— Чуть сдвиньтесь, пожалуйста, не стесняйтесь, подайтесь чуть вперед, рукописи пусть так и лежат, для начала сделаем здесь, в конференц- зале пансиона Клёвер, памятное фото с помощью автоспуска, да, да, сейчас налажу.
Янпетер Хеллер поднимает взгляд от видоискателя своего фотоаппарата, еще и еще раз окидывает испытующим взглядом им же самим составленную группу, мысленно помещает себя рядом с Ритой Зюссфельд, морщит нос и, проверяя угол, снова смотрит в видоискатель — группе явно чего-то не хватает. Чего-то не хватает Валентину Пундту, чопорно сидящему в застегнутой на все пуговицы домашней куртке, он уставился в аппарат непреклонным укоризненным взглядом, точно желая припугнуть объектив. Чего-то не хватает Рите Зюссфельд, ее веснушчатые руки словно бы размножились, играя на широком палисандровом столе в салочки с последней серьгой. Но чего им не хватает? Ведь это же не какая-нибудь заурядная минута, она кое о чем свидетельствует, думает Хеллер и, внезапно шагнув к так называемой «Стене воспоминаний», с торжествующим видом оглядывается и начинает осторожно, одно за другим, снимать со стены оружие: остро отточенный охотничий нож для госпожи Зюссфельд, копье для Валентина Пундта, а для себя стрелу с акульим клиньезубым наконечником. Уже лучше, есть зримое подтверждение того, что сошлись они небезоружными; ну, если на то пошло, Рита Зюссфельд хотела бы получить сарбакан. Хеллер убирает охотничий нож и подает Рите сарбакан.
Так, а теперь продемонстрируем аппарату свое личное оружие, минуту эту следует запечатлеть со всеми ее зримыми приметами — рукописями, заметками, книгами, и, если снимок получится достаточно резкий, он навечно документально подтвердит, что на первом заседании они подвергли всестороннему разбору и исследованию пример — а это предложение Хеллера, — который можно обнаружить в новелле О. X. Петерса. Рукопись в трех экземплярах лежит поверх всех бумаг и называется «Я отказываюсь».
Они уже давно получили ее и прочли, они давно выстукали, выслушали ее и начинили закладками, записав данные осмотра: считать ли новеллу вообще пригодной? Использовать ее полностью? Использовать ее частично? Был ли вообще смысл откапывать ее?
Янпетер Хеллер спокойно может заняться своей выразительно — красноречивой, во всяком случае кое-что объясняющей памятной фотографией — ибо новеллу эту предлагает и настаивает на ее включении именно он, это его вклад в общее дело, который он после длительных поисков, испытав не одно разочарование, и не без сомнений отдает на их суд. «Я отказываюсь» О. X. Петерса. Итак:
Часы приема кончились. За дверью ждал всего один пациент, он записался заранее, его карточка — история болезни — лежала на столе, но прежде чем вызвать больного, отец подошел к шкафчику и налил себе рюмочку. Как всегда, он и на этот раз налил мне тоже, но я не стал пить. Рюмочки были очень маленькие, он осушил их мигом и постоял минуту — другую молча, открыв рот. Потом отер тыльной стороной ладони губы. Подмигнул. Положив руку мне на плечо, отметил, что белый халат — его халат, — который он одолжил мне, сидит хорошо.
— Даже халаты менять не придется, — сказал отец, вместе с его должностью врача пенсионного ведомства я получу и его халаты, конечно, если захочу этого.
Он считал, что мне довольно бороздить моря, пора оставить работу судового врача и взять на себя его обязанности: небольшую, но солидную частную практику, а также его должность врача пенсионного ведомства.
— Пять лет на море — вполне достаточный срок, — сказал отец. — На судне настоящему врачу делать нечего. Между Брестом и Кейптауном врачу достаются лишь аппендиксы и раздробленные пальцы.
Я следил за его движениями, — точные и хорошо рассчитанные, они вовсе не походили на движения старца. Я прислушивался к его голосу, все еще такому, каким сохранила его моя память: мягкому, вкрадчивому, точно голос священнослужителя. А взгляд был все тот же, невидящий, словно он с трудом выносил собеседника. Но при этом отец был человеком обходительным. Умел к месту пошутить. В пятидесятых годах он в любом немецком фильме с успехом сыграл бы домашнего врача.
— Чего же ты колеблешься? — удивился он. — Разве тебе всего этого мало?
Я пожал плечами и напомнил:
— В приемной ждет пациент.
Отец пошел к двери и вызвал больного, а я остался сидеть на стуле у окна.
Углубившись в чтение истории болезни последнего больного, отец раскусил мятную лепешку и помахал перед лицом карточкой, точно веером. Тут вошел пациент, отец встал ему навстречу, дружески — непринужденно приветствовал его, точно предлагая ему негласный союз, союз против болезни. Пациент, человек старый, угрюмый, шел, опираясь на палку. Он прислонил палку к письменному столу и водрузил шапку на набалдашник. Когда он сел, редкие длинные волосы легли ему на воротник. Он вскинул на отца требовательный взгляд. Фамилия его была Бойзен, работал он в порту. Как почти к каждому больному, отец доверительно обратился к нему во множественном числе:
— Так что же у нас болит? Как будем лечиться?
Бойзен снял ортопедический ботинок с сильно выпуклым носком. Молча развернул бинты, потом какую-то серую повязку. Отец пододвинул ему скамеечку, и Бойзен положил на нее ногу. Нога распухла и посинела, по подъему тянулись желтые полосы, косточки на сгибах пальцев деформированной, в рубцах и шрамах ноги налились яркой краснотой. Шрамы — следы осколочных ранений. Бойзен угрюмо предложил отцу «взглянуть на эту штуковину»: старые ранения, а теперь еще ушиб при спуске в люк. Нога болит. Он сверлил отца холодным взглядом прищуренных глаз и хотел знать, почему ему все снижают и снижают процент надбавки по нетрудоспособности. После войны к его пенсии присчитывалось двадцать пять процентов, а теперь осталось всего пятнадцать. И он предвидит, что недалек тот день, когда процент этот станет еще меньше. Он требует, чтобы ему повысили процент, и отец должен ему в этом помочь.
Отец осмотрел ногу. Осторожно провел рукой по подъему до обрубков пальцев. Попросил Бойзена поставить ногу на пол и попытаться пройти шаг — другой; пациент при этом повернулся ко мне, глянув на меня враждебно и подозрительно. Отец рассмотрел рентгеновские снимки, которые больной принес с собой, постучал кончиком указательного пальца по ноге и массирующим движением определил болевые ощущения. Отведя взгляд, он сказал, что опухоль скоро опадет, а признаков воспалительного процесса он не видит. Бойзен ответил, что от этого ему не легче, он хочет справедливого процента надбавки, а что у него с ногой, он и сам знает, она не дает ему покоя ни днем, ни ночью.
Я видел, что отец осмотр закончил, состояние больного установил; и все-таки он медлил и не отпускал пациента. Так он поступал всегда. Затягивая осмотр, он желал показать, что хочет принять во внимание все, что говорит в пользу пациента. В конце концов он попросил меня подойти. И предложил мне осмотреть ногу Бойзена. Я осмотрел и хотел вернуться на свое место, но Бойзен преградил мне дорогу вытянутой рукой.
— Ну а вы? — спросил он. — Что скажете вы? Разве такая нога не дает права на большую надбавку, чем пятнадцать процентов? Разве не должны мне хоть сколько-нибудь накинуть?
— Да, нога прескверная, — пробормотал я.
— Прескверная, — повторил он пренебрежительно. — Прескверная… на это шубу не сошьешь.
Отец попросил его забинтовать ногу. Сам же, сев к письменному столу, начал вносить в карточку Бойзена какие-то буквы и цифры.
— Так на сколько же, — спросил опять Бойзен, — на сколько я могу надеяться?
— Не знаю, — ответил отец, — окончательный ответ вы получите письменно, да, письменно.
— Но больше, чем эти жалкие пятнадцать процентов? — спросил Бойзеи.
— У нас теперь новые инструкции, — сказал отец, — и все решения принимаются в соответствии с этими инструкциями.
— Жаль, — сказал Бойзен, — жаль, что мы в глаза не видим тех, кто выдумывает эти инструкции.
— Я понимаю, что вам обидно.
— Спорю, — продолжал Бойзен, — что ни один из них не живет на пенсию. Инструкции, да они за ними прячутся, как в укрытии.
Отец спокойно подал пациенту рожок с длинной ручкой. Поддержал, когда тот надевал ботинок. Подал ему палку и шапку и проводил до двери.
— Сколько же все это продлится? — спросил Бойзен на прощанье.
— Зависит не только от меня, — ответил отец.
Мы сняли халаты, повесили их в шкаф. И я стал читать историю болезни Бойзена, пытаясь расшифровать записи, сделанные отцом.
— Ты там ничего не поймешь, — сказал он, — пока еще не поймешь. Нам приходится, — добавил он, — очень жестко подходить к решению таких вопросов, мой мальчик, слишком многие пытаются выехать на старых заслугах. Пусть будет доволен, если сохранит свои пятнадцать процентов.
— Так ты ему ничего не набавишь? — спросил я.
— Набавлю? — повторил отец. — А ты считаешь, что нужно набавить?
— Да, — сказал я.
Он взял у меня историю болезни и сунул в ящик. Положил мне руку на плечо. Мягко подтолкнул к окну. Внизу на тротуаре стоял Бойзен; прежде чем захромать, уход я сквозь дождь, он погрозил палкой вслед велосипедисту.
— Так ты, значит, еще не списался с корабля? — спросил отец.
— Нет, — ответил я, — судно поставили в док, а я взял себе отпуск.
— Но ты спишешься, — настаивал отец, — теперь-то ты спишешься.
— Почему? — поинтересовался я.
— Теперь ты нужен здесь, — сказал он.
Отец торопился. Его выбрали в комитет, который занимался подготовкой к какому-то конгрессу. Сейчас отец ехал на первое заседание. Он хотел подвезти меня немного в своей машине, но я поблагодарил. Мы вместе спустились в дребезжащем лифте и у входа расстались. Я пошел сквозь мелкий сеющий дождь в том же направлении, что и Бойзен. На бульваре какой-то тип, сидя на скамье, вырезал на спинке: «Здесь сидел Пауль». Отсюда видно было мое судно в доке. Кормовые надстройки выступали из светло-серой пелены над рыже-ржавыми стенами дока. Чахлое дымное знамя повисло над трубой. Я спросил у того типа, как пройти на Каролиненштрассе. Он ткнул ручкой ножа в сторону города, и я последовал его указанию. Мне еще дважды пришлось спрашивать, пока я не нашел Каролиненштрассе.
В подъезде стояла пустая детская коляска, дверь в подвал забаррикадировал велосипед. Хотя дом был новостройкой, но потолок уже потрескался, побеленные стены покрылись шрамами и рубцами. С железных перил облупилась масляная краска. Я читал фамилии на дверных табличках. Мальчишка, неслышно и неведомо откуда явившийся, следил за мной, поднимаясь наверх, этаж за этажом, и не переставал следить, пока я не прочел нужной мне фамилии и не повернул ручку старомодного звонка.
Дверь открыла жена Бойзена. Она оглядела меня с ног до головы не то чтобы подозрительно, но раздраженно. Худущая, плоскогрудая, под глазами лежат темные тени, а губы безостановочно двигаются. Я спросил, можно ли поговорить с ее мужем, и она раздраженно ответила, что он ни с кем говорить не желает, даже с ней. И уже собралась закрыть дверь, но я сказал:
— Я хочу дать вашему мужу совет, ничего больше, только совет, он, возможно, ему пригодится.
Она впустила меня и закрыла за мной дверь. Позволила мне пройти вперед, и мы пошли по мрачному коридору, мимо вешалки, на которой висели одни шапки.
— Вон там он лежит, — показала она.
Бойзен лежал на тахте в кухне. Рядом с тахтой стоял желтый пластмассовый таз, на плите кипела вода в кастрюле; видимо, он готовил себе ножную ванну. Он меня тотчас узнал. И не очень удивился, во всяком случае сумел в два счета подавить свое удивление. Жена его измерила температуру воды в кастрюле. Ни он, ни она не предложили мне сесть, не спросили, зачем же я пришел.
— Слушайте, — начал я, — я присутствовал при осмотре…
— Ну, значит, в курсе, — буркнул Бойзен, — а теперь оставьте меня в покое, может, я вам что-нибудь должен?
— Я хочу дать вам совет, — сказал я, — я пришел, что бы дать вам совет.
— Мне? — подозрительно спросил он массируя ногу.
— Я ознакомился с вашей историей болезни, — продолжал я, — и знаю, как важно для вас сохранить те пятнадцать процентов, из-за пенсии. А ведь неизвестно еще, сохранят ли вам их, поэтому я пришел.
— Ну и держите свои знания при себе, — сказал он, — а меня оставьте в покое. Я давно отвык на что-либо надеяться.
— Мы отвыкли, — подтвердила его жена, — он и я. Они не признали, что у меня сердце болит, а в один прекрасный день за его ногу и пяти процентов не дадут. Мы давно отвыкли на что-либо надеяться.
Она налила воду в таз. Помешала ее рукой. И, с упреком глянув на мужа, поставила кастрюлю на плиту.
— Сходите на Бромбергерштрассе, — сказал я. — Дом двенадцать. Там частный кабинет вашего врача. Запишитесь к нему на прием, наденьте лучший костюм, и пусть этот же врач осмотрит вас еще раз.
— Зачем? — спросила жена. — Зачем ему это?
— Держите свои советы при себе, — проворчал Бойзен, — а меня оставьте в покое.
— Результат осмотра будет в вашу пользу, — продолжал я. — Если для вас важно, чтобы нога принесла вам хоть что-нибудь, сделайте, как я говорю, и, может быть, ваш процент даже повысят.
— Убирайтесь, — сказал Бойзен, — я вас не звал.
— Вы что, не слышите? — рассердилась его жена. — Да кто вы, собственно, такой?
— Один из этих процентодавцев, — ответил Бойзен, — он присутствовал при осмотре.
— Ну, опускай ногу, — с досадой крикнула жена и показала на воду, — опускай, а то вода опять остынет.
Они даже не ответили мне, когда я прощался. Головы не повернули, когда я уходил, и я сам отпер входную дверь и вышел.
Я поехал в свой пансион у Дамтор. Мне, пока я отсутствовал, звонили, мой однокашник пригласил меня к обеду, а еще мне звонили из пароходства. Я лег на кровать и уставился в старую фотографию на стене — рынок в Северной Германии: рыбаки торгуют с фуры осетрами. Поспав несколько часов, я позвонил в пароходство. У них было для меня предложение. Им нужен врач на «Фризию», выходящую в рейс к Антильским островам. «Фризия» — новоприобретение компании, и это ее первый рейс после капитального ремонта. Я согласия не дал, но обещал подумать над их предложением и окончательно ответить на следующий день.
Я еще не успел позавтракать, как позвонил отец. Он удивился, что почти весь второй день своего отпуска я провел в пансионе. И вновь пытался уговорить меня, чтобы я переехал к нему домой, — я не согласился. Я не хотел, пока мама была в клинике, жить с отцом в его большом доме. Тогда отец пригласил меня, чтобы я посмотрел его частный кабинет. Он настоятельно желал показать мне все новшества. Я не мог ему отказать и после завтрака поехал на Бромбергерштрассе. Кабинет находился в первом этаже виллы из клинкерного кирпича, которую окружали старые красные буки. Когда я проходил через сад, отец помахал мне из окна; через его «потайную дверь» я сразу попал в кабинет. Он попросил сварить нам кофе и опять предложил мне тот же маслянистый напиток в крошечных рюмочках, стоявших у него в письменном столе. Я выпил только кофе и не прерывал его, пока он говорил: о своем возрасте, о том, чего он достиг, и о том, как необходимо мне остаться здесь и продолжить его дело.
— Стол накрыт, мой мальчик, — сказал он, — тебе остается лишь занять за ним место, тебе одному. Кто же еще может это место унаследовать?
Каждый раз, когда он принимал больного, я уходил в соседнюю комнату и разглядывал рыб в аквариуме. Покормил их сухим кормом. Очистил аквариум и протянул шланг по дну. А потом отец позвал меня и повторил то, о чем уже говорил:
— В море настоящему врачу делать нечего. Откажись от места судового врача и продолжи дело, которое я создал.
Он без устали повторял одно и то же, раскрывая передо мной все преимущества. Но медлил, не решаясь задать мне вопрос прямо. Снова пришел больной, и я отправился в соседнюю комнату. Как неожиданно набрасываются рыбы на добычу! Поначалу кажется, будто они проплывают мимо. Они приближаются равнодушно, ничуть не целеустремленно. И вдруг, рванувшись, изгибаются, набрасываются на добычу и заглатывают, кто сколько может. Я склонился над аквариумом. Подтолкнул почти прозрачную рыбешку грязеотделителем, и тут скрипнула дверь в коридор. Когда я обернулся, дверь уже закрыли, но потом, точно внезапно решившись, опять отворили.
На пороге стояла жена Бойзена. На ней был темный костюм, и в руках она держала черную лакированную сумочку. Она извинилась.
— Я не нашла выхода, — сказала она.
Я показал ей, где выход, и непроизвольно шагнул к ней.
— А вы что здесь делаете? — удивилась она.
— Я в гостях, — ответил я, — зашел в гости.
Она осторожно улыбнулась. Вид у нее был такой, словно она на что-то надеялась.
— Вы уже были там? — спросил я, кивнув в сторону кабинета.
— Теперь все в порядке, — ответила она, — все, что надо было подтвердить, подтверждено, мне остается только сделать рентген. Это моя последняя попытка.
Она прикрыла дверь и направилась к выходу.
Отец ждал меня, сидя за письменным столом. Он предложил мне сесть и поднялся, увидев, что я вынимаю из шкафа плащ.
— Ты уходишь? — спросил он.
— Они мне кое-что предложили, — ответил я, — им нужен врач на «Фризию», в рейс к Антильским островам.
— Но не сегодня же она отходит?
— Сегодня ночью, — сказал я, — а мне еще нужно за ехать в пансион.
Вот, стало быть, новеллу «Я отказываюсь» предлагает для третьего раздела хрестоматии, настаивает на ее включении Янпетер Хеллер, это его вклад в общее дело, он откопал ее в каком-то сборнике и защищает теперь от осмотрительных возражений Пундта, от упорных расспросов Риты Зюссфельд; а в это время за окном дождь со снегом неузнаваемо меняет облик реки, и в конференц- зале вторично появляется Магда, мрачная горничная отеля — пансиона Клевер, она вносит стакан чаю с ромом, чашку кофе и стакан яблочного сока. Оружие, которое Хеллер выбрал для памятной фотографии, опять висит на стене, кроме стрелы с акульим клиньезубым наконечником, он покачивает ее в руке, безотчетно прицеливается ею, словно собирается метнуть, ею же подчас подчеркивает отдельные места своей защитительной речи. А свет вообще-то горит? Нет, свет не горит. Магда, правда, зажгла его входя, но Хеллер выключил, ибо сумерки, полумрак, стойкая ноябрьская мгла не только вполне устраивают их, но даже как будто способствуют выполнению их задачи.
Итак, сей безымянный судовой врач… О нем директор Пундт, спокойно сложивший свои крупные руки на столе, хотел бы узнать побольше; из того, что он вычитал в истории О. X. Петерса, он не очень-то понимает, почему этот судовой врач может служить достойным примером. Директор Пундт просит, чтобы ему разрешили высказать свои соображения, в случае необходимости они могут прервать его.
Вот, значит, перед ними молодой человек, судовой врач, которому отец предлагает свою частную практику и одновременно свое место врача пенсионного ведомства — тепленькое и вполне покойное местечко. Но молодой человек, еще до того, как принято решение, обнаруживает, что отец подходит к болезни с разными мерками: врач — чиновник отрицает по формальным признакам то, что частный врач любезно признает; этого открытия молодому врачу вполне достаточно, оно заставляет его отказаться от предложения отца. Он снова нанимается на судно. Он отказался, уклонился, отверг предложение. Но достаточно ли этого, чтобы его жизнь служила примером? Он, Валентин Пундт, не отрицает, что молодой врач пытается действовать, а именно намекает Бойзену, что, прибегнув к хитроумной уловке, тот может добиться справедливости; но всего этого явно недостаточно, все это жидко, хочется чего-то более сильного. Скажем, чрезвычайного события, неслыханной дилеммы, дерзновенного выбора. Неужели урок, который извлекаешь из достойного примера, сводится к тому, что следует уклоняться от действия? Сказать просто-напросто — нет и, вскинув на спину вещмешок, уйти? Пусть уж Янпетер Хеллер не обижается, но столько свободных мест на флоте и не найдется.
Рита Зюссфельд, никогда не позволяющая себе расслабиться, пребывающая постоянно, пусть даже в едва приметном движении, достает из открытой пачки на столе сигарету, прикуривает от горящего окурка, разглаживает юбку на крупных округлых коленях. Теперь свои соображения выскажет она. Каков тот долг, исполнять который призывает подобный пример, хотелось бы ей знать, каков тот образец поведения, за который он ратует? Молодой врач принял решение уехать, он сбежал, хоть и соблюдая порядок. Допустим. Но достаточно ли этого? Она просит присутствующих представить себе, что произошло бы, если бы каждый, получивший жестокий жизненный урок, видел выход в одном — убраться подобру — поздорову. Улизнуть — разве это не типичное желание людей равнодушных, мягкотелых — словом, людей, которые позволяют себе роскошь сохранить чистую совесть, оставаясь безучастными? Ей, Рите Зюссфельд, подобный врач не внушает уважения. Вот если бы он остался! Если бы принял предложение отца! И если бы затем, с риском для себя, попытался изменить существующий порядок! Остаться — для этого надо обладать немалой отвагой, зато перед тобой открываются большие возможности. Вдохновляющий пример с проездным билетом в кармане? Такого и не вообразишь, да, ей это трудно, — ей, Рите Зюссфельд; она с сожалением пожимает плечами, улыбается Хеллеру и чуть потише, окончательно выражая сомнение, констатирует, что седьмым — девятым классам подобный пример преподносить вроде бы и неудобно.
Теперь очередь Хеллера, вернее говоря, вначале плетеного кресла, в котором он заерзал, в результате чего раздался скрип и треск, как если бы по редкому кустарнику пробежало пламя; но вот Хеллер выпрямляется, хмурый, хотя и невозмутимый, и наконечником стрелы постукивает по своему вкладу в общее дело. Он нисколько не огорошен, он даже предвидел такое превратное толкование, ведь обычно так и бывает: когда три очень разных человека читают одну и ту же историю, а потом пересказывают ее, то создается впечатление, что речь идет о трех разных историях. Это в порядке вещей, так и должно быть. Тем не менее он удивлен, как могли они не разглядеть сути новеллы, ее сердцевины, ее, он сказал бы даже, непритязательный, но дерзновенный символ. «Я отказываюсь» называется новелла, не так ли? С тем же правом она могла бы называться «Я беру расчет». Молодому врачу предлагается ни мало, ни много — беззаботная, райская жизнь и полное благополучие, отец все ему подготовил, а ему нужно только закрыть глаза, не копаться, не ставить вопросы: такова цена. Одной ногой молодой врач уже стоит в возделанном отцом саду, но он осмысляет происходящее, и это переворачивает ему душу, не оставляя выбора; он предпочитает неопределенность, риск, но, главное, независимость. Он берет расчет. Как же этого никто не понял! В ответ Валентин Пундт сухо замечает, что, возможно, это вина самого О. X. Петерса, а Рита Зюссфельд, имея в виду умственный потенциал восьмиклассников, задается вопросом, такой ли уж тяжкий удел — пребывание в раю и непременно ли надо человеку, подающему нам пример, отправляться в дальние края.
Янпетер Хеллер швыряет стрелу на рукописи, поднимается, медленно обходит стол, отпивает глоток кофе и со стуком ставит чашку на блюдце. Собирается ли он с мыслями? Готовится ли дать бой? Да, он являет собой зрелище человека, который собирается с мыслями и готовится изложить нечто, чему уже давно настал срок и чего уже давно все ждут. Он решительно одергивает бордовый свитер, доказывая шерсти ее эластичность, и, вернувшись на свое место, констатирует то, что следовало констатировать еще до начала работы — их самонадеянность. А заключается она в том, что они пытаются отобрать вдохновляющие примеры, включить их в хрестоматию и преподнести юному читателю вот вам ваш спартанский Леонид, ваш доктор Швейцер, равняйтесь на них.
— Если хотите знать, примеры в педагогике — это своего рода рыбий жир, все глотают его с отвращением или, на худой конец, зажмурившись. Да ведь они же подавляют юного человека, лишают уверенности, раздражают и к тому же провоцируют самым недостойным образом. Вдохновляющие примеры в обычном смысле слова — это роскошные ненужности, фанфарные призывы неумелых воспитателей, при звуках которых воспитуемые затыкают уши. Все грандиозные примеры, начиная от Фермопил и кончая Ламбареном, это же всего — навсего сверкающее обольщение, ничего общего не имеющее с повседневной жизнью. Это же, если можно так сказать, удручающие своей недосягаемой высотой образы.
И если ему, Хеллеру, позволено будет чистосердечно высказаться, он должен признать: кто нынче хочет говорить о «вдохновляющих или живых примерах», тому следует искать их ее в исключительных ситуациях, а в повседневности, демонстрировать примерный образ действий именно в повседневности. Не сенсационные решения, а неприметный, скромный, неброский внешне и тем не менее приносящий пользу поступок; его-то, считает Хеллер, если уж вообще это необходимо, и следует показать в хрестоматии, поэтому он и предложил новеллу «Я отказываюсь».
Валентин Пундт понял Хеллера по-своему и поначалу отвечает спокойным жестом, но сразу давая понять, что хотел бы отсечь или отмести кое-что, например впечатление, будто речь идет о личных вкусах или будто отвергнутый текст, чего доброго, равнозначен личному поражению.
— Мы собрались здесь, — говорит Пундт, — чтобы выяснить, какие примеры еще годятся в наши дни, и чтобы в конце концов прийти к единому мнению, какое из «накопленных предложений» мы примем для хрестоматии.
— Быть может, мы сумеем общими силами создать такой вдохновляющий пример, — говорит Рита Зюссфельд.
— Во всяком случае, — продолжает Пундт, — можно смело утверждать, что молодежь хочет иметь перед глазами живой пример. Наша задача: показать ей примеры, которые отвечают требованиям нынешнего времени.
— И неназойливо разъясняют ей ее долг, призывают к подражанию, — дополняет Рита Зюссфельд.
— Или дают понять, что проявить героизм по силам каждому, — подхватывает Валентин Пундт.
— Причем тот, кого мы изберем достойным примером, должен обладать противоречивым характером, иначе говоря, человеческими слабостями, — еще раз вступает Рита Зюссфельд.
— Я мыслю себе этот пример как критерий в минуту неуверенности, — говорит Пундт, — как поддержку в принятии решения, и я мыслю себе его как стимул к сравнению, незаурядность побуждает к сравнению.
— Незаурядность противопоказана обществу, — отвечает Хеллер, — она сама себе в тягость. С незаурядностью мало кто в силах равняться.
Тут Рита Зюссфельд с полным правом осведомляется, что же вообще тогда можно использовать как вдохновляющий пример, и Пундт, соглашаясь, невольно кивает вслед ее словам, размеренно и нескончаемо долго.
Вот теперь-то Янпетер Хеллер доказывает, что не только хорошо подготовлен, но что знает, к чему он подготовлен; откинув голову, он стоит недвижно у «Стены воспоминаний» и повторяет им все, что продумал заранее; он вызывает в сумеречном конференц- зале два — три образа из тех примеров, какие с самого начала намеревался раздраконить и выбраковать, те надоевшие всем лица, что мелькают, выгоняя строчки, на страницах каждой хрестоматии, и полную непригодность которых он желал бы раз и навсегда установить.
Итак, он выводит на сцену неизменного капитана, который, следуя прискорбной традиции, идет ко дну вместе со своим судном, даже не пытаясь предпринять что-либо для своего спасения; Хеллер инкриминирует ему слепое и бессмысленное исполнение долга и отпускает, дав самую низкую оценку. Далее, он вызывает дух небезызвестного коменданта крепости, который вместе со своим гарнизоном не оставлял позиций до последнего патрона, дабы гражданское население беспрепятственно покинуло город; подобного субъекта, говорит Хеллер, следует рассматривать как сущее наказание, ему вовек не уразуметь, что никому не дано права одну жизнь возмещать другой жизнью. Далее Хеллер повелительным жестом подзывает безвременно ушедшего в мир иной альпиниста, который полагал, будто обязан доказать, что на вершину Эйгер с северной стороны можно взойти и зимой, одному, хотя его предупреждали об опасности; альпинист вообще не выдерживает экзамена, Хеллер молча заваливает его. Удачливый исследователь, который не задумывается над последствиями своих открытий; правитель, который отпускает на свободу грабителя с большой дороги, но ссылает усомнившегося брата; сапер, который на собственной спине взрывает пороховой заряд, дабы пробить брешь во вражеских укреплениях, — все расхожие разновидности высоких примеров получают от Хеллера право выступить, о каждом он дает язвительный отзыв, каждого подвергает дотошному экзамену и всех спроваживает, как подмоченный товар, залежавшийся в недрах самонадеянной педагогики.
— Подобных субъектов мы не вправе предлагать, — говорит он, — их мы обязаны запереть в шкаф с ядами. Истинные примеры — это такие, которые могут чему-то научить. Вышеприведенные, как их ни верти, ничему не научат.
Валентин Пундт пускает по кругу кулек с сушеными фруктами, предлагает сморщенные сливы, абрикосы, сушеные яблочные колечки, он молчаливо, но настоятельно понуждает своих коллег и добивается того, что каждый протягивает руку, достает из кулька фруктину и, повинуясь поощряющему взгляду, начинает ее есть. Хеллер жует раздраженно, с усилием размыкая склеивающиеся зубы, и нацеливается на какой-то колчан, чтобы ссыпать в него косточки, а Рита Зюссфельд достает изо рта уже надкушенную половину абрикоса, разглядывает ее не только удивленно, но с каким-то неприятным изумлением, после чего мрачно, словно опасаясь взрыва, вновь начинает жевать. А Пундт? Тот жует покорно, вяло, без всякого удовольствия, скорее сонно, но упорно, точно коала, жующий эвкалиптовые листья.
Старый педагог, которого Бекман рисовал в зеленых тонах на красно — буром фоне, в ответ на тираду Хеллера кивает. Он, безусловно, согласен с тем, что и вдохновляющие примеры можно забросить на чердаки былых времен, если они уже не соответствуют сегодняшнему жизненному опыту. Он не против беспощадной проверки, при которой обветшалым кумирам выдадут волчьи билеты. Все ставить под вопрос — одна из задач воспитателя, инспирация обоснованного сомнения должна только укрепить его позиции. Но разве не ждут извечно от воспитателя, что он даст тот или иной совет, ту или иную рекомендацию, то или иное предложение? Опорочить, скомпрометировать, сбросить с пьедестала, угробить — о да, в этом мы натренированы. Но что мы можем все-таки предложить?
— Покажите-ка, Хеллер, что у вас еще есть в запасе. Благородный пример столь же много говорит о себе, сколь и о том, кто его избрал. Не откроете ли вы ваш чемодан, набитый образцами, и не познакомите ли нас с имеющимся у вас выбором?
Подготовлен Янпетер Хеллер к такому повороту событий? Вынув изо рта сливовую косточку, он сжимает ее большим и указательным пальцами. Прицеливается в окно, но отказывается от своего намерения и щелчком отправляет ее в вертикально висящий сарбакан. После чего садится к столу.
— Вдохновляющий пример, — начинает он, — уже само это понятие в наши дни стало сомнительным и спорным, я хотел бы заменить его, я хотел бы переименовать этот раздел хрестоматии, назвав его «Естественные поступки». Когда я слышу слова «вдохновляющий пример», меня так и подмывает воздеть очи горе и встать по стойке «смирно». Переведем все в горизонтальное положение, да, да, в горизонтальное, а это значит: спустимся на землю. Примеры? Да стоит лишь оглянуться вокруг: служащий отдела социального обеспечения, который понимает тщетность своих усилий и все-таки не капитулирует; два представителя восточно- и западногерманской дирекции речного пароходства, связанные предписаниями, они тем не менее стараются идти навстречу друг другу, ведут переговоры об улучшении условий судоходства по внутренним водам; архивариус городского архива, которому обещаны всевозможные блага, если он понадежнее упрячет кое-какие документы, и который тем не менее убеждает сына писать диссертацию на тему «Роль руководящих деятелей города О. в период с 1933 по 1945 год»; полицейский, который признает, глядя на протянутую ему фотографию, что ему известна фамилия коллеги, пинающего сапогом в лицо упавшего студента. Вы спрашиваете, есть ли у меня предложения — разве это не предложения?
Валентин Пундт медлит с одобрением, его не убеждает расплывчатость самого понятия «долг» в этих примерах, и он не спеша поворачивает голову к Рите Зюссфельд, но та машинально пожимает плечами, ей необходимо в эту минуту знать:
— Надеюсь, еще не полшестого?
— Сейчас без четверти шесть, — отвечает ей Хеллер.
— Я должна ехать, мне уже давно надо ехать, чтобы успеть на заседание жюри в «Дом моряка», сегодня там голосование по премии Цюлленкоопа.
— Премия Цюлленкоопа?
— Ее присуждают ежегодно за лучшую журналистскую работу на тему «Гамбургская традиция».
Рита Зюссфельд просит извинить ее за столь внезапный отъезд, но они скоро встретятся, они продолжат поиски более или менее сносного примера, однако, чтобы в хорошем темпе и, во всяком случае, с большей надеждой на успех идти к цели, она предлагает неуклонно придерживаться избранных текстов, а, значит, в следующий раз сразу же рассмотреть предложение Пундта; его новелла называется «Ловушка», не так ли? Именно так.
Хеллер включает свет, замечает в руке Риты Зюссфельд маленький поблескивающий предмет, ключ от машины, он висит на тонкой цепочке и крутится вокруг указательного пальца Риты, точно пропеллер. Хеллер подает Рите Зюссфельд шарф. Та заталкивает его в свою кожаную папку, к рукописям. Плащ туда уж никак не затолкнешь, Пундт накидывает плащ ей на плечи; Рита Зюссфельд подает мужчинам руку, прохладную руку с очень нежной кожей, еще раз спрашивает, который час, после чего, издав легкий вопль — о нем скорее можно догадаться, чем испугаться его, — стремительно кидается к двери и выбегает в холл. Мужчины прислушиваются к ее шагам, оба, очевидно, считают, что Рита Зюссфельд вернется, и проходит немало времени, прежде чем они, облегченно вздохнув, поворачиваются друг к другу, вяло идут к столу и, точно заранее договорившись, одновременно собирают разбросанные по столу листы рукописей и аккуратно сбивают их в пачки единого формата.