1

— Эгоист! Боже мой, какой эгоист! — почти ежедневно по утрам я слышу эти слова.

Их произносит, приоткрыв сонные сердитые глаза, моя жена, когда я на цыпочках тихо, чтобы — упаси бог! — не разбудить ее, выхожу из нашей спальни, намереваясь также тихо юркнуть в ванную комнату.

Я стараюсь ступать бесшумно и осторожно, как кот пробирающийся куда-то по своим таинственным кошачьим делам по самому краю крыши. Увы, — то скрипнет рассохшаяся паркетина, то кресло подставит мне ножку, и я невольно чертыхнусь громким шепотом.

Звуковой шлейф тянется за мной от кровати до самой двери.

И вот готово — моя нервная и чуткая подруга жизни уже проснулась.

— Неужели нельзя тихо встать и уйти? Обязательно ему надо разбудить человека. Эгоист! Боже мой, какой эгоист!

Мне очень хочется ответить ей и сказать, что другая жена встала бы первой, чтобы приготовить своему эгоисту, уходящему на работу, завтрак, — но ничего этого я ей не говорю, а, бормоча извинения, прихватив свои вещички, выскальзываю из спальни.

Я быстро умываюсь, варю себе кофе, делаю бутерброды. Так! Все! Теперь надо взять свежую рубашку. Хорошо, что шифоньер стоит не в спальне, а во второй комнате нашей квартиры, отданной в распоряжение Чесика, он же Вячеслав, ученика девятого класса, верзилы выше меня ростом. Иду туда. Чесик спит на боку, улыбаясь во сне, — он занимается во вторую смену, ему можно еще и поспать, и поулыбаться. Белокурые модные лохмы (предмет длительной и пока безуспешной для меня нашей междоусобной войны) свисают на его лоб, выставленная наружу щека как бы излучает розоватый парок юного здоровья.

Роюсь в шифоньере — рубахи нет! Все другие в стирке, ясно, что последнюю чистую и самую любимую мою рубашку взял без спросу поносить Чесик.

— Чесик!

Он слышит, но делает вид, что не слышит, — чмокает губами, сопит, даже жалобно хрюкает, изображая глубокий, праведный сон.

— Вячеслав!

— Чего тебе, па? — Глаза у Чесика тоже сердитые и сонные, как у его матери.

— Зачем ты взял без спросу мою рубашку? Теперь мне не в чем идти на работу.

— Подумаешь, беда! Ты же не на банкет идешь в какое-нибудь там посольство, а в свое задрипанное издательство. Надень вчерашнюю! — нахально говорит Чесик и страдальчески зевает.

— Она грязная! — У меня все уже кипит внутри.

Новый зевок.

— Не пижонь, старик. Не такая уж она грязная.

— Не смей называть меня стариком! Я этого не люблю. Сколько раз тебе говорил.

— Па, но ведь ты же все-таки не «мальчик резвый и кудрявый»! — Он думает, что тонко намекнув на мою лысину (а моя лысина — это мое больное место), он отмочил очень остроумную шутку. О мой деликатный, воспитанный, горячо любимый сын!

— Лохматый болван!

— Хорошенькое дело! — обиженно бормочет Чесик. — Пришел в мою комнату, разбудил и теперь еще ругается! Правильно мама говорит, что ты у нас ужасный эгоист. — И вне всякой логики, без подхода, уже другим, деловым тоном добавляет: — Па, дай пятерочку, будь человеком, очень нужно!

Я достаю из кошелька трешку и два бумажных рубля, швыряю деньги на его диван-кровать и ухожу на работу в несвежей сорочке.

2

В рабочем кабинете нашего издательства, кроме моего стола, стоит еще один, за ним уже восседает, самокритично рассматривая в зеркальце свой нос и щеки, Любочка, младший редактор нашего отдела, — миленькое, сдобное, хорошенькое созданьице.

Любочке под тридцать, кое-что в своем деле она понимает, но… неумна! Она понимает даже и это и сама про себя говорит так:

— Я не такая дура, как вы обо мне думаете.

«Не такая», но все-таки дура!

Я здороваюсь с Любочкой, сажусь за свой стол, достаю рукопись, над которой мне нужно работать.

— Максим Петрович! — Любочка улыбается мне одной из самых своих обольстительных улыбок. — У меня к вам огромная-преогромная просьба. Товарищеская!

— Пожалуйста. Если я смогу…

— Я должна тихонько исчезнуть… часа на три. Важная встреча… отложить нельзя. Вы меня понимаете, Максим Петрович?

Я киваю головой. Мне все понятно: у Любочки идет очередной роман с очередным претендентом на ее руку, сердце и однокомнатную кооперативную квартиру. Она болтлива, как индюшка, и любит делиться своими переживаниями с женщинами нашего издательства — своими подружками, а те, конечно, делятся с приятелями-мужчинами. В общем, получается, что весь аппарат издательства всегда в курсе сложных перипетий Любочкиных романов. Причем каждый — кто с позиций отеческих или материнских, кто по-приятельски, кто исходя из собственного богатого опыта — дает Любочке советы и наставления. И она их охотно выслушивает и принимает. Можно даже сказать, что Любочка вела и ведет свои любовные дела под мудрым руководством коллектива. Странно, однако, что до сих пор она замуж так и не вышла!

— Максим Петрович, миленький, тут придет мой автор, его фамилия Надейкин, ужасно настырный человек. Вы ему скажите, чтобы он пришел через недельку.

— Хорошо, скажу.

— Но вы ему не просто это скажите, а дайте понять, что его рукопись у нас не пройдет.

— Почему вы так думаете?

— Полистайте рукопись, и вы будете думать так же.

— Мне некогда листать ваши рукописи, Любочка, у меня своя горит!

— Тогда поверьте мне на слово. И вообще… как вы любите все усложнять, Максим Петрович! О таком пустяке я вас попросила, а вы…

Она поднимается и уходит. Ей некогда, ее ждет избранник сердца или очередной лжеизбранник, черт его знает, кто там назначает ей свидание в рабочее время! Но почему, скажите, я должен брать на себя тяжкий груз объяснений с ее настырным Надейкиным? Ведь если даже допустить мысль, что Любочка права и рукопись у Надейкина действительно дрянь, все равно какое право я имею что-то талдычить человеку по поводу его работы, которую не читал?! Но с точки зрения Любочки все это пустяк!

Любочка возвращается. Не одна, а со своей ближайшей приятельницей Кирой Иосифовной из соседней с нашей комнаты.

Кира Иосифовна «суха, как палка, черна, как галка». Она носит брючный ансамбль мужского покроя, который ей ужасно не идет, — пиджачок и брюки лишь подчеркивают ее унылые, безнадежные плоскости. Подслеповатые посетители частенько обращаются к ней, как к мужчине: «Гражданин, скажите, пожалуйста…» — чем приводят изысканную Киру в бешенство.

Любочка демонстративно отдает приятельнице папку с рукописью Надейкина. Потом женщины начинают шептаться. Я делаю вид, что погружен в работу, а сам слушаю краем уха их шепот. Улавливаю я лишь одно слово: «Эгоист». Разумеется, эгоист — это я!

Уходя, уже в дверях, Любочка с ледяной любезностью говорит мне:

— Максим Петрович, я приколю к нашей двери записку для Надейкина, чтобы он вас ничем не беспокоил. С ним поговорит Кира Иосифовна.

Перед концом рабочего дня (Любочка в издательстве больше так и не появляется) ко мне в кабинет шумно врывается Кира Иосифовна — ноздри тонкого ястребиного носа раздуты от ярости, впалые щеки в красных пятнах.

— Ну, этот ваш Надейкин!.. Хорош!

— Он не мой, он Любочкин!

— Но ко мне-то он попал по вашей милости. Объявил, что будет жаловаться на меня директору. Теперь из-за вашего эгоизма я должна писать дурацкие докладные записки, оправдываться. Спасибо, Максим Петрович!

Хлопнула дверью и исчезла. Представляю, как она еще будет (вместе с Любочкой) перемывать мои бедные эгоистические кости!

3

Прихожу домой усталый, вымотанный. Настроение отвратительное. Меня угнетает и бесит глупая история с Надейкиным, в которую я угодил как кур в ощип.

Хорошо бы сейчас посидеть с женой и Чесиком — выпить горячего чаю, позевать часок перед телевизором. А вдруг возьмут и покажут что-то интересное?!

Не тут-то было!

— Скорей переодевайся! Звонили Стокины, у Ангелины день рождения. По дороге что-нибудь купим для этой халды. — У моей жены и знакомые, и приятельницы все или «халды», или «кикиморы», или «дурехи».

— Ой, мне не хочется никуда ехать. Я очень устал, плохо себя чувствую!

— Начинается!! Я тоже себя неважно чувствую, но, однако, еду!

— Знаешь что — поезжай одна. Скажи, что я заболел!

Лучше бы я не говорил этой фразы. Жена взрывается, как карнавальная петарда:

— Скажи, есть предел твоему зоологическому эгоизму… или он безбрежен, как океан?!

Внезапно мне в голову приходит странная, но, кажется, блестящая мысль! Я — эгоист? Хорошо. Сейчас я им стану.

— Да, я эгоист! — ору я на жену, внутренне ужасаясь тому, что я делаю. — И хватит играть в прятки! Не надо было вам замуж выходить за эгоиста, поискали бы для себя альтруиста. Никуда я не поеду! Хочу сидеть дома и пить чай, а на остальное мне наплевать! И не сметь ко мне также приставать со всякими Сюкиными!

Хлопая дверью так, что все кругом дребезжит, я иду к Чесику. Он сидит за своим столом и решает шахматную задачу.

— Па, что ты там разбушевался, как Фантомас? — лениво спрашивает Чесик, не отрывая взгляда от шахматной доски.

— Не твоего ума дело!

— Слушай, старик, ты бы пошел к себе, ты мне мешаешь, я не могу сосредоточиться!

— Вон отсюда! — ору я на Чесика.

Он оборачивается, мигает длинными темными ресницами, его розовая мордашка выражает глубокое изумление.

— Чего ты кричишь? Это моя комната!

— Комната твоя, а квартира моя. Иди и решай свою идиотскую задачу у мамы, в кухне, в ванной, в туалете — где хочешь! А я хочу побыть здесь. Один!

— Хорошо, я уйду, — бормочет смертельно обиженный Чесик, — пожалуйста! Если ты такой эгоист…

— Вон! — Я бацаю кулаком по столу, шахматные фигуры валятся на пол.

Чесик выбегает из комнаты, даже не собрав их.

Я слышу, как на кухне он жалуется на меня матери. Но по тону их разговора я понимаю, что его жалобы не встречают сочувствия и поддержки. Больше того — до моих ушей доносится звук легкой затрещины! Ого! Кажется, я попал в цель.

В комнату ко мне входит жена и медовым голосом говорит:

— Я приготовила чай, такой, как ты любишь. Будешь с нами пить или сюда подать?

— Сюда! — рявкаю я.

— Тихо, тихо! Сейчас подам!

Жена скрывается за дверью.

Оказывается, хорошо быть грубым, зоологическим эгоистом! Правда, мне противно играть эту роль, но ведь надо же хоть изредка, хоть один вечерок, отдохнуть человеку. Даже такому эгоисту, как я!