Душеспасительная беседа

Ленч Леонид Сергеевич

Рассказы из моей жизни

 

 

I. Андреев

Зимний петербургский вечер. За окнами нашей детской комнаты густыми хлопьями валит мокрый снег. Мы с братом уже лежим в кроватях. Сегодня нас уложили раньше обычного, потому что папа и мама уезжают на концерт.

Тихо скрипнула дверь. Мы притворяемся, что уже спим, а сами, чуть приоткрыв глаза, видим, как в детскую осторожно, на цыпочках, входят отец и мать. О, какие они сейчас нарядные, торжественные, не похожие на обычных, каждодневных папу и маму! Они пришли попрощаться с нами. Папа в черном фраке с белой крахмальной грудью стал стройнее, моложе. Очки в легкой золотой оправе, распущенные рыжеватые усы… Как всегда, у него на лице улыбка — его, папина, добродушно-насмешливая.

Тяжелый шелк маминого вечернего платья таинственно шуршит. Мамины теплые губы касаются моего лба.

Пама и мама уходят так же тихо, как вошли. А мы садимся в постелях и, завернувшись в одеяла, начинаем разговаривать.

Я уже знаю, что папа и мама поехали «на концерт к Андрееву» и что папа будет там играть на балалайке. Но что такое «концерт» и «оркестр», представить себе не могу.

Я знаю также, что мой папа доктор, он лечит ухогорлонос (эти три слова для меня сливаются в одно), а по утрам уезжает на службу в госпиталь. Но в доме у нас больше говорят о музыке, чем о болезнях и лекарствах. А музыка — это Андреев!

Отец играет на балалайке, на домре, на гуслях, на гармонике, на пастушеской жалейке, не говоря уже о рояле и гитаре. Любой народный музыкальный инструмент живет, звенит и поет в его ловких руках. У него абсолютный музыкальный слух. Когда он увлечен балалайкой, он говорит только о балалайке и играет дома только на ней. Завтра на смену балалайке приходит жалейка, и тогда из его солидного докторского кабинета летят пронзительные и печальные звуки пастушеского рожка. Больным, пришедшим на прием, говорят:

— Обождите одну минуточку. Сейчас доктор кончит играть и вас примет!

И все это — для Андреева и во имя Андреева!

И вот наконец я увидел самого Андреева и услышал его оркестр. Нас с братом взяли на концерт. Не помню, где он происходил. В памяти остался роскошный, сверкающий зал, переполненный до отказа. Мы с мамой сидим в одном из первых рядов. На эстраде перед потными пюпитрами расположились молодые мужчины — все в черных фраках с белыми манишками.

Я таращу глаза, тщетно пытаясь разыскать среди них отца.

— Мама, где же папа?!

— Ну, вон же папа сидит. С балалайкой. Видишь?

— Где?

— Да вон же!

Увы, у меня плохое зрение. Я чуть не плачу.

— Где он, мама?! Там?

— Нельзя пальцем показывать. Не там, а там!

Я все ищу глазами отца, вдруг по рядам прокатывается волна аплодисментов. Она вызывает другую, а через секунду уже весь зал бурно аплодирует вышедшему из-за кулис на эстраду очень худому, очень изящному молодому брюнету с черной остроконечной бородкой.

Зал продолжает бушевать:

— Андреев!.. Браво, Андреев!.. Василий Васильевич, браво!.. Андреев!.. Андреев!..

Молодой брюнет, похожий на оперного Мефистофеля, одетый в безукоризненный фрак (он носил его с особой, чисто андреевской элегантностью, и художники, рисовавшие в газетах того времени дружеские шаржи, изображали Андреева обязательно во фраке), раскланивается с публикой. Он становится за дирижерский пульт — стройный и тонкий, как единица, и поднимает обе руки красивым крылатым жестом.

Взмах его волшебной палочки — и концерт начался.

В программу андреевских концертов входили и русские народные песни, и самая сложная классика. С блеском подлинного, тончайшего артистизма андреевские музыканты исполняли на балалайках всех видов, на домрах, гуслях, жалейках и на других великорусских народных инструментах полярные по своему характеру и тональности музыкальные произведения. Успех андреевских концертов всегда был феноменален.

Таким он был и в тот вечер. Помню, какой восторг вызвал у слушателей вальс — удивительно мелодичный, страстный и нежный. Как и все слушатели, я изо всех сил тоже хлопал в ладоши, требуя бисирования.

Мама наклонилась ко мне и сказала с гордостью:

— Этот вальс сам Василий Васильевич сочинил!

После концерта мы пошли за кулисы. Отец, сияющий, радостный, подвел нас с братом к Андрееву. Василий Васильевич потрепал меня по щеке худой рукой с длинными, породистыми пальцами, спросил, улыбаясь:

— Ну, Леня, скажи, на чем ты будешь играть, когда вырастешь?

Я ответил:

— На тромбоне!

Все вокруг засмеялись. Но я не хотел никого смешить, я сказал правду. У меня не было слуха, и все попытки отца приохотить меня к какому-либо музыкальному инструменту были безуспешны. Единственный инструмент, который мне нравился, был тромбон Петра Петровича Каркина, тоже андреевского музыканта, друга отца, усатого и весьма респектабельного старого холостяка, жившего у нас в доме и ставшего как бы членом нашей семьи. Финн по национальности (его настоящая фамилия была Коркияйнен), он отличался большим и своеобразным юмором. Он разрешал мне возиться с тромбоном, а чтобы я его не ронял на пол, привязывал тяжелый инструмент веревочкой к стулу. Ценой больших порций слюны и заглотанного воздуха мне иногда удавалось извлечь из тромбона Петра Петровича на редкость противные звуки. Мне самому они нравились скорее не как звуки, а как плод усилий.

Оркестр В. В. Андреева состоял из профессиональных музыкантов (как, например, тот же П. П. Каркин; помню еще Ф. Ренике) и петербургских интеллигентов, для которых музыка была или второй профессией, или любимым занятием.

У Андреева в оркестре играли крупный столичный инженер В. Т. Насонов, адвокат, юрисконсульт многих торговых фирм П. О. Савельев, мой отец — врач С. Л. Попов, горный инженер Привалов и другие.

Отец встретился с Андреевым, будучи еще студентом Военно-медицинской академии, и стал одним из первых андреевцев. Вместе с оркестром Андреева он побывал в Париже в 1900 году, на Всемирной выставке, когда русский балалаечный оркестр впервые приобрел европейскую известность и поднялся на первую ступеньку трудной и высокой лестницы мировой музыкальной славы. У меня сохранилась бронзовая медаль в честь этого события, привезенная отцом из Парижа.

Вершины своего международного признания оркестр Андреева и сам Василий Васильевич достигли перед первой мировой войной, когда андреевцы побывали на гастролях в США. Русская балалайка тогда буквально свела с ума всю Америку. Концерты прославленного русского оркестра делали невиданные сборы. Газеты не скупились на похвалы самого высокого тона. Ловкие американские дельцы немедленно стали выпускать одеколон «Андреев» и подтяжки «Балалайка». Лишь балет нашего Большого театра спустя много лет имел в Америке успех такого же накала.

У матери Андреева, Софьи Михайловны, было небольшое имение Марьино в Вышневолоцком уезде бывшей Тверской губернии. Это исконно русские, поэтические, очень красивые места. Здесь проходят отроги Валдайской возвышенности, среди дремучих прекрасных лесов разбросаны многочисленные синеокие озера. Шишкин и Левитан бывали тут, и не только бывали, но и писали этюды с натуры.

Именно В. В. Андреев «сосватал» здесь отцу дачу — старый уютный помещичий дом. Владел им когда-то какой-то местный «господний раб и бригадир» — помещик Пыжов, завещавший его своей любовнице, крепостной красавице, получившей по завещанию дом и вольную. Потомок этой красавицы, мещанин, отставной унтер-офицер гвардейского кирасирского полка Н. А. Назаров, в течение многих лет и сдавал внаем отцу на все лето этот дом, обставленный редкой по красоте павловской и елизаветинской мебелью красного дерева.

Дом Назарова был в Молдине — отсюда до дома Андреева в Марьине километра полтора-два, если не меньше. Когда Андреев приезжал на отдых в Марьино, он часто заходил к нам запросто, а нас с братом родители порой брали «в гости к Василию Васильевичу».

Софья Михайловна, его мать, была женщиной примечательной. Столбовая тверская дворянка, дочь героя Отечественной войны 1812 года, она была резка на язык, отличалась независимостью суждений (могла публично, на балу, так «отбрить» губернатора, что он не знал, куда деться), в семьдесят с лишним лет танцевала мазурку и ездила верхом, как гусар. Своего «Васеньку» (если не ошибаюсь, Василий Васильевич был ее внебрачным ребенком, от человека не ее «круга» — мещанина Андреева) она боготворила. Мы, дети, ее немножко побаивались, хотя она была с нами ласкова и мила, как добрая бабушка. Но, обращаясь к нам, она задавала вопросы по-французски и требовала, чтобы мы отвечали ей непременно тоже по-французски. Эта ее страсть превращала наше общение с Софьей Михайловной в некий экзамен. А какой же уважающий себя мальчик любит экзамены?! Василий Васильевич же говорил с нами только по-русски, да еще всегда весело, с шуточкой, с доброй подковыркой. Андреев был влюблен в Россию, в русский народ, в русское искусство. Он даже одевался летом в русский кафтан старинного покроя, накинутый на плечи, в русскую алую или белую рубаху с цветным шелковым пояском, в шаровары и высокие сапоги. В Марьинском парке он построил для себя по рисунку Рериха (а может быть, Врубеля) «Избушку на курьих ножках» — очаровательное бревенчатое гнездышко. В этой избушке он любил принимать своих гостей. Стульев не было, полагалось сидеть на лавках. Но Андреев не был «квасным патриотом» и надутым поклонником стиля «рюсс». Его «русский дух» был органичным и естественным выражением его влюбленности в Россию. Так же, как была органична и его глубокая народность. Это была та высокая и художественная народность, которая водила пером Пушкина, когда он писал «Сказку о царе Салтане», и напевала на ухо Римскому-Корсакову мелодии «Золотого петушка». Конечно, могучая стасовская пропаганда оказала на Андреева свое благотворное влияние. Он был национально-самобытен в своем искусстве. Но ведь всякое настоящее искусство обязательно национально и обязательно народно!

Глубокая народность В.В. Андреева проявилась и в том, что он нашел С.И. Налимова — тверского «левшу», деревенского столяра — золотые руки, создавшего знаменитую андреевскую балалайку. Она же и привела бывшего «солиста его величества», светского баловня и замечательного музыканта в революционный стан в грозные годы гражданской войны. Народный музыкант Андреев в трудную, роковую для народа минуту был с народом. Как известно, он умер, смертельно простудившись во время поездки с оркестром на колчаковский фронт. Старый андреевец И. И. Алексеев вспоминает, что, когда больного Андреева в особом вагоне отправляли в Петроград, туда была послана телеграмма, чтобы о болезни его дали знать доктору Попову, который «сделает все, что надо». Отправители этой телеграммы, увы, не знали, что самого доктора Попова в это время уже не было в живых. Отец мой умер от сыпного тифа в Ростове-на-Дону, сорока трех лет от роду.

…Как-то я собрался и поехал в Брусовский район, Калининской области, — в места своего детства. Молдинский дом Назаровых, в котором мы жили, оказался целым и невредимым. Его занимает сейчас правление колхоза «Молдино». Это знаменитый колхоз-миллионер, его слава гремит далеко за пределами Калининской области. Я сидел у окна в нашей бывшей детской, смотрел на белую левитановскую дорогу среди желтых ржаных полей и слушал доклад председателя колхоза Петрова, здешнего уроженца, талантливого колхозного организатора, бывшего офицера Советской Армии. Доклад был о преодолении пережитков прошлого в сознании людей, и это был хороший доклад. Но я сидел и думал не о том прошлом, которое нужно преодолевать, а о том, которым надо гордиться. Я думал об Андрееве.

 

II. Чистка

1

Давайте сначала условимся, что нужно понимать под словом «чистка», потому что «чистка» понятие многозначное. Партийная чистка, например, — это совсем особое дело. Я имею в виду организованный открытый процесс очищения того или иного общественного или государственного организма от «осколков разбитого вдребезги» и прочих нежелательных элементов.

Чистку советского аппарата проводили специальные комиссии, создаваемые по вертикали: вас чистила низовая, а «наверху» действовала центральная комиссия, разбиравшая в кассационном порядке жалобы вычищенных «внизу». Она или восстанавливала их на работе или оставляла жалобу без последствий, и тогда… худо было жалобщику!

Так вот такую общегражданскую чистку я за свою жизнь проходил дважды. В первый раз чистка прихватила меня в 1923 году в краевом южном городе, где я учился в университете, на факультете общественных наук, сокращенно ФОН, что расшифровывалось студенческими остряками как факультет ожидающих невест. Действительно, подавляющее большинство наших слушателей составляли хорошенькие девушки, «мамины дочки» из «приличных домов».

Чистка грянула неожиданно, ее готовили в тиши. Лишь за неделю до того, как она началась, о ней заговорили в аудиториях, коридорах и на знаменитом, любимом нами университетском балконе — он нависал над главной улицей города, тяжелый, как дредноут. И вместе с тем какая-то крылатость была в нем, какая-то фантастическая воздушность.

«Сорвавшись с университета, балкон уплывает в закат…» — написал о нем местный поэт.

Стояли, помню, на палубе этого балкона-дредноута мы с Мишей М., моим сокурсником и приятелем, таким же, как и я, членом российского союза поэтов, глядели вниз, на катившийся под нами пестрый и яркий человеческий поток, и рассуждали на тему, «что день грядущий нам готовит».

Низенький, чернявенький, нервно-подвижной, как обезьянка в вольере, Миша М. был настроен тревожно, но весело.

— По линии академической у меня особых опасений нет! — размышлял вслух Миша М. — Да, я держусь на «удочках», но нельзя же выгонять из университета студента за академическую недоуспеваемость. За «неу» — пожалуйста, но за «недо…». Нельзя, братцы, нельзя. А вот по линии социального происхождения… тут я могу пасть, «стрелой пронзенный»…

— Обожди, Мишка, — сказал я, — ты, кажется, круглый сирота. А быть круглым сиротой да еще с твоим стажем сиротства — самое разлюбезное дело в наше время!

— В том-то и дело, что я сирота не круглый, а продолговатый! Меня вырастил и воспитал после смерти родителей родной дядюшка, он жил в Баку.

— И чем он там занимался?

На обезьяньей мордочке Миши М. появилась скорбная, ироническая гримаска.

— Я даже в шутку не могу сказать, что он ежегодно давал каких-то несчастных три бала и «промотался наконец». В Баку все знают, что нефтяные промыслы, которыми мой добрый дядюшка владел до революции, национализировали. Он, конечно, не миллионер, не Манташев, но все-таки буржуй, капиталист, бывший владелец средств производства. Так что дядя у меня, как видишь, не «самых честных правил». А я — его воспитанник. Скажут: яблочко от яблони недалеко падает и… «позвольте вам выйти вон!»

У меня основания для волнений по поводу предстоящей чистки были примерно такие же, как и у Миши М. Академических придирок я не опасался — надеялся на те же «удочки» и на несколько «хоров» в моей зачетной книжке. Что же касается социального происхождения, тут мне приходилось изворачиваться. В анкетах я писал просто: «Сын врача», — не упоминая о военной службе отца и его генеральских погонах. Допустим, проскочит, а если начнут допытываться и уточнять? Могут ведь и не принять во внимание, что я тоже продолговатый сирота с четырнадцати лет, только без дяди-буржуя, а с одной нетрудоспособной матерью.

Мы стояли на балконе, острили, пугали стоящих подле нас «маминых дочек» тут же придуманными россказнями про «ужасы чисток», а у самих в душе скребли черные кошки.

Наконец настал этот наш «судный день». В назначенный час я пришел в университет, поднялся на свой этаж, встретился в условленном месте с Мишей М., и мы пошли чиститься — в аудиторию, где уже заседала наша комиссия по чистке. В коридоре стояли, сидели на подоконниках, нервно расхаживали парочками студентки и студенты. Не было слышно ни обычного смеха, ни болтовни, напоминавшей птичий щебет в лесу в ясный весенний полдень. Какой там смех, какая болтовня, — «ожидающие невесты» готовы были преждевременно разрыдаться от одного ожидания вызова туда, за роковую дверь, в таинственное чистилище.

Когда из аудитории выходили в коридор один за другим уже прочищенные, на них набрасывались с вопросами:

— Ну как? Что спрашивали?

Прочищенные отвечали неохотно и уклончиво:

— Обычное! Насчет успеваемости, ну, и, конечно, кто папа, кто мама!..

Первым вызвали чиститься Мишу М. Он пробыл в чистилище за дверью добрых минут пятнадцать и вышел в коридор ни печальным и ни расстроенным, но и не радостным, а скорее озадаченным.

Кое-как мы вдвоем отбились от набросившихся на Мишу истомленных «ожидающих невест», отошли в сторону, и я спросил его:

— Ну, что там было, рассказывай!

Ом ответил с тем же застывшим выражением недоумения на лице:

— Все это, знаешь, как-то странно выглядит.

— Что именно?

— Да вся эта чистка! У меня сложилось такое впечатление, что они сами не знают, для чего и как это надо делать. Посмотрели мою зачетку — никто ничего не сказал. Потом стали спрашивать про социальное происхождение. Ну, я все, как на духу, выложил им про бакинского дядюшку! Вижу — нахмурились. И вдруг Васька…

— Обожди. Какой Васька?

— Васька Карпов, с третьего курса.

— Он в комиссии?!

— Да, он же активный комсомолец. Васька в общем мне говорит: «Я думаю, что твой дядя не только эксплуататор, выжимавший прибавочную стоимость из пролетариата, он, наверное, еще был и дашнаком?»

— А ты что?

— Я говорю: «Он не был дашнаком!»

— А он что?

— А он говорит: «Чем ты это можешь доказать?» Я говорю: «Это ваше дело — доказать, что мой дядя был дашнаком, а не мое. Я-то твердо знаю, что он не был, а главное — не мог быть дашнаком». Начался дурацкий спор, в конце концов я не выдержал и сказал: «Мой дядя не мог быть дашнаком потому, что дашнаки — это армянские националисты, а мы с дядюшкой, увы, евреи».

— А Васька что?

— А Васька сказал: «Странно! Я держал тебя за армянина!»

— И чем это кончилось? Что тебе сказали, оставлен ты в университете или тебя вычистили?

— Сказали, что результаты будут объявлены в свое время!..

После этого разговора я, когда подошла моя очередь чиститься, отворил тяжелую дверь в аудиторию с тем нехорошим чувством, какое охватывает каждого студента, пришедшего сдавать экзамен с весьма приблизительным знанием предмета.

За длинным столом, устланным красным кумачом, сидела комиссия — пять человек. Все, исключая Васю Карпова, незнакомые мне люди. Да и Вася был не похож сейчас на самого себя — веселого рыжеватого парня, охотно шутившего и принимавшего шутки, с которым можно было после лекций спуститься в пивной подвальчик напротив сквера на главной улице выпить пару-другую кружек пива, поболтать о том о сем или пойти провожать «маминых дочек». По дороге Вася Карпов учил их петь тогдашние комсомольские песни, и они, подходя к своему дому в каком-нибудь тихом приречном переулке, горланили под Васиным руководством про попа Сергея или про моряка, который красив «сам собою», с такой страстью и с таким пылом, что ожидавшие их возвращения мамаши, наверное, падали в обморок от одного сознания, во что превратились их благонравные дщери.

Сейчас Вася Карпов сидел за столом комиссии по чистке, суровый, недоступный, с холодными, бесстрастными глазами.

Как я и ожидал, по линии академической все прошло гладко, без сучка и задоринки. И вопрос социального происхождения «проскочил». «Сын врача», — ответил я Васе Карпову, когда он спросил меня об этом. Вася посмотрел на членов комиссии, те молча кивнули, и Вася так же бесстрастно сказал, что о результатах чистки я узнаю в свое время.

Через неделю в вестибюле университета были вывешены списки студентов, прошедших чистку благополучно. В этих списках мы с Мишей М. обнаружили свои фамилии. А мой старший брат Дима, окончивший гимназию с золотой медалью, круглый отличник, на своем курсе в университете чистку не прошел. Его вычистили по социальному происхождению. Кто-то из членов комиссии стал допытываться и, допытавшись, уточнил все и про военную службу отца, и про его чин.

Кончилась затея с чисткой студентов полным провалом для ее устроителей. Вычищенные написали жалобу в Москву, в Наркомпрос, и все до одного были восстановлены. В Москве было признано, что подобные чистки искажают самый смысл советских принципов в деле народного образования и политически вредны, потому что отталкивают от молодой советской власти большие пласты беспартийного юношества — пласты, которые надо воспитывать и перевоспитывать, а не превращать во врагов.

Такой урок преподал местным властям ленинский народный комиссар просвещения Анатолий Васильевич Луначарский.

2

Вторую чистку я проходил в 1928 году, и это уже было более значительное и более серьезное испытание.

Университет я оставил три года назад. Наш легкомысленный ФОН, имевший два отделения — юридическое и экономическое, был реорганизован в единый экономический факультет. Пробыв один год «юристом», я после реорганизации был принят на второй курс экономического факультета. Сдав благополучно переходные экзамены уже как экономист, я перешел на третий, последний курс и тут убедился в том, что экономические дисциплины мне решительно не по нутру и что если одним дипломированным горе-специалистом в стране станет больше, то экономика ее, возможно, и не пострадает, а я наверняка испорчу себе жизнь. У меня хватило сил и мужества на крутой поворот руля, я вернулся в милый моему сердцу окружной город, тоже южный, но потише краевого. В нем жила мама. Я стал работать в местной газете «Красное знамя», очень быстро вошел во вкус газетной работы, приобрел много друзей и незаметно для себя самого превратился в свои двадцать три года в популярного местного фельетониста. Мой псевдоним — Леонид Ленч — родился именно здесь, в газете «Красное знамя».

Фельетон в то время занимал в газетах видное место, он был ведущим публицистическим жанром. В центральной печати гремели такие фельетонисты, как Михаил Кольцов, Александр Зорич, Давид Заславский. Украина покатывалась от хохота над фельетонами Остапа Вишни, в сатирических журналах блистали сатирические писатели Михаил Зощенко и молодые Ильф и Петров. Было с кого брать пример и у кого учиться! Однако надо было находить свой путь. Стихи я уже не писал или писал очень редко, но лирический запал мой оставался при мне, и он перекочевал в мои фельетоны. Я писал много, печатался часто, но над литературной отделкой фельетонов, над их языком работал тщательно и острил с еще полыхавшим во мне студенческим жаром. А главное — писал, что называется, без оглядки, от души, не стесняясь называл черное черным, а белое белым. Конечно, случались перехлесты, но мой первый редактор Михаил Иванович Базарник, бывший учитель гимназии и старый партиец, ценил мое перо и отстаивал меня грудью, когда задетые моими фельетонами за живое влиятельные персоны города и округа пытались свести со мной свои счеты.

Однажды один мой станичный друг читатель прислал мне копию интересного документа. Это было письмо, написанное коллективно местными казаками их одностаничнику, белогвардейцу-эмигранту, проживающему не то в тогдашней Югославии, не то в Болгарии. Письмо было ответом на послание этого изгоя, упрекавшего земляков в покорности советским властям и угрожавшего им: мы, мол, еще вернемся и тогда посчитаемся со всеми, никого не забудем. Станичники ответили ему по всем правилам фронтового крутосоленого казачьего юмора. Читая их ответ вслух в редакции, я вынужден был пропускать целые абзацы, потому что среди хохочущих слушателей были девушки и женщины.

Материал для фельетона был первоклассный, и я его написал, припомнив знаменитую репинскую картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».

Через несколько дней после появления фельетона в «Красном знамени» в редакцию на мое имя поступило письмо, в нем некто, пожелавший остаться неизвестным, посулил мне, когда «вернутся наши», пеньковую, хорошо намыленную веревку — в качестве гонорара за это мое сочинение.

Обычно я или рвал подобные письма, или хранил их в своем личном архиве для памяти — вдруг пригодятся. Но тут почему-то я решил показать письмо анонима нашему новому редактору Михаилу Осиповичу П-ву, бывшему балтийскому моряку, участнику штурма Зимнего, высокому человеку на высоких костылях (у него была ампутирована нога), с грустными, ироническими глазами, самородку горьковской закваски.

Михаил Осипович прочитал письмо, посуровел и сказал:

— Оставь его мне!

— Зачем, Михаил Осипович?

— Я его перешлю.

— Куда?

— Куда нужно! Пусть поищут этого подколодного гада, может быть, и найдут.

— Стоит ли, Михаил Осипович? Это же бесполезно!

— Ну, это уж не наша с тобой печаль!

Прошло еще несколько дней. Сижу я за своим столом в редакции, разбираю свою почту — вдруг зазвонил телефон. Снимаю трубку и слышу мужской голос:

— Нельзя ли попросить к телефону товарища Ленча?

— Я вас слушаю!

— С вами говорят из Государственного политического управления. Завтра в одиннадцать утра зайдите в управление, пропуск будет вам выписан. О вызове никому не сообщайте.

Сижу и думаю: зачем меня вызывают в ГПУ? Наверное, в связи с этим письмом? Но почему тогда я не должен никому говорить про этот вызов? Странно!

Все же в редакции про вызов я никому, даже Михаилу Осиповичу, ничего не сказал, сказал только матери и ровно в одиннадцать часов утра на следующий день подошел к окошку бюро пропусков окружного ГПУ, помещавшегося в двух шагах от дома, в котором я жил, — в большом зелено-белом здании, занимавшем добрых полквартала.

Получил пропуск, поднялся по широкой лестнице, нашел в длинном коридоре нужный мне номер комнаты, постучал.

— Входите!

Вхожу. За письменным столом, стоящим у окна в длинной узкой комнате, сидит очень бледный, коротко остриженный мужчина в украинской вышитой сорочке. Лицо знакомое. Пригляделся и вспомнил: я встречался с ним в городском отделе народного образования, куда обращался по делу в связи с каким-то своим фельетоном, — он был тогда заместителем заведующего Наробразом. Умный, интеллигентный человек.

— Садитесь, пожалуйста.

Сажусь.

— Часто вы получаете такие письма?

— Такие — редко. Но вообще мне пишут много и по всякому поводу.

— Мы попробуем поискать анонимного автора, но вряд ли найдем. Задача сложная — иголка в стоге сена.

— Понимаю!

— У вас никаких дополнительных нет материалов по этому вашему фельетону?

— Кроме копии письма станичников, ничего нет!

Пауза. Мой собеседник смотрит на меня испытующе и вдруг говорит:

— Я надеюсь, вы понимаете, что мы вас вызвали не затем, чтобы поговорить по поводу письма новых запорожцев к новому турецкому султану?!

Вот тебе и раз! А я-то надеялся именно на это!

Погасив усмешку, он продолжает:

— Мы, кстати сказать, тоже получаем много писем (снова пауза)… о вас. Чего только люди не пишут.

— Что же именно обо мне пишут вам люди? — спросил я робко и, каюсь, довольно глупо.

— Лейтмотив у таких писем один: указать нам, что вы классово чуждый человек. Один, например, пишет, что вы бывший белый юнкер, другой — что вы сын камер-юнкера, третий идет еще дальше и пишет, что вы — публично! — целуете ручки дамам и делаете это так старорежимно, что у него «все внутри переворачивается» от чувства классовой ненависти к вам.

Снова пауза.

Сдвинув брови, он говорит с уже официальной, холодной серьезностью:

— В ближайшем будущем начнется чистка советского аппарата. Надо избавиться раз и навсегда от бюрократов, волокитчиков, взяточников и социально враждебных элементов, вредящих исподтишка нашему делу. Мы должны знать всю правду о вас, чтобы определить свою позицию по отношению к вам. С вами, несомненно, захотят, воспользовавшись чисткой, рассчитаться ваши сатирические клиенты. Так вот, напишите подробно, ничего не утаивая, какого вы роду-племени… в общем свою автобиографию, положите бумагу в конверт для меня и опустите в ящик в бюро пропусков. Предупреждаю: ничего не скрывайте и не замалчивайте. Вам же будет хуже, если мы что-либо узнаем не от вас лично, а со стороны. Вам все понятно?

— Все!

— Давайте ваш пропуск!

Свою автобиографию, ничего не тая и ни о чем не умалчивая, — а что, собственно, я мог таить и о чем умалчивать? — я написал в тот же вечер, моим редактором была мама.

Опустил надписанный конверт, как мне было сказано, в ящик при бюро пропусков ГПУ. И стал ждать у моря погоды.

Ждать пришлось недолго. Дней через десять в городе началась грозная кампания по чистке советского аппарата. Были организованы комиссии — городская и низовые. К нам в редакцию стали поступать рабкоровские заметки о тех, кого вычистили, и слезные жалобы самих вычищенных, — они, конечно, считали, что изгнаны из аппарата неправильно. Никто в редакции не знал, когда очередь чиститься дойдет до нашей газеты.

И вдруг — в сюжете моей судьбы были по большей части хорошие «вдруг»! — я получил телеграмму из Ташкента, от тогдашнего редактора газеты «Правда Востока» Георгия Михайловича П. Он приглашал меня переехать в Ташкент на работу в свою газету в качестве фельетониста.

Георгий Михайлович когда-то редактировал наше «Красное знамя», я при нем не работал, но его родственник Владимир Яковлевич К., бывший врач, ставший журналистом-международником, был моим другом. Недавно, месяца три-четыре назад, он, потеряв любимую жену, перебрался от нас в Ташкент, в «Правду Востока». Я понял, что телеграмма Георгия Михайловича была инспирирована им.

В нашем городе мне было уже тесно: окружная газета есть окружная газета. Местная ассоциация пролетарских писателей тоже казалась мне провинциальной и малоинтересной — тут сказывалась моя возрастная самонадеянность и главным образом то, что я считал себя левым попутчиком, симпатизировал «ЛЕФу» Маяковского, эстетические принципы РАПП для меня были неприемлемы. А тут передо мной открывались неведомые величественные дали Средней Азии, сулившие столько ярких впечатлений! Да и «Правду Востока», орган Средазбюро ЦК партии, одну из крупнейших местных советских газет, сравнивать нельзя было с нашим «Красным знаменем» — совсем другие масштабы! Я долго не раздумывал: поеду! Да, но как быть с мамой?! Брать ее с собой нельзя, неизвестно еще, как сложится моя судьба в Ташкенте. Придется оставить ее одну здесь. Правда, Дима, уже женатый, со своей семьей живет недалеко, в том самом краевом городе, где мы с ним учились в университете, но все-таки…

Мама меня поняла. Ее дивные васильковые глаза заволоклись слезами, когда я неуверенно сообщил ей о своем решении, но, справившись с собой, она сказала просто:

— Да, тебе нужно ехать! Поезжай, а там будет видно!

И Михаил Осипович — милая душа! — тоже меня понял, когда я показал ему телеграмму из Ташкента и сказал, что я приглашение «Правды Востока» принял.

— Давай, Леня, лети выше, крепи крылья! — сказал он с доброй своей усмешкой и, подумав, прибавил деловито: — Только вот что: ты чистку пройди здесь, а то могут быть неприятности, скажут — удрал! Мы тебе дадим бумажку в городскую комиссию, сходи туда, и пусть они тебе назначат место для персональной (тут он запнулся на мгновенье) экзекуции.

Я взял такую бумагу и пошел в Городскую комиссию по чистке при горисполкоме.

Меня принял секретарь, вежливый молодой человек в штатском пиджачке, который — это было видно — стеснял и раздражая его, потому что он поминутно его одергивал, как гимнастерку. Секретарь прочитал бумагу из редакции, пробежал глазами телеграмму из Ташкента, попросил меня обождать его и вышел из кабинета. Вернувшись вскорости, сказал:

— Завтра с утра идите в Госбанк, там вас вычис… то есть, там вы пройдете чистку.

Чистили меня в Госбанке самое большее десять минут. Никаких каверзных вопросов, никаких допытываний и уточнений. Напоследок председатель комиссии, типичный банковский служащий, с жидкой бородкой, в очках, в серой толстовке, обратился к сидевшему за столом поодаль от других членов комиссии пожилому мрачноватому человеку в кителе с малиновыми петлицами — форма ГПУ:

— У вас есть вопросы к товарищу?

У малиновых петлиц вопросов к товарищу не оказалось. Мне тут же выдали справку о том, что чистку советского аппарата я прошел. А может быть, поставили соответствующий штамп в паспорте — этого я уже не помню.

Через неделю я стоял у окна в международном вагоне поезда Москва — Ташкент, смотрел на несущиеся навстречу заволжские степные просторы и думал… о чем? Да все о том же — что день грядущий мне готовит? Был я тогда беспечен, свободен и чертовски молод и поэтому был уверен, что грядущий день ничего, кроме хорошего, приготовить мне не может. На сердце у меня было легко и ясно!

Примерно через месяц, когда я уже работал в «Правде Востока» и набирал темпы как фельетонист, я получил письмо от приятеля-газетчика по «Красному знамени». Приятель писал, что комиссию по чистке в нашей редакции возглавлял председатель окружного отделения профсоюза работников народного питания товарищ К-и, обрусевший грек, про которого я когда-то написал не злой, но довольно смешной фельетон. Никаких особых служебных неприятностей он от моего фельетона не испытал, но, видимо, самолюбие его пострадало. Во всяком случае, по словам моего приятеля, явившись в редакцию и заняв под чистилище кабинет заведующего издательством, он, потирая руки, сказал:

— Ну-с, начнем с Ленча! Давайте его сюда!

Ему сказали:

— А Ленч у нас уже не работает!

— Как?! Где он?

— В Ташкенте. В газете «Правда Востока».

— Убежал от чистки?!

— Нет, он прошел чистку перед отъездом. В Госбанке.

Бедный председатель Нарпита даже застонал от огорчения: такая была приятная возможность расквитаться с проклятым сатириком за его неуместные шуточки, и — на тебе! — он и тут вывернулся!

Впрочем, меня все это уже не трогало и не волновало! Надо было крепить крылья в небесах Средней Азии!

 

III. Что такое экзотика

1

Я приехал в Ташкент в самом начале весны, в марте, а может быть, даже в феврале 1929 года, но в, городе уже было жарко. Только поздним вечером и ночью, когда огромный город затихал в густой тени своих могучих карагачей под мелодичный лепет арыков, этих ташкентских соловьев, дышалось легче.

Но — взялся за гуж, не говори, что не дюж! Надо было привыкать и к новому климату, и к новой обстановке, и к новым людям с их особыми нравами.

Я был здесь чужаком и новичком, мне приходилось туго, но редактор «Правды Востока» Георгий Михайлович П., пригласивший меня сюда на работу, естественно, был заинтересован в том, чтобы я не ударил лицом в грязь, и всячески покровительствовал и помогал мне.

Самое главное для фельетониста (да и не только для фельетониста) — это найти верный тон в своих сочинениях, поймать в свои образные силки главную мелодию жизни той страны, в которой ты живешь и о которой пишешь. Что я знал про Среднюю Азию, когда ехал сюда работать в газете? Да ровным счетом ничего! Бедная моя голова была набита литературными представлениями об Азии вообще, почерпнутыми из переводных романов Пьера Лоти, Бенуа, блистательного Киплинга и других западных писателей!

Но они ведь писали по-своему и о своей Азии, ее пышная и таинственная, во многом выдуманная ими экзотика восхищала и ужасала их, и устами Киплинга они вынесли ей свой приговор: Восток есть Восток, и Запад есть Запад, и они никогда не сойдутся.

Экзотика, конечно, была у советской Средней Азии, но она была другая — это я понимал. А какая именно?! Чтобы понять и познать ее, эту другую экзотику, надо было окунуться в жизнь среднеазиатских республик, потолкаться среди людей, узнать их труд, посидеть в чайханах, посмотреть перепелиные бои, послушать состязания базарных острословов — в общем съесть пуд соли. Понимая, что пуд азиатской соли для меня слишком много и непосильно, я мечтал для начала хотя бы о ее щепотке!

Я пошел к Георгию Михайловичу. Он был все таким же, каким я его помнил по прошлым годам: статным, с пышной седеющей шевелюрой, с черными огненными глазами, похожим на кардинала из «Овода». Я рассказал ему о том, о чем сейчас пишу, и попросил дать мне командировку для поездки в глубь края.

Георгий Михайлович отнесся к моей просьбе снисходительно и даже сочувственно.

— И куда бы вы хотели поехать? — спросил он меня.

— Товарищи советуют — в Киргизию. За Джалалабадом, в горах, в долине Корасу, обнаружены выходы нефти прямо на поверхность. Мне хочется увидеть это собственными глазами и, может быть, поставить в газете вопрос о промышленной разработке джалалабадских нефтяных ресурсов, — ответил я, стараясь произнести все это как можно убедительней и солидней.

Редактор «Правды Востока» усмехнулся краем рта.

— Эти нефтяные ресурсы — горячечная фантазия нашего экономического отдела, который вас, как я догадываюсь, и инспирировал, но по существу вы правы: вам нужно просто поездить, присмотреться к жизни. Я вас отпущу в командировку, но с одним условием. — Улыбка его стала шире. — Если вы прихватите с собой моего Юрку. Он поедет, конечно, без редакционной командировки, но под вашим присмотром. Он давно просится — мир посмотреть и себя показать!

Юра, сын Георгия Михайловича, пятнадцатилетний мальчик, мне нравился прежде всего тем, что он не был похож на иных избалованных и развращенных отпрысков ответственных родителей, — был скромен и мил. Я поспешил сказать Георгию Михайловичу:

— Пожалуйста, пусть Юра едет со мной. Но будет ли он меня слушаться?

— Я ему прикажу вас слушаться! Пусть в секретариате оформляют вашу командировку, скажите, что я разрешил.

Как на крыльях я вылетел из кабинета нашего такого сурового и такого строгого — на вид! — ответственного редактора.

2

Единственным достоинством мягкого вагона в поезде Ташкент — Джалалабад было его относительное малолюдство, — что же касается жары и духоты, царивших в этой раскаленной, ветхой, как ноев ковчег, железной коробке, оснащенной грязными диванами-лежаками с выпирающими отовсюду острыми пружинами, то они, я думаю, превосходили творившееся в обычных жестких вагонах.

Мы с Юрой валялись в своем купе на этих грязных диванах в одних трусах и даже по вагону ходили в таком же виде, и симпатичные девушки-проводницы, типичные саратовские или самарские курноски с льняными кудряшками, поившие нас всю дорогу спасительным кок-чаем, смотрели на нашу вольность сквозь пальцы. Они бы и сами с удовольствием последовали нашему примеру, не будь на свете таких вещей, как девичья скромность и железнодорожная служебная дисциплина.

Однако, когда мы, уже одетые, вышли из вагона и пошли по главной улице Джалалабада в поисках пристанища, мы с Юрой осознали в полную меру, что вагонная жаркая духота — это райская прохлада по сравнению с тем полыханием адского пламени, которым нас встретил Джалалабад. Солнечные лучи, прямые, как клинки древних мечей, рубили булыжную мостовую. Все сверкало и сияло вокруг нестерпимым для глаз блеском, — противосолнечных очков в те времена не носили, во всяком случае, они были редкостью. Народу на улицах было мало. Потрусил мелкой рысцой работяга — ослик серомышиной масти, весь как бы плюшевый, игрушечный, — на нем, болтая ногами в черных громадных ичигах, грузно восседал смуглый бородач в белой чалме, промчался киргиз-извозчик, немыслимо шикарный, в красной рубахе с черной жилеткой и в ямщицкой шляпке, как бы дамской, с перышком, фаэтон новенький, сверкающий лаком, вороные, потные, словно облитые маслом, худые, ребрастые лошаденки старательно перебирают ногами. На заднем сиденье фаэтона развалился молодой человек в белом костюме, в соломенной кепке, с портфелем под мышкой. Потом я узнал, что по приказу одного из председателей Джалалабадского горсовета тех времен местные извозчики обязаны были носить красные рубашки, черные жилетки и шляпы с фазаньим пером. Этот джалалабадский мэр, снедаемый чувством странного тщеславия, хотел не только догнать, но и перегнать все остальные города мира по извозному промыслу. Хотел одного, а добился другого — угодил из фаэтона в фельетон, кажется, Эль-Регистана, моего предшественника в «Правде Востока», и над ним от души посмеялись во всех республиках советской Средней Азии. Но про фельетон потом забыли, равно как и про незадачливого мэра, а красивые извозчики в городе остались.

Городские власти встретили спецкора «Правды Востока», как полагается, приветливо, но в гостиницу мы почему-то не попали. То ли не хватило приветливости, то ли в городе тогда гостиницы не было, то ли была, но все номера были заняты. Знакомая картинка и на сегодняшний, как говорится, день. Оказались мы, как мне запомнилось, в новом, пустом здании школы. Старуха сторожиха отперла для нас дверь пятого «А» класса, показала на ряды парт и сказала:

— Располагайтесь! Вода в туалете текеть пока.

И ушла. Мы с наслаждением разделись до трусов и пошли бродить по школьным коридорам. Я вышел босиком во двор и сейчас же с воем кинулся обратно, почувствовав боль от ожога ступней. В детстве я читал в книгах путешествий по жарким странам о том, как путешественники жарили яичницы прямо на песке, и не верил этим рассказам. Теперь я мог самолично убедиться в том, что авторы этих книг не врали и не преувеличивали.

3

Городские власти Джалалабада отнеслись сочувственно к моему желанию увидеть собственными глазами выходы нефти на поверхность земли в горах, в долине реки Кара-Су. Но как туда добраться?!

— Только верхом на лошади! — сказал кто-то из джалалабадских администраторов. — Вы сможете поехать верхом?

Я посмотрел на Юру и прочел в глазах мальчика безмолвную мольбу: «Скажите «да», Леонид Сергеевич!»

Я сказал:

— Конечно, сможем!

Тогда администратор обратился к главному джалалабадскому начальствующему лицу:

— Можно дать им лошадей из пожарного резерва. Прекрасные жеребцы, а стоят без дела. И для лошадок будет хорошая проминка, и товарищи останутся довольны.

— Проводника надо подобрать для них знающего, обязательно киргиза, местного жителя, — веско сказало главное начальствующее лицо.

— Милиция подберет.

— Почему милиция? — спросил я. — Разве в горах опасно?

— Вы имеете в виду басмачей? Нет, у нас тут все тихо… вроде бы. Так, на всякий опять-таки пожарный случай. Береженого бог бережет, а поскольку бога нет, то милиция!

Ровно в семь часов утра на следующий день, как мы договорились, у подъезда школы нас ожидали два оседланных коня и всадник в белой гимнастерке и милицейской фуражке, с кавалерийским карабином за плечами. Он был смугл, скуласт, усат и улыбчив. Сидел он на темно-сером, костистом, но, видимо, сильном и спокойном мерине местной, киргизской породы. А предназначенные для меня и Юры жеребцы — сытые красавцы, один покрупнее, рыжий, с почти белой васнецовской гривой, а другой вороной — не стояли на месте, они приплясывали, нетерпеливо ржали и всем своим видом выражали горячее желание мчаться во весь опор куда глаза глядят! Милиционер с трудом удерживал их за поводья, крутясь подле на своем уравновешенном коньке и беззлобно покрикивая на них.

Когда мы вышли из школы, он сказал мне с сильным акцентом, что его зовут Сулайман и чтобы я садился на рыжего жеребца, а «малчик» пускай сядет на вороного — тот поспокойнее. Мы так и сделали.

Как только я оказался в седле, сунул ноги в стремена и разобрал поводья, я понял, что шутки с Буцефалом (так мысленно я окрестил рыжего жеребца) плохи. Этому сильному, застоявшемуся в пожарных конюшнях, хорошо откормленному животному нужен был другой всадник!

Приплясывая, клоня вбок голову, чтобы укусить меня за колено, Буцефал пошел шагом за милицейским мерином. Но как только мы выехали на улицу, ведущую к городской площади, где у чайханы скопились арбакеши со своими арбами, он, почувствовав запах их кобылиц, рванулся и помчался галопом, не разбирая дороги, прямо на них. Поднялся ужасный крик и гам, арбакеши ругали меня по-киргизски и по-русски — многоэтажно, Буцефал визжал и вставал на дыбы, пытаясь сбросить меня с седла, дабы я не мешал ему заниматься тем, чем он хотел тут же, на площади, заняться, я звал на помощь Сулаймана. Общими усилиями арбакешей и милиционера мое рыжее чудовище удалось обуздать, мы покинули площадь у чайханы и выехали всей троицей на дорогу из города. Ко мне подъехал Юра на своем вороном, чтобы выразить сочувствие, но тогда вороной и рыжий жеребцы затеяли между собой междоусобную драку, и опять был крик и гам, и опять Сулайман сумел разъединить враждующие силы и разбросать нас с Юрой в разные стороны.

Буцефал успокоился лишь тогда, когда мы очутились за городом, в степи. Здесь я дал ему поводья, и он пошел галопом так, что у меня в ушах засвистело. Пригнувшись к луке седла, я отдался наслаждению скачки. Сулайман и Юра отстали от меня, они тоже мчались галопом, но догнать Буцефала было не так-то просто. Километров шесть до узбекского кишлака, где у нас намечена была остановка для чаепития и завтрака, мы пролетели в одно мгновение. Я стал сдерживать коня, да он и сам, видимо, решил перевести дух и пошел широкой, очень удобной для всадника рысью, и я подумал, что мы с ним достигли, пожалуй, какого-то взаимопонимания. Но, увы, как только показались крыши кишлачных домов и зеленые купы шелковиц и фруктовых деревьев, он снова рванулся и пошел наметом. Мы выскочили на главную улицу кишлака. И опять впереди возникла площадь с чайханой, арбакешами и дымящимися на земле самоварами. Буцефал, не разбирая дороги, мчался туда, на все это столпотворение. Я изо всех сил тянул за поводья из сыромятной кожи, стискивал его горячие бока своими ногами, кричал и ругал его, но он продолжал скакать сломя голову, прямо на горячие самовары.

Люди стали разбегаться в разные стороны, как пехотинцы, внезапно атакованные вражеской конницей. Еще минута — и произошло бы несчастье, но какой-то храбрый арбакеш в белой рубахе и белых штанах, в вышитой тюбетейке, с алой розочкой за ухом кинулся навстречу обезумевшему жеребцу и остановил, повиснув на его поводьях. Когда я сошел, а вернее сказать — сполз с седла, меня никто не срамил и не ругал. Кожа на моих пальцах была содрана и висела ленточками — сыромятные ремни поводьев сделали свое дело.

Нас усадили на помосты в чайхане, укрытые коврами, напоили чаем с горячими лепешками, накормили дынями и виноградом. Явился местный фельдшер-узбек, обработал мои пальцы йодом и еще чем-то, перевязал, и мы, передохнув, решили ехать дальше. Великодушный Сулайман уступил мне своего надежного мерина, а сам сел на Буцефала, который сразу присмирел, — понял, что с этим всадником баловаться не стоит.

Ехали мы цепочкой: впереди я, потом Юра, а позади наш ангел-хранитель в милицейской фуражке, с карабином за плечами.

4

Тропа шла все вверх и вверх, все круче и круче, кое-где мы пробирались по карнизу скалистых вершин, и тут я оценил в полную меру ум, смелость и сноровку киргизской горной лошади. Как красиво, осторожно и вместе с тем уверенно ставил милицейский мерин свои железные ноги на узкую, как лезвие ножа, каменистую тропу, даже не косясь при этом на пропасть внизу, где во все свое пенное горло хохотала какая-то безымянная речонка. Пожарные жеребцы покорно шли следом за ним — они явно признали мерина своим вожаком!

Только к вечеру, когда уже начинало темнеть, мы спустились в долину и оказались у цели своего путешествия.

Мрачное, но довольно широкое ущелье среди скал. Ворочая с ритмичным грохотом и скрежетом камни, несется стремительная, как все горные потоки, река. Вода в ней почти черная, название у реки — Кара-Су (черная вода) — очень точное. А на песчаных плоскостях берегов проступают темные большие пятна.

— Вот, — сказал Сулайман, — люди говорят: это нефть выходит!

— Тут даже пахнет нефтью! — восторженно крикнул Юра с седла.

Вся практическая бессмыслица нашей рекогносцировки стала для меня впечатляюще ясной. Приехали и увидели пятна. А дальше что? Про эти пятна по берегам Кара-Су в Ташкенте и без нас знают. Какую проблему промышленной разработки джалалабадской нефти я, круглый невежда в этих вопросах, могу поставить в газете?! Но тут я вспомнил скептическую усмешку редактора «Правды Востока» и его отеческое напутствие («Вам просто нужно поездить, присмотреться к жизни!») и вернул себе душевное равновесие.

С важным видом я вытащил из кармана свой блокнот и спросил Сулаймана, где мы примерно находимся сейчас, ориентируясь на Джалалабад как на отправной пункт нашего путешествия. Сулайман ответил. Я записал его весьма сомнительные данные в блокнот, и мы тронулись в обратный путь.

В горах темнеет почти мгновенно. Не успели мы взобраться по тропе на первую вершину, как уже стало совсем темно. Утомленные кони ступали тяжело, даже мерин-вожак стал оступаться. Теперь первым в цепочке ехал Сулайман на моем Буцефале. Мы выехали на какую-то горную полянку, заросшую высокой травой и дивными цветами. Сулайман подъехал ко мне и сказал:

— Лошади устали. Здесь недалеко аил, там у меня родич председатель кооператива, будем у него ночевать. Я поеду поищу дорогу, а вы меня здесь ждите, никуда не ходите.

Сказал и растаял в темноте. И мы с Юрой остались вдвоем ночью в горах Киргизии. Над головой звезды, крупные, равнодушно-чужие, впереди и позади — мрак и могильно глубокая тишина, нарушаемая лишь фырканьем и хрупаньем наших коней, жующих сочную, влажную траву. Холодно, тоскливо и жутко.

— Юра, как вы? — спросил я своего спутника. — Не страшно вам?

Мальчик ответил на мой вопрос своим, жалобным:

— Как вы думаете, Леонид Сергеевич, Сулайман вернется?

— Конечно, вернется! — успокоил я его, а сам подумал: «Посмотрим. Мало ли что бывает ночью в горах, тем более что Сулайман поехал не на своей лошади!»

Прошло, наверное, минут сорок, когда мы услышали крик в ночи и узнали голос Сулаймана. Он кричал нам издали:

— Я еду к вам, не бойтесь!

Он выехал к нам из мрака ночи, наш милый Сулайман, такой же приветливый и веселый, как в начале путешествия.

— Мало-малу забыл дорогу, теперь вспомнил, — бодро сказал он, виновато улыбаясь при этом. — Тут недалеко будет спуск, худой спуск, но лошади пройдут, ничего. Я первый поеду, потом малчик, а потом вы. Только коню не мешайте, он сам найдет, куда надо идти.

Да, спуск был худой! Но лошади прошли. Я не мешал мерину. Даже тогда, когда он оступился и из-под копыт куда-то в чертову тьму долго летели мелкие камни, я заставил себя не вскрикнуть и не дернул за поводья.

Мы въехали цепочкой в спящее селение, с трудом нашли дом родича Сулаймана. Милиционер слез с коня и стал стучать в ворота надворья. Залаяли собаки, забегали люди, в окнах зажегся свет.

Не прошло и часа, как мы уже сидели на кошмах, на подушках, на ватных одеялах в верхней веранде дома и ужинали при свете керосиновых ламп. Хозяин дома, председатель аильского кооператива, так же, как и Сулайман, член партии, даже похожий на него, такой же веселый и приветливый усач, угощал нас овечьим сыром, вареной бараниной, зеленым чаем с баранками — всем, что нашлось в доме в ночную пору.

Впервые я узнал, что такое среднеазиатское вообще, и киргизское в частности, гостеприимство!

Хотя от усталости все плыло передо мной и куда-то уплывало, но экзотика сама настойчиво лезла в глаза. Хозяин брал руками из миски бараньи кости с мякотью и вручал сидящим за сервированной кошмой, устилавшей пол, — сначала нам, гостям, потом членам своей многочисленной семьи. Вот он сам взял себе мясную косточку, оторвал зубами немного мяса, пожевал и передал ее сидевшей рядом с ним женщине. Потом взял еще косточку, похуже, пожевал мясцо и передал ее другой женщине — помоложе первой. Третья косточка досталась третьей молодухе, с ребеночком на руках. Он сидел на коленях у матери и таращил на керосиновую лампу хорошенькие, черные, чуть раскосые глазенки. Все три женщины были жены председателя аильского кооператива.

Ужин завершился холодным, кисловатым, бьющим пупырышками в нос отличным кумысом, этим напитком богатырей. Мы пили его из одной ходившей по кругу пиалы. В те времена отказаться пить из общей чаши значило нанести большую обиду хозяевам.

Спали мы как убитые тут же, на веранде, на этих же подушках и одеялах, и утром, чуть свет, тронулись в обратный путь. Ноги у меня почти не сгибались в коленях, выполнить совет поэта — сесть на собственные ягодицы и катиться для того, чтобы познать покатость земли, — я бы тогда не смог по той причине, что сидеть мог только бочком, прикасаясь к покатой плоскости лишь половинкой отпущенного природой человеку целого. Буцефал с запавшими боками, с подобревшими, осмысленными глазами был совсем не похож на то рыжее чудовище, которое плясало и безобразничало на площади в Джалалабаде. Я потрепал его по шее, расправил светлую челку, погладил по теплому, нежному храпу, и он охотно принял мою ласку. Решено было возвращаться домой каждому на своем коне. С трудом, с помощью Сулаймана, я взобрался на Буцефала, устроился в седле по-дамски, боком, и мы покинули гостеприимный дом аильского кооператора.

…Джалалабадский администратор — тот, который снаряжал нас в наше путешествие, — выслушал мой рассказ о поездке в горы с улыбкой, которую даже не пытался скрывать, и сказал сочувственно:

— Вам нужно отдохнуть. Поезжайте дня на два на наш курорт. Тут недалеко от Джалалабада открыт целебный источник, больные-ревматики пока живут в палатках, но питание и медицина уже налажены. А со временем тут все будет, что нужно. Я позвоню главному врачу, и вас примут.

Я поблагодарил и согласился. Шикарный извозчик в красной рубашке и черной жилетке одним духом домчал нас до невысокого зеленого холма в степи. Здесь среди огромных, в три обхвата, карагачей белели длинные брезентовые палатки. В палатках, как в полевом госпитале, стояли в два ряда хорошие пружинные кровати с белоснежным бельем.

Хозяин этого оригинального санатория, бывший полковой врач кавалерийского полка, громившего в здешнем округе басмачей, совсем молодой еще человек в выцветшей гимнастерке с орденом боевого Красного Знамени на груди, показал нам кровати у входа в палатку, пощупал мои колени и сказал весело:

— Перенапряжение связок. Чепуха! Присохнет, как на собаке. Лежите весь день, выходите только в столовую и по нужде. Водичку нашу попейте — хорошая водичка, через два дня сможете танцевать фокстрот, а через три — вприсядку!..

Мы так и сделали: валялись на кроватях, отсыпались и слушали щебет птиц, которых тут было так много, что огромные карагачи казались сказочными, живыми, поющими и щебечущими деревьями.

Больных в эту пору было мало — шахтеры, металлурги, служащие учреждений. Киргизы, узбеки, русские. Все они в один голос пели дифирамбы местной воде и энергии главного врача, бывшего кавалериста.

Вечером мы пошли с Юрой посмотреть на источник. Он был виден издали, потому что там, где вода выливалась наружу из земных недр (ее мог свободно пить любой желающий), высился тонкий шест с зеленой линялой тряпкой на нем — знак святого места.

Возле железной трубы, из которой тонкой струйкой вытекала минеральная целебная вода, сидел на земле на корточках ишан в белой чалме, худой, с козлиной бородой, и раздавал желающим воду, разлитую по пузырькам и бутылкам. За это желающие пить воду, которую благословил сам аллах в лице его козлобородого полпреда, а не доктор-нечестивец, бросали в пиалу, стоящую тут же, на земле, серебряные и медные монеты. Когда мы подошли к источнику, ишан поднял голову, и я увидел в его изъеденных трахомой глазах с красными веками бездонную, вековую азиатскую тьму. И ненависть.

Веселый доктор сказал мне по этому поводу так:

— Здесь на каждом шагу можете такие парадоксы увидеть. Поезжайте в Ош — там за городом есть скала, помогающая женщинам от бесплодия. Нужно съехать на животе по этой скале вниз, и курс лечения пройден. Они эту скалу своими животами отполировали под мрамор. И тоже там внизу сидят ишаны и собирают свою жатву. Много еще нам здесь предстоит работы, ох, много!

Вот тогда-то, в этом палаточном санатории под Джалалабадом, я и понял, что такое наша азиатская экзотика: она в борении нового и старого, в победной диалектике жизни, которую мы, как трудную, необузданную реку, пустили по новому руслу.

Я попал снова в Среднюю Азию, правда, в Узбекистан, а не в Киргизию, спустя тридцать пять лет. Это была писательская коллективная поездка. Мы побывали в городах, на предприятиях, оснащенных самой передовой техникой, и в богатейших хлопководческих колхозах. Я увидел совсем другую страну и совсем других людей, и прогресс ее особенно отчетливо и ярко сказался на судьбе среднеазиатской женщины. Мы встречались с женщинами-учеными и женщинами — государственными деятелями, мы видели женщин-журналисток и женщин-писателей, агрономов, водителей хлопкоуборочных комбайнов, председателей колхозов.

Они были полны достоинства и внушали уважение к себе, не потеряв ничего при этом в своей восточной женственной прелести.

Заехали мы в один богатейший узбекский колхоз, и председатель его, шумный толстяк, показал нам свой парк культуры и отдыха, которым он особенно гордился. Гордиться было чем! Беседки в этом парке были обвиты виноградными лозами, и пышные янтарные грозди сами просились в рот. На гранатовых деревьях висели багровые тяжелые ядра созревающих плодов. Запах роз дурманил голову. По аллейкам этого земного рая разгуливали осанистые павлины с радужными веерами хвостов и бродил тонконогий олененок, брат диснеевского Бемби, которого подобрали в горах, выходили и приручали. Тут же бегал лохматый добрый пес, дворняжка, похожий как две капли воды на своих собратьев в русских деревнях, — таких зовут Полканами и Шариками. Бегал и хрипло лаял весь день — нес дозорную охранную службу.

Два поэта потом написали стихи об этом райском уголке. В изящном стихотворении первого было все: и павлин, и гранаты, и олененок, брат Бемби, — вся экзотика. Второй поэт, не забыв ни павлинов, ни гранатовых деревьев, ни олененка, брата Бемби, посвятил свое стихотворение лохматому Полкану и воздал ему должное за его безупречную службу по охране этого рая.

Два понимания экзотики.

Вторым поэтом был Ярослав Смеляков.

 

IV. Следы Марко Поло

Пришел однажды майским утром 1929 года в редакцию нашей «Правды Востока» страшно возбужденный Володя М., король ташкентских репортеров, и с порога сказал:

- Есть потрясающая новость, ребята, настоящая сенсация! В Ташкент приехала итальянская миллионерша, ходит по городу со своим любовником, профессором-археологом!

Я спросил Володю с нарочито деланным зевком:

- Ты ее видел?

- Видел! Такая... ничего себе! Сверх-Бальзак по возрасту, но еще хоть куда! Белые бриджи, высокие сапожки, красная кофточка, в руках стек, на голове колониальный пробковый шлем. Представляете?! У них какая-то особая виза от Наркоминдела. Она собирается ехать на Памир стрелять тигров, а он будет искать следы Марко Поло. Материальчик - пальчики оближешь!

- Ты взял у них интервью?

Володя помрачнел и тяжело вздохнул.

- Хотел взять, но мне сказали: «Володя, не надо!..»

Володя вздохнул еще горестней.

- Разве у нас понимают, что такое настоящая сенсация для газеты!

Махнул рукой и пошел в машинное бюро диктовать репортаж об открытии новой кооперативной чайханы в районе Куриного базара.

Итальянская миллионерша, охотница на тигров, и ее археолог вскоре снова дали знать о себе. Они приехали в Самарканд, остановились в гостинице, и там у них из номера стащили портативный съемочный киноаппарат самой новейшей американской марки. С помощью этого аппарата профессор-археолог собирался зафиксировать на пленке следы великого путешественника Марко Поло. Если, конечно, такие следы - в широком смысле этого слова - будут им обнаружены в горах и долинах Памира.

Обескураженная парочка обратилась за помощью к высшим властям республики.

Принял пострадавшую миллионершу один весьма влиятельный товарищ, получивший в свое время образование в Сорбонне, свободно изъяснявшийся на трех европейских языках, обаятельно-учтивый, с внешностью восточного принца из музыкального стилизованного спектакля.

Миллионерша сказала, что аппарат в конце концов ей не жалко, но ведь пока там, в Италии, для нее купят новый и пока он дойдет до Самарканда из Неаполя, срок ее визы укоротится до такой степени, что и тигра она не успеет убить и следы Марко Поло не будут найдены.

Влиятельное в республике лицо сначала выразило ей в самых изысканных выражениях свое сожаление по поводу случившегося, а потом твердо заявило:

- Мадам, ваш аппарат через два, максимум через три дня будет доставлен вам в гостиницу. Тут произошло какое-то недоразумение, и оно будет исправлено.

Миллионерша и археолог ушли, скорее удивленные категоричностью этого заявления, чем обрадованные им.

А влиятельный товарищ тут же вызвал в свой кабинет начальника Самаркандского уголовного розыска. Он сказал ему в той же своей учтивой манере, что украденный киноаппарат должен быть найден и возвращен владелице завтра, от силы послезавтра, а если не будет... Тут влиятельный товарищ улыбнулся очень ласково и закончил:

- ...То тогда пеняйте на себя!

Начальник Самаркандского уголовного розыска знал, что влиятельный товарищ слов на ветер не бросает, в особенности тогда, когда произносятся они с ласковой улыбкой, и поспешил заверить высокое начальство, что киноаппарат будет найден и возвращен владелице именно послезавтра. После чего вернулся к себе в уголовный розыск, вызвал своего старшего агента и, копируя влиятельного товарища во всем, вплоть до его ласковых улыбок, повторил то, что только что сам от него услышал.

В тот же вечер старший агент вызвал к себе свою клиентуру - бывших уголовников, «завязавших», как говорится, со своим мрачным прошлым и проживавших в городе на покое.

Старший агент уже не улыбался, говоря с ними, и речь его была лишена учтивости и лоска.

- Вот что, господа хорошие! — сказал старший агент. — Если не получу завтра киноаппарат, всех... под метелку! Вы должны знать, кто такую свинью мог нам подложить! Овечками не прикидывайтесь! Понятно?!

Далее последовали слова, не поддающиеся воспроизведению в печати.

После долгой и томительной паузы поднялся со своего места некто щуплый и лысенький и сказал:

- Василий Петрович, это не наши напозволяли, это беспризорники, судя по всему...

- Меня это не касается! — оборвал его старший агент. — Мое дело - сказать, а ваше - работать!

На следующий день киноаппарат был торжественно вручен владелице, когда она после завтрака в ресторане вернулась в свой гостиничный номер.

Миллионерша пришла в восторг, она позвонила по телефону влиятельному товарищу, рассыпалась в благодарностях и сказала, что восхищена блестящей работой самаркандской уголовной полиции.

- Милиции! — поправил ее влиятельный товарищ. — Полиции у нас нет.

- Да, да, именно милиции, — подхватила радостно миллионерша, — потому что наша полиция искала бы пропажу год и все равно бы не нашла. Я хочу выразить свою благодарность вашей полиции, то есть милиции. Как и где я могу это сделать?

- Вам надо обратиться в газету, мадам! Лучше всего в «Правду Востока», в ее самаркандское отделение.

Спецкором и полпредом «Правды Востока» в Самарканде был тогда Коля С., хороший журналист, человек простых нравов, ходивший по городу в ночной сорочке, в белых полотняных штанах и сандалиях на босую ногу. В таком виде он и сидел у себя в отделении за письменным столом, сочиняя очередную корреспонденцию на вечную тему борьбы за повышение урожая хлопчатника, поглаживая себя - для вдохновения - рукой по белобрысому щетинистому ежику волос, когда в комнате вдруг появились миллионерша из Неаполя в своих белых бриджах и красной кофточке и ее любовник-археолог, тоже в бриджах, но в клетчатых, носатый, печальный и черный, как старый утюг.

Коля С. учтиво поднялся со своего стула и стоя выслушал восторженный монолог итальянки в переводе ее любовника.

Когда они его закончили, он сказал:

- Я что-то не пойму, что вы хотите от нашей газеты, гражданка?

- Я хочу выразить через вашу газету свое восхищение работой самаркандской милиции.

- Зачем? — сказал Коля С. — Это ее обязанность. Наша милиция всегда так работает.

- Тогда... — итальянка достала из своей сумки чек на крупную сумму в валюте на какой-то солидный неапольский банк, — я хочу пожертвовать Советской власти эти деньги в знак моей благодарности за киноаппарат.

Археолог перевел Коле ее слова.

Коля С. покраснел так, что его белобрысый ежик стал совсем белым, и сказал:

- Советская власть не нуждается в ваших подачках, гражданка. Переведите ей точно то, что я сказал! — приказал он археологу.

Археолог перевел.

Итальянка смутилась, и, видя ее смущение, Коля смягчился:

- Я слыхал про вашу историю. Ваш аппаратик у вас свистнули беспризорники, гражданка. Беспризорные дети - это наследие нашей гражданской войны и нашей разрухи. Мы ведем общественную борьбу с этим бедствием. Тут, за углом, находится контора благотворительного общества «Друг детей», можете отдать свой чек им. Переведите ей!

Археолог перевел.

Итальянка расцвела снова и сказала, что сейчас же пойдет в контору «Друг детей» и передаст кому нужно свой чек. Коля, шаркнув босой ногой в сандалии, пожал ей руку, и знатные гости покинули самаркандское отделение газеты «Правда Востока».

Чек свой итальянская миллионерша действительно передала обществу «Друг детей» в Самарканде, и на этом следы ее пребывания в Советской Средней Азии теряются, так же как потерялись и не были обнаружены ее другом следы другого итальянца - великого путешественника Марко Поло.