Утром, в шесть ноль-ноль, профессор Андриан совал ноги в шлепанцы и шел умываться. Будильник ему не требовался.

В шесть пятнадцать сестра профессора, седовласая старая дева, приносила в комнату брата начищенные до блеска черные башмаки с высокой шнуровкой и свежую рубашку. Сама она просыпалась без пяти пять и с открытыми глазами лежала в теплой постели еще пять минут, дожидаясь, пока зазвонит будильник. Вставала она ровно в пять.

В шесть тридцать профессор, чисто выбритый, румяный после умывания, с приглаженными мокрой щеткой непокорными белоснежными вихрами, входил в столовую, и в тот же самый момент распахивалась дверь со стороны кухни и появлялась сестра, неся горячий кофе и гренки с пылу с жару.

Оба садились завтракать. Помимо кофе и гренков, стол был сплошь уставлен закусками: профессор Андриан считал, что важнее всего как следует подкрепиться с утра.

Ровно в семь он выходил из подъезда дома. В хорошую погоду, летом, начищенные профессорские башмаки сверкали, костюм лоснился от долгой носки, а в особенности от частых соприкосновений со щеткой и утюгом. В ненастье, как этим февральским утром, тускло блестели его галоши и шелковый зонт, если вообще можно говорить о каком-либо блеске в предутренний сумрак. Пятнадцать минут бодрой ходьбы — и профессор Андриан оказывался у подъезда института. Он поднимался в профессорскую, и у него оставалось в запасе пять минут, которые он, как правило, посвящал чтению какой-либо из студенческих работ. При этом он, не отрывая глаз от тетради, давал ассистенту краткие указания по подготовке к внеочередному эксперименту.

В восемь ноль-ноль профессор Андриан переступал порог аудитории. Обводил присутствующих строгим взглядом, что, по его мнению, было совершенно необходимой мерой в отношении первокурсников. Когда шорох и перешептывания стихали, он приступал к лекции о законах движения, вращения и притяжения небесных и земных тел, а также о законах, нарушающих правила этих движений, об аномалиях, побуждающих пытливые умы к дальнейшим исследованиям. Следовать ходу мыслей профессора Андриана было нелегко; он и сам знал за собою этот грех, однако придерживался убеждения, что для студента лучше с первого же года избрать другое поприще, нежели через пять лет учебы накануне последнего экзамена осознать, что физик из него никудышный.

В восемь сорок пять он возвращался в профессорскую, куда его сопровождала стайка студентов, знавших, что сразу после лекции профессор Андриан бывает общительным и дружелюбным и охотно дает любые пояснения.

С девяти часов ровно и до без четверти десять, а затем с десяти ноль-ноль до десяти сорока пяти он читал лекции третьекурсникам и четверокурсникам. Тут он уже не выказывал строгости, чувствуя себя в кругу коллег среди этих молодых людей, из числа которых он подыскивал преемника. В этой аудитории каждая новая тема препровождалась доверительным: «У нас, физиков, принято считать…» Эти лекции оказывали на старого профессора прямо-таки бодрящее воздействие.

Но вот, без пяти минут одиннадцать, когда Андриан через лекционный зал направлялся к малой лаборатории, где должен был принимать зачет, он уловил густой табачный запах.

Лицо его побагровело: «Что за безобразие, какое свинство!» Широкий в плечах, однако же заметно не добравший ростом, старик в ярости затопал ногами, отчего к папиросному дыму примешалось плотное облако пыли.

Студентов — и тех, что курили, и тех, которые папирос сроду в рот не брали, — в мгновение ока как ветром сдуло. Они исчезли из лаборатории прежде, чем Андриан успел кого-либо из них запомнить в лицо.

Профессор продолжал бушевать в полном одиночестве, когда в аудиторию влетел факультетский сторож дядя Юра. Он мигом распахнул все окна и, сорвав с себя синий халат, принялся разгонять дым. Дядю Юру в таких случаях всегда охватывал страх, как бы старика — ох, уж эти окаянные курильщики! — от злости, не дай бог, не хватил удар. И тогда дядя Юра лишится не просто начальника, а человека, с которым вот уже сорок лет он проводил большую часть дня, который был его другом и крестным отцом его детей и состоять под началом у которого — большая честь для мало-мальски здравомыслящего человека.

Дым, не в пример профессорскому гневу, вскоре улетучился. Аудиторию выстудило. Профессор Андриан вошел в соседнюю лабораторию с пятиминутным опозданием.

Зачетники отвечали вяло, безо всякого интереса: знали, что на сей раз нет никакого смысла трепать нервы, волноваться. Если Андриан прогонит с зачета после первого же вопроса — считай, что тебе повезло. А не то последует второй вопрос, третий, один заковыристей другого, пока, наконец, не прозвучит привычно знакомый вердикт:

— Прошу пожаловать, когда начнете хоть чуть разбираться в физике, уважаемый!

Тогда студент поспешно обрывал свой несвязный лепет и с облегчением закрывал за собою дверь аудитории.

Экзаменацию подобного рода студенты называли «дымовой яростью», а иные эрудиты — «furor teutonicus», что можно было объяснить лишь невежеством физиков по части латыни. Однако несостоявшийся зачет не огорчал дерзких неудачников: они знали, что им не возбраняется через неделю явиться на повторную сдачу, и тогда старик будет кроток, как голубь. Если есть у тебя хоть крохи знаний, профессор сумеет вытянуть вразумительный ответ. К тому же это всего лишь зачет, а вот на экзамене старик всегда ставит справедливые оценки. Но зато уж в день экзамена студенты сами устанавливали дежурство, строго следя, чтобы никому не вздумалось закурить близ аудитории. К причудам профессора Андриана вот уже которое десятилетие подлаживались многие поколения студентов.

А дядя Юра после пережитых волнений поспешно спускался в институтский подвал и тотчас же раскуривал свою массивную глиняную трубку. Курильщик он был заядлый, хотя выход своей страсти давал лишь здесь, в подвале, сиречь подпольно. И, попыхивая трубкой, неизменно думал о том, что курение — привычка, не угодная ни богу, ни порядочному человеку, пагубная и порицания достойная, но, как видно, себя не переломишь.

Выкурив трубку, дядя Юра поднимался наверх блюсти порядок. Упаси бог, снова задымит какой негодник, ужо он, дядя Юра, с ним самолично управится. Профессор Андриан от гнева только наливается краской, а если дядя Юра в сердцах раскричится, то бывает слышно даже в других корпусах. И лицо его не багровеет, как у профессора, а приобретает лиловато-бордовый оттенок, вроде осеннего виноградного листа или кагора, каким он любил побаловать себя по большим праздникам. В обычное же время, но, конечно, не каждый день дядя Юра признавал лишь прозрачную, как слеза, «сорокаградусную».

Ровно в полдень профессор вышел из института; солнце заволокло густой сывороткой тумана, и все же приятно было пройтись пешком. Когда он вошел в прихожую, сестра подала на стол супницу. С обедом они управились быстро.

С половины первого до полвторого из кабинета раздавались устрашающие звуки: воинственные трубные сигналы послеобеденного профессорского храпа. Но в два часа Андриан вновь появлялся на улице: с несколько помятым от сна лицом, однако в отличном расположении духа он спешил к себе в институт.

Лекций у него после обеда не было, и он предавался ученым занятиям в «собственной» лаборатории, пользуясь услугами исключительно дяди Юры. Старик вот уже сорок лет помогал ему в работе. Он без слов понимал каждое движение профессора. Впрочем, он понимал также и суть этих экспериментов, что, по секрету будь сказано, давало совсем недурной приработок: дядя Юра натаскивал первокурсников по практическим занятиям. Иногда Андриан оставлял дядю Юру одного, а сам заглядывал в соседние лаборатории, проверял работу аспирантов и студентов. Дядя Юра знал, какими должны быть показания приборов и на что следует обратить внимание.

Время возвращения профессора домой не было приурочено к определенному часу. Хотя по уговору с сестрой Андриану полагалось быть дома к семи, случалось, что он мог уйти из института лишь в восемь или в полдевятого, а то и позже. Так и в этот день, когда он добрался домой, часы показывали половину девятого.

— Где ты пропадаешь на ночь глядя? — напустилась на него сестра.

Профессор не удостоил ее ответом. Облачился в халат и надел домашнюю шапочку черного шелка: согласно убеждению, распространенному в определенных профессорских кругах, она якобы предохраняет голову от простуды. Оставлять слова сестры без ответа означало высшую степень перебранки; низшей степенью считалась недовольная воркотня…

Однако стоило ему нечаянно наступить на одну из кошек, которых сестра его держала во множестве, как раздался истошный кошачий вопль, здорово напугавший старика. Этот инцидент и положил начало баталии, какие нередко разыгрывались в профессорском доме. Андриан запустил оберегающей от простуды шапочкой вслед кошке, спешившей скрыться с глаз долой.

— Вышвырну, всех разом за окно выброшу! Ни одной не пожалею, сколько их там ни будь: девять, двенадцать, полсотни, сотня!

— Тогда выбрасывай и меня заодно! — не заставил себя ждать столь же традиционный ответ. — А еще лучше с меня начни и мною закончи!

— Дура ненормальная! Блажная, как все старые девы!

— Тиран бессердечный! Из-за кого, по-твоему, я замуж не вышла? Может, у меня женихов не было, может, меня никто брать не хотел? А я и точно дура ненормальная, всю жизнь у тебя в прислугах состою, обстирываю тебя да грязь за тобой убираю. Что ж, выбрасывай меня, вышвыривай! Другой благодарности от тебя не дождешься.

На этой стадии перепалки старик успевал раскаяться в своей горячности. Он с кротким видом поднимал заброшенную в угол комнаты черную шапочку и, выдвинув из-под дивана миску, наливал туда молока.

— Кис-кис, — подзывал он настороженно следящую за ним из-под шкафа кошку.

Затем брал за руку все еще всхлипывающую и сразу подурневшую от слез старенькую сестру и вел ее к столу.

— Давай попьем чайку, если ты не против.

За ужином и за чаем сестра пересказывала Андриану новости обо всем на свете.

— Представь себе, сегодня на рынке не было свежих яиц.

— Уму непостижимо!

— Да и откуда же им взяться в феврале, в этакую холодину?.. Но яйца, что подолгу хранят в мелу, мне даром не нужны.

— Разумеется, ты права.

— И молока тоже не было.

— Ну конечно: в феврале, в этакую холодину…

— При чем тут февраль? Если уж сейчас молока нет, то чего же ждать в марте, в апреле! Ведь кормов пока еще должно хватать.

— Кормов? Ах да, конечно!.. Должно хватать. Когда бишь коров начинают выгонять? Я имею в виду — на пастбище.

— Когда как. Если верить пословице, то «в мае навали сена в кормушку да посиживай в избушке».

— Верно, в детстве мы это часто слышали. Память у тебя великолепная! «В мае… — неуверенно повторил он, — навали сена в кормушку и… сиди себе в избушке». Матушка наша частенько так говаривала…

После ужина он целовал сестру в лоб:

— Я еще немного поработаю…

— Ну что ж, ступай.

— Ты уже прочитала газету? — оборачивался он в дверях.

— Разумеется.

— Тогда дай, пожалуйста, я просмотрю.

С газетой в руках он проходил к себе в кабинет и усаживался в кресло. Но минут через десять откладывал газету и перебирался за письменный стол. Доставал из ящика зеленую папку и бумаги, исписанные всевозможными числами и формулами, раскладывал их перед собой. В час ночи Андриан, оторвавшись от работы, аккуратно складывал бумаги и убирал их в стол.

Пяти часов ночного сна и часа после обеда старику было достаточно для отдыха. Правда, на собраниях, если его все же удавалось туда заманить, он иногда задремывал, и тогда не дай бог было его внезапно разбудить. Старый профессор тотчас начинал аплодировать, думая, что настал долгожданный момент расходиться по домам. Или же поднимал руку в знак того, что и он присоединяется к мнению остальных. Впрочем, скорее всего эти истории были из области анекдотов, вымышленных и распространяемых досужими студентами.

На собраниях — к чему отрицать? — он действительно иногда засыпал. В церковь же не ходил и в прежние времена. Если сестра заводила разговор (правда, все реже и реже) о всемогуществе Господа, о всепроникающей мудрости божьей, каковая есть первопричина и начало всех начал, Андриан, как правило, коротко пресекал ее разглагольствования: «Эти вопросы не по моей части. Я ведь физик». Споры подобного рода проходили спокойнее, чем конфликты на кошачьей почве. По поводу общественных событий у профессора также было мало своих соображений. Семью, общественные интересы и многое другое ему заменяли любимая работа и те одаренные студенты, которые попадались на каждом курсе: профессор охотно беседовал с ними и привязывался к ним душою. Многие из этих студентов с течением времени стали преподавателями и учеными, многие обзавелись семьями, отличились на общественном поприще, иными словами, совершили то, на что самому профессору не достало ни времени, ни склонностей. Правда, некоторые в своей дальнейшей судьбе уподоблялись ему: старые холостяки, вспыльчивые и отходчивые, верные и преданные служители науки.

Андриан даже на летние каникулы никогда не уезжал ни к морю, ни в горы. Летом он каждый день ходил в институт, где они с дядей Юрой на пару продолжали ставить эксперименты. Счастье еще, что позади дома, где жил профессор с сестрою, находился небольшой сад. В жару он именно здесь проводил свой послеобеденный отдых: почивал в беседке, в тени глухой стены соседнего дома, обвитой диким виноградом. После сна так приятно было выпить стаканчик остуженного во льду лимонада или клюквенного сока. В особенности любил он клюквенный сок. Его сестрица каждый год заготавливала по тридцать шесть бутылей этого напитка, хотя сама она пила только крепкий кофе: помимо брата и кошек, кофе был ее единственной слабостью.

Вот так и текла год за годом — с минимальными отклонениями — жизнь в доме профессора Андриана.

Около трех часов ночи, а точнее, без семи минут три у двери раздался звонок. Была холодная февральская ночь — темная, без малейших признаков рассвета. Дверь открыла сестра профессора — тощая, взъерошенная, дрожащая от холода и испуга старая дева. В квартиру вошли двое: один в военной форме и при оружии, другой в штатском; еще один вооруженный человек занял позицию у входа. Судя по всему, их было трое.

Тот, что в штатском, без слов и объяснений пересек прихожую, вошел в профессорский кабинет и вручил старику какую-то бумагу: разбуженный звонком в дверь и топотом ног, тот уже сидел на краю постели. Пока седовласый старец в ночном облачении знакомился с ее содержанием, согласно которому квартиру надлежало подвергнуть обыску, а его самого — аресту, пришельцы — военный, а в особенности штатский — уже начали орудовать: раскрывали папки с бережно подобранными научными материалами и швыряли их на пол. Заглядывали в выдвинутые ящики письменного стола, кое-где посбрасывали книги с полок и, сунув в образовавшийся промежуток руку, проверяли, нет ли там тайника. Обыск проводился весьма поверхностно, безо всякого интереса и желания, лишь бы соблюсти видимость друг перед другом.

— Оружие есть? — спросил военный.

Андриан не ответил.

— Ну ладно, — со скучающим видом сказал военный и взглянул на коллегу. Тот кивнул.

Но тут сестра профессора, седовласая старая дева, вдруг заголосила. Этот плач в голос, напоминающий стародавние обряды, хотя пришельцы, должно быть, успели к нему привыкнуть и он не застал их врасплох, действовал им на нервы.

— Сейчас же прекратите этот гвалт! — сухо, однако же не без угрозы в голосе произнес штатский. Когда и окрик не помог, он скрипучим, механическим голосом добавил: — Это всего лишь проверка, пустая формальность. Два-три дня, и все выяснится…

— Где мои ботинки? — нервно спросил профессор.

Обезумевшая от горя сестра, не переставая голосить, как по покойнику, подала башмаки. Отыскала в шкафу самую теплую рубашку, новое кашне и принесла к постели. На том сборы старого профессора были закончены.

— Тут какая-то ошибка, недоразумение, — попытался он утешить сестру и сам веря в то, что говорил.

— Да, конечно, — с готовностью поддакнул тип в штатском. А военный опустил голову, уставясь в пол.

Однако плачущая женщина словно бы и не слышала, что ей говорят. Или же она улавливала не смысл слов, а лишь интонации и жесты пришельцев. Или же ей вспомнились чудовищные рассказы соседок… Как знать? Но одно она понимала: это не ошибка. Брата забирают, уводят навсегда… «Что ни ночь, подкатывают машины, — шепотом рассказывали женщины в подъезде, — и кого увезут, тот пропадает без следа…»

— Заверни мне с собой несколько бутербродов, — попросил старик.

Но старая дева, которая всю свою жизнь обстирывала брата, стряпала ему обеды, заготавливала клюквенный сок и до блеска начищала профессорские ботинки и только что проявила такую сметливость при выборе теплой рубашки и шарфа, сейчас впервые в жизни не отозвалась на просьбу приготовить брату бутерброды. Прижавшись лбом к стене, она выла как по покойнику.

— Ну, ладно… нет, и не надо, — Андриан махнул рукой. Он подошел к сестре, привлек ее к себе и поцеловал в лоб. Старая женщина, приникнув к руке брата, с каким-то ритуальным почтением запечатлела на ней поцелуй.

— Тогда, пожалуй, можно идти, — поторопил старик сопровождающих, боясь расчувствоваться.

— Можете присесть на минутку, — сказал военный и вышел в прихожую.

Старинная традиция предписывала перед дальней дорогой минуту-две посидеть молча и не двигаясь. Андриан сдерживался изо всех сил, и когда они сели, сестра тоже смолкла. Затем они еще раз простились, троекратно поцеловали друг друга — справа, слева и в лоб.

В сопровождении конвоя старик покинул дом, служивший ему прибежищем столько лет. У подъезда ждал комфортабельный легковой автомобиль, помчавший профессора и молчаливых охранников по вымершим заснеженным улицам.

Машина остановилась на какой-то незнакомой улице, у больших ворот. Ворота распахнулись как бы сами собой, автомобиль въехал внутрь. Впереди были еще одни закрытые ворота, а те, что остались позади, захлопнулись наглухо. Затем отворились вторые ворота, пропустив машину во двор, и тоже плотно закрылись за ними.

— А ну, вылезай! — крикнул кто-то, распахнув дверцу машины.

Сопровождающие сдали его другим охранникам. Старик обернулся к ним, как к старым знакомым, но его тотчас же повели дальше, и вскоре он очутился в каком-то большом зале.

Здесь было много людей, напряженно застыв, они стояли посреди зала, точно кегли. К другой двери выстроилась очередь в два ряда, как в войну перед булочной.

Старый профессор слышал, как кто-то обратился к нему с вопросом:

— Что здесь такое?

— Зал ожидания, — ответил вместо него кто-то поблизости.

Все время приводили новых людей — поодиночке и группами. Затем вдруг распахнулась дверь, перед которой стояла очередь, впустив сто человек в соседнее помещение.

— А там что такое? — полюбопытствовал опять все тот же голос.

— Черт его знает. Подойдет наш черед — увидим, — равнодушно ответил другой, но у отвечавшего, похоже, зуб на зуб не попадал.

— Давайте мы тоже станем в очередь!

К тому времени вместо скрывшейся за дверями сотни выстроилась другая очередь, уступив место вновь прибывшим; человеческая масса, заполонившая «зал ожидания», стала гуще, плотнее. Толчеей Андриана отнесло ближе к двери, отворявшейся каждый час. Никто не знал, что его ждет за той дверью, и все же, когда она открывалась, люди теснили, отталкивали друг друга, стремясь поскорее пробиться туда. Должно быть, такая же картина и у врат ада: будь что будет, а только лучше жариться на раскаленной сковороде, чем пребывать в ожидании пытки…

Входящего слепил резкий свет электрических лампочек. Цементный пол. Выкрашенные масляной краской стены сверкали. Десятка полтора немолодых людей в белых халатах уже поджидали очередную партию. Из-под белых халатов торчали сапоги. Взмахом руки сотне людей был дан знак выстроиться в ряд.

— Разде-вайсь!

Люди начали расстегивать одежду.

— Поживей, поживей! Раздеться догола!

Сто человек разделись донага. Перед каждым кучкой сложена одежда. Часть «санитаров» занялась проверкой вещей, остальные — осмотром людей.

— Руки поднять!

— Открыть рот!

— Наклониться вперед!

Тем временем другая бригада в белых халатах прощупывала одежду. Металлические пуговицы срезали и вместе с прочими металлическими предметами швыряли в кучу. Деньги и ценные вещи складывались отдельно. Сюда же бросали шнурки от ботинок и брючные ремни.

— Кто готов, забирай свои вещи.

Люди с вещами попадали в следующее помещение. Тут было жарко, запах потных тел и пара позволял догадаться, что это предбанник.

— Вещи сюда! — раздался голос из-за стойки.

Люди складывали вещи на стойку. Тот, кто принимал одежду, совал каждому кусочек мыла величиной с половину спичечного коробка. Некоторые изловчились получить по два кусочка — не в пример профессору Андриану, который отошел от стойки вообще без мыла.

— Ступай попроси свое мыло, — посоветовал ему кто-то. — Скажи, что тебе не досталось.

— Неважно. Я вчера мылся.

— Раз положено — надо брать. Если тебе не нужно, отдай мне.

Профессор недовольно отмахнулся и хотел было пройти в баню.

— Куда торопишься? Сначала иди сюда! — прикрикнули на него. Андриан удивленно оглянулся на голос.

Сотоварищи подтолкнули его в ту часть предбанника, где — до сих пор он этого и не заметил — шестеро потных надзирателей в рубашках с закатанными рукавами стригли новичков наголо, снимая заодно усы и бороду, если таковые имелись. Седьмой надзиратель — тоже весь в поту — сновал средь множества обнаженных людей, большим березовым веником сметая в угол состриженные волосы.

Несколько часов назад старый профессор представлял себе дело таким образом, что когда он прибудет в это таинственное учреждение, в этот ни разу не виденный им большой дом, то его либо сразу же расстреляют — тем самым приумножив и без того колоссальное недоразумение, — либо спросят, кто он такой. Тут он в свою очередь высокомерно поинтересуется: а по какой, собственно, причине он сюда доставлен, — и вопиющее недоразумение мигом выяснится. Ведь достаточно телефонного звонка ректору института или комсомольскому секретарю, и к полудню он сможет вернуться домой. Если вызывать свидетелей, то дело, конечно, может затянуться дня на два, на три, как и предупредил человек в штатском еще дома.

Однако оба эти предположения оказались ошибочными… Он сидел на колченогом стуле в чем мать родила, а стриженые волосы сыпались ему на спину, на колени, падали на цементный пол.

Парикмахер слегка щелкнул его по спине.

— Что это значит, уважаемый?

— Ступай, готово!

Старый профессор встал со стула, а большой березовый веник уже сметал в сторону его белоснежные, слегка вьющиеся волосы, мешая их с черными, каштановыми, белокурыми прядями, минуты назад украшавшие головы молодых парней. В углу помещения скопилась уже целая куча.

Теперь он мог пройти в баню. Его встретили гомон, гул и приглушенные паром голоса. Выкрики, грохот жестяных шаек о каменные скамьи и смех. Смех, как в обычной бане, и брызги расплескиваемой воды, и суетня — точь-в-точь субботним вечером в любой из городских бань: там так же намыливают и трут друг другу спины. Мельканье обнаженных тел, фырканье, хохот, празднество плоти, банный шум — такой знакомый, размягчающий душу и тело и в то же время бодрящий.

Старый профессор, набрав воды в шайку, мочит стриженую голову, обливает спину и грудь, стараясь смыть щекочущие волоски, улыбается в этом адском шуме и блаженном тепле и, когда вода в шайке кончается, снова идет к крану.

Лишь один человек с посинелым телом дрожит даже в прогретой бане. Он держит руки перед собою, оберегая огромную, провислую грыжу.

— Отсюда нас поведут на расстрел? — спрашивает он профессора.

Андриан не успевает продумать ответ, как грубоватый весельчак рядом успокаивает того, что с грыжей:

— Сдурел ты, что ли? Ради этого не стоило гнать в баню.

Профессор дружелюбной улыбкой отдает дань сей неотразимой банной логике.

Но в этот момент горячие краны прекращают подачу воды. Среди внезапно наступившей тишины раздается команда:

— Выходи!

Открывается дверь, и голые люди попадают в следующее помещение. Пол весь завален одеждой — горячей, ее только что выбросили из дезинфекционной камеры.

Хорошего настроения вмиг как не бывало. Суета, толкотня. Каждый суматошно роется в разбросанном тряпье, отыскивая свои вещи. Кто-то по ошибке взял чужую рубашку, его заподозрили в намеренной краже, вспыхнула ссора. И веселый гомон очередной партии, получающей за закрытой дверью по соседству свою порцию банных радостей, нисколько не тешит слух.

Многие еще не успели одеться, ищут рубашку или не могут подобрать парный ботинок, а охранники уже подгоняют:

— Шевелись!

Разбив на пятерки и десятки, их ведут вдоль длинных, безлюдных, гулких коридоров. Стены здесь белые, железные двери все одинаково коричневые.

У одной из дверей останавливают группу в десять человек. К конвоиру подходит коридорный надзиратель, вдвоем они отпирают ключами оба дверных замка, отодвигают засов. Старый профессор и девять его сотоварищей входят в камеру. Точнее, надзиратели заталкивают их, потому что войти в камеру невозможно: там нет места. Дверь захлопывается за ними.

Новички очутились в большом помещении с низким потолком, где все битком набито людьми. Тускло светят лампочки. Вонь, духота и неприветливые взгляды встретили вновь прибывший десяток людей.

— Эк вас угораздило именно сюда ввалиться!

На двадцати пяти железных койках и на полу между ними повсюду скорчившись лежали, сидели на корточках люди.

— Было сто двадцать один, стало сто тридцать один, — оповестил староста камеры.

— Где отведешь нам место? — спросил один из новичков, крепкий, рослый, уже немолодой мужчина. Вновь прибывшие по-прежнему стояли у двери, около вонючей параши на мокром, липком цементе.

— А вы садитесь, — отозвался вместо старосты человек, внешне похожий на крестьянина; он уже заметно оброс бородой.

— Где?

— Где стоите, — ответил староста, поворачиваясь к ним спиной.

— Каждый новичок начинает с места у параши, — пояснил все тот же мужик. — Так здесь заведено. Когда «старожилы» уходят, новенькие перебираются поближе к окну. Но можно и остаться на прежнем месте, — прибавил он. — Я, к примеру, остаюсь тут; спасаюсь от сквозняков.

— Я смотрю, четко у вас тут все налажено, — заметил рослый здоровяк, еще в раздевалке обративший на себя внимание необычайной сноровкой. «Бывалый матрос», — пояснил он. — Да, порядка у вас до черта, — повторил он.

— Староста у нас бывший главбух, — похвастался мужик.

— Оно и видно, — уронил матрос.

Вновь прибывшие с омерзением смотрели на липкий цемент у параши, куда каждую минуту, переступая через руки-ноги лежащих, подходил кто-нибудь из обитателей камеры. Возвращаясь, он разносил подошвами липкую вонь. Новички, только что прошедшие баню и одетые в чистое, нерешительно переминались с ноги на ногу.

Первым не выдержал человек с грыжей. Затем сел матрос. За ним Андриан. Затем поочередно опустились на корточки и все остальные и даже не прочь были бы поспать, если бы их не подняли к утренней раздаче хлеба. Лишь теперь они осознали, что уже целый день провели в заключении.

Есть никто из них был не в состоянии. Первую свою тюремную пайку хлеба они уступили старожилам. Андриан даже порцию сахара — два кусочка — отдал крестьянину. Матрос сахар сунул в карман, а хлеб — через поднятые руки, поверх людских голов — протянул какому-то тощему пареньку, который хлеба вовсе и не просил.

— Отец! Курева не найдется? — обратился к Андриану какой-то арестант с щетиной на подбородке.

Старый профессор оскорбленно вскинулся, но тотчас вспомнил, что находится не в институтской лаборатории. Улыбнувшись собственной забывчивости, он иронически протянул:

— К сожалению, курева-то я и не захватил.

Шли дни. И шли ночи, которые, возможно, войдут в историю под названием «тысяча и одна варфоломеевская ночь», что, кстати сказать, неверно. Ведь преследуемой оказалась не одна какая-то религия и не какая-либо партия, а совершенно разные люди — виновные и безвинные. Здесь собрались те, у кого не было на совести никаких грехов, и те, кто еще несколько дней назад сам доставлял сюда безвинных людей. Но люди безгрешные очутились здесь не в силу своей невиновности, а виноватые — вовсе не из-за своих преступлений. Многое тогда казалось непонятным…

Количество людей в 408-й камере, с появлением там Андриана и его сотоварищей составившее сто тридцать одну душу, вскоре выросло до ста семидесяти четырех человек. И для каждого нашлось место. Как ни странно, пожалуй, заключенных могло бы поместиться и больше, если, например, на двух койках и под ними спали бы не по пять человек, а по шесть. Но поскольку число вновь прибывающих и уводимых из камеры было примерно одинаковым, количество обитателей камеры, рассчитанной на двадцать пять коек, остановилось на цифре сто семьдесят четыре.

Правилами тюремного распорядка заключенным предписывалась получасовая прогулка в день. И книги для чтения им тоже полагалось получать. Но правила эти при всем желании невозможно было бы соблюсти, даже если бы такое желание существовало. Поэтому люди убивали время как могли. Например, мастерили из рыбных костей иглы и шили. Из рубашки — носовые платки. Из казенного одеяла — домашнюю обувку; ведь из-за невероятной скученности следить за сохранностью тюремного имущества было невозможно. Любители кропотливого труда выдергивали из подола рубахи нити и скручивали их, чтобы не рвались при шитье. Но большинство арестантов развлекались игрой в шахматы и домино. Шахматные фигуры лепили из хлебного мякиша, белый цвет достигался за счет зубного порошка, а на черных фигурах черный хлеб, захватанный грязными руками, становился еще чернее. Из хлебного же мякиша изготовлялись и вещи посложнее, вроде наглядных пособий по геодезии. Кто-то пустил слух, будто отсюда, из тюрьмы, людей погонят на строительство дорог, и в камере организовались курсы подготовки дорожных мастеров. Курсы насчитывали немалое количество слушателей, вот только подобия геодезических приборов каждый день приходилось лепить заново, так как по ночам их кто-то съедал. Злоумышленника поймать не удавалось, и в этом было его счастье: за воровство расправлялись без всякой жалости. Голод мучил людей. Шестисотграммовая хлебная пайка съедалась до последней крошки, и каждый радовался, когда по установленному старостой распорядку подходил его черед получить добавку — полчерпака капустной баланды. Радость была еще больше, если очередь выпадала на «рыбный» день, когда вместо «щей» на добавку можно было разжиться «ухой».

Курсы дорожных мастеров вел химик по специальности, бывший главный инженер фабрики резиновых изделий. Однако, по мнению профессора Андриана, он весьма неплохо разбирался и в геодезии, так что не было причин вмешиваться. Ему казалось курьезным, что здесь, в тюрьме, людям вздумалось осваивать новую специальность, хотя само по себе намерение, конечно же, было похвальным: лишние знания никогда не помешают.

Одни проводили время в жарких научных спорах, другие осваивали иностранные языки. В учителях и в учениках недостатка не было. Матрос поведал историю своей жизни, начавшуюся в Архангельске и продолженную в Кронштадте; пройдя фронты и заводские цеха, матрос бросил якорь в этой камере. Человек с грыжей, преподаватель литературы по специальности, пересказывал романы — с многодневными продолжениями и с такой поразительной точностью, что его с удовольствием слушали даже те, кому содержание было известно. Один молодой инженер дал полное описание «Куин Мэри» — крупнейшего в мире парохода, на котором он несколько месяцев назад совершил путешествие в Америку.

— Эта американская поездка и вменяется мне в вину, — добавил он, завершая свой рассказ. — А ведь я не напрашивался, меня послали. Перед этим проверяли, надежен ли я. И вот вам, нате… — Губы его скривились в горькой усмешке.

Люди перезнакомились, сдружились, как во время очень долгого путешествия по железной дороге. О прошлом вспоминали охотно, а о настоящем, о жизни в стенах тюрьмы, почти не говорили. Если человека одолевали мысли о жене, детях, матери или о работе, он ложился где придется и затыкал уши. Случалось, даже засыпал, если места хватало. Ведь даже на полу люди спали в четыре смены.

Но для тех, кто возвращался с допроса — измученных, истерзанных, — всегда высвобождалась целая койка. Это заключенным удалось организовать, хотя больше они ничем не могли облегчить участь своих товарищей. Скажем, создать тишину они были не в силах. Как бы ни было худо человеку, а шум вокруг не стихал ни на минуту. Актер в полный голос декламировал стихи. Рядом громко смеялись над анекдотами. Мужики вели нескончаемые разговоры о пахоте и жатве да о том, какие облака к какой погоде. Адвокат пересказывал курьезные случаи из судебной практики. Слепленные из хлеба квадратики домино со стуком впечатывались в дощатую постель и частенько рассыпались в крошки под ладонью азартного игрока.

По сравнению с остальными профессор легко переносил тюремную жизнь. Возможно, потому, что у него не было ни жены, ни детей, но главным образом потому, что хлебной пайки ему хватало, и даже кое-что перепадало соседям. Баланды в обед, утреннего пойла, именуемого чаем, и двух кусков сахара старому человеку было вполне достаточно; голода он не чувствовал.

Как только жизнь перестает ухудшаться, она вроде бы становится лучше. Один из сокамерников Андриана, лысоватый инженер, из крошечного кусочка проволоки, затачивая его о кроватную ножку и цементный пол, сделал иглу. Теперь он пытался просверлить этой иглой отверстие-ушко в другом кусочке проволоки. Андриана, который не был непоседливым или вертлявым, он просил весь день сидеть к нему спиной, чтобы надзиратель через «глазок» не заметил его трудов.

В награду он Андриану первому показал готовую иглу.

— Ну, что скажете?

— Превосходно, — с одобрением отметил профессор. — Вы и прежде конструировали приборы?

— Это как посмотреть. Я сконструировал первый в стране танк.

— Да, нешуточное дело. Жаль, что там… как бы это выразиться, в цивильной жизни мы не были знакомы. Но, впрочем, не исключено…

— Полноте, профессор, — прервал его инженер. — Оглянитесь вокруг.

— Пожалуй, вы правы…

— И постарайтесь перепроверить мои расчеты.

— Какие расчеты?

— Видите ли, плотность населения в нашей камере, груды хлебных паек, какие удается видеть у дверей других камер, когда по утрам идет раздача хлеба, затем рассказы заключенных, попавших сюда из других камер и из других тюрем, и наконец, средний срок пребывания в нашей камере — все это позволяет произвести определенные расчеты. Учитывая все доступные данные, я пришел к следующим результатам, — последовал длинный ряд цифр. — Этот контингент в среднем меняется в течение двух-трех недель. По моим подсчетам, средний срок пребывания — восемнадцать дней. Люди приходят и уходят, небольшими партиями, но изо дня в день. Другой вопрос: куда? Следующий вопрос: почему староста вот уже полгода сидит здесь? На мой взгляд, потому, что он доносчик, стукач.

— Не думаю. По-моему, он человек порядочный. Да и о чем ему доносить?

— А это неважно. Внедрение доносчиков — прочно укоренившаяся практика. Ее применяют, даже если в этом нет нужды. Но все это ерунда. Вернемся к цифровым данным.

— Если ваши расчеты правильны…

— Правильны, профессор, правильны! Придет пора, когда мои расчеты будут подтверждены документально. Давайте-ка лучше займемся контрольной проверкой. Например! Когда из соседних камер выводят на оправку, на каждого человека приходится полторы минуты.

— Эти полторы минуты на человека я тоже высчитал, хотя и не задавался этой целью специально, — чуть смущаясь, признался профессор.

— Ну а мне удалось также установить, что контингент нашего коридора соответствует средним данным всех коридоров да и других тюрем тоже.

— Мне представляется это логичным.

— Видите ли, даже по самым случайным, разрозненным сведениям можно…

— Я все понял. По-моему, ваши расчеты безупречны.

— Весьма польщен такой оценкой моих скромных результатов со стороны признанного специалиста по исчислению вероятностей.

— Что касается цифровых выкладок, тут все в порядке… Но как вы объясните причину явления? Саму причину?

— Взгляните на человека в углу, — инженер ткнул в темный угол камеры. — Вон тот, с отечным лицом — типичный сердечник, насколько я могу судить. Старый член партии, но и он не понимает, что происходит. Кстати сказать, староста все время за ним следит: этот человек однажды пытался покончить с собой.

— Разве можно препятствовать, если сам человек того хочет?

— Тюремными правилами запрещено.

Так протекала жизнь этого большого сообщества людей, вплотную притиснутых друг к другу. Глаза лихорадочно блестели, отросшая щетина на лицах и серо-зеленая бледность при тусклом свете круглосуточно горящей лампочки, тонущей в облаке испарений, смазывали индивидуальные различия. Все мужчины, раздетые до исподнего, сидели или пристраивались на корточках, поскольку ходить было невозможно и в переполненном помещении людей нестерпимо терзали жара и миазмы, сравнимые разве что с тропическими.

Некоторые заключенные пытались укрепить организм гимнастикой. О целесообразности физкультурных упражнений велись оживленные споры. Врач — мужчина крепкого сложения, но из-за потери очков совершенно беспомощный — утверждал, что при таком спертом воздухе гимнастика не столько помогает, сколько вредит. Некий учитель танцев, обучавший современным танцам публику в парке культуры и отдыха, горячо отстаивал противоположное мнение. Неподвижный образ жизни, говорил он, приводит к отеку ног и парализует всю мышечную деятельность; если же к месту заключения отправят пешим этапом — как тогда быть?.. Ведь на последнем участке пути их вряд ли повезут по железной дороге…

— Железную дорогу придется строить нам. То есть вам, — поправился он. — Меня-то, наверное, на тяжелые работы не пошлют, у меня вторая специальность — парикмахер. Так что попадем мы на строительство дороги, на шахту или на лесоповал — парикмахер везде нужен.

— Аккурат без парикмахера не обойдешься, — язвительно вставил матрос.

— Прошу прощения, папаша, мне лучше знать. Без парикмахера и без врача действительно нигде не обойдешься. Вот инженеры практически не нужны, а где и требуются, там их всегда с избытком.

— Ничего, зато моя спина нигде не лишняя, — сказал матрос. — Лопату, кирку, пилу, мешок — что хочешь взвалить можно. А ежели в руках будет не машинка для стрижки, а лопата, то хоть никто не позавидует.

Споры, перебранка, смех, сонный храп, тихие разговоры и громкая декламация актера — все смолкало, как только в замке поворачивался ключ и со скрежетом отодвигался засов. К тому моменту, как открывалась дверь, в камере воцарялась мертвая тишина.

Надзиратель не входит в камеру. Прямо с порога, приглушенным голосом спрашивает:

— Кто тут на букву «Б»?

Те, чья фамилия начинается на букву «Б», непослушными, дрожащими губами выговаривают свою фамилию один за другим в очередности, диктуемой темпераментом, и очень редко когда отвечают одновременно двое.

Наконец надзиратель, сверяясь со списком в руках, выуживает нужного арестанта и останавливает перекличку:

— Одевайся!

И тогда несчастный человек (еще минуту назад рассказывавший сам или слушавший чужие рассказы, игравший в шахматы или домино) трясущимися руками натягивает штаны, надевает пиджак и на подкашивающихся ногах идет к двери, переступая через тела. Одной рукой он поддерживает штаны, сползающие из-за срезанных металлических крючков и застежек. Но это единоборство со штанами длится лишь до порога. Едва переступив порог, заключенный слышит команду: «Руки назад!» Заключенный пожимает плечами и предоставляет брюки собственной судьбе…

— По-моему, и до меня сегодня черед дойдет, — высказывает предположение тот или иной из загостившихся в камере.

Захлопывается дверь за арестантом с фамилией на букву «Б». Кажется, первыми приходят в себя шахматисты, но вскоре раздается и смех, а храп возобновляется и того раньше.

— Почему они не вызывают людей по фамилиям? — поинтересовался профессор у инженера.

— Потому что они теперь и сами не знают, кто у них в какой камере сидит. Не справляются с потоком. Но если они выкликнут человека, которого в камере нет, мы нечаянно можем узнать, что кто-то из знакомых тоже арестован.

— Возможно, — согласился Андриан.

— Более того!.. Вы не обратили внимания, что иной раз вся буква прокручена, а надзиратель все таращится в список. И либо заставляет всех снова выкликать свои фамилии, либо закрывает дверь. Наблюдали такие случаи?

— Да.

— Вот видите! Они и сами не знают, кто где сидит, — торжествующе заключил инженер, испытывая в этот момент такое же удовлетворение, как в лучшие дни своей жизни.

— Вы правы. Но почему все это происходит, почему?

— Вот этого, профессор, я и сам не понимаю. Я спрашивал политиков, старых партийцев, в том числе и того, что сидел в дальнем углу. Так они либо признаются, что сами ничего не понимают, либо молчат. Но и молчат не потому, что понимают. Просто осторожничают. Лишь матрос вчера высказался, что надо бы сообщить товарищу Сталину, так как то, что здесь происходит, есть явная диверсия против коммунизма.

— Не может быть, чтобы никто не понимал.

— Понимать-то, пожалуй, и понимают. Но лишь в такой степени, как о бессмыслице мы знаем, что это бессмыслица. Видят, что «безумие, но в нем своя система», как цитирует наш актер «Гамлета». Сегодня, кстати, он обещал продолжить чтение, но что-то декламации не слышно. Смотрите, его колотит от страха: ведь его фамилия тоже на букву «Б»… Ну что ж, поживем — увидим. Если действительно в этом есть какая-то система, то я ее выявлю.

Старый профессор лишь молча кивал, соглашаясь.

Меж тем большинство заключенных успели прийти в себя. Шахматные фигуры из хлебного мякиша совершают глубоко продуманные, осторожные ходы, в кружке геодезии от освоения азов переходят к понятиям более сложным. И вновь открывается дверь.

— Кто здесь на букву «Л»?

На этот раз дрожат от страха все, чья фамилия начинается на букву «Л», дрожат, пока не кончится перекличка. А тот, на кого пал выбор надзирателя, готовится в трудный путь. Он пробирается к двери, перешагивая через море людских рук и ног, и ему со всех сторон протягивают папиросы или попросту суют в карманы. Большинство следователей разрешают курить во время допроса, некоторые даже сами угощают папиросой. Закурить во время допроса — огромное облегчение.

Оставшиеся в камере тоже поспешно закуривают. В особенности те, чья буква теперь на очереди. Влажный спертый воздух пропитывается табачным дымом.

Старый профессор в первые дни пытался переубедить людей. Говорил он спокойно, в отличие от прежней своей запальчивой манеры:

— Курить вредно, тем паче в наших условиях. Теснота, непроветриваемое помещение, недостаточное питание…

Его высмеяли.

Крестьянин смеяться над ним не стал, но припомнил пословицу кстати: «Снявши голову, по волосам не плачут».

— Самое милое дело отвыкнуть бы дышать, а еще лучше не пользоваться бы парашей, — сердито возразил тощий бухгалтер.

— Но ведь подумайте сами: как вы нервничаете, когда курево на исходе.

— Тут вы правы, — согласился матрос. — Но в сорок два года ломать себя… да пропади оно пропадом!

Профессор не стал настаивать. До чего же нелепым было его возмущение курящими студентами и война, которую он на пару со своим верным помощником вел в лаборатории! «Смешно и нелепо, как любая крайность». Да, кстати, как он там, его старый приятель? Чего доброго, подумает, будто бы у него, профессора, была какая-то двойная жизнь, за которую он теперь расплачивается… Нет, этому дядя Юра ни за что не поверит! Ну а студенты, которые сейчас готовятся к зачету? Не заподозрят же они его… «Какая чудовищная нелепость!..»

Громкий взрыв хохота вывел его из задумчивости. Слушатели курса геодезии и те, кто находился поблизости, покатывались со смеху.

— Что там такое? — спросил профессор у специалиста по исчислению вероятностей.

— Видите вон того коренастого человека? Он стоит рядом с химиком. Слесарь, его позавчера привели.

— Вижу. Ну и в чем дело?

— Оказалось, его посадили за то, что он в универмаге вслух возмущался качеством галош.

— И был не прав?

— По всей вероятности, нет. Но тот, кто читает лекции — вы ведь знаете, он был главным инженером на фабрике резиновых изделий, — утверждает, что, судя по всему, он не успеет завершить курс, — засмеялся и инженер. — Ведь его обвиняют в том, что он с вредительской целью выпускал некачественные галоши. Но если претензии к качеству галош считаются клеветой…

— В самом деле парадоксальная история… Ну и что же теперь будет?

— Ничего, дорогой профессор, ровным счетом ничего. Оба останутся здесь. Слесарь по пункту десятому получит за агитацию лет пять-десять. А инженер проходит по пункту девять, как вредитель. Ему так дешево не отделаться, тут пятнадцать лет обеспечены. Ну разве не смешно?

— Я этому не верю.

— Профессор, дорогой вы мой! Вас уже вызывали на допрос?

— Нет еще. Весьма удивлен этим обстоятельством и весьма сожалею, что это безобразие так затянулось. Уж я им докажу, что ни в чем…

— Докажете? Я просверливаю ушко уже в третьей иголке, но как доказать, что я не верблюд, способный пролезть в игольное ушко?.. А ведь от меня требуют именно этого. Ну да сами убедитесь… Кстати, не желаете ли хоть слегка почистить ботинки? По-моему, они явно в этом нуждаются. Ребята, что шьют бурки, уделили мне обрезки одеяла.

— Ах, благодарю! Вы очень любезны.

И профессор Андриан впервые после нескольких десятков лет вновь собственноручно чистил свои башмаки, как в бытность свою мальчонкой, когда он еще ходил в начальные классы. В их маленьком городишке едва стоило сойти с деревянной мостовой, как ноги по щиколотку увязали в грязи.

С курильщиками он тоже примирился. Поначалу всего лишь примирился, а затем и полюбил их: ведь они, бедняги, вследствие своего дурного пристрастия страдали больше, чем он. И любители выпить, и чревоугодники, и женатые люди, и многодетные отцы семейства — все они тоже страдали ни за что…

Дня через два надзиратель поинтересовался фамилиями на букву «А» и, когда профессор назвал себя, прекратил перекличку.

— Одевайся и пошли!

Старый профессор также трясущимися руками натянул брюки. Когда он сунул ноги в башмаки без шнурков, матрос шепнул ему:

— Может, найдем вам папироску.

Профессор отрицательно покачал головой. «Как хорошо, что я не курю», — подумал он. Папиросы в камере были на вес золота, уж это-то он знал.

Наверху, на втором этаже, он с наслаждением полной грудью вдыхал воздух, после камеры казавшийся таким свежим.

Его ввели в какой-то кабинет.

— Садитесь, пожалуйста, — вежливо предложил молодой человек, хозяин кабинета.

Воздух здесь тоже был приятный, только пахло одеколоном.

Лицо молодого человека — синевато-серое — слегка припудрено. Видно было, что его только что побрили. Запах одеколона шел от его волос, и профессор, пожалуй, вообще не обратил бы на это внимания, если бы сами жесты молодого человека не наводили на мысль о сходстве его с парикмахером.

— Фамилия, имя? — раздался вопрос по другую сторону письменного стола.

Профессор ответил.

— Год и место рождения?

Андриан дал и эти сведения.

Следователь откинулся в кресле и широко распростер руки, блаженно потягиваясь, похрустывая косточками. Затем за спинкой кресла свел руки вместе и пренебрежительным, скучающим тоном задал следующий вопрос:

— Вы говорили, будто бы наш вождь не является вождем всего человечества? — Он высвободил руки из-за спинки кресла и, облокотясь на стол, оперся подбородком о кулаки. Взгляд его неподвижно застыл на лице профессора Андриана.

— Нет, не говорил.

Молодой человек наклонился вперед и, притворяясь обозленным, выкатил глаза:

— Отнекиваться вздумали? Мы вам живо восстановим память! — Он погрозил Андриану кулаком.

Старый профессор рассерженно насупил брови и не удостоил дерзкого молодого человека ответом. А тот вновь откинулся на спинку кресла.

— Напоминаю. В университете во время заседания естественно-научного факультета… сейчас скажу точно, когда это было, — он выдвинул ящик письменного стола и заглянул в какую-то бумагу. — Седьмого февраля тысяча девятьсот тридцать пятого года. Присутствовали вы на этом заседании?

— Затрудняюсь сказать. Разве упомнишь такие подробности по прошествии трех лет?

— Не пытайтесь увильнуть от ответа, все равно не удастся. Были вы на заседании седьмого февраля тысяча девятьсот тридцать пятого года?

— Не помню. Но если в упомянутый вами день такое заседание действительно состоялось, то, по всей вероятности, я там присутствовал.

— Вот это другой разговор. А помните, как вам был напрямую задан вопрос: «Известно ли вам, профессор, что наш вождь является вождем всего человечества?»

— С какой стати кому бы то ни было понадобилось задавать мне этот вопрос?

— Зарубите себе на носу: вопросы здесь задаю я, а не вы! Но в порядке исключения отвечу: означенный разговор произошел в перерыве. Так как же?

— Не помню. Возможно, так оно и было.

— Ага! Надеюсь, и свой ответ теперь вспомнили?

— Нет.

— Старческая память подводит? Что ж, придется помочь. — Следователь снова выдвинул ящик стола. — «Эти вопросы не входят в мою компетенцию», — вот что вы ответили.

— Вполне возможно. Я по-прежнему утверждаю, что точно не помню, но если кто-то действительно задал мне такой вопрос, то я со всей очевидностью должен был ответить именно так. Это мой обычный ответ на аналогичные вопросы.

— Ах вот оно что! И что же вы подразумеваете под аналогичными вопросами?

— Если бы, к примеру, речь зашла о всемогуществе Господа, о премудрости Всевышнего.

— Вы человек религиозный?

— Помилуйте, как раз в том-то и дело, что я — человек не религиозный. В этих вопросах я не разбираюсь, а потому не считаю себя вправе отвечать прямо: «да» или «нет». Терпеть не могу, когда в диспуте стороны исходят из разных посылок. В таких случаях я почитаю за благо пресечь дебаты и обычно говорю: «Это не по моей специальности». Или: «Это не входит в мою компетенцию». Я, понимаете ли, физик. И диалектический материализм считаю правильным учением, поскольку он не противоречит постулатам физики.

— Гм…

Свежевыбритое лицо молодого человека выглядело помятым. Растопыренными пальцами он расчесал свою шевелюру, и от этого по кабинету вновь поплыли волны парфюмерных запахов.

— Ну ладно, — сказал молодой человек, который, на взгляд Андриана, был, видимо, не старше его студентов. Из ящика письменного стола он вынул чистые листы бумаги. — Вот тебе четыре листка, — сказал он. — Ступай в угол, садись за столик, вон туда, — он указал рукой, — и пиши чистосердечное признание. Подробно изложишь всю свою контрреволюционную, шпионскую, вредительскую и террористическую деятельность. Назовешь человека, который вовлек тебя в организацию, а также перечислишь всех, кого ты завербовал со шпионской, террористической и вредительской целью. В списке должно быть не меньше трех человек. — Он пододвинул старому профессору стопку бумаги и вытащил из ящика стола гибкую стальную линейку.

— Простите! Я стараюсь объяснить вам, что, кроме своей специальности, ничем другим не интересуюсь. Возможно, это ошибка, но ведь не преступление. Вызовите свидетелем директора института или моих студентов, справьтесь у руководства комсомольской организации. Кстати сказать, процитированный вами ответ лишь подтверждает мои слова…

— До сих пор все шло нормально, однако пора приступать к делу. Садись и пиши, а об остальном потом потолкуем.

— Мне не о чем писать.

— Пиши, говорят!

— Позвольте, но…

Гибкая стальная линейка обрушила первый удар на бритую голову старого человека. Удар не был болезненным, линейка опустилась на голову не ребром, а плашмя, и все же у профессора выступили слезы на глазах.

— Пиши!

— Я не знаю, что писать.

— Ах, не знаешь? Кто ты по специальности?

— Физик, преподаватель университета.

— Учитель, значит.

— Учитель.

— Ты бил учеников?

— Помилуйте, да это же взрослые люди!.. Чуть ли не ровесники ваши.

— Не бил, значит? Ну ладно. А тебя когда-нибудь били? Отвечай: били?

— Мать… однажды. Мне тогда было пять лет… Один раз.

— Всего лишь один раз?

— Да, — ответил Андриан самым решительным тоном. — Всего лишь один раз, да и то матери было так стыдно, что она никогда больше пальцем меня не тронула.

— И в школе тебя не били?

— Нет.

— Небось хорошо учился?

— Да.

— Ну тогда ложись сюда, на письменный стол. Придется мне стать твоим учителем. Я тебя научу писать.

Старый профессор не шелохнувшись сидел на стуле, куда его усадили в начале допроса.

— Ну как, не передумал? Может, теперь сообразишь, что от тебя требуется? Садись в угол и пиши!

— Да нечего мне писать! То есть, если вы желаете подтверждение в письменном виде, я могу написать, что никакой вины за собой не признаю. Политикой я не занимался. О преступлениях, в которых вы меня обвиняете, я и понятия не имею, они вообще чужды моим жизненным принципам. Я никогда…

— Не твоя специальность, так, что ли? — засмеялся молодой человек, размахивая линейкой перед носом старого профессора.

— В точности так. Не моя специальность. К политике не проявлял никакого интереса. Пожалуй, это недостаток… но…

— Это мы уже слышали. Кончай дурака валять! Будешь признаваться?

— Я все сказал.

— Тогда ложись сюда, на стол. Да поживее!

Старик, замерев, сидел на стуле и не двигался.

— Ложись! Ты, видно, все еще не понял, что со мной шутки плохи. — На лице молодого человека сквозь тонкий слой пудры пробился румянец гнева. — А ну ложись!

И тогда старый профессор медленно взобрался на письменный стол. Лег так, как, ему казалось, ложатся провинившиеся ребятишки в школе, только брюки спускать не стал. Ведь он даже в бытность свою школяром не видел экзекуции. У них, в сельской школе, была очень добрая учительница, и он лишь понаслышке знал, что учителя наказывают детей розгами. Он лег, как, по его представлениям, следовало ложиться в таких случаях, и закрыл глаза руками.

— Умеешь писать?

Андриан, уткнувшись ничком, молча качнул головой.

Упругая линейка резко просвистела в воздухе и опустилась — уже ребром.

— Будешь писать? — линейка просвистела второй раз.

— Умеешь писать? — тот же свист в третий раз.

— Будешь писать? Умеешь писать? Будешь писать? Умеешь писать?

Слезы на глазах старого профессора высохли. Он почувствовал в себе силу, зная, что не станет оговаривать самого себя, не станет клеветать на других. Теперь ему не было нужды закрывать глаза руками.

И вот, лежа на столе под ударами, сыплющимися на спину и затылок, он вдруг увидел возле самой головы объемистую пепельницу, полную окурков. Иные папиросы были выкурены лишь наполовину, другие и вовсе чуть ли не целые.

Источавший парфюмерные запахи молодой человек с синевато-серым лицом нервно работал линейкой, а раскрасневшийся от волнения старик, на голове которого после стрижки наголо едва начала пробиваться седина, осторожно шевельнул рукой. Затем естественным неторопливым движением, словно он всю жизнь только этим и занимался, профессор Андриан протянул руку к пепельнице. Чуть выждал, затем запустил туда пальцы и выгреб окурки.

— Умеешь писать? Будешь писать? Умеешь писать? Будешь писать?

Старый профессор медленно подтянул к себе полную горсть и сунул окурки в нагрудный карман пиджака, который портные называют кармашком для сигары, а иные щеголи украшают цветным шелковым платочком. В тот карман, где он несколько десятилетий носил свое любимое вечное перо фирмы «Ватерман» вплоть до того момента, когда при обыске перед баней у него не отобрали это с точки зрения тюремных правил во многих отношениях опасное орудие. Снабженная золотым пером, ручка представляла собой ценность; будучи письменной принадлежностью, подлежала особому запрету, а в качестве металлического предмета могла быть использована при подкопе стены или для повреждения оконной решетки, равно как орудие самоубийства, а стало быть, как вспомогательное средство при побеге любого рода…

Ударов он почти не ощущал, но слезть со стола без посторонней помощи не смог. Молодой человек звонком вызвал конвойного, и тот ухватил профессора под мышки.

— И меня мучаете, и себе вредите, — устало проговорил молодой человек. — Рекомендую одуматься к нашей следующей встрече.

Когда Андриан вернулся в камеру, сотоварищи без лишних слов высвободили ему целую койку, хотя к этому моменту там спали четверо. Старосте достаточно было, не отрываясь от шахмат, лишь бросить взгляд, чтобы убедиться: привычная процедура проходит как надо, безо всякого приказного вмешательства.

Старый профессор, скрипя зубами от боли, перевернулся на живот и с полчаса неподвижно пролежал в этой позе. Затем сделал матросу знак подойти.

Здоровяк матрос наклонился к Андриану, подставив ухо к его губам.

— В нагрудном кармане… — проговорил Андриан.

Матрос не мог взять в толк, чего старик хочет.

— Достаньте у меня из кармана и раздайте остальным.

Матрос выгреб из кармана лежащего ничком старика обгорелые, раздавленные окурки и просыпавшийся табак весь до остатней крохи. Затем, простерев свою широкую ладонь, показал окружающим подарок.

Настала тишина. Расходясь волнами, она захватывала все более широкие круги, пока не проникла в самые отдаленные уголки камеры. Тишина была столь полной и абсолютной, что встревожила расхаживающего взад-вперед по коридору тюремного надзирателя. Он подскочил к камере и прижался глазом к круглому отверстию в двери… Но через отверстие, во всех тюрьмах мира именуемое «иудиным оком», надзиратель не увидел ничего из ряда вон выходящего. Сто семьдесят четыре арестанта никуда не сбежали и даже не померли. Просто умолкли. Этот непрестанно галдящий, шумливый, не способный утихнуть ни от каких угроз и принуждения неугомонный люд погрузился в благоговейное молчание.

Но лишь на минуту. В следующий момент они снова шумели, смеялись, ссорились из-за какого-то очередного дележа. Коридорный успокоился и продолжил свой привычный обход.

Старый профессор проспал два-три часа; если лежать без движения, то боли не чувствуешь. Когда он проснулся, инженер — специалист по исчислению вероятностей присел на край койки.

— С обеда осталось немного баланды, — предложил он.

— Спасибо. Есть совсем не хочется.

— Понятно. Зато водой с сахаром я вас напою и даже спрашивать не стану, хочется вам или нет.

Профессор маленькими глотками с удовольствием прихлебывал подслащенную воду.

— Говорить вам не трудно?

— Ничуть.

— Тогда расскажите, что было на допросе. Насколько я могу судить, проходил он довольно бурно. В чем вас обвиняют?

— Во время одного из заседаний я заявил, что не в моей компетенции определять, кто является вождем человечества.

— Разумеется, вы отрицали.

— Отчего же? Я вполне мог сказать это. Не помню, где и когда, но вполне мог высказаться в таком духе. Без всякой, знаете ли, задней мысли. Просто чтобы отвязаться от излишних вопросов. Я всегда отговаривался такой фразой, чтобы меня оставили в покое.

— Ай-ай-ай, профессор! А еще распинались, будто ни в чем не виноваты. Да это бесспорный десятый пункт — контрреволюционная агитация. Вы — поразительнейшее исключение на общем фоне, поскольку единственный из всех действительно изрекли нечто предосудительное. Уж какие тут люди с прошлым попадаются, но и тех ни в чем уличить не удается, разве что оклеветать, будто бы они бог весть что говорили. Ну, да это сущий пустяк: максимум десять лет и отбывание срока не в самом худшем месте. Хотя трудно предсказывать заранее. Может, отделаетесь пятью годами… Значит, вы чистосердечно признались. Что ж, самая разумная форма поведения: чем скорее избавиться от допросов, тем лучше. Стену лбом не прошибешь…

— На допросе я заявил: вполне возможно, что я и говорил нечто подобное.

— Ну и молодцом! Легкая уступка во имя главного: Советский Союз и дело социализма превыше всего. Так что вы избрали неплохой выход… Но тогда… чем это объясняется? — он указал на спину профессора.

— Видите ли, этот молодой человек потребовал, чтобы я назвал сообщников. «Сообщники»! Неслыханно!

— Ага, значит, участие в преступной организации! Тогда, конечно, речь зашла и о вредительстве. Шпионаж и террор тоже по вашей части, не так ли?

— Он велел мне все изложить в письменном виде.

— Понятно. Расхождение во взглядах, — он снова указал на спину профессора, — произошло на этой почве.

— По-моему, не составляет труда вычислить это, — с досадой произнес Андриан.

— Вот тут вы ошибаетесь, профессор. Есть люди, которые считают упорство, отрицание вины излишним…

— Излишним?

— Вот именно. Некоторые полагают, что проще назвать какое-нибудь имя… скажем, человека, о котором наверняка известно, что он и без того уже здесь, а может, еще в прошлом году…

— Почему я должен клеветать на других? Ведь тем самым возводишь поклеп и на самого себя!

— Если бы знать, что есть хоть какой-то смысл в подобной защите… Если бы была уверенность, что во всем этом кроется какое-то рациональное зерно… Но здесь и следа нет логики или здравого смысла. И я ставлю вопрос так: разве не преступление жертвовать собою, придерживаясь разумных и нравственных норм, которые в данных условиях недействительны?

— Советуете мне не останавливаться перед оговором?

— Нет! Ведь и сам я пока еще не принял окончательного решения. Я «признался», к примеру, что получил таинственное письмо. Это очень понравилось молодому человеку. Тогда я «признался», что подал оговоренный в письме знак, означающий мое согласие. Это также понравилось следователю. Теперь остается лишь один спорный момент, благодаря которому я все еще считаюсь «подследственным». Я утверждаю, что не успел получить сигнал к началу деятельности, поскольку «бдительность следственных органов», то бишь мой арест лишил неизвестных злоумышленников такой возможности. Это выражение: «бдительность следственных органов» — также очень пришлось юноше по сердцу. Зато ему не нравится, что та же самая бдительность помешала мне завербовать других участников организации. На этом пункте мы пока что застряли. Но, глядишь, и удастся выкарабкаться.

— Вас не расстреляют?

— Думаю, что нет. Я рассчитываю лет на десять — пятнадцать.

— Это называется «выкарабкаться»?

— Конечно! Почки не отобьют, и на том спасибо. А дальше, поживем — увидим… Dum spiro, spero — пока дышу, надеюсь! Если мне не изменяет память, это сказал Декарт — великий математик, не чета нам с вами. Отчего бы, профессор, и вам не попытаться изобрести конструкцию вроде моей? Можете вообще повторить все слово в слово, да и дело с концом… Они сами не принимают всерьез подобные признания.

— Вряд ли я прибегну к подобной конструкции. Но во всяком случае, благодарю за совет… Проясните мне, пожалуйста, вот какой вопрос. Вы однажды упомянули, что в нашей камере немало старых партийцев. Как они относятся ко всему происходящему и к этим так называемым «признаниям»?

— Да никак. Они понимают еще меньше нашего. Впрочем, я выразился неточно: они абсолютно ничего не понимают. Так же, как и мы. Кстати, я ведь тоже партиец. Вот уже пять лет. Но я имею в виду закаленных борцов, ветеранов.

— Вы вроде бы обмолвились, будто они понимают еще меньше нашего. Но почему?

— Потому что они пытаются отыскать закономерность и не находят. Мне-то ведь тоже не удается выявить какую-либо систему или правило. И что же я тогда делаю? Считаю все происходящее исключением из правил. Однако я не нахожу доказательств необходимости этого исключения. Возьмем самый простой пример. Для чего, спрашивается, нужны эти «чистосердечные признания обвиняемых»? Совершенно очевидно, что никому они не нужны. Тогда для чего их выколачивают из людей, если они уже сегодня излишни, а в будущем и вовсе утратят свою доказательную силу? Но как видите, их добиваются…

— В сущности, вы не сказали ничего утешительного, мой друг, — простонал профессор.

Его собеседник обреченно поднял руки, затем безвольно уронил их на колени. Чуть погодя он вернулся к прерванной работе: ему вновь посчастливилось раздобыть где-то кусочек проволоки, и он сверлил дырку, чтобы сделать из проволоки швейную иглу…

Когда профессора вызывали на допрос, все повторялось сначала. Если Андриану удавалось дотянуться до пепельницы и там были окурки, он прихватывал их для своих сокамерников.

Однако дары его больше не вызывали благоговейной тишины. Находились арестанты до того нахальные, что не стеснялись запустить руку в профессорский карман, пока помогали ему добраться до койки, а если в кармане было пусто, сердито ворчали. Но если даже старик возвращался с поживой, то в камере начинался шумный, ожесточенный дележ, и разбушевавшиеся страсти насилу удавалось утихомирить коридорному надзирателю; заслышав шум, он подходил к двери и в сердцах барабанил ключом по железной обшивке. Если появлялась возможность разжиться куревом, людей было не запугать даже карцером. Темнота? Хоть какое-то разнообразие после лампочки, горящей круглые сутки. Холод? Не мешает и проветриться после нестерпимой духоты. Сырость? Это похуже, однако, скажем, воспаление легких — тоже какой-никакой поворот судьбы: либо смерть, либо лазарет, где харчи все же лучше. Надзиратели словно бы тоже понимали это, потому что никогда не вмешивались в ссоры заключенных, даже не переступали порога камеры. Впрочем, тут сказывалась и извечная черта всех охранников: они преувеличивали способность пленников к отпору.

А узник, сколь бы тяжела ни была его участь, все же сохраняет надежду. Каждый из них оставляет для себя крошечную лазейку в массивной стене отчаяния. Каждый, даже специалист по исчислению вероятностей…

— Может, все еще повернется к лучшему, — как-то раз тихо произнес он, вновь усаживаясь на край койки, возле измученного профессора. — Должны же они опомниться. Да и наверху рано или поздно станет известно о том, что творится… Ничто не может превзойти собственные пределы, даже бессмыслица.

— Да-да, конечно, — пробормотал старый профессор, который все меньше и меньше нуждался в утешении…

И вот в один из последних дней марта, когда на улице в пахнущем талым снегом воздухе уже ощущалось дыхание весны, а в камере жара и вонь человеческих испарений стали еще невыносимее, заключенного по фамилии на букву «А», который неполных два месяца назад был профессором физики, снова вызвали на допрос.

— Дед, смотри в оба, — шепнул ему матрос, который и сам был болен. — Вдруг да курево попадется…

Но Андриан в тот день не вернулся.

Это никого не удивило.

Не вернулся он и на следующий день. В этом тоже не было ничего необычного.

На третий день сокамерники стали гадать, что с ним случилось. По мнению матроса, старик умер.

На четвертый день инженер сказал матросу:

— Боюсь, что ты прав… А может, его перевели в другую камеру. Да, вероятнее всего, так…

— Может, и так. — Матрос не стал спорить.

Никто из них никогда больше не видел старого профессора. Возможно, он вовсе и не умер. Как бы там ни было, а земля и прочие небесные тела, строго следуя законам науки, не отклонились от своей оси.