Шофер ждал меня на таможне. Это был новый шофер, совершенно не похожий на того, прежнего. Однако он подошел ко мне без колебаний, как будто был со мной знаком, и занялся двумя моими чемоданами. На нем были темные очки, хотя уже близилась полночь. Возможно, он думал таким образом скрыть страшный рубец, пересекавший его худое лицо от левой брови до подбородка. Или неприятные ощущения доставлял ему свет, как можно было предположить, глядя на его белые, как у альбиноса, очень короткие, подстриженные ежиком волосы.
Я прошел за ним к выходу из аэровокзала. Потом наблюдал за ним на эскалаторе. Он стоял тремя ступеньками ниже меня. Руки у него были заняты моими чемоданами. Собственно, я видел только его черный костюм и фуражку, которые, казалось, висели на нем, как на вешалке, – настолько прямо и неподвижно он держался. Однако мой взгляд лишь скользнул по карикатурным чертам персонажа с его шрамом, темными очками и этой чисто прусской чопорностью: сны, чтобы там ни говорили, – это своего рода наивный театр, где исполнители слишком походят на те роли, которые мы навязываем им в той или иной истории, отчего предстают в виде аллегорий или чересчур буквальных воплощений наших идей.
Длинный черный автомобиль старой модели, напоминающий похоронный, ждал нас перед большой стеклянной дверью. В тот момент, когда шофер закрывал за мной дверцу, мне показалось, что я узнаю салон лимузина, который, когда-то возил меня по совсем иным дорогам.
Мы ехали вдоль моря, по бескрайнему белому песчаному пляжу, который образовывал почти правильный полукруг. Не видно было ни деревень, ни каких-либо признаков жилья. За полчаса мы не встретили ни одной машины. Ночь была теплой и ясной, и мы катились, словно по лунному серпу. Я отметил про себя, что мы движемся в абсолютной тишине. Должно быть, и эта ночь вокруг меня, и этот пляж, и мой длительный перелет из Европы в Южную Америку были всего лишь плодом моей фантазии, историей, которую я рассказывал сам себе: путешествия, совершаемые во сне, связывают один мираж с другим.
Мы покинули берег. Пейзаж стал не таким пустынным. Дорога теперь шла прямо, через огромную апельсиновую плантацию. Наконец она уперлась в высокие ворота из кованого железа, и мы остановились. Тяжелые створки раздвинулись, машина проехала по абсолютно прямой пальмовой аллее и замерла у лестницы, ведущей на виллу.
Если снаружи этот дом выглядел довольно строгим – высокие стены охряного цвета с пробитыми в них узкими окнами, защищенными решетками или оконными крестовинами, то внутренний дворик, куда меня привели, выглядел как сад, в котором смешивались опьяняющие ароматы и яркие краски местных деревьев, и это великолепие кружило мне голову. В центре дворика отмерял время своим ровным ночным журчанием фонтан, и ветерок изредка едва заметно нарушал напряженную пульсацию его струй. В большой вольере, наполовину скрытой альковом из листьев и цветов, ссорились, издавая резкие крики, несколько больших амазонских попугаев.
Недалеко от фонтана стоял накрытый для ужина стол. Барон Линк уже приступил к трапезе.
Прежде всего спросил меня о тете. Я сообщил, что она умерла несколько лет назад.
– У нее было слабое здоровье, – заметил он и сделал неопределенный жест рукой, как бы желая сказать, что смерть тех, кого мы любим, к несчастью, вписана в порядок вещей. Мне показалось, что он чересчур быстро принял как свершившийся факт кончину тети Ирэн. Он говорил о ней совершенно спокойно, хотя ему самому, скорее всего, уже перевалило за сотню; правда, было такое ощущение, что за истекшие со времени нашей последней встречи тридцать лет он не постарел: кажется, он не удивлялся чужой смерти, вероятно, полагая, что его самого такие вещи никак не касаются, поскольку являются уделом лишь заурядных людей.
Он был в смокинге. Как я уже говорил, это был единственный из моих знакомых, кто переодевался к ужину. Он всегда находил способ выглядеть иначе, чем остальные, дабы подчеркнуть расстояние, отделяющее его от них, и оградить свою жизнь от вторжения в нее посторонних. Должно быть, и старости он тоже заказал приходить, сочтя ее слишком тривиальной. На его лице, хотя и тронутом морщинами, не было заметно ни той дряблости кожи, ни тех коричневых пятен, что появляются у очень старых людей: барон Линк, можно сказать, остался таким, каким я его запомнил, то есть навсегда семидесятилетним. Ведь каждый человек пребывает в нашей памяти достигшим своего оптимального возраста, даже если мы встречались с ним в разные моменты его жизни, поскольку этот возраст, вероятно, выражает внутреннюю сущность человека, собирает каким-то образом воедино все мгновения его существования, подобно тому, как художник пытается запечатлеть в портрете совокупность черт позирующего.
Мы поговорили еще немного о моей тете: барон вспомнил о том, как она одевалась, – обнаруживая такой дурной вкус, что ему даже было неловко за нее.
– Есть люди, которые предпочли бы, чтобы над ними смеялись, только бы не остаться незамеченными, – сказал он, упомянув про те десятки экстравагантных шляп, которые были в ее распоряжении и над которыми втайне подсмеивалась Эллита. Но тут же он упомянул и о том, как сильно его внучка любила «Мадмуазель» и как она была счастлива в течение всех тех лет, когда моя тетя занималась ею.
Потом он говорил только об Эллите: я не сомневался, что именно для этого он и пригласил меня, да еще, может быть, для того, чтобы сообщить, что она меня простила. Мне так хотелось знать, счастлива ли она теперь, вспоминает ли хоть немного обо мне, но у меня все время подкатывал к горлу какой-то комок и мне никак не удавалось произнести ее имя. Время стирает не все угрызения совести. Стыд и раскаяние не только продолжали жить во мне, они словно усилились, стали более основательными и непреложными. Они, как и я, повзрослели.
– Почему вы не пожелали больше видеть Эллиту после того, как она отдалась вам? – вдруг неожиданно спросил барон. – Почему сказали ей, что не любите ее, что просто над ней посмеялись?
Я молчал, застыв под неизменно ироничным взглядом старого господина, как под инквизиторским светом прожектора. Он добавил еще:
– Эллита потом ждала вас. Она не хотела верить, что вы обманывали ее, единственно чтобы унизить. Она не могла поверить.
Он устало вздохнул, как человек, который давно уже потерял надежду и даже желание быть понятым. Потом заговорил вновь, тоном, в котором прозвучал не столько упрек, сколько безграничное разочарование:
– Эллита была кокетливой девушкой, это так. Возможно, ей был присущ и эгоизм, я не исключаю. Но в ее характере было так ничтожно мало злости, что она просто не могла представить себе, как это чувство способно жить в других людях, и поэтому не смирилась с вашей озлобленностью. Она даже не поняла, что вы с ней сделали, и ждала вас еще целый год. И я тоже ждал вас: я тоже не хотел верить в вашу испорченность, мне казалась абсурдной сама мысль о том, что вы не любите мою Эллиту. – Он сухо засмеялся.
– Это из-за вас мы опять вернулись в Аргентину, – сказал он наконец. – Эллита попросила меня. Надеялась, что если вот так сильно отдалится от вас, то избавится от воспоминаний, связанных с вами.
Служанка, молодая индианка, одетая в широкую юбку и болеро, подала мне закуски. Поскольку я тупо смотрел на них, пытаясь осмыслить сказанное бароном, он спросил меня резко:
– Ну чего же вы ждете, почему не едите? – Но прежде чем я успел что-либо положить себе в тарелку, он знаком приказал девушке унести блюдо.
Я как мог избегал взгляда старого господина и смущенно созерцал пустую тарелку. Я испытывал глубокий стыд, поскольку не знал, что ответить этому человеку, который поверил мне и которого я разочаровал. Но я чувствовал себя, сидя перед ним, таким подавленным, что у меня даже пропало желание оправдываться. Да и что я мог ему сказать? Что я вообще способен понять в том, что произошло? Я только помню, что в ту самую минуту, когда я обладал Эллитой, в таком далеком уже прошлом, в той комнате, которая мне видится сейчас сквозь ту же сказочную дымку, как и самые далекие воспоминания моего детства, мое счастье внезапно уступило место страху, страху, который, должно быть, испытывают умирающие: то, что со мной происходило, – это само счастье, это столь внезапное и столь необыкновенное свершение всего, чего я больше всего желал, – уносило меня куда-то на вершины такого блаженства, какого в этом мире явно не бывает, и я чувствовал, что умираю.
Когда я поднял глаза, барон все еще смотрел на меня.
– Вы скорее трус, чем негодяй, – сказал он, слегка покачивая головой. – Я думаю, на самом-то деле вы не желали зла моей внучке.
– Я любил ее, – выдохнул я наконец. – Я любил ее больше всего на свете.
– Вы скорее любили ее образ, плод воображения. Вы выдумали какую-то странную Эллиту, а она была простой и застенчивой.
– Она была так прекрасна!
– Это была ее единственная вина.
– Рядом с ней я чувствовал себя слишком заурядным. Заурядным и малопривлекательным.
– И тогда вы отвергли ее. Предпочли унизить. Из трусости. Вы хотели уничтожить в себе память о ней, но прошло тридцать лет, а у вас ничего не получилось.
– Я только хотел бы знать, как она живет. Хотел бы знать, что она счастлива.
Лицо барона посуровело:
– Она здесь, но не пытайтесь ее увидеть, – произнес он глухо. А потом перестал обращать на меня внимание и встал, без лишних церемоний давая мне понять, что беседа окончена. Слуга поспешил поддержать его под локоть. Я заметил, что он нетвердо ступает, что его слегка пошатывает. Сто прожитых лет вдруг всей своей тяжестью легли ему на плечи. Но теперь барону было совершенно безразлично, что я вижу его немощь, вижу, как у него дрожат ноги, – так актер, сбросив с себя шитый золотом костюм и расставшись с ролью принца, отдается усталости и банальности своего истинного бытия.
Поздно вечером мне позвонил мой друг X. из Министерства иностранных дел: в Аргентине обнаружили след той женщины, которую я попросил его разыскать. Но сообщить мне что-либо еще он не захотел.
– Я положил в конверт все, что тебя интересует, – просто сказал он. – Там фотографии и статьи из местной прессы, в общем то, что удалось собрать. Ты получишь все завтра утром.
Его голос показался мне странным. А когда я стал, несмотря ни на что, задавать вопросы, упрекая, что ему доставляет удовольствие держать меня в напряжении, то почувствовал, что он торопится отделаться от меня и что я все равно ничего больше не узнаю. Потом мне удалось заснуть, но лишь затем, чтобы во сне опять встретить барона Линка. Отныне он каждую ночь приглашал меня на ужин, и из аэропорта к нему на виллу меня привозил все тот же шофер со шрамом. Барон не встречал меня во дворе. Он уже ужинал. В вольере суетились все те же разноцветные попугаи. Та же служанка подавала мне блюда, которые барон тут же приказывал унести. Он говорил со мной об Эллите. Рассказывал о разочаровании и страданиях своей внучки. И даже тут мне не удавалось поверить, что она меня любила. Окончательно я не поверю в это никогда. Если подобное чудо было возможно, почему я этого не понял? Такого великого счастья не бывает. Ни у кого.
В какой-то утренний час курьер принес обещанный конверт. В прихожей у меня есть маленький столик, куда я обычно выкладываю содержимое карманов и где обычно скапливаются газеты, журналы и все, что ежедневно поставляет мне почта: рекламные проспекты, профессиональная либо административная корреспонденция, шаткое и некрасивое нагромождение которой является единственной причиной, по которой неделю или две спустя я начинаю сортировать этот безымянный бумажный хлам. Я положил конверт, принесенный курьером, на стопку и оставил его там до вечера, как бы пытаясь про него забыть.
Снова моя трусость! Моя атавистическая трусость: трусость матери и отца, которые раз и навсегда научили меня не владеть чем бы то ни было из того, что не скроено по самой моей узкой мерке, научили верить, что мудрость состоит лишь в том, чтобы уметь отказываться и с подозрением относиться к счастью! Я знал, что в конверте, каким бы ни было его содержимое, находится прощение Эллиты в ответ на мое прощение, история ее жизни без меня, и вот, тридцать лет спустя, мне по-прежнему не хватало мужества получить это прощение. (Тут я вдруг осознал, что на протяжении всех истекших лет разрыв с Эллитой никогда не казался мне полным и окончательным: поскольку ответственность за эту разлуку лежала только на мне, я, подобно верующим христианам, оставил себе лазейку для возможного раскаяния. Я лишил себя счастья жить с Эллитой, но при этом все же не дал ей права существовать без меня, и если на протяжении такого долгого срока мог делать вид, что ее больше не существует, что я изгнал ее из своей памяти, то, скорее всего, лишь потому, что у меня была смутная уверенность в том, что она несчастна.)
Вид ли ее лица причинил мне боль в тот момент, когда я обнаружил в конверте фото, или же мое волнение объяснялось тем, что я увидел, как она улыбается не мне и как она прекрасна не для меня? Кто этот молодой человек, сидящий рядом? Неужели она находила привлекательными эти блестящие напомаженные волосы, слишком черные глаза под сросшимися бровями, этого юношу в образе псевдоидальго? Снимок был напечатан в журнале, датированном ноябрем 1961 года, и подпись гласила, что мадемуазель Линк и господин Ф. победили в конкурсе на самый элегантный автомобиль Лас Флореса.
В конверте было больше десяти журнальных фотографий с запечатленной на них Эллитой: под руку с молодыми людьми, на теннисном корте, верхом. Это были вырезки из рубрик, посвященных светской жизни. Под ними стояли даты, следовавшие за нашей разлукой, и увековеченная на них улыбающаяся, прекрасная Эллита вполне наслаждалась эффектом, производимым ее ослепительной красотой.
Я пытался расшифровать навсегда застывший на глазированной бумаге взгляд, обнаружить в нем грусть, сожаление. Но нет! Глаза Эллиты не позволяли ничего выведать, не выдавали никакой тайны. Меня не было в этом взгляде, так же, как не было и элегантных молодых людей, которые держали ее за руку или обнимали ее в танце, как не было – и тут тоже – ничего, что могло бы отвлечь ее от наслаждения собственным совершенством. Однажды вечером, тридцать лет назад, в этих глазах мне явилось мимолетное выражение любви, но взгляд Эллиты тут же сомкнулся, как поверхность тихого водоема: столь жестоко распростившись с ней после того, как она мне отдалась, я пытался уничтожить память о ней, потому что боялся ее и ее власти над моей жизнью; так сильно ранив ее в надежде, что она всегда будет обо мне помнить, я, кажется, одарил ее возможностью очень скоро меня забыть.
Мне пришлось разорвать конверт, чтобы извлечь из него последнее фото, более крупного формата, чем все остальные, и, как показывала его картонная твердость, не вырезанное из журнала: на нем Эллита была в компании барона. Они обедали во внутреннем дворике, за столом, сделанным из камня. Молодая служанка-индианка наполняла ее бокал. Сзади, в алькове из листьев и цветов, виднелась вольера с попугаями. На этот раз у девушки был оживленный взгляд. Взгляд, полный нежности. Эллита улыбалась деду.
Во что я никогда до сего дня не мог поверить, так это в возможность существования потустороннего мира, где якобы продолжают жить души усопших, словно наблюдая за действиями и гримасами тех, кто остается на земле. Еще меньше верил я в то, что покойники могут с нами общаться, посылать нам напутствия, предостережения и что так они могут влиять на нашу судьбу.
С минуту я разглядывал странно знакомую фотографию Эллиты и ее деда, сидящих перед вольерой с попугаями, все больше и больше убеждаясь в том, что снимок до мельчайших деталей воспроизводит реалии моего сна, но при этом еще не сознавая, что до настоящего времени видеть этот дворик и эту вольеру я мог только во сне. Потом я обнаружил две газетные вырезки, прикрепленные сзади к фотографии, и в то же мгновение понял, почему все находившиеся в конверте снимки датированы одним годом, понял, почему мой друг из Министерства иностранных дел не стал мне ничего говорить, понял, что теперь знаю об Эллите все, что можно знать. Две вырезки из двух разных газет были датированы одним и тем же мартовским днем 1962 года, и на них была воспроизведена одна и та же фотография: легковая машина, наполовину въехавшая под автобус на краю пустынной дороги. Я узнал эту дорогу, ее широкое полукольцо, повторяющее изгиб морского берега, так как именно по ней каждую ночь в течение уже нескольких недель меня возил шофер барона Линка.
Мог ли я увидеть этот пейзаж и эту виллу в испанском стиле с внутренним двориком до того, как их образ возник в моем сне? Может, Эллита посылала мне фотографии своего дома, когда была там на каникулах? Или показывала их по возвращении? Я припоминаю, что не стал ничего смотреть, но, возможно, память обманывает меня, и я все же бросил на них невольный взгляд, такой мимолетный, что воспоминание об этом не запечатлелось в моей памяти и обнаружилось лишь во сне.
По правде говоря, здесь есть еще тайна иного рода, ибо отнюдь не мысль об этой не столь уж существенной загадке заставляет меня предполагать, что усопшие продолжают где-то существовать, в некоем странно промежуточном состоянии между жизнью и небытием, откуда порой напоминают о себе нам, полагающим, что мы их забыли. В тот момент, когда я увидел фотографию роковой автокатастрофы, открытие, что Эллита уже почти тридцать лет мертва и что все это время предметом моей вечной любви была всего лишь тень, вызвало у меня весьма слабую реакцию, словно истина фактов не является единственной, словно тогда, в один из мартовских дней 1962 года на дороге погибла другая девушка, а не моя Эллита, которая отныне принадлежит только мне и которая умрет вместе со мной.
1991