– Я колебался до последнего момента, – сказал он мне. – Зачем тебе знать, чем кончила Анаис? Разве она заботила тебя после твоего отъезда? Она лишила тебя кое-каких удовольствий, но жизнь сулила тебе столько всего остального.

Было три часа ночи. Мы только что отпраздновали последнее представление нашей пьесы. И вдруг он, на тротуаре. Как давно он ходит тут взад-вперед?

– Что же ты не зашел? Поужинал бы с нами.

– Я боялся помешать.

Он не захотел быть представленным окружавшим меня людям и снова начал ходить взад-вперед по противоположному тротуару. Он чинно ждал, и его непреклонное терпение, как и раньше, вызвало у меня сердцебиение.

– Куда поедем в этот час? – спросил я, присоединившись к нему.

– Поехали ко мне!

Он жил на последнем этаже маленького четырехэтажного дома за городской чертой. От лестницы несло общественным туалетом. Белый кафель на стенах и ступенях усиливал это впечатление. Когда мы поднялись до третьего этажа, свет автоматически отключился, но Винсент уже держал руку на выключателе. Я вспомнил широкую лестницу и лифт в доме на авеню Анри-Мартен: ворсистый лиловый ковер, перила из кованого железа, кабина из лакированного дерева с зарешеченными стеклами. Памятка под стеклом гласила, что лифт может принять трех человек в цилиндрах и с эгретками. Винсент, должно быть, переехал из одного дома в другой, не заметив различия. Как не заметил он разницы между кафедрой истории в Сорбонне и бензоколонкой. Вообще-то он мало что замечал. Он не знал, где он. Ничто не представляло большого интереса в его глазах. Однако именно он дожидался Анаис.

Не я. Возможно, он все еще ждал ее. Тридцать лет, без устали, не забывая ни на один день. Какая страсть таится в этом равнодушии!

Стены двух больших смежных комнат были покрыты книжными полками.

– Я уже не читаю, но не могу решиться все это продать. Впрочем, я бы за них не много выручил.

Он сказал это мне, словно извиняясь. За то, что больше не читает? За то, что не продал свою библиотеку?

В первой комнате стоял огромный письменный стол тридцатых годов, должно быть, обнаруженный среди аксессуаров старого детективного романа. Канапе, обитое бархатом цвета хаки, низкий столик и два непарных кресла были более позднего происхождения, но весьма неказисты. Здесь явно было далеко от авеню Анри-Мартен, но Винсент, повторяю, никогда не отдавал себе отчет, где живет.

Застекленная дверь вела на террасу. Тощие побеги герани сползали из большого цветочного ящика под паром на цементные плиты. Вокруг железного столика стояли четыре садовых кресла из белой пластмассы.

– Располагайся, – сказал Винсент без намека на юмор. – Я принесу чего-нибудь выпить.

Терраса выходила на бульвар. Две ночные бабочки выбрались на шоссе, чтобы поближе продемонстрировать свои тяжеловесные танцы водителям редких проезжающих машин.

Винсент вернулся с бутылкой минералки.

– Спиртного не предлагаю, правильно? А газировка освежает с похмелья.

– Мне еще не так плохо.

– Но может стать, – предупредил Винсент.

Через год после описанных событий Анаис вернулась на авеню Анри-Мартен. Это случилось однажды утром, очень рано. Она постоянно являлась на заре, словно последний сон. Этот сон обладал странной завлекательностью кошмаров. В нем обнаруживалось все, что тайно привязывало меня к нашей маленькой музе и еще сегодня погружает в чувство ностальгии и угрызений совести, именно угрызений, ибо то, что Винсент собирался мне сообщить, я предвидел с первого дня.

Тридцать лет спустя я все еще храню смутное воспоминание об этой покорности в моих объятиях, об этом наслаждении, возникшем из глубины мрака, последних уступок тела, немых радостей, мягко засыпавших снегом мои ночи. Разве я не ведал, что обнимаю подневольное существо? Анаис предоставляла мне то, что у нее забрали другие, чем обладали в самом полном и страшном значении этого слова. Таким образом я довольствовался объедками с пира – с оргии. Вернее, я ими упивался. Я причащался обесчещенным телом Анаис вместе с посвященными в тайный ритуал, в котором я был не прочь поучаствовать. Выкрашенная хной девичья тайна пылала от ударов неслыханных непристойностей, а она давала мне этим насладиться. В самом потаенном месте ее тела странное лиловое веко слепого глаза смыкалось в сладком предчувствии скорого позора изнасилования, а она призывала меня насладиться и этим. Ее пальцы, язык, впадины подмышек по очереди побуждали меня к новым непристойностям. Она любила воспламенять рыжие отсветы своих буйных локонов белыми искрами, которые усердными ладонями добывала из ствола моего желания.

Она предлагала мне все, что у нее забрали. Она возвращала мне все, что у нее вырвали или похитили, и я не отказывался грабить ее грабителей. Возможно, она обретала таким образом чувство свободы.

Ты вернулась в тихую и печальную квартиру, бедняжка Анаис. Винсент не выказал радости, увидев тебя снова: он умел скрывать свои чувства. А ты – ты была не слишком расположена догадываться об истинном положении вещей: если он в тебя влюблен, так пусть придет к тебе в постель. Ты не просила его проводить бессонные ночи под твоей дверью. Что ж поделать, если он заработал насморк! Но какое одиночество: ты и он!

И все-таки ты осталась. Тебе было некуда больше идти. Твоему пути пришел конец. Нет? Не совсем?

Винсент задался целью спасти тебя от тебя самой, ведь так? Стереть твое прошлое, как стряхивают с себя плохой сон? И облечь тебя добродетелью. Ты ему не мешала, потому что тебе было все равно. Тебе снова хотелось есть. Грязные истории пробуждали твой аппетит, и ты неизменно находила кого-нибудь, кто мазал тебе бутерброд. Винсент или Жером, тот, кто задрал тебе подол в первые же полчаса, или другой, пытавшийся внушить тебе понятие о нравственности: какая тебе была разница, в том далеке, где ты находилась? Или еще дальше?

Винсенту трудно совладать с внутренним волнением. Он ходит взад-вперед: бурлящие страсти толкают его из одного конца террасы в другой. Может, спрыгнешь за парапет, чтобы вырваться, наконец, из клетки? Ведь это все решит, разве нет? Каждый думал об этом хоть раз в жизни. А ты, должно быть, думаешь каждый день. Время от времени ты останавливаешься и наблюдаешь за ужимками двух ночных бабочек на бульваре. Они стоят тут уже целую вечность. Им столько же лет, сколько крепостной стене. Какими такими «прелестями» они еще могут торговать? Этот вопрос стоит задать. Ты бы хотел, чтобы и я заинтересовался этим: мир так разнообразен. Каждый день жизнь дает новую пищу нашей растерянности. Но ведь земля круглая, правда? Как бы далеко ты ни зашел, всегда вернешься обратно: сегодня вечером значение имеет только Анаис. Но я прожил тридцать лет, не слишком заботясь о ней.

Анаис, ну хорошо, ладно. Анаис! О, вид у нее был не блестящий. Она сильно изменилась, бедняжка. Всего двадцать лет, а глаза – как переполненные пепельницы. Ее красота осталась при ней, конечно, но навсегда смешалась с грязными простынями. Но разве я другого ждал?

Винсент рисует мне портрет своей новой Анаис. Только для меня. Каждый штрих – это, конечно, упрек, адресованный мне. Она стала тем, что сделали с ней мы – Жером и я.

Но и другие тоже, разве нет? Какие другие? Ладно! Винсент согласен. Да, и другие! Он не отрицает. Он еще скажет об этом через минуту. Но почему не начать с меня? С Жерома? Мы тоже сыграли свою роль в этой трагедии. Мы не были просто свидетелями. В этой истории и не может быть простых свидетелей.

Несколько недель Анаис почти не раскрывала рта. Винсент и не помышлял нарушить молчание: это человек, который ждет. И потом то, что ему следовало сказать, то, что ему в самом деле надо было выразить, – эту дикую, ревнивую и несчастную страсть – он, конечно, держал про себя. Как раньше. Но это не было тайной, конечно же нет.

Анаис, должно быть, гляделась в это мрачное зеркало и в конце концов узнала в нем себя. Ну же, Винсент! Не поговорить ли нам теперь о твоей собственной вине? Что ты, ты сделал, кроме того, что судил ее? С высоты своей завистливой страсти – без всякого снисхождения. И какая жадность в твоем бессилии!

Ты ждал ее признаний за окошечком исповедальни. Она охотно отдалась бы тебе, как другим, чтобы забыть саму себя, чтобы выжить. Но это ведь тебя не устраивало, да? Ты хотел теперь сам поработить ее, своим особым образом.

– Хочешь посмотреть на ее комнату?

– Она что, жила здесь?

– Я тебе потом объясню.

Мы прошли через книжное кладбище: в глубине второй комнаты была дверь. Ты отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, и остался на пороге. Я сделал пару шагов и застыл, как турист, который еще не знает, снимет ли он эту комнату или поищет другой отель. Медная кровать, сосновый шкаф, ширма – и все. Хотя нет! Еще одна дверь, маленькая, едва заметная в серо-зеленых полосатых обоях. Так ты в этом шкафу спрятал скелет? Пойди узнай!

Во всяком случае, ты хорошо замаскировал убийство. Можно подумать, что здесь никто и не жил. На стенах ничего. На маленьком столе перед окном, закрытым на шпингалет, ничего. А! В проеме приклеен листок, отпечатанный на машинке. Это еще что? Расценки за проживание с завтраком?

– Ну? – спросил ты, подойдя ближе.

Поскольку я не ответил, ты открыл дверь шкафа и встроенной вешалки. Платья, несколько шуб, обувь, большая дорожная сумка. Я только успел бросить взгляд, как ты снова закрыл:

– Пыль, понимаешь…

Пыль, ну конечно! Ты лучше, чем кто бы то ни было, чувствуешь, как уходит время, и закрываешь двери, чтобы твои воспоминания, не дай Бог, не унесло сквозняком. Так, значит, тебе удалось запереть здесь Анаис. Вот так ты был способен ее любить. А она? Сколько времени ей потребовалось на то, чтобы сбежать? Где она теперь? Ты знаешь?

– Я тебе объясню, – снова сказал ты.

Ты по-прежнему не торопишься. Ты сумел дождаться своего часа, и Анаис наверняка не сбежала от тебя: вот что на самом деле ты хочешь мне объяснить. Вот все, что я имею право узнать. Ты мне еще ничего не сказал. Ты всего лишь отсылаешь меня к моим собственным воспоминаниям и умудряешься их запутать. Ты напоминаешь мне, что я не знаю главного.

– Когда она здесь жила, тут такого порядка не было, – признаешься ты. – Она никогда не могла заправить кровать, помнишь? И у нее сохранилась привычка воровать в магазинах. Что угодно. Даже продукты. Когда начинало слишком сильно пахнуть, мне приходилось все выбрасывать. Я только и делал, что убирал за ней.

Мы снова вышли на террасу. Вдруг разболтавшись, ты рассказываешь мне, сколько трудов тебе якобы доставляло присутствие Анаис. Но ты никогда не жаловался. Для нее ты сделал бы много больше. Ты обладал неистощимым сокровищем терпения.

– Даже в самых простых вещах приходилось за ней ухаживать. У. нее был хороший аппетит, но если бы я не готовил ей еду, не знаю, через сколько дней она попросила бы поесть.

Прибирать, мыть за ней. Наклоняться и подбирать. Наклоняться и оттирать пятна. Опять наклоняться и взбивать ее постель. Такую цену надо было заплатить, чтобы бросить на нее беглый взгляд. Снизу вверх, как ты прекрасно умеешь делать.

Она теряла терпение, если ты убирал грязь недостаточно быстро? Пинала тебя ногами в бок? Тебе бы это понравилось, а? Нет! Этого ты знать не хочешь.

Прошло полчаса. Ты неутомимо ходишь взад-вперед, глядя себе под ноги. Такое впечатление, будто ты поддеваешь носками свои воспоминания, словно шарики, катающиеся по цементной террасе. Хочешь загнать их в водосток?

Да уж и воспоминания ли? Меня снова охватывает подозрение, что в этом ты нищ.

– Она в конце концов заговорила с тобой?

– Да, она разговаривала со мной, – сдержанно ответил ты.

– О себе? О том, что с ней случилось?

– Ты знал ее лучше меня. Сколько ночей ты с ней провел? Видел все, что можно, да?

Ты наклоняешься ко мне и шепчешь с торжествующей улыбкой: «Разве она не была прозрачной? Разве не позволяла проникнуть в себя до глубины души?»

И снова начинаешь ходить вдоль перил. Смотришь на бульвар и отмечаешь, что две шлюшки ушли.

– Уже четыре часа. По ночам, если я не могу уснуть, они заменяют мне часы.

– По ним можно узнать время только один раз, – заметил я.

– Этого вполне достаточно.

Он отошел от перил и сел напротив меня. Больше не вскочит, застыл основательно. Кажется, какое-то решение наконец принято. Возможно, оно зависело от двух ночных бабочек.

– Ты слышал о курсах X? – спросил он ни с того ни с сего. И, поскольку я молчал, пояснил: – Это пансион для девочек… Школа, таких больше нет.

Небо стало светлеть, отделяя горизонт от бесконечно далекого мира.

Курсы X были созданы после Первой мировой войны. Туда принимали дочерей фронтовиков, погибших в бою.

Это было не благотворительное заведение. На него требовались деньги. Однако школа быстро завоевала себе репутацию качеством образования и хорошим тоном. Разумеется, там обучались только сироты из приличного общества.

В пятидесятые годы курсы X еще существовали. Уже не требовалось, чтобы отец пал смертью храбрых, если ты настолько патриот, что можешь уплатить за пансион. Главой заведения был назначен некий мсье Чалоян. Его связи в палате депутатов оказались достаточным оправданием для экзотической фамилии. Он построил два теннисных корта, бассейн и площадку для верховой езды на ста гектарах совершенно закрытого парка. Девочки не будут чувствовать себя неловко, когда им придется бывать в роскошных отелях Ривьеры.

Анаис поступила туда, когда ее отец, который не был ни вдовцом, ни алкоголиком, получил назначение на пост консула в небольшой стране Латинской Америки. Он все еще жил там, когда Анаис, четыре года спустя, появилась на авеню Анри-Мартен.

Две очаровательных медных кроватки в комнатах, большой письменный стол из грушевого дерева, красивые древние гравюры на стенах и личный платяной шкаф для каждой пансионерки. Все было чистенько и содержалось в порядке: мсье Чалоян оставлял на два часа после уроков за неубранную кровать или беспорядок на столе.

Анаис попала туда в тринадцать, словно муха в стакан с молоком – противная черная точка на безукоризненной внешности и безупречной репутации заведения. Через три недели странная девочка была застигнута, когда рылась в шкафу своей соседки. Что вы здесь делаете? Ничего? Как же, как же! А миленькие кружевные платочки мадмуазель С.? Куда они делись неделю назад? А золотой крестик мадмуазель Т.?

Анаис не помнила, куда она их дела. Для нее удовольствием было брать, а не хранить.

Она стояла перед столом господина директора, который, с непроницаемым лицом, старался разобраться в ее путаных объяснениях. «Удовольствие», – думал он. Конечно, удовольствие. У девочек в этом возрасте бывают странные идеи, прихоти. Чего только не варится в этих головках.

Мсье Чалоян был гораздо меньше удивлен и взволнован, чем старался показать. Он прекрасно знал этих «кипучих» девочек. Ах, эти сюрпризы подросткового периода! Маленькое недоразвившееся тело, порхающее перед зеркалом в ванной комнате, словно мотылек возле лампы. Чудесный и нелепый возраст. Восход солнца первых округлостей. Из чего будет состоять наступающий день?

Мсье Чалоян пригрозил исключением из пансиона и позором, который падет на маленькую воровку, на ее семью, на мсье представителя самой Франции.

«Что вы на это скажете, мадмуазель?»

Ей, конечно, было нечего сказать, и мсье Чалоян это прекрасно знал. Однако он настаивал: «В этих стенах никогда не было воровок. Вы первая, мадмуазель. Этот скандал навредит здесь всем!»

Все так же стоя в принужденной позе, Анаис не особо думала обо всей этой истории. Если бы ее не застукали, никакого скандала не было бы. Может быть, она и стибрила у одной платочки, у другой крестик, но в глубине души она не была в этом уверена. Ей просто нравилось рыться в вещах своих товарок. Из любопытства. Чтобы узнать об их вкусах, заглянуть в их потайную жизнь. Она не смела заговорить с ними. Она была робка. То, что она делала, называется воровством, да, но такова была ее манера знакомиться с людьми, тайно присваивать образчик их жизни.

В данный момент Анаис думала лишь о том, чтобы не переминаться с ноги на ногу перед столом директора, потому что это еще больше разозлило бы мсье Чалояна. Но неисправимая девчонка охотно свистнула бы у него вон ту красивую ручку, до которой как раз так легко дотянуться: если бы страшный директор отвел глаза, ручка наверняка бы исчезла.

В пятый, в шестой раз мсье Чалоян спросил у воровки, «что же теперь с ней делать». Словно она могла ответить! Это ведь ему решать, разве нет? Какая-нибудь мыслишка должна у него быть.

Анаис вышла из кабинета, а директор так и не объявил ей о ее судьбе. Товарки набросились на нее с расспросами: «Ну? Что он с тобой сделает?» Опять тот же вопрос, а Анаис по-прежнему не знала, что ответить: но кара обрушится на нее, завтра или через час. Там, за горизонтом, в наивраждебнейших пределах закона и власти, собиралась гроза. Подружки ликовали. Они не были злы. Отнюдь. Просто когда скучно, радуешься несчастью других.

Послезавтра была пятница. Пансионерки обычно возвращались в семьи до вечера в воскресенье. Те, кого не могли забрать родители, отправлялись на экскурсию. Мсье Чалоян отсылал их под надзором двух классных дам, которые два дня выгуливали их за городом. Это была лучшая усталость, лучшее лекарство от глупых мыслей и причудливых желаний периода созревания.

Анаис же оставили в пансионе, запретив выходить.

«Как, и все?» – удивились товарки. Никакого наказания в назидание другим? Никакой казни на лобном месте? Они ушли, раздосадованные, не сказав ни слова Анаис. Они были готовы простить ей воровство, но не то, что она избежала ужасного наказания, о котором каждая мечтала. Престиж мсье Чалояна оказался поколебленным.

Анаис провела субботу в классе, трудолюбиво переписывая десять первых уроков из учебника морали и гражданственности. После полудня ей стало казаться, что наказание не столь легкое, как говорили ее товарки. Она смотрела в окно на залитую солнцем листву. Осень зажгла парк мощным и ярким огнем. Сорока уселась на макушку кедра и разглядывала все это золото вокруг, не зная, что выбрать в таком изобилии. Девочка подумала, что весь сегодняшний день, да и завтрашний тоже, жизнь будет проходить так далеко от нее, за этим стеклом. Но обычно мир существует, не зная, что на него смотрят, бедняжка Анаис.

Она писала потихоньку. Она тянула время.

На закате дня явился директор и, не говоря ни слова, все с таким же непроницаемым лицом, перелистал тетрадку Анаис. Та затаила дыхание и уже жалела, что писала не так быстро. Она могла бы закончить работу за день. Кто знает? Может быть, мсье Чалоян отменил бы наказание. Он положил тетрадь на парту и сказал: «Довольно. Идемте со мной!»

Они прошли через длинный коридор на втором этаже: мужчина впереди, девочка на шаг сзади. Стук каблуков о паркет ударялся рикошетом о голую стену. Мсье Чалоян, конечно, был великаном, но и она, хрупкая тринадцатилетняя Анаис, заставляла своими шагами вибрировать тишину.

Они вышли из главного корпуса и по аллее, спускавшейся к входной решетке, подошли к бывшим конюшням, где теперь расположился кабинет директора и была обустроена квартира для мсье Чалояна. Резкий холод пронизал Анаис: на ней были только шотландская юбка и джемпер из тонкой шерсти. Она вздрогнула, но господин директор шел впереди широким шагом и как будто был не в настроении обращать на это внимание.

Они пересекли небольшую прихожую, и мсье Чалоян ввел Анаис в гостиную – темную, но достаточно уютную: у стены стоял большой застекленный книжный шкаф. Напротив помещался камин. В нем догорали уголья. Оба окна были закрыты шторами. Перед камином стояла пара глубоких кресел, обтянутых блестящей и растрескавшейся кожей. Мсье Чалоян все так же молча указал девочке на одно из кресел и подкинул полено в камин. Разогнувшись, он увидел, что Анаис по-прежнему стоит.

«Садитесь же!» – сказал он резким тоном спешащего человека, готового потерять терпение.

Анаис невольно погрузилась в кресло, уцепившись руками за подлокотники, словно за спасательный круг. Господин директор смотрел на нее. Его взгляд возвещал ей страшные бездны, которые поглотят ее, если она отпустит подлокотники. То, что сейчас скажет мсье Чалоян, будет ужасно, иначе он не привел бы ее к себе, в свою собственную квартиру, чтобы объявить приговор. Анаис уже знала, что осуждена. Но она никак не могла осознать, что ее «преступление» столь велико. Да, она совершила кражу. Именно так полагалось расценить то, что она сделала. Она была согласна, хотя шаренье по шкафам и представляло для нее всего лишь игру.

Господин директор продолжал ее разглядывать и как будто размышлял. Возможно, он еще колебался. По меньшей мере он выгонит ее из пансиона, напишет родителям. Но он, кажется, думал о других санкциях, еще более строгих, они-то и вызывали его раздумья.

Молчание господина директора продолжалось, с каждой секундой еще больше углубляя пропасть, разверзавшуюся под девочкой.

Эти минуты тревоги определили судьбу Анаис. Маленькая пленница только что была ввергнута в странный мир, чрезвычайно похожий на тот, который только что покинула, но где все стало ей тайно враждебным. Она уже понимала, что ей не убежать: тяжелые бронзовые двери закрывали все выходы, а ключи были у мсье Чалояна.

Полено вдруг вспыхнуло, взметнув до потолка сноп света; девочка вздрогнула. Мсье Чалоян улыбнулся и наконец заговорил.

«Я вижу, что вы сожалеете о своих кражах, – мягко сказал он. Выждал несколько секунд и добавил: – Я хотел бы предоставить вам способ искупить свою вину».

Напрягшись от надежды, Анаис сильнее вцепилась в подлокотники кресла и стала ждать. Но мсье Чалоян, все так же пребывая в задумчивости, лишь заметил ей, что у нее грязные руки, все в чернилах. К нему снова вернулся нетерпеливый тон.

Он встал с кресла, заставил подняться Анаис и потащил ее в ванную. Он стоял в проеме двери, пока девочка мыла руки. Потом подошел к умывальнику, изучил намыленные ладони и раздраженно сказал: «Трите сильнее. Сильнее!»

Анаис уверяла, что трет так сильно, как только может. Она удерживала рыдания. Разве мсье Чалоян не видит, что она старается изо всех сил, покорно, преданно? Разве не чувствует, что она в самом деле стала послушной?

Он взял пемзу с края ванны и принялся сам отчищать один за другим пальцы девочки. Удивленная такой участливостью, Анаис теперь испытывала смешанные чувства унижения и смущенной благодарности.

Мсье Чалоян постарался, чтобы возобладало унижение. «От вас пахнет потом», – сказал он вдруг с отвращением.

Грубым жестом он схватил Анаис за руки и подставил ее ладони под кран. Потом отодвинулся от нее, проворчав: «Вы что, вообще не моетесь? Ведь в пансионе есть душ!»

Потерявшись от стыда, девочка взяла висевшее рядом полотенце и стала вытирать руки. Директор тихим голосом продолжал высказывать ей свои упреки. Она не различала слов, потому что вода уже лилась в ванну, словно кипя от гнева. Анаис видела только этот гнев и презрение. До нее не доходило, что ванна-то, между прочим, наполняется. Она продолжала вытирать руки, втянув голову в плечи, плотнее сжавшись в комочек, чтобы меньше вонять. Если бы она могла, она вытирала бы руки всю ночь, повернувшись спиной к этому мужчине, который считал ее грязной, отвратительной, а она не решалась даже взглянуть на его отражение в зеркале над умывальником.

Когда он окликнул ее, она застыла, стиснув руками полотенце, не оборачиваясь и не поднимая глаз к зеркалу.

«Вам что, уши грязью залепило?»

Она отважилась взглянуть: мсье Чалоян ждал ее около почти наполнившейся ванны. Если бы тут не было этого человека, с какой охотой она укрылась бы в горячей воде, задернув между собой и остальным миром занавеску из пара.

«Не оставаться же нам тут всю ночь, мадмуазель. Ко мне придут люди».

Анаис подошла. Мсье Чалоян ждал гостей. Он не мог терять времени. Как только он вошел в класс, для маленькой воровки все стало странным и тревожным. Зато упреки этого человека, его презрительный и раздраженный тон были вполне понятны и успокоили ее. Когда Анаис подошла достаточно близко, мсье Чалоян взялся двумя пальцами за вырез джемпера и подергал, сказав: «Снимайте-ка!»

Девочка передала кофточку директору, который не пожелал ее держать и отбросил подальше, на плиточный пол, с гримасой омерзения.

«Снимайте это все!» – повторил он все тем же тоном отвращения. И поскольку Анаис колебалась, взявшись за первую пуговицу на блузке, – туман в ее голове был еще плотнее, чем пар, поднимавшийся от наполненной ванны, – мсье Чалоян воскликнул: «Да разденетесь вы или мне самому вас раздевать?»

Она начала машинально расстегивать блузку. Потом расстегнула молнию на юбке, и та упала к ее ногам.

«Сначала снимают обувь, мадмуазель. Как же вы неопрятны».

Перепугавшись, девочка подтянула юбку и прижала локтями к бедрам. Потом, сев на корточки, расшнуровала ботинки.

Директор не отводил от нее глаз. Он рассматривал каждую ее черточку, но лицо его по-прежнему выражало такое отвращение, что Анаис сняла носки и трусики, боясь только одного – плохо пахнуть и причинить неудобство мсье Чалояну. Она перешагнула через край ванны и укрылась в воде. Вся ее стыдливость сосредоточилась на болезненной мысли о том, что ей следует постараться не распространять вокруг себя свой тяжелый запах. Непристойность ситуации выражалась в отвращении, которое ей внушало собственное тело. Она, наверное, воняла так сильно, что господина директора тошнило. Она все еще не смела на него взглянуть. Но догадывалась, что он не сводит с нее глаз, не может оторваться от зрелища этого живого ужаса, отмокавшего в горячей воде, словно грязная тряпка.

Впервые в жизни она оказалась голой перед мужчиной. Но взгляд директора немедленно пронзил тонкую и нежную оболочку из кожи и выставил на холодный свет лампы все, что скрывалось под этой оболочкой – грязь, слизь, экскременты, вонь, вонь! Мсье Чалоян приказал ей раздеться, и она повиновалась. А как иначе? Пугающее сознание того, что она голая перед мужчиной, который ее рассматривает, не пропуская ни одного уголка ее беззащитного тела, отступило перед гораздо более ясной, так сказать, логической мыслью о том, что воровка была попросту разоблачена. Она больше не могла ничего скрыть от господина директора. Если бы он захотел, он смог бы разглядывать все самые потаенные складочки. Она вытерпела бы такой долгий и такой подробный обыск, если бы это было ему нужно. У нее не было никаких прав. От нее воняло.

Мсье Чалоян протянул ей мыло и мочалку. Она стала намыливаться, сидя, наклонившись вперед, в покорном отупении, медленными движениями сомнамбулы.

Директор быстро потерял терпение. Он скинул пиджак, засучил рукава рубашки и забрал у девочки мочалку. «Вставайте! Ну! Вставайте!»

В несколько минут Анаис надраили с макушки до пяток. Движения мужчины были сильными, быстрыми, грубыми. Он снова как будто выполнял неприятную работу. Девочка не противилась. Ее кожа порозовела и пылала. Стыд жег ее с головы до ног. Но от этого жара она понемногу обретала уверенность. Теперь-то она чистая?

Мсье Чалоян вернул ей мыло и приказал самой помыть «интимные места». Поскольку девочка стояла в нерешительности, непонимающе глядя на покрытый пеной кусок мыла на своей раскрытой ладони, мужчина снова прикрикнул гневным тоном: «Мне и это сделать?»

«Но, мсье…» – начала было девочка.

Это были первые ее слова с того самого момента, как она прошла в ванную за мсье Чалояном. Она и хотела бы возражать, возможно, защищаться, но обволакивавший жар лишал ее всех сил, отнимал дыхание.

«Только не говори, что ты никогда туда не лазила!» – сказал мсье Чалоян, вдруг перейдя на «ты».

Даже не отвернувшись к стене, Анаис сделала то, что от нее требовали. Больше никогда она не испытает счастья одиночества. Ни одна дверь и ни одна стена не будут настолько плотными, чтобы не пропустить взгляд неумолимого судьи.

Он не позволил ей надеть свою одежду. Юбка, блузка, носки остались валяться на полу. Завернувшись в полотенце, Анаис ждала. Из ванны медленно, шумно вытекала вода, словно унося с собой грязь и слизь, оставшиеся от девочки.

Вся ее кожа горела, но она чувствовала себя лучше. Мсье Чалоян тер ее безжалостно, особенно груди – едва оформившиеся, нежные и чувствительные, как крылья бабочки. В этом месте ей было немножко больно.

Директор вернулся. Протянул девочке черную легкую ткань с атласным отливом:

«Надевайте!»

Это было очень короткое нейлоновое платье, стянутое на талии поясом из того же материала. Мсье Чалоян увидел, что он слишком широк для девочки. Взял ножницы для ногтей и проткнул в поясе еще одну дырку. Он расправил платье над поясом, от чего юбка сразу же поднялась до середины бедра, затем отошел на шаг, чтобы оценить впечатление и был как будто удовлетворен.

«Идемте! Я и так уже много времени потерял», – сказал он, направляясь к двери. Остановился на пороге и, видя, что Анаис не двигается с места, добавил:

«Не просите у меня трусиков! Я таких вещей не держу».

«А у меня есть, в моем шкафчике», – прошептала девочка.

«У нас нет времени. Обойдетесь без них».

Переступая порог, Анаис увидела в зеркале на стене свое отражение в полный рост. Ее белые ноги казались очень длинными под легким платьем, которое колыхалось, вздуваясь на бедрах. Анаис шла босиком. Она даже представить себе не могла, что директор позволил бы ей надеть ботинки. Свои волосы, еще влажные, она торопливо стянула в конский хвост.

Директор отвел ее в столовую. Стол был накрыт на четыре персоны. В ведерке серебристого металла мокла бутылка. Два больших блюда с морепродуктами стояли рядышком. Мсье Чалоян достал из кармана зажигалку и зажег свечи в двух подсвечниках, обрамлявших пиршество. Наконец он сказал: «Вы замените женщину, которая обычно прислуживает за столом, – она заболела. Будете смотреть за тем, чтобы фужеры всегда были полными, чашечки для мытья рук – чистыми. Потом уберете со стола и принесете десерт, кофе, спиртное. Все, чего здесь нет, находится рядом, на кухне. Следите также за тем, чтобы держаться прямо, скромно и почтительно».

Анаис подумала, что на ней нет ни туфель, ни трусиков, и столь небрежный наряд явно не согласуется с выражением «скромности и почтительности», которого требовал господин директор, но тот не дал ей времени возразить: «Если вы успешно справитесь с этой задачей, мадмуазель, я благосклонно отнесусь к вашему случаю и, скорее всего, избавлю вас от строгого наказания».

Застигнутая врасплох, Анаис машинально смотрела на огоньки свечей, в колеблющемся свете которых плавало ненадежное нагромождение крабов, омаров и лангустов. Она стояла, опустив руки, и не вполне поняла, что сейчас сказал директор. Но она чувствовала, что ей, по сути, и не надо понимать и что ее ум, проницательность ей не пригодятся. Она почти успокоилась.

«Я предоставляю вам возможность искупить свою вину, – продолжал мсье Чалоян. – Но если вы находите эту работу слишком низменной, ниже вашего положения, вы не обязаны соглашаться и можете прямо сейчас вернуться к себе в комнату».

Такая свобода, которую как будто предоставил ей директор, придала девочке храбрости, и она снова попросила дозволения сходить за трусиками и туфлями. Мсье Чалояна избавили от ответа: в дверь позвонили.

«Идите откройте», – просто сказал он.

На одном из господ был смокинг. Он казался немного старше мсье Чалояна и двух остальных гостей. Ему могло быть лет шестьдесят. Анаис не умела определять возраст. Это ее не интересовало.

Мсье Чалоян попросил ее откупорить бутылку шампанского. Она не знала, как это делается. Господин в смокинге забрал у нее бутылку и выбил пробку. Пена брызнула и потекла вдоль горлышка. Анаис намочила себе пальцы, разливая шампанское. Ей объяснили, что бутылку надо держать завернутой в салфетку.

Гости наблюдали за ней, забавляясь. Мсье Чалоян тоже улыбался. Он не сделал ей ни одного упрека. Ей тоже становилось весело. Это была словно игра.

Господа за столом фамильярно обращались друг к другу на «ты». Они говорили о людях и вещах, которых Анаис не знала. Мужчина в смокинге был «государственным советником»: она не знала, что это значит. Наверное, что-то связанное с политикой.

Ей было никак не поднять блюдо с морепродуктами, чтобы отнести его на кухню. Слишком тяжело. Мсье Чалоян сказал ей оставить это и подать охлажденные фрукты в соседнюю комнату с камином. Гости вышли из-за стола и перешли в гостиную.

Когда она принесла салатницу и пиалы, мсье Чалоян поставил рядом с креслом государственного советника низкий табурет с кожаной подушечкой. «Можете немного отдохнуть», – сказал он девочке.

Он сам наполнил и раздал пиалы, пока Анаис сидела на краю подушечки, плотно сжав колени, и думала о том, какую позу принять. Лучше бы она продолжала прислуживать.

Мсье Чалоян отдал ей свою пиалу: кухарка положила в салат кусочки грейпфрута, а он не любил грейпфрут.

Фруктовый салат оказался сильно сдобрен алкоголем, но Анаис он показался вкусным. Она любила грейпфрут. Ей дали еще пиалу. Потом, напомнив, что она весь вечер не пила, не ела, государственный советник настоял на том, чтобы девочка съела еще порцию фруктового салата. Анаис пробормотала, что она уже опьянела. Старенький господин решил, что ощущение опьянения происходит оттого, что она голодна. И сказал мсье Чалояну, что ей следует поесть еще.

Тот подал ей бокал шампанского. Анаис в нерешительности смотрела какое-то время на бокал и в конце концов поднесла его к губам. Директор оставил свой строгий вид. Прочие господа смотрели на нее с доброжелательным любопытством. Анаис подумала, что они наверняка не привыкли видеть, чтобы юная девушка участвовала в их собрании. Они относились к ней, как к котенку, которого случайно обнаружили и прервали свою беседу, чтобы посмотреть, как он станет лакать молоко. Она охотно играла свою роль. Когда гости устанут ее рассматривать, директор отправит ее спать или заставит вымыть посуду. Но она чувствовала, что пьяна. Однако, как советовал мсье Чалоян, следила за своей выправкой.

Один из гостей, у которого была короткая борода и который постоянно поднимал брови, от чего его лоб прорезали глубокие морщины, спросил ее в упор, по какой причине на ней нет обуви.

Девочка потерялась, не умея объяснить эту странность, которая для нее самой во многом оставалась необъяснимой. Мсье Чалоян не захотел говорить за нее.

– Ну же, мадмуазель! Вы что, язык проглотили? Расскажите моим друзьям, что произошло!

Анаис бросила на него растерянный взгляд. И встретила веселую улыбку.

– Смелее! – настаивал директор. – Ну же! Бросайтесь в воду!

Он снова наполнил ее бокал шампанским. Гости директора ждали. Они словно преисполнились терпением. Ей захотелось вскочить и убежать. Мсье Чалоян хотел заставить ее признаться перед своими друзьями, что ее застигли за воровством. Будет ли конец ее унижениям?

– Господин директор меня наказал, – промямлила она наконец.

Бородач озадаченно наморщил лоб:

– Он снял с вас туфли в наказание?

– Нет, мсье. Он попросил меня прислуживать за столом сегодня вечером.

– Босиком? – не отставал тот.

– Нет, мсье. Но у него не было для меня туфель.

– Так у вас нет туфель, бедное мое дитя?

Раздавленная нелепостью завязавшегося разговора, Анаис расплакалась. Господа смотрели на нее, качая головой. Бородач поднялся, достал из бумажника крупную купюру и, присев на корточки перед девочкой, попытался поднять ей голову, чтобы показать банкноту. Но бедняжка сопротивлялась, согнув спину, прижав подбородок к груди. Пришлось вмешаться мсье Чалояну.

– Поднимите голову, мадмуазель! Хватит ребячиться. Мой друг хочет подарить вам туфли.

Утирая глаза, Анаис увидела стофранковую банкноту, которой помахивали у нее перед носом. А позади банкноты – бороду, наморщенный лоб, улыбку, то ли насмешливую, то ли сочувственную.

– Возьмите! – повторил директор. – Возьмите, Анаис, и скажите спасибо!

Мсье Чалоян говорил приветливо. Впервые он назвал девочку по имени. Эта мягкость в результате лишь довела ее отчаяние и чувство бессилия до высшей точки. Маленькая служанка протянула руку и взяла банкноту.

Человек с бородкой поднялся, хрустнув коленными суставами. Довольный, он, прихрамывая, вернулся на свое место. Мсье Чалоян отправил девочку готовить кофе.

Когда Анаис вернулась с кофе, мсье Чалоян расставлял на низком столике спиртные напитки и ликеры. Четверо мужчин болтали и как будто не обращали внимания на девочку, пока она прислуживала. Потом мсье Чалоян усадил ее, а государственный советник протянул ей рюмку, наполненную изумрудно-зеленым ликером. «Попробуйте, – сказал он ей, заговорщически подмигнув. – Это очень сладкое и хорошо согревает». И добавил, обращаясь к мсье Чалояну: «Она, наверное, замерзла, ведь на ней только легенькое платьице, а под ним ничего».

Мсье Чалоян был словно поражен справедливостью этого замечания. Он велел Анаис встать, придвинул табурет к камину и, пока она усаживалась спиной к пылающему очагу, подкинул в огонь два полена, которые тотчас вспыхнули.

Анаис почувствовала, как огромная рука огня схватила ее между поясницей и лопатками и слегка приподняла над стульчиком на глазах у рассматривавших ее мужчин. Снова она была лишь зверюшкой, выставленной мсье Чалояном на обозрение своим друзьям. Маленькой воровке нечего было прятать – ничего из того, что принадлежало ей самой, даже ее собственное тело. Платье было не ее, и трусиков на ней не было. Наверное, мсье Чалоян рассказал об этом своим гостям, пока она готовила кофе на кухне. А почему бы нет? Господа смотрели на нее добродушно, но на самом деле осуждали: она была воровкой. И от нее плохо пахло. Мсье Чалояну пришлось устроить ей баню, и то он наверняка еще не отмыл всю грязь – настоящую воровскую мерзость.

Анаис обнаружила, что рюмка с ликером в ее руке все еще полна. Девочка поднесла ее к губам и осушила залпом, раз ей сказали выпить. Она повиновалась. Она пила так, как спустила бы воду в унитазе, чтобы смыть туда саму себя. Спиртное затуманило ей голову. Мысли путались в жуткой толчее. Она четко понимала только одно: что провинилась, и испытывала от этого чувство стыда.

Мужчины продолжили свой разговор и как будто забыли о ней. Она находилась тут, словно газета или галстук, забытый мсье Чалояном на сиденье табурета. Она чувствовала, что не в состоянии шевельнуться, как нимфа и сатир из терракоты на каминной полке.

Потом ей стало очень жарко. Шершавый язык пламени забирался под платье и обдирал спину. Но она не смела пошевелиться. Она предпочитала не привлекать к себе внимания.

Однако государственный советник заметил, что она сидит слишком близко к огню. Он подошел и воскликнул со встревоженным видом: «Вам, наверное, плохо».

Он приложил ладонь к нейлону между лопатками Анаис и тотчас отдернул руку, будто и вправду обжегся. «Она тут поджаривается и не скажет ни слова, бедная девочка».

Он взял ее за руки, поднял и увел к остальным, которые, в свою очередь, тоже встали и окружили Анаис. Каждый дотрагивался рукой до платья, чтобы убедиться, что оно действительно горячее.

«Его надо немедленно снять, – сказал мсье Чалоян. – Как она может терпеть на себе это платье?»

Был тот час, когда у зари нет цвета, когда обескровленное небо еще не в силах приподнять ночь. Прислонившись спиной к балюстраде, Винсент говорил.

«Они ее раздели. Все вчетвером. Она не отбивалась, но каждый хотел повеселиться. Потом осмотрели. Эти господа получили удовольствие по полной программе. О, у них по-прежнему был серьезный и респектабельный вид! Один отметил, что грудки уже растут, но лобок еще детский – почти. Другой сказал, что, скорее всего, бедра у нее останутся узкими, но и талия – очень тонкой, что у нее тело танцовщицы.

Ей хотелось сесть, сложиться, словно письмо, которое вкладывают в конверт, захлопнуть личный дневник, который читали и комментировали вслух посторонние люди. Но они поворачивали ее, как статуэтку, выставленную на аукцион. Каждый стремился подметить очередную деталь. Ее касались руками, подталкивали, останавливали – все так же мягко. Ни одного грубого жеста. Ни одного резкого движения. Анаис была вещью, но вещью хрупкой».

Винсент оставил коварно-враждебный тон. У него уже не лежала душа к нападению. Он говорил, рассказывал, увлекшись воспоминаниями. Эту историю он не передавал никому. Наконец-то он от нее избавлялся. Но в этот холодный час, когда возвращается день, когда неясный свет делает набросок мира твердым карандашом, он был одинок как никогда. Помнил ли он, что я сижу здесь, перед ним, и слушаю?

«Потом они уложили ее на канапе. Им, разумеется, было необходимо взглянуть на нее поближе. Они надели очки. Пододвинули лампу. Анаис не сопротивлялась. Она была пьяна. Ее опьянил ликер, а еще больше стыд. Она не раскрывала глаз. Чувствовала в полусне, как ее трогают чьи-то руки. Было не больно. Понемногу ласки стали более выраженными, настойчивыми. В нее засунули палец и долго им шарили. Потом еще. И еще. Четверо мужчин продолжали разговаривать между собой. Она слышала их как бы издалека и не понимала, что они говорят. Ей это было неинтересно. Ей ничто уже не будет интересно. Ей стало холодно, будто открыли окно. Две руки развели ей колени: это ее открыли. Она почувствовала легкое пощипывание между ног. Открыла глаза и увидела прямо над своим лобком наморщенный лоб гостя с бородкой. Тотчас снова зажмурилась, не мешая мужчине, который всасывал ее через низ живота, осторожно, приникнув ртом к ране, через которую он избавлял ее от нее самой».

Винсент отошел от перил и сел на один из уродливых садовых стульев.

«Вот откуда взялась наша Анаис!» – шепнул он мне.

Мне хотелось подбодрить Винсента дружеским словом. И он, и я, мы любили Анаис за это изначальное пятно и всегда об этом знали. Почему не признаться в том открыто? Винсент только что говорил про «рану». Должен ли я скрывать от себя, что обожал эту рану в Анаис, что я тайно чтил воспоминание о том покушении и праздновал его каждый раз, когда она приглашала меня проникнуть в нее и отметить вторжение в самую сердцевину и первый миг ее плоти, в месте хрупкого сочленения ее существа.

Мне пришла гнусная мысль о том, что четыре насильника той первой ночи лишь посвятили Анаис в ее собственную тайну, втолковав ей, что она ранена природой и судьбой и что именно по этой ране распознали маленькую воровку. Так что у других есть право обыскивать ее и отнимать все, что она взяла. Ничего из того, что заключает в себе ее тело, ей не принадлежит.

Она написала родителям, как ей грустно от того, что их разделяют десять тысяч километров, но мсье Чалоян очень мил с ней и дает ей книги.

Она прочитала «Тысячу и одну ночь», иллюстрированную скабрезными гравюрами. Эта книга ни под каким предлогом не должна была покидать гостиную мсье Чалояна: Анаис проводила субботы и воскресенья в квартире господина директора. Как только остальные девочки уезжали из пансиона в пятницу вечером, она поселялась у него. Мсье Чалоян посоветовал ей входить через дверь на кухне, чтобы не попадаться на глаза вахтеру.

Господин директор не принимал гостей каждую субботу. Порой он и сам отлучался на выходные. Анаис оставалась в квартире одна. Мсье Чалоян доверял своей маленькой воровке: поскольку она сама не умела отличать дозволенное от недозволенного, ее совсем просто было выдрессировать. Приказы, полученные от директора, помогали ей ориентироваться в неясном потоке своего сознания. Она была создана для повиновения и услужения, о чем возвещали детская хрупкость ее черт, нежность форм, которые словно требовали, чтобы ею располагали и наслаждались. Мсье Чалоян звал ее своей Шехерезадой. Поджидая вместе вечерних гостей, они говорили о прекрасной осужденной, которая могла заслужить себе отсрочку, ночь за ночью, лишь беспрестанно забавляя своего господина известным образом – каждый раз придумывая неслыханную историю, которая не давала бы ему сомкнуть глаз до зари. Развлекать, нравиться и подчиняться – таково было в глазах мсье Чалояна естественное призвание девушки и, так сказать, смысл ее существования. Этому ее важно было обучить с самого детства. Именно этим он и занимался с Анаис. Разумеется, он выполнял свой долг воспитателя.

Анаис продолжала прислуживать за столом. Тихая и скромная, она следила за тем, чтобы бокалы господ никогда не оставались пустыми. Если с колен гостя падала салфетка, Анаис убирала ее и заменяла другой. Она прислуживала совершенно голой. Почтительно являла зрелище своей плоти. За едой господа как будто обращали на это не больше внимания, чем на цветочки на тарелках или узоры на рукоятках ножей. Фарфоровые грудки девочки или золотая филигрань, скромно украшавшая низ ее живота, входили в число деликатесов, которыми обходительный хозяин любит потчевать своих гостей.

Перед кофе переходили в гостиную. Анаис дозволялось передохнуть, сидя на табурете, как в первый вечер. Лицом к гостям. То один, то другой расспрашивали ее тогда о том, что она делала в эту неделю, какие отметки получила, в каких отношениях с другими пансионерками. Государственный советник спросил у нее как-то вечером, не выделяет ли она из всех своих одноклассниц какую-нибудь девочку, с которой, например, ей особенно приятно принимать душ… Мсье Чалоян ответил за нее, заверив, что, благодаря его бдительности, она больше не предается «порочным мыслям». И девочка, и наставник удостоились за это горячих похвал.

«Она теперь совсем чистая?» – спросил человек с бородкой. Мсье Чалоян предложил ему удостовериться в этом самому и знаком велел Анаис подняться и подвергнуться осмотру.

Директор вымыл ее как раз перед ужином. Он делал это регулярно и с большим тщанием. Он подозревал, что девочка всегда пытается скрыть где-то грязь. Такова природа этих норовистых созданий: вечно стараться скрыть свои мысли, а также грязь на своем теле, в которой даже стыдно признаться. Одни и те же тайные желания отравляют их ум и пачкают плоть.

Винсент умолк. За его спиной вставало солнце. Черты и сам взгляд моего бывшего товарища остались в ночи. Я его больше не видел, только силуэт на фоне неба, подобный четкому отпечатку следов на снегу.

– Тот мужик просто боялся женщин, – глупо заметил я. – Навязчивая идея о грязи и укрывательстве ясно об этом говорит. Это патологический страх не полностью овладеть той, которую в глубине души он вообще не смеет взять. В таких случаях желание превращается в отвращение и подозрительность.

Винсент пожал плечами и попросил меня оставить при себе мою ученость. Я поздно подумал о том, что он мог быть оскорблен моими словами. Лично задет. Он тоже не посмел притронуться к малышке. Испугался. И все же я добавил, почти против воли:

– Этот мерзавец наверняка так и не взял ее. Он просто не мог ее изнасиловать. Он мог только унижать ее и выставлять напоказ своим друзьям. Демонстрировать им в некотором роде свое всемогущество. Но не заниматься любовью.

– Почем ты знаешь? – усмехнулся Винсент. – Ты что, там был?

– Взял он ее или нет? Анаис сказала тебе?

– Не он, – согласился Винсент. – Он ее отдал. Подарил.

– Своим гостям?

– Нет! Эти, по твоим понятиям, тоже, скорее всего, были импотентами.

Когда они окончательно замкнули девочку в непробиваемый круг услужения, когда убедились в том, что подчинение стало ее второй натурой, вытеснив собой всякий стыд, как и любое проявление страха или сопротивления, они решили довести опыт до конца.

Эти четверо мужчин были людьми из приличного общества, не хамы, не насильники, а гораздо хуже. Анаис предстояло терпеть их самые извращенные фантазии, ее плоть подвергалась оскорблениям на грани вообразимого, но главное, – ей предстояло одной, в глубине души, выносить всю тяжесть этих гнусностей. Разве не она была виновата в том, что с ней случилось? Разве она не повиновалась с первого момента? Разве она тем самым не осуществила свое тайное и давнее желание? Мсье Чалоян знал, что она воровала лишь для того, чтобы ею овладели и чтобы среди всех подозрительных предметов, которые она прятала на себе со странной неловкостью, был обнаружен ее половой орган и предъявлен в качестве улики, ее половой орган сомнительной чистоты, как это продемонстрировал мсье Чалоян, поскольку именно там, в потайной складке ее женственности, копошились змеи и бесы «дурных мыслей».

В письмах к родителям Анаис даже не намекнула на то, что происходило в гостиной мсье Чалояна. Она не стала его сообщницей, она всегда ею была. Мсье Чалоян только объяснил ей это. Собственный стыд сковывал девочку крепче железных цепей. Этот стыд настолько глубоко проник в ее сознание, что она о нем больше не думала. Мсье Чалоян справедливо полагал, что девочка не чувствовала собственного запаха, хотя постоянно им дышала. Не с этого ли началась дрессура Анаис?

Итак, ко времени кофе маленькая голая служанка переставала быть невидимой, не стоящей внимания, и превращалась в единственный предмет для обозрения и разговора. Поглаживания и прикосновения, которые ей тогда приходилось выносить, вплоть до финальной сцены на канапе, не были ни болезненными, ни даже неприятными. Лежа на прохладных кожаных подушках, она позволяла восьми лихорадочно возбужденным, но осторожным рукам открыть себя, словно пакетик с монпасье. Каждый раз она отдавалась этому немного больше, позволяя наполнять себя сладко-приятным ощущениям, которые пробуждали в ней эти пальцы, пробегающие или скользящие по ее коже. Вскоре она уже без всякой сдержанности, как бы из игры, отдавалась удивлению краткого, искрой пронзающего наслаждения. Господа наблюдали за этим явлением и сопровождали его самыми откровенными комментариями. Вместо того чтобы вызывать отвращение, эти непристойные замечания возбуждали Анаис. Жадные пальцы возобновляли свое исследование, проникая в нее все дальше. Ее обдавало странным жаром, когда мсье Чалоян или кто-нибудь еще просовывал указательный палец в ее интимное основание и несколько долгих минут массировал, шепча на ухо нежные слова. Представляя себе невероятную фамильярность этого пальца, засунутого в нее, воображая эту неслыханную непристойность, думая о собственном бесстыдстве, она в конце концов вскрикивала от стыда и наслаждения. Тогда господа оставляли свое занятие и только созерцали прелестно распущенную девочку, полностью побежденную самим торжеством своей плоти в томном реванше ошеломляющей непринужденности. Четверо насильников стояли на коленях, и рабыня переживала миг славы.

Ты уверен, Винсент, что, описывая эти сцены, испытываешь только гнев и ужас? Ты должен знать, что я думаю о нравоучителях, судьях, цензорах. Этот мсье Чалоян как раз и был одним из них, причем самой низкой пробы. Но разве ты невольно не восхищаешься им, самую малость? Разве ты никогда ему не завидовал? Человеческие существа никогда не понимают друг друга так хорошо, как испытывая тревогу, вызванную желаниями. Эта тревога всеобща. Тот, кто сумеет использовать ее в своих целях, какими бы они ни были, станет господином. И станет им с тем большей легкостью, что раб, как показывает история с Анаис, тоже находит в этом радость.

Но тревога не исчезает. Вернее, она усиливается, парадоксальным образом подпитываясь передышками, которых она требует и которые предоставляет ей наслаждение. Этому поиску нет конца. Всегда приходится искать дальше. Нет, Винсент, я не стану осуждать этого Чалояна и его приспешников, иначе мне придется судить самого себя, а я не знаю, что из этого выйдет.

Я тоже держал Анаис в объятиях. Но оставим это! Сейчас я передаю историю тридцатипятилетней давности: почему же, проделав столь долгий путь, я испытываю столько волнения, в свою очередь пересказывая ее? Что дает мне воспоминание об этом смутном удовольствии?

Что должен я испытывать, помимо гнева и отвращения? «Мораль» наверняка потребовала бы чего-то большего. Но как мне скрыть от себя, что в тайне я прельщаюсь тем, что рассказываю? Только ли из счастья писать?

Моя работа писателя как раз и состоит в том, чтобы проникнуться рассуждениями и переживаниями персонажей, которых я вывожу на сцену. Я должен пытаться, как актер, чувствовать их желания, а если нужно – примерять на себя их пороки.

И у меня это слишком хорошо получается. Я даже спрашиваю себя, какого из четырех извращенцев я воплощаю лучше всего. Мсье Чалояна? Человека с ошейником бородки?

Последний вскоре получит первую роль в рассказе Винсента. И сохранит ее до конца. Его звали Шарль де М.

– Шарль, неужели? Как того крестного, о котором нам говорила Анаис?

– Это он и есть. Он не был консулом Перу, но много путешествовал, особенно по Латинской Америке, по делам одной крупной нефтяной компании. Он сам присвоил себе придуманный титул и национальность, почти так же, как отпустил бороду или как носят черные очки – из любви к маскам и переодеванию. Он был на это вполне способен. А может быть, просто старался как можно тщательнее скрывать свою подлинную личину: так ему подсказывала осторожность.

Однажды вечером пришел пятый гость. Его привел Шарль де М. Это был молодой человек с тонким, почти женственным лицом. Тщательно приглаженные иссиня-черные волосы. Прямая спина, откинутая назад голова. Он ходил, как танцор, выверенными и гордыми шажками.

Его звали Пабло. Бородач подобрал его десятью годами раньше на панели в Монтевидео. Можно себе представить, как он им занимался. Мальчик уже знал свое дело и дал ему полное удовлетворение. Мсье Шарль оставил его при себе. Сделал из него любимую зверушку. Зверушка выросла в роскошного мускулистого самца, сильного и послушного, как скаковой жеребец. Чалоян, который еще никогда его не видел, издал восклицание удивления и восторга, когда, в конце ужина, мсье Шарль явил его публике в сиянии наготы, готового к сцене, которую ему было суждено сыграть.

Анаис не понимала, почему в тот вечер ее заставили убрать со стола, пока Чалоян сам подавал кофе в гостиную. Она еще не видела красивого жеребца, которому ее предназначали. Однако чувствовала: что-то затевается. Ее слегка лихорадило. Но она испытывала только любопытство. Не страх.

Когда появился Пабло, он показался ей красивым, и она думала только об этой красоте. «Они созданы друг для друга», – одобрил старый государственный советник. Анаис застыла возле камина и, смущенная, смотрела, как юноша неторопливо идет к ней.

Не говоря ни слова, он поднял ее и унес в столовую. Господа последовали за парой, держа в руке коньячные рюмки. Они снова уселись вкруг стола, Пабло положил перед ними Анаис, а затем неслышным прыжком очутился рядом с ней на большом зеркале лакированного красного дерева, в котором отразились их обнаженные сияющие тела, на мгновение словно умножившись бесконечно и слившись затем воедино в медленном белом колыхании.

Отныне Пабло стал бывать каждый вечер. Мсье Чалоян с друзьями высоко ценили спектакль, который они разыгрывали с Анаис. Порой эти господа «отпускали поводья»: с неутомимой услужливостью молодой человек вместе со своей партнершей всеми возможными способами демонстрировал себя зачарованному взгляду четырех стариков. Иногда мсье Шарль заставлял его принимать позы по своему собственному вкусу, разыгрывать новые сцены, мысль о которых приходила ему в голову. Тогда он давал жеребцу указания по-испански. Тот молчал. Никто никогда не слышал звука его голоса. Зато Анаис не могла сдержать глухих восклицаний наслаждения. Чалоян поощрял девушку выражать свое существо голосом, как прежде плотью – без малейшего стыда и сдержанности. Эта музыка ему нравилась, и Анаис, под смычком роскошного «путана» с Рио де ла Плата, становилась скрипкой Страдивари.

– Все, что я сейчас рассказываю, – пояснил Винсент, – просто идиллия по сравнению с тем, что будет дальше.

Четырем старикам явно доставляло удовольствие повторение этих развратных сцен. Однако каждый раз они требовали заходить дальше, придумывать новую фигуру, жест, позу, непристойность которой превзошла бы все виденное раньше. Но гармония, рождавшаяся из совокупления двух молодых людей, словно набрасывала покров на неприличие их действий. «Они слишком красивы», – восторгался Чалоян. Мсье Шарль с ним соглашался, но это его уже не удовлетворяло: отныне ему требовалось уродство. И потом его дорогой «путан» с чересчур явным удовольствием исполнял свой номер. Надо поставить его на место. И маленькую соблазнительницу следует наказать.

Бородач поделился с Чалояном своей досадой: законный господин Анаис должен был полностью согласиться с законным владельцем Пабло, иначе оба подростка начнут вести себя по своему усмотрению. Владелец юного самца добился того, чтобы ему время от времени доверяли маленькую самку: он сам займется усовершенствованием ее дрессуры.

Прошло несколько месяцев. Наступило лето, и Анаис поехала к родителям на каникулы.

По их совету она отправила мсье Чалояну две открытки. На одной были изображены два индейца с высокогорий в причудливых костюмах, на другой – рыбаки с пироги закидывали в реку невод.

Анаис посетила несколько стран, перелетела через мыс Горн на маленьком самолете, продавала лотерейные билеты на благотворительной ярмарке, обучилась основам танго с сыном посла Аргентины в Боготе. Ей позволили пить шампанское. Она выкурила первую сигарету. И сохранила свой секрет.

Никто не мог даже заподозрить, что дочь консула Франции, эта девочка, вся сотканная из детского простодушия, несколько месяцев удовлетворяла четырех извращенцев. Она сама как будто забыла про те ночи, когда выставляла себя напоказ на обеденном столе мсье Чалояна. Это было так далеко! В прямом смысле слова на другом краю света! Она играла роль послушной девочки так же естественно, как прежде подчинялась гнусным желаниям мужчин, которые для нее были почти стариками и чье одно лишь прикосновение должно было вызвать в ней отвращение.

Но отвращения в ней ничто не вызывало. Анаис могла соглашаться на все подряд. Ее тело было глиной, которую каждый мог свободно мять и лепить из нее все, что угодно.

Вероятно, все решилось в первый же вечер, когда мсье Чалоян, властно втолкнув ее в ванну, дал ей почувствовать, что она полностью ему принадлежит. Та грязь, которую он якобы с нее смыл, тот запах, который он намеревался уничтожить, составляли в сознании девочки глубинную и основную связь с ее собственной плотью. Этот мужчина завладел ими одним махом, не оставив ей ничего, даже самого потаенного, затененного уголка. Он в самом деле стал ее господином.

Южная Америка, балы в посольстве, благотворительные ярмарки, а с другого края, без всякой неловкости или противоречия – оргии у мсье Чалояна!

Тут мне приходит в голову вопрос: разве можно выявить хоть какую-нибудь истину в такой безнадежной путанице, в этом порочном раздвоении? Что мы знали об Анаис? А она, навеки замкнутая в нерасторжимый круг бесстыдного удовольствия и бесконечной лжи, что могла она знать о себе самой?

– Когда вы с Жеромом высадили ее в аэропорту Барселоны, откуда она должна была лететь в Майами, – сказал Винсент, – она всего-навсего ехала к родителям. Возвращалась к ним, чтобы провести несколько невинных недель. Устраивала каникулы своей совести и своему телу. Это со своим отцом она говорила за несколько дней до отъезда, но не захотела вам об этом сказать, уже не могла в этом признаться, потому что, рассказав о своей жизни, убила бы родителей. Она окончательно замуровала себя в своей лжи. Не оставила себе никакого выхода. Ей теперь приходилось все выдумывать, даже самое простое и естественное.

Мсье Шарль, конечно, существовал, – продолжал Винсент, – и вы действительно были его гостями – ты и Жером. Вы пользовались роскошным гостеприимством этого мерзавца. Новый хозяин Анаис был жестоким, безжалостным, но не слишком внимательным, а главное, не ревнивым. Он гораздо больше дорожил своим великолепным «путаном», чем хрупкой Анаис, недостаток которой состоял в том, что она девушка, так что ей отводилась второстепенная роль в сценах, которые он для себя заказывал.

Анаис крепко привязали за шею. Веревка была довольно длинной, поскольку она могла дойти до квартиры на авеню Анри-Мартен, но, слегка дернув за поводок, бородач мог в любой момент отозвать к себе маленькую рабыню. Иногда он позволял ей целыми месяцами где-то шляться на конце лонжи. Иногда она была нужна ему несколько недель подряд. Иногда он забирал ее у нас только на одну ночь. Анаис исчезала. Возвращалась с царапинами на теле и новой ложью на устах. Красивой ложью, которую гримировала смехом и невинностью, даже если нас не удавалось провести.

Винсент не знает, в результате какой сделки Анаис оказалась во власти мсье Шарля. Она сама не знала. Ей, конечно, и не подумали об этом сообщить.

В середине восьмого класса она оставила школу мсье Чалояна и поселилась у мсье Шарля. Что до родителей Анаис, то они, как известно, жили далеко от всего этого. Папа-дипломат делал карьеру. Мама, как заведено, занималась галстуками и запонками представителя Франции и сама старалась поддержать честь страны своими платьями и прическами. На пятнадцатилетие Анаис получила бандероль с кружевными платочками, фотографиями, сделанными во время ее последних каникул, и длинное письмо от мамы с постскриптумом от папы, нацарапанным наспех, как медицинский рецепт: от чувства одиночества, которое могла испытывать его дорогая дочь, он предписывал терпение и прилежание в учебе.

Анаис только что выехала из пансиона, когда прибыла бандероль. Мсье Чалоян отправил сверток к мсье Шарлю. Он не стал бы лишать девочку драгоценного знака родительской любви. Впоследствии он пересылал ей все письма.

Когда Анаис явилась на авеню Анри-Мартен, она была во власти мсье Шарля. Нам она представила его своим крестным.

– Она в самом деле относилась к нему как к своему опекуну, – сказал мне Винсент, – так как уже не сомневалась, что ее родители умерли. Когда она приезжала к ним в Южную Америку на каникулы, мсье Шарль мысленно ее сопровождал. Он был там. Он существовал взаправду.

Винсент резко встал и облокотился на перила, повернувшись ко мне спиной. То, что ему следовало бы теперь добавить, скажу я. Эти слова не сорвутся у него с языка. «Она сделала его консулом Перу, – говорю я в свою очередь. – Она присвоила ему титул своего отца. А главное, – она его любит. Она любит его именно как отца. Любит за все испытания и унижения, которым он ее подвергает. День за днем, через новые страдания, он стал ее создателем. Он завершает то, что предпринял мсье Чалоян».

Этот последний знал уже с первого вечера, что ему нечего бояться со стороны девочки – ни того, что она воспротивится, ни того, что проболтается: кому она сможет довериться? К кому она была по-настоящему привязана, кроме тех, кто ее развращал?