

— К сожалению, фотографировать на борту не разрешается, — отвечает ей боцман.

— Папочка, когда ты к нам приедешь, я их нарисую по памяти — и салазки, и шары — тогда ты сможешь взять картинку с собой.

— Ладно, а пока помолчи.

Он спускает девочку с колена и следует за боцманом, который зачем-то трогает и гладит все, о чем он рассказывает: компас, штурвал, переговорное устройство, — каждый предмет он поглаживает и похлопывает. Рука его ласково скользит по пульту с сигнальными кнопками. Хеллер равнодушно слушает самодовольные пояснения; по всей видимости, за многие фразы в ответе не боцман, а устав боевой подготовки: «То, что вы здесь видите, имеет целью обеспечение безопасности корабля и команды… Боевая обстановка создается, когда… При постановке мин на якорь различают три фазы…» Янпетер Хеллер скучает под льющимся на него потоком объяснений, указаний, поучений и старается изобразить на лице почтительное изумление профана, прямо-таки подавленность, которая, как он надеется, избавит его от излишних комментариев.

— Это сердце корабля; отсюда все исходит и здесь все сходится.

Девочка ищет его руку, Хеллер чувствует, как ее пальчики пытаются сплестись с его пальцами, потом вжимаются в его ладонь, ожидая сигнала, которого он покамест не дает или не может дать, так как должен поддерживать Штефанию при спуске по железной лесенке.

— Я больше не хочу, скоро за мной приедет мама.

— Потерпи еще немножко и не шуми.

Они сходят вниз по железным ступенькам, семенят по узким переходам, освещенным электричеством: «Здесь генераторное отделение номер два, там — радиорубка, дальше, левее, — подъемники для мин», — и наконец добираются до кают-компании, где три долговязых светловолосых минера играют в карты, лишь изредка обмениваясь слова ми. Из динамика доносится тихая музыка. «Смирно!» — «Вольно!» Боцман отмахивается от уставного приветствия и выразительным жестом указывает на обстановку каюты, судите, мол, сами; от клетчатых скатертей веет домашним уютом; диван, привинченный к полу, сулит покой, стулья удобные, на них можно сидеть, не втягивая голову в плечи. А там, на стене, как и было обещано, — адмирал Титгенс, отец минного флота.

Хеллер подходит к фотографии в скромной рамке не столько из интереса, сколько из вежливости, чтобы не обидеть боцмана, исполняющего роль гида, и дольше, чем принято, всматривается в аскетическое лицо, с чуть заметной усмешкой глядящее в объектив. Вот, значит, каков он, этот адмирал. Так, так.

— Это кто, дядя Герхард? — спрашивает Штефания. — Он подарил мне уже две коробки красок.

— Тебя не спрашивают, — раздраженно говорит Хеллер и грозит девочке пальцем.

С наигранным интересом разглядывает он фотовитрину, на которой представлены различные типы минных заградителей в действии — при спокойном и при бурном море, при тихом ходе и в дрейфе, довольно безобидные с виду суда, с которых, взметывая брызги, скатываются в воду черные яйца.

— Здесь вы видите минные заградители во время боевых действий, — говорит боцман и добавляет: — Тяжелая, опасная служба.

— Опасная? Для кого? — спрашивает Хеллер.

А боцман, со свойственной ему сообразительностью, переспрашивает:

— Что вы этим хотите сказать? — Но это говорится уже через плечо, из-за переборки, потому что боцман, хотя здесь он уже не хозяин, во что бы то ни стало желает показать им сверкающее, вибрирующее, обдающее запахом горячего масла машинное царство: если мостик одновременно сердце и голова корабля, то машинное отделение — его чрево, уж это точно.

Почему же Хеллер остановился? Почему он не следует за боцманом в чрево корабля? Молодой педагог медлит, словно он вдруг что-то вспомнил, он топчется на месте, качает головой и, взяв ребенка за руку, подходит к боцману: он видел уже достаточно и приносит свою благодарность, впечатлений у него хоть отбавляй, и теперь он только хотел бы знать, как выбраться отсюда наверх. Боцман недоверчиво смотрит на Хеллера, да и как ему еще смотреть? Может, Хеллеру здесь не понравилось, спрашивает он, может, он недоволен пояснениями или находит недостатки в самом корабле? Нет? И он в самом деле отказывается осмотреть машинное отделение? Да? Ну что же, в таком случае боцман не станет задерживать гостей.

— Пойдете по этому коридору, вон до той переборки, оттуда подниметесь на корму.

Боцман холодно прощается, прощается небрежно, с оттенком пренебрежения, протискивается мимо Хеллера и девочки и идет обратно в кают — компанию.

— Пошли скорее отсюда, — говорит Хеллер.

— Папочка, тебе нехорошо?

— Не спрашивай, идем.

Едва переводя дыхание, Хеллер несется вперед по корме, по скользкому трапу и причальному понтону и тащит за собой ребенка — зрелище поспешного и, по совести говоря, бесцеремонного бегства; Штефания едва поспевает за ним в своих теплых одежках и даже начинает спотыкаться. Невдалеке от них из автобуса вылезают со своими инструментами музыканты военно — морского оркестра.

— Папа, смотри!

— Да, да.

Девочка почти поврала на оттянутой до боли руке, она выворачивает на ходу шею, чтобы не потерять из виду музыкантов, которые с инструментами в чехлах спускаются к одному из расцвеченных флагами пассажирских теплоходов. Теперь — через пешеходный мост на станцию городской железной дороги, где о скором прибытии поезда возвещает напряженное ожидание пассажиров; они уже подхватили свои вещи, перестали разговаривать, подошли к самому краю платформы и готовы к старту.

— Это наш поезд, папа?

— Да.

Мутные окна, на которых застыли брызги дождя, размывают картину порта, ее гравюрную четкость; прислонясь щекой к стеклу, Хеллер смотрит, как мимо них, постепенно исчезая из виду, проплывает нарядный юбиляр, весь во флагах и вымпелах; река, почерченная светлыми линиями, смутно обрисованные эллинги и краны, флотилия баркасов на приколе — знаменитый порт, который насчитывает более семисот лет существования и ныне уже не одну неделю справляет свой день рождения.

Хеллер слышит, как девочка спрашивает:

— Ты опять уезжаешь?

И он отвечает, все еще погруженный в раздумье:

— Нет, я пока побуду здесь, у меня много работы.

— А что это за работа?

— Мы составляем книгу для чтения.

— Для меня?

— Может быть, и для тебя тоже, и пока больше вопросов не задавай.

Штефания зацепилась за его согнутую в локте руку и похлопывает себя сеткой по ногам. Она старается не смотреть на пожилую суровую супружескую пару, которая не спускает с нее глаз, словно собирается учинить ей допрос и призвать к порядку.

Умеет ли Хеллер играть в эту игру? В какую еще игру?

— Один человек должен выйти из комнаты, папочка, а потом опять войти и отгадать, что без него делали другие.

— Это такая игра?

— Мы с дядей Герхардом всегда в нее играем. Ты его знаешь?

— Нет.

Ребенок кладет сетку к нему на колени, влезает с ногами на сиденье и пытается играть в «маленького альпиниста», совершая восхождение по отцовскому туловищу с явной целыо водрузиться у него на голове. Хеллер решительно пресекает эту попытку и сажает дочь обратно со словами:

— Здесь не место для таких игр, ты ведь уже большая девочка, сиди тихо, мы скоро приедем.

Возле Эппендорфербаума Штефания заснула, привалившись головой к его боку, а руки положив к нему на колени; ему приходится ее будить и, подхватив под мышки, полусонную вынести из вагона на платформу.

— Смотри, Штефания, там внизу рынок.

Под эстакадой городской железной дороги, между ее стальными опорами идет торговля дарами осени, наполняющими корзины и ящики. На весы кладутся груши, присыпанная песком картошка, жилковатая капуста. Хеллер с дочерью протискиваются мимо лотков и палаток, крытых залатанной парусиной, где высятся, призывая остановиться, желтушные пирамиды сыров, а целые клавиатуры нарезанных колбас манят попробовать их на вкус. При виде бледных, но крепеньких луковиц предощущаешь слезы, которые придется пролить, когда будешь их резать; толстые корни сельдерея дразнят запахом огорода.

— Что мы с тобой здесь купим, Штефания?

— Мороженое, папочка, мороженое — это самое вкусное.

— Тогда давай сразу пойдем в кафе.

Конечно, сегодня, в базарный день, не очень-то выберешь себе место, в большом первом зале все столы заняты рыночным людом — здесь, в тесноте, сидят торговцы с обветренными лицами, кто в фартуках, кто в белых халатах, и после промозглой сырости улицы греются горячим кофе и коньяком, прозрачной водкой и дымящимся грогом. Хеллеру с девочкой приходится протиснуться в следующую узкую комнату — кишку, к последнему столику, над которым висит здоровенная сине-зеленая мазня — полтора метра на два: морской орел настигает, но так никогда и не настигнет дикую утку.

Никак это Шарлотта? Хотя они пришли на полчаса раньше условленного, Шарлотта уже здесь и ждет их; она застегивает пальто, решительно устремляется им на встречу и так порывисто притягивает к себе ребенка, словно ее насильно с ним разлучили. Она оглядывает девочку, как придирчивый купец — товар при мене. Не хватает еще только, думает Хеллер, чтобы она проверила ее на запах и на упитанность.

— Мама, мы будем тут кушать мороженое, я хочу со сбитыми сливками.

— А не слишком ли холодно для мороженого, — спрашивает Шарлотта, — не лучше ли пойти домой, не пора ли уже прощаться?

— Но ведь я обещал мороженое.

— Ну ладно.

Хеллер и Шарлотта подают друг другу руки — мимоходом и с такого далекого расстояния, что едва — едва дотягиваются; кажется, будто между ними провели мелом черту, которая не позволяет им подойти ближе. И вот они направляются к столику: Штефания вприпрыжку, Хеллер — целеустремленным шагом, спокойно снимая на ходу плащ, Шарлотта — нарочито замедленно, вяло; она всячески дает понять, что согласилась остаться здесь совсем ненадолго.

— Все едим мороженое? — с бесстрастным видом спрашивает Хеллер.

Штефания в ответ хлопает в ладоши, а Шарлотта только указывает на недопитую ею чашку кофе. Значит, одно мороженое со сливками и один двойной кирш для Хеллера.

Пока Штефания выуживает из сетки, разворачивает и в образцовом порядке расставляет на столе игрушечную кухню, — смотри, что мне папа купил! — Хеллер терпели во ждет, когда глаза его встретятся с глазами жены, вернее, он глядит на нее в упор, примагничивая ее взгляд; у него уже наготове искательная улыбка.

— А ты почти не изменилась, Шарлотта.

Она слегка пожимает плечами; это может означать безразличие или досаду. Да и что могла бы она сказать в ответ? Столько лет прошло, столько утекло воды, и вдруг: ты почти не изменилась! Ее лицо отражает именно те чувства, которые она испытывает, и Хеллер не находит в нем жесткости — только тихий, застывший упрек, этого выражения он раньше не знал, оно возникло за время их разлуки.

— Нам бы надо поговорить, Шарлотта.

— Сейчас?

— Если хочешь потом, можно и потом. Я еще побуду в Гамбурге.

Он протягивает ей начатую пачку сигарет, но Шарлотта отказывается, она бросила курить, к тому же ей нельзя здесь засиживаться.

— Так, значит, немного погодя, Шарлотта. Я буду ждать тебя здесь.

— Для чего это?

— Хотя бы для того, чтобы вместе кое-что вспомнить. Ты придешь? Я буду ждать тебя здесь, за этим столом.

Шарлотта не хочет себя связывать, она закрывает глаза и отворачивается, она в нерешительности.

— Может быть, и приду, Ян. Еще не знаю.

Видимо, Хеллеру этого достаточно, на большее он, пожалуй, и не рассчитывал. Да, он останется здесь и будет ее ждать, ибо он, разумеется, может предложить ей и не что посерьезнее, нежели простой обмен воспоминаниями, — она это понимает тоже; в конце концов ведь надо решить, как жить дальше. Шарлотта смотрит на него с изумлением.

— Разве это еще не решено? Разве то, что ты ушел от нас, — не решение? А все эти годы, когда каждый из нас жил своей жизнью, — они, по-твоему, ни о чем не говорят? Ах, Ян, зачем еще тратить силы, зачем искать слова, если уже ничего нельзя изменить.

Она делает знак девочке, чтобы та поторопилась.

— Собирайся, Штефания!

Но Штефания занята делом, она делит мороженое на составные части и по ложке плюхает в свои крошечные посудинки: сюда — шоколадную крошку, туда — хлопья сливок, сюда — мятую клубнику; всего понемножку, все аккуратно разложено по хорошеньким кастрюлькам и сковородкам и теперь, наверно, будет вариться.

— Что ты вытворяешь, Штефания! Доедай мороженое и уложи кухню обратно в коробку.

А теперь надо описать вот что: как Хеллер и Шарлотта смотрят на ребенка; девочка ест мороженое то из стакана — без особого удовольствия, — то из своих кастрюлек, смакуя каждую ложечку — как вкусно; она постукивает ложкой по своей пластинке и предлагает родителям отведать ее стряпню, но они вежливо отказываются. И вот Штефания поворачивается к соседнему столику, где в это время торговцы с рынка потешаются над чужой бедой: жил-был в деревне некий человек, однажды он бросил в унитаз горящий окурок, не подозревая, что перед этим кто-то кинул туда пропитанную бензином тряпку. Говорят, пламя вспыхнуло нешуточное, но это еще не все. Когда незадачливый парень, лежа на носилках, стал рассказывать санитарам, отчего у него на заду ожоги, те так заржали, что уронили носилки и вдобавок поломали ему еще несколько ребер. Да, есть люди, за которыми беда, можно сказать, по пятам ходит, заключают торговцы. И как потом Шарлотта вскакивает, укладывает в сетку игрушечную кухню, помогает Штефании надеть плащ и сразу же подводит ее к Хеллеру, чтобы она с ним попрощалась, но не слишком долго и чинно, а коротко и без церемоний — для этого она во время прощания крепко держит дочь за руку выше локтя. Он будет ждать за этим столом, еще раз повторяет Хеллер. Гм…

Кое-кто из торговцев здоровается с Шарлоттой, когда она за руку с ребенком идет через кафе. Вот они переходят улицу, ныряют в лабиринт рынка и пробираются между ларьками и фургонами, мелькая то здесь, то там на открытых местах, потом машут на прощанье и исчезают из виду.

Молча сидит Хеллер перед плотной гардиной, впитавшей в себя застоявшийся табачный дым, по соседству с подвыпившими торговцами, которые потешаются над чужой бедой, сидит за тем же покрытым истертой клеенкой столом, где не раз сиживал прежде со своими учениками, горячо обсуждая, есть ли, скажем, сходство между Че Геварой и шиллеровским Моором. Не позвонить ли Майку? Или угрюмому Рюбезаму, который поначалу во всем с тобой соглашается, чтобы потом с тем большей беспощадностью опровергнуть твои аргументы? А может быть, Инесе, считавшей обязательным, чтобы хоть одна часть одежды у нее была красного цвета? Молодой педагог кладет на стол портфель, достает оттуда несколько тонких брошюр и книгу, заказывает у терпеливо ожидающего кельнера еще один кирш и ставит портфель обратно к ножке стола. Первым делом он берется за книгу. На синей обложке четкими белыми буквами напечатано: Иоганнес Штайн «Цена надежды», а пониже, более мелким шрифтом: «Памяти Люси Беербаум».

Что сулит, что возвещает текст на клапане суперобложки? Неповторимая женская биография. Проницательный ум и сострадание. Высочайшая научная одаренность и подвиги милосердия на грани самоотречения. Аскетический образ жизни и мечта о социальной справедливости. Разумеется, нерасторжимое единство мысли и действия. Разумеется, решения, которые касаются всех нас. Хеллер вздыхает. Разумеется, пример для всех, кто еще не нашел пути. Аннотация рекомендует еще две книги Иоганнеса Штайна; Хеллеру они неизвестны. Нажимая ногтем большого пальца на обрез, он быстро перелистывает книгу, задерживается на немногочисленных фотографиях, разглядывает их и читает подписи. Худенькая большеглазая девочка на коленях у застывшего перед фотографом грустного мужчины с усами — «Маленькая Люси Беербаум со своим отцом»; мужчина изможденного вида, в позе укротителя, среди группы восторженных девочек, у всех без исключения неладно с осанкой, — «Люси Беербаум со своими школьными подругами и ее первый учитель М. Симферис»; хрупкая молодая женщина — стрижка под мальчика, платье висит мешком, — улыбаясь, прислонилась к мускулистому мужчине в запыленной рабочей одежде — «Люси Беербаум с пекарем Т. П., у которого она в каникулы часто работала подсобницей, чтобы изучить на опыте социальное положение рабочих»; красивая и смущенная молодая женщина в слишком широком для нее брючном костюме у перил видавшего виды экскурсионного теплохода, а рядом с ней мужчина, одетый во все темное, лицо его скрывает тень шляпы, похожей на циркульную пилу, — «Люси Беербаум со своим коллегой, будущим профессором В. Гайтанидесом»; опустевшая рабочая комната в Институте генетики, на единственном столе четырехцветная на тонкой подставке молекула ДНК — «Комната, где работала Люси Беербаум»; квадратная надгробная плита — «Могила Люси Беербаум на Ольсдорфском кладбище в Гамбурге».

Янпетер Хеллер захлопывает книгу, взвешивает ее на руке; отсюда, значит, надлежит им извлечь впечатляющий пример — достойного лицезрения кумира, который будет внушать доверие самой своей спорностью, и тому подобное? Стоит ли всерьез браться за работу до возвращения Шарлотты? Он открывает книгу…

…На обратном пути, возле Инноцентиа-парка, недалеко от ее дома. Как всегда, Люси рано ушла из гостей — она была на дне рождения у своего коллеги — и возвращалась домой одна. Длинная юбка колоколом, неслышные шаги и чуть склоненный вправо корпус создавали впечатление, будто она плывет по Оберштрассе, подхваченная легким ветерком. На всякий случай она поминутно здоровалась с влажно блестевшими деревьями, по близорукости принимая их за прохожих.

Когда из темноты навстречу ей шагнул какой-то парень, она приветливо поздоровалась и с ним. Она не позвала на помощь, не оказала сопротивления, когда он вырвал у нее сумку и бросился к живой изгороди парка, не заметив колючей проволоки. Люси прислушивалась к его шагам, к шелесту плаща, пока до нее не донеслись резкий вскрик и ругань. Тогда она окликнула парня, приглушенно и настойчиво: напрасно он надеется, в сумке ничего ценного нет, пусть лучше вернется. Ей не видно было, что он остановился под фонарем и роется в ее сумке, но она услышала, как он крикнул, что кладет сумку у подножия фонаря; в ответ она несколько раз повторила свою просьбу — не убегать. Она просила мягко, увещательно, и, может быть, на пария больше подействовал ее тон, чем то, что она ему сулила, но только он снова вышел к ней из-за деревьев, недоверчивый, готовый сразу бежать. Руку он прижимал к бедру. Что ей от него надо, запальчиво спросил он, однако на ее вопрос, не поранил ли он себя, ничего не ответил. Она перечислила скудное содержимое своей сумки, он повторил, где ее оставил. Сумку она подобрала сама. Когда она попыталась подойти к нему поближе и заглянуть в лицо, он отступил назад и рявкнул на нее. Он ей тыкал:

— Стой, где стоишь, и повтори, чего тебе надо!

На ее участливый вопрос, почему он это сделал, он заявил:

— Не твое собачье дело.

Она пообещала дать ему денег, если он дойдет с ней до ее дома — это здесь недалеко, за углом, — и сама решительно пошла вперед, ни разу не оглянувшись, чтобы проверить, идет ли он следом.

Только уже у себя в палисаднике, включив свет над входной дверью, Люси оглянулась и увидела пария перед низенькой калиткой — значит, он успел подняться на три ступеньки, — и, роясь в поисках ключа, она несколько раз призывала его подойти поближе и вместе с ней зайти в дом. Эти призывы, эти по-деловому настойчивые приглашения, не внушавшие никаких сомнений, заставили парня наконец сдвинуться с места и по выложенной плитами дорожке подойти к двери, где он увидел женщину вблизи, в свете лампы, — неожиданно молодое лицо под шапкой седых, коротко стриженных волос. Люси первой вошла внутрь и придержала перед ним готовую захлопнуться дверь со словами: «Входите, ну входите же!» Ей была понятна его нерешительность, тем более его скупые вопросы, он хотел знать, кто еще живет в доме. Он вошел только после того, как еще раз пригрозил Люси, но топтался в холле, не отваживаясь переступить порог гостиной — стены, обшитые старинными деревянными панелями; подоконник, уставленный цветами; мебели немного, вся светлых тонов; картины, изображающие ландшафты без теней; средневысотные горы искромсанных журналов. Парень прислушивался к затихающему стуку ее шагов — сначала по паркету, потом по кафельным плиткам, а когда стук прекратился, прошмыгнул сквозь приоткрытую дверь в гостиную и крикнул: «Эй!» И еще раз: «Эй ты! Не дури, слышишь!» Но вот и она сама вышла из кухни с плащом на руке и предложила ему сесть за стол. Проходя мимо парня, она внимательно взглянула на него: он все еще стоял в блестевшем от дождя плаще, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами. Не желает ли он снять плащ? Свой Люси повесила на вешалку и стала переобуваться; из темной ниши, где висела одежда, она спросила парня, не голоден ли он, не приготовить ли ему чего-нибудь поесть? Он не ответил.

Невидимая для него в нише, безусловно, надеясь таким способом растопить лед, она продолжала издалека закидывать его вопросами: что заставило его пойти на это? Какая забота его гнетет? Ибо она не может себе представить, чтобы человек ни с того ни с сего решился на такое дело. Парень повернулся, подошел к ней и увидел, как она переодевает туфли, держась одной рукой за треснувшее зеркало.

— Я не собираюсь тут чаи распивать и не терплю, когда меня допрашивают. Ты зачем меня за собой потащила?

— Я хочу вам помочь. Ведь то, что вы сделали, делают только из нужды.

— И что вы хотите за это узнать? Могу продать вам сотню историй про своего папашу, с моим участием. Какую прикажете? А? Ну вот что: я про вас ничего знать не желаю, и вы про меня знать не знаете. Понятно? Так и договоримся.

Хотя Люси и стояла у зеркала, она еще ни разу в него не взглянула; теперь она подняла глаза и увидела парня позади себя — он направился к двери.

— Подождите. Ведь вы наверняка умеете разговаривать по-другому.

— Что вам вообще от меня нужно? — спросил парень, прижимая руку к пораненной ноге. — Ну что? — И пренебрежительным тоном добавил: — Ах, вы хотите мне помочь! Но плату за помощь возьмете вперед — подай вам исповедь, и позанятней!

— Не уходите, — сказала Люси, но он был уже в холле и, прежде чем выйти из дома, прислушался к звукам наверху. Она догнала его, тронула за рукав и так же глухо, настойчиво, как только что на улице, попросила минутку подождать. Рука ее нырнула глубоко в складки юбки, она изогнулась, роясь в кармане и что-то из него выуживая, но вдруг перестала копаться, заулыбалась и двумя пальцами извлекла наружу кошелек. Вот он. Люси открыла кошелек, вытащила оттуда сложенную купюру и поднесла ее к глазам, чтобы рассмотреть. Не слишком ли мало? А может быть, много?

Она хотела было сунуть деньги обратно, как вдруг рука парня метнулась к кошельку, но он промахнулся: Люси, вероятно, предвидела это и была начеку, она крепко держала кошелек, прикрывая его другой рукой, и парню удалось лишь схватить ее запястье. Стиснув его изо всех сил, он стал выворачивать ей руку. Она не кричала, не звала на помощь, однако на сей раз, в отличие от того, что было на улице, оказывала ему безмолвное сопротивление до тех пор, пока он с силой не отшвырнул ее, так что она затылком ударилась о деревянную стойку перил. Пальцы ее разжались, и она упала возле батареи центрального отопления — тихо и плавно опустилась на пол, словно вдруг решила здесь прилечь, но и теперь не стала звать на помощь, хотя, несмотря на сильную боль, заметила, как парень, подобрав кошелек, бросился бежать.

Люси несколько раз пыталась подняться, ухватившись за батарею, подтянуться вверх, но все было тщетно: нестерпимая боль в затылке, как гиря, тянула ее вниз. Почему она никого не позвала даже теперь, когда на втором этаже открылась дверь и Ильза громко сказала Ирэне:

— Внизу горит свет. Тетя Люси пришла.

И почему не пожелала привлечь внимание к себе, когда перед домом мелькнул силуэт какой-то женщины, которая явно ошиблась номером? Почему она зашевелилась только тогда, когда обе девушки сошли вниз по лестнице, не переставая громко звать ее?

Только теперь, когда к ней подошли обе ее племянницы, такие непохожие — впереди, конечно, Ильза в одних чулках, — она протянула к ним руки, успокаивающим жестом дала понять, что пугаться нечего, — она просто упала, ей просто надо помочь подняться, все пройдет само собой, если они помогут ей сесть, нет не наверху, а здесь, в одно из этих кресел, больше ничего не надо. Как легко оказалось ее поднять, почти без всяких усилий перетащили, вернее даже, перенесли, девушки это плоское тело через холл в гостиную, где Люси, сев в кресло, смогла уже немного распрямиться.

— Ты просто упала, тетя Люси?

— Ну, а что же еще? Вы мне не верите?

Девушки сели напротив нее и смотрели, как она, вцепившись руками в подлокотники, откинула голову назад, то и дело закрывая глаза.

— Тетя Люси, может, вызвать врача?

— Нет, нет, это пройдет.

Девушки молча переглянулись, спрашивая друг друга одними глазами: сказать ей или не сказать? Ильза, тоненькая, вертлявая, хотела сказать; Ирэна, рассудительная, тяжеловесная, была в нерешительности; и обе медлили, но тут в кухне затарахтел чайник, они пошли заварить чай и все шептались, недоумевая, как могло случиться, что она вдруг упала в холле? А потом их тетя Люси сделала то, что они уже не раз наблюдали, а потому и теперь не удивились; как они говорили: «в этом вся тетя Люси» — с тихим жалобным возгласом, словно она уже достаточно долго бездельничала, словно уже достаточно много времени и внимания уделила своей боли, Люси вдруг наклонилась вперед, потерла виски и весело взглянула на девушек. Сначала на Ирэну, потом на Ильзу, которую мягко пожурила за то, что она опять бегает по дому в одних чулках.

— А теперь, девочки, давайте попьем чайку и забудем об этой маленькой неприятности.

Девушки снова молча обменялись взглядом, и, поскольку Ирэна, по-видимому, не возражала, Ильза сказала:

— В последних известиях… Тетя Люси, ты последние известия слушала?

— Да нет, как я могла? Я же была на дне рождения.

И тогда Ильза сообщила:

— В Афинах… Там… В общем, 21 апреля в Афинах власть захватила военщина. Многих арестовали, в том числе и ученых.

— Вчера? — спросила Люси.

И Ильза ответила:

— Сейчас как раз передают комментарий, мы хотели тебя позвать. Может быть, помочь тебе подняться наверх?

Люси стиснула сжатые кулаки. Не двигаясь, она смотрела в окно, на темный сад, на грушу с обрубленными ветвями.

— Тетя Люси, ты меня слышишь? Тетя Люси!..

— Да, да…

— Вы будете господин Хеллер? Вас просят к телефону, пройдите, пожалуйста, в первый зал, к буфету.

Янпетер Хеллер закладывает книгу указательным пальцем и берет ее с собой в соседний зал, где буфетчица, в белом халате с весьма замысловатой прической, холодно приглашает его пройти за стойку и скупым, но выразительным жестом дает понять, что говорить здесь по телефону ему разрешают только в виде исключения. Хеллер берет трубку и, повернувшись к стойке, смотрит на круглый торт со взбитыми сливками — эдакое болезненно — бледное солнце с вымученной улыбкой, излучающее свет в виде тонких шоколадных нитей, — и вместо того чтобы назвать себя, он спрашивает: «Да, Шарлотта?»

Буфетчица стоит в задумчивости, скрестив на груди руки; ей совсем нетрудно уловить суть разговора и дополнить его недостающими фразами: двое условились здесь встретиться, чтобы обсудить неотложное дело, по вдруг возникли сомнения, неотложное дело неожиданно утратило свою важность, однако эти двое сделают новую попытку хотя бы для того, чтобы еще раз выяснить то, что само по себе давно уже ясно.