В жизни Эмила Чорана и Эжена Ионеско военный период подразделялся на три этапа. Подписание советско-германского договора в августе 1939 г. и последовавшее за этим объявление войны застали их в Париже; поэтому первым этапом следует считать предшествующее пребывание в Бухаресте. Они оба вернулись туда, но в разное время. Ионеско возвратился в «страну отца» за несколько недель до «странного поражения» июня 1940 г., а Чоран — осенью. Июнь 1940 г. для Румынии был таким же тяжким временем, как для Франции. 25 июня французская армия капитулировала; 26 июня — СССР предъявил румынскому правительству ультиматум, где содержалось требование оставить Бессарабию и Северную Буковину в течение 5 дней. Кароль II был вынужден подчиниться. 30—31 августа последовали новые несчастья: третейский суд в Вене постановил передать Южную Трансильванию под юрисдикцию Венгрии, а район Добруджи — переуступить Болгарии. Таким образом, за два месяца Румыния лишилась существенной части своей территории. И это ставило ее в непосредственную зависимость от Германии.
В этой ситуации генерал Ион Антонеску выступил как спаситель отечества. В начале сентября он вынудил короля Кароля II отречься от престола. Кадровый военный, Антонеску положительно относился к Гитлеру. «Следует безусловно присоединиться к Оси и идти с ней до самой смерти», — заявил он на заседании Совета министров 21 сентября. Он надел зеленую рубашку и в течение 5 месяцев — до 21 января 1941 г. — делил власть с Легионерским движением. «Он настроен скорее на отрицание, чем на конструктивный подход, и отличается довольно посредственным умом — таков человек, которому, вследствие несчастий нашего времени, вверена судьба Румынии», — констатировал Анри Прост; этот французский чиновник высокого ранга, находившийся на дипломатической службе в Румынии, хорошо разбирался в тонкостях румынской политики. Чоран, вернувшийся на родину позже Ионеско, раньше него получил назначение на должность советника по культуре в посольстве Румынии в вишистской Франции. Это произошло благодаря ходатайству Хори Симы, который после Кодряну стал руководителем Железной гвардии. Этот молодой преподаватель лицея с длинными каштановыми волосами с 16 сентября по конец января 1941 г. фактически возглавлял правительство. Таким образом, Чоран выехал из Румынии к концу февраля 1941 г.. Виши стал вторым этапом его жизни в военные годы. Должность, на которую его назначили, он занимал в течение трех месяцев — с апреля по июнь 1941 г. Третий период Чоран провел в Париже: быстро лишившись работы в дипломатической миссии, он возвратился во французскую столицу, тогда уже оккупированную, где вел существование маргинала; до 1944 г. ему удавалось продлевать стипендию для иностранных студентов.
Ионеско, оказавшийся в Бухаресте в ловушке и пребывавший от этого в ярости, предпринимал титанические усилия для возвращения во Францию. Но до лета 1942 г. все было безуспешно. Он прибег к старым связям и к протекции бывших товарищей, которые заняли высокие посты в крайне правом правительстве. В конце концов ему удалось добиться должности атташе (секретаря) по делам печати и пропаганды в Виши. Таким образом, он очутился в посольстве при пронацистском режиме, где занимался переводами на французский язык произведений румынских писателей, причем и таких, которые ему не нравились. Он оказался в среде, которую ненавидел, в «абсурдном Виши», который в письме Тудору Вяну он называл настоящим «болотом». Тем не менее дипломатические архивы румынского МИДа свидетельствуют, что Ионеско выполнял свои служебные обязанности исключительно добросовестно и даже пользовался удивительной свободой передвижения. Автор «Жертв долга» даже продвигался вверх по служебной лестнице — его назначили на должность главного советника по культуре в апреле 1943 г, а в июне 1944 г. — главным советником по культуре II класса. Он пробыл на дипломатической службе гораздо дольше Чорана и был отозван с нее только 1 октября 1945 г. Таким образом, реальные события жизни Ионеско оказываются весьма далеки от официальной версии, выдвинутой его биографами. Так, вызывает удивление следующий отрывок из книги Мари-Клод Юбер, автора посвященного Ионеско исследования (Париж, изд-во «Сейль», 1990 г.): «После того как Париж был оккупирован, Ионеско и его жена укрылись в свободной зоне, в Марселе...» Как свидетельствуют его собственные служебные отчеты, Ионеско не раз бывал в Марселе в конце 1942 — начале 1943 г., но только по служебной надобности и в качестве служащего Министерства национальной пропаганды, где он являлся счастливым обладателем личного досье за № 77/944 I 106.
ПОСЛЕДНИЕ ПОЧЕСТИ «КАПИТАНУ»: ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧОРАНА В РУМЫНИЮ (осень 1940 — февраль 1941)
Итак, Чоран вернулся в Румынию, находившуюся под властью легионеров, осенью 1940 г., вероятно между концом сентября — концом октября (этот эпизод он всегда изо всех сил старался скрыть). «Дюпрон послал меня во Францию — фактически отправил меня туда до конца моих дней» (имеется в виду — в 1937 г. — Авт.). Так заявлял он Габриэлю Бичану в 1990 г., в сущности повторяя версию, которую постоянно выдвигал после войны. Его сдержанность вполне понятна. Во время пребывания в национал-легионерском государстве Чоран вовсе не пребывал в политическом бездействии. С конца ноября 1940 г. до 1 января 1941 г. он неоднократно, по радио и в прессе, высказывал свою веру в наследство «Капитана» и в «Легионерскую Румынию», которую намеревался построить Хоря Сима, преемник Кодряну, ставший заместителем председателя Совета.
Впервые Чоран выступил по радио (программа Радио-Бухарест) в конце ноября. Он произнес известную речь «Духовный портрет Капитана», впоследствии напечатанную одной из газет г. Сибиу 25 декабря 1940 г. Затем последовали еще 3 статьи; наименее ангажированной оказался «Провинциальный Париж», опубликованный «Vremea» 8 декабря. Хотя в сложившихся обстоятельствах — война за пределами Румынии, террор внутри нее — план присоединения к Оси приобретает все более реальные очертания (Румыния присоединилась к трехстороннему пакту 23 ноября) — неангажированной не может считаться никакая статья. Особенно когда в ней, как у Чорана, проводится сопоставление Франции с Римом времени упадка и объясняется, что Франция давно утратила свою витальность. Там утверждается даже, что «Париж пал, потому что должен был пасть. Город сам себя предложил оккупантам». Во второй статье, под заголовком «Обман посредством действия», воспевается сражение как таковое; хотя, по мнению автора, способом заполнить внутреннюю пустоту для индивидуума всегда является революционное действие. Чоран считает данный вариант эмоциональной разрядки «единственно возможным решением», самым лучшим для того, кто стремится быть; во всяком случае, он более предпочтителен, чем философские иллюзии. Последняя из трех статей — «Трансильвания как румынская Пруссия», увидевшая свет 1 января 1941 г., по своему тону является продолжением вышеупомянутого ноябрьского выступления на радио, посвященного Кодряну. Чоран утверждает в ней, не без гегелевских интонаций, что «Легион призван вдохнуть национальный дух в давно ожидаемую форму», которая «единственно способна довести до пароксизма национальное самосознание румын».
Поддержку Чорана новому режиму следует оценивать с точки зрения не столько частоты его выступлений, сколько того контекста, в который она вписывалась. Потому что румынский мыслитель не мог заявить: я не знал, на что окажутся способны легионеры. Он не мог также сослаться на неожиданно возникшую симпатию к гонимым мученикам: с 14 сентября в руках Железной гвардии оказались сосредоточены бразды правления страной. Их руководитель Хоря Сима занимал второй по значимости пост в румынском правительстве после Иона Антонеску; кроме того, легионеры возглавили министерства иностранных дел, внутренних дел, по делам образования и религии, транспорта и общественных работ, труда, здравоохранения. Под их контролем находились практически все префектуры и средства массовой информации. Кроме того, Чорану было известно, что страсти накалены до предела и главными виновниками обрушившихся на страну несчастий считаются евреи. Да разве и сам он не утверждал в 1936 г. в «Преображении Румынии», что евреи — «враги всякого национального движения»? Еще до установления национал-легионерского режима, когда румынские войска летом 1940 г. покинули Бессарабию и Буковину, враждебное отношение к евреям стало причиной гибели сотен людей. Достаточно упомянуть два погрома — в Галаце и в Дорохое; результатом последнего, по наиболее достоверным оценкам, было не менее 200 жертв. Наконец, Чорану известно, что откровенный антисемитизм — одна из важнейших составляющих программы национал-легионерского государства.
Все это мыслитель хорошо знает; как и любой другой гражданин Румынии, он ежедневно видит, что смена режима привела к новой волне антисемитских выступлений. Каждый день против евреев применялись все новые меры: они исключены из последних профессиональных корпораций, где их еще терпели, на принадлежащих им магазинах появились соответствующие надписи. Кроме того, евреи подвергались репрессиям и массовым арестам — 26—30 сентября многие их сотни арестованы и в течение ряда дней подвергнуты пыткам в Бузау, Араде, в Яссах; то же произошло и в Бухаресте 6 ноября — не менее ста человек держали в заточении в помещениях, принадлежавших Железной гвардии, на улице Траяна, а потом жестоко избили. Активисты Легионерского движения также организовывали бойкот еврейских лавок и закрыли ряд синагог в Бухаресте и в провинции. Во многих населенных пунктах членов еврейской общины — мужчин, женщин, детей и стариков — отправляли на принудительные работы (уборка улиц, земляные работы и пр.) Невозможно было счесть случаи отдельных убийств, обысков, реквизиций, конфискаций, проводившихся «по закону» и «диких» (не обоснованных никаким законом) экспроприаций; некоторые промышленники были вынуждены отдавать часть своего предприятия в надежде сохранить хоть что-то. Первые убийства в еврейской общине датируются ноябрем. Она оставалась главным объектом мщения новых хозяев страны; главным — но не единственным. Они расправлялись со всеми, кто прежде выступал против их движения, — политическими деятелями, полицейскими, представителями органов городского самоуправления, военными. Самое кровавое избиение произошло в ночь с 26 на 27 ноября в тюрьме Жилава, в окрестностях Бухареста: легионеры убили 64 политических заключенных прямо в их камерах (в том числе нескольких членов предыдущих правительств), а в подвалах префектуры полиции — трех бывших полицейских комиссаров. После полудня у себя дома были арестованы бывший министр финансов Виржил Мадьяру и крупный историк-националист Николае Йорга. Один из них был затем убит в Синайском лесу, другой — также в лесу, в районе бухарестского пригорода Снагов. В тот же самый день в Араде было расстреляно множество евреев, чьи трупы были брошены на обочинах ведущих к этому городу дорог.
Кровавое 27 сентбяря. А затем?
Эти заранее спланированные и хладнокровно осуществленные действия Элиаде назовет во втором томе своих воспоминаний «ужасными преступлениями». Но это единственное, причем довольно позднее, осуждение деятельности Железной гвардии, которое встречается в его трудах. Впрочем, все сделано довольно ловко: историк получает возможность развить идею о существовании двух Легионерских движений. Сперва хорошего и чистого, движимого духом самопожертвования (движения Кодряну, которое сам Элиаде поддерживал и чей ярко выраженно криминальный характер он пытался замаскировать); затем плохого, ужасного, террористического — движения Хори Симы (с которым философ действительно не имел ничего общего, поскольку в момент его создания пребывал в Лондоне)...
Но Чоран-то находился в румынской столице. Хуже того, его радиовыступление в память Капитана прозвучало именно в кровавое 27 ноября. Добрые люди, повергнутые в ужас ночными преступлениями, могли успокоиться: ведь из их радиоприемников прозвучало, что «до появления Корнелиу Кодряну Румыния представляла собой населенную людьми Сахару. Существование тех, кто там прозябал, не было заполнено ничем, кроме ожидания. Кто-то должен был явиться», — объявлял в экстазе философ. «Благодаря Капитану у румын появилось лицо... Его задача состояла не в том, чтобы вывести нас из относительного ничтожества, в котором мы пребывали, но в том, чтобы вдохнуть абсолют в повседневное дыхание нации. Легиону не просто выпала задача создать будущую Румынию; ему придется выкупать ее прошлое и нагнать огромное потерянное время, опираясь на уникальное и вдохновенное безумие. Легионерский пафос — это реакция на историю, сотканную из несчастий... Кодряну одушевил честью нацию роботов; он вернул чувство гордости стаду беспозвоночных». Выступление заканчивалось следующими словами: «За исключением Иисуса, нельзя назвать мертвого, который бы в равной степени присутствовал среди живых. Этот мертвый распространил запах вечности на нас, отребье человеческого рода, он вновь распростер небо над нашей родиной». Выступление в сложившихся обстоятельствах производило удручающее впечатление. Было ли оно произнесено в прямом эфире? Или записано в преддверии грандиозных похорон, которые должны были иметь место 30 ноября? В ходе них гробы с останками Капитана, Никадоров и Децемвиров (см. главу II настоящей работы) носили по всей столице в сопровождении посланцев Муссолини и Гитлера, бесчисленных толп легионеров, а во главе процессии бок о бок шли два кондукатора, Антонеску и Сима, в зеленых рубашках и с руками, вытянутыми в фашистском приветствии.
Как бы там ни было, многочисленные случаи насилия никак не помешали философу неоднократно браться за перо в декабре. Он то смягчал революционное рвение своих соотечественников, то рекомендовал Железной гвардии вдохновляться трансильванской государственнической традицией. Автор «Преображения Румынии», кажется, не был опечален изменениями во внешнем виде Бухареста. (Юный Серж Московичи, проживавший в то время в еврейском квартале столицы у своей тетки Анны, писал в своих воспоминаниях, что город походил то на казарму, заполненную людьми в военной форме, то на стадион, где одно массовое сборище сменялось другим.) Как и в 1937 г., Чоран занимался тем, что боролся с предубеждением, которое Железная гвардия могла породить у слишком трезвых или равнодушных умов. «Когда я слышу, как они объясняют причины своей пассивности по отношению к тому или иному движению, (не вызывает никаких сомнений, о каком конкретно движении идет речь. — Авт.), заявляя, что с некоторыми пунктами они несогласны, что они приспосабливаются к ритму этого движения, но не участвуют в нем активно, поскольку испытывают определенные теоретические сомнения, — я сразу понимаю, что в них нет революционной души. Если бы это было не так, они бы сразу уяснили себе, что только ритм и имеет значение и что ему следует отдаться. Идеи — это сменяемые декорации, их историческая функция чисто орнаментальная», — утверждал Чоран; вышеприведенный текст принадлежит скорее перу декаденствующего эстета, чем активиста легионерского движения, воспитанного на чтении «Памятки руководителю гнезда».
Статья «Трансильвания как румынская Пруссия» также является продолжением предыдущей работы — статьи от 1937 г., где Чоран уже восхвалял добродетели своей родной провинции. Теперь он позволяет себе несколько отклониться от правоверной доктрины Железной гвардии и не лишает себя удовольствия предаться своим фантазиям. «Гитлеризм придал решающее значение Пруссии», — пишет Чоран и высказывает предположение, что легионерской Румынии следует вдохновиться немецким примером и придать аналогичное значение Трансильвании. Ведь это единственная из румынских провинций, где можно было встретить по-настоящему государственное сознание. Вековая принадлежность к Австро-Венгерской монархии способствовала укоренению в Трансильвании традиции администрирования; по мнению Чорана, последняя могла бы послужить моделью для всего нового румынского государства — в отличие от традиций Молдавии и Валахии, где процесс управления разложился под влиянием укоренившихся обычаев и устоев Оттоманской империи. И далее: «Само понятие гражданственности лишилось бы всякого смысла без управленческого подвижничества трансильванцев. Я предпочитаю нацию граждан нации румын, которые только румыны и ничего более». При чтении этих строк возникает искушение поверить, что здесь Чоран в завуалированном виде критикует ксенофобскую идеологию Железной гвардии, которая, разумеется, не имела никакого отношения к ценностям гражданственности. Однако фактически он всего лишь повторяет другими словами собственные высказывания 1937 г., суть которых в том, что для свершения национальной революции ксенофобия и антисемитизм являются, конечно, необходимым, но не достаточным условием. В стране воцарилась анархия; Чоран всего лишь хочет напомнить, что в отсутствие сильной власти, сильного государства сама Революция рискует подорвать свой авторитет. «Было бы хорошо, чтобы в составе легионерской Румынии Трансильвания распространила на других свою модель: подчинение власти... Румыны должны узнать, что такое институты власти и какой смысл приобретает объективный Дух», — уточнял Чоран, словно правый гегельянец. Не стоит полагать, что автор «Преображения Румынии» неожиданно охвачен приступом либерализма. Он озабочен в первую очередь упрочением единства и усилением государственно-национальной сплоченности. «Если легионерская Румыния хочет принять на вооружение однородный стиль и победить тенденцию к плюрализму, ей придется трансильванизировать всех румын». Чоран хочет выразиться как можно яснее, во избежание какой бы то ни было двусмысленной трактовки: «То, что мы называем демократией, — не более чем отказ от абсолюта и нехватка решимости в моральном и метафизическом отношении. Во времена смутные и плодородные, то есть в эпохи, когда критерием для принятия любой ценности становится витальность, — сосуществование не согласующихся друг с другом идеалов становится невозможным».
Легионерский мятеж и бухарестский погром ( январь 1941 г.)
Ровно через 20 дней после публикации этой статьи разразился легионерский мятеж. Чоран, таким образом, являлся очевидцем не только самого этого события, но и всего, что предшествовало ему и последовало за ним. В четверг 2 января, на следующий день после выхода статьи о Трансильвании, Михаил Себастьян случайно встретился с ним на улице. Чоран с восторгом поведал ему о своем назначении на должность атташе по культуре в румынское посольство во Франции (на самом деле это была должность советника по культуре). Он явно немного неловко себя чувствовал перед Себастьяном, который подвергался антисемитским преследованиям со стороны легионерского правительства и к тому времени уже не испытывал ничего — ни желания покончить с собой, ни стремления к сопротивлению (так он писал в своем дневнике накануне упомянутой неожиданной встречи). Себастьяна выгнали из журнала, где он был редактором, из адвокатской конторы, работа в которой приносила ему средства к существованию; он провел часть предшествующих месяцев на разгрузке вагонов с лесоматериалами в бригаде, сформированной из направленных на принудительные работы евреев. Чоран «весь сияет», отмечал Себастьян. Автор «Духовного портрета Капитана» оправдывался, как мог, довольно неловко пытаясь и себя выдать за жертву режима. «Ты понимаешь, — сказал он Себастьяну, — если бы я не получил этого назначения, если бы я остался здесь, меня бы отправили на фронт как резервиста. Я как раз сегодня получил повестку. Но я не хотел идти на пункт сбора. А так все утряслось. Понимаешь?» Его гораздо менее удачливый, но всегда отличавшийся поразительным великодушием собеседник мысленно комментировал: «Конечно, я понимаю, дорогой Чоран. Я не хочу быть с ним злым (и особенно здесь — что бы это дало?). Он представляет интересный случай. Это даже больше, чем случай: он ведь интересный человек, исключительно умный, без предрассудков (здесь Себастьян, вероятно, преувеличивает... — Авт.) в котором любопытно сочетаются цинизм и трусость в двойном объеме». Другая запись — от 12 февраля 1941 г., т. е. сделанная уже после мятежа, — содержит более обескураживающее утверждение. Себастьян писал: «Хотя Чоран и участвовал в мятеже, сохранил должность атташе по культуре, на которую его назначил Сима за несколько дней до своего свержения».
Как понять, какую роль приписывает Чорану Себастьян? Это сделать трудно, учитывая, что на сегодняшний день мы не располагаем никаким иным свидетельством, позволяющим подтвердить маловероятную гипотезу непосредственного участия Чорана в ужасных событиях тех трех дней.
Отношения между легионерами, пытавшимися сосредоточить всю власть, и Антонеску начали портиться с начала декабря. В январе в Бухаресте был убит немецкий офицер — по всей вероятности, сотрудником британских спецслужб. Это убийство послужило предлогом к началу боевых действий. Антонеску отправил в отставку несколько легионерских министров; Легион ответил захватом ряда зданий государственных служб, в том числе префектуры полиции. Заручившись поддержкой Гитлера, визит которому он нанес 14 января, кондукатор тоже стал готовиться к уличным боям. К вечеру 21 января волнения охватили всю страну. В Бухаресте еще до начала столкновений с правительственными частями легионеры решили попрактиковаться на евреях. В тот день, 20 января 1941 г., вспоминал Серж Московичи, робкое солнце освещало обычную уличную толчею. Но с наступлением вечера фашисты и примкнувшие к ним хулиганы расшумелись. Люди старались сохранять спокойствие, но многие устремились на поиски своих близких. «Это было незабываемое испытание. То, что я увидел, навсегда изменило мое представление о людях». Однако будущий социолог не мог видеть все.
Дело в том, что большинство преступлений, отличавшихся невыразимой жестокостью, произошли в двух основных местах на окраине города. В Жилавском лесу, где более 90 евреев, в большинстве своем раздетых донага, были убиты выстрелом в голову и брошены в снег, и на городской бойне в Страулешти, где евреи (включая пятилетнюю девочку) были подвешены на крюки, как скелеты крупного рогатого скота. На многих трупах были сделаны надписи: «Кошерное мясо». Во многих бедных кварталах, где были сосредоточены евреи — ремесленники и мелкие торговцы, совершались убийства, грабежи, поджоги. Целые семьи вместе с детьми были вырезаны в их собственных домах. В одном из таких кварталов и жил Серж Московичи. Все окна в доме напротив были выбиты. Он вышел на улицу. Его тетушка Анна, еще не разобравшись, что происходит, посчитала, что с его «румынской внешностью» можно было без особого риска выйти купить какие-то мелочи. Выйдя, он обнаружил, что у дома на углу разворочен весь первый этаж. Витрины и двери лавок были заставлены импровизированными баррикадами, улицы быстро пустели. Вдруг неожиданно, как из-под земли, появились люди. «Они шли плотной толпой посреди улицы, размахивая дубинами; некоторые были в форме... Их лица мелькали, как в калейдоскопе; там были и люди средних лет, и студенты, и рабочие крупных заводов, и даже лицеисты». Они выкрикивали лозунги: «Да здравствует Хоря Сима!» и «Смерть евреям!». Многие выбегали из толпы, чтобы присоединиться к другим группам, которые уже занимались грабежами по наводке добровольных доносчиков. Вечером того первого дня погрома группы распевавших хором легионеров прошли и под окнами Михаила Себастьяна. В ту и последующую ночь Себастьян почти не спал. Не спал и Московичи. Когда он на следующее утро вышел из дома, перед ним предстали здания, словно пострадавшие от взрыва, с черными стенами; продолжались действия мародеров. Третья ночь была ужасной, вспоминал Московичи. Слышалась несмолкаемая стрельба: то армия выступила против Железной гвардии. Рассказ Московичи подтверждал Себастьян — он наблюдал те же события на другом конце города. «Всякий раз, проснувшись, я слышал все одно и то же: оружейную пальбу».
Сотни евреев были подвергнуты физическому насилию и искалечены. Около 300 из них — замучены в здании префектуры, другие — в синагогах (6 из которых были полностью разорены), третьи — в здании еврейской общины. Всего погибло 120 евреев, а более 1200 — испытали насилие, были ранены и ограблены в эти три дня, когда, как писал Московичи, «толпы осадили наш квартал, и, учуяв запах смерти, держали нас в плену нашего собственного страха». Порядок был восстановлен к утру 23 января. Было арестовано в общей сложности 9300 легионеров, в том числе примерно половина — в столице.
«В определенных пределах погром надолго размыкает жизненные нервы. Он разрушает веру в возможность нормального существования и даже в то, что твоя душа продолжает обитать в твоем собственном теле». Социолог сравнивал возникшее ощущение с тем, которое рождается при невозможности побороть навязчиво звучащую в голове музыку. С этим механизмом невозможно справиться. «Потому что механизм — это и есть самое главное. А его действие, боюсь, может прекратиться лишь со смертью. Я наблюдаю все это у моего друга Исака Шивы, пережившего такое же испытание (в Яссах в июне 1941 г. — Авт.). Еще и сегодня, каждый раз в конце июня Исака Шиву охватывает смутное чувство беспокойства, словно его тело вспоминает о смертных днях, пережитых в Яссах. Серж Московичи и Исак Шива вместе уехали из Румынии в 1947 г.; оба они провели основную часть последующей жизни в качестве преподавателей Парижской высшей школы общественных наук.
«Легион в гробу видал эту страну! » ( Чоран)
А что же Чоран? После подавления мятежа политическая обстановка оставалась довольно туманной. Утром 23 января моторизованное подразделение немецкой тяжелой артиллерии прошло по калеа Виктореа: немцы совершенно определенно давали понять, что заняли сторону Антонеску На следующий день Себастьян, все еще пребывавший в шоке, спрашивал себя, как отреагировали на происшедшее его бывшие товарищи по Молодому поколению. «Позиция Германии должна была вызвать смертное оцепенение среди сторонников Железной гвардии. Я думаю о Гите Раковяну (журналист и теолог. — Авт.), Хайге Актеряне, Чоране, Константине Нойке, Мирче Элиаде (которому крупно повезло, если он еще в Лондоне)». Он действительно еще там. Однако гипотеза относительно оцепенения не подтверждается одним обстоятельством: по Бухаресту ходит высказывание Чорана — Себастьяну его передает активист коммунистического движения экономист Херберт Зильбер. «Легион в гробу видал эту страну!» — якобы сказал автор «Преображения Румынии». Себастьян встретил его на улице через две недели, 12 февраля. Чоран сообщил ему, что решение о его назначении во Францию осталось в силе. Более того, новый режим повысил его жалованье. «Он уезжает через несколько дней. Вот вам и революция!»
Судя по тому, что впоследствии рассказывал сам Чоран своей подруге Санде Столоян, к этому моменту вопрос об отъезде все еще был подвешен в воздухе. Дипломатический паспорт у него был уже на руках, но полиция отказывалась ставить там нужную печать. Однажды он прогуливался по бульвару Братяну «с одним человеком». Чоран утверждает, что у него при себе была повестка с приказом отправляться в часть назначения (полк артиллерии на конной тяге). Несмотря на связи в МИДе, отъезд во Францию становился невозможным. В этот момент, рассказывал он, и появился тот человек, кажется, он был судебным репортером. Прогуливаясь с Чораном по бульвару, человек узнал о проблемах Чорана, вытащил из кармана визитную карточку и нацарапал там несколько строк. Философ о ней позабыл, а найдя, собирался выкинуть. Однако, прочтя сделанную на ней надпись, он передумал и отправился к генералу, от которого зависело решение его вопроса. Тот, увидев фамилию на визитке, немедленно проставил в паспорте Чорана необходимую печать. Чоран выехал из Румынии на следующий же день. По сообщению Санды Столоян, «он страшно огорчался, что ему никак не удавалось вспомнить имя незнакомца, которому он был так обязан. Он так никогда и не смог выяснить, кто это был. Судьба или случай — эта встреча определила всю его жизнь...» Дело происходило, по всей вероятности, в конце февраля 1941 г.; уже 1 марта Чоран написал письмо Петру Комарнеску из Виши. 6 апреля, когда Чоран находился во Франции уже больше месяца, в «Vremea» было объявлено о выходе в свет второго издания «Преображения Румынии». Это был прекрасный подарок ко дню рождения — философу через 2 дня должно было исполниться 30 лет.
Еще одна случайность состояла в том, что Мирча Элиаде в том ледяном феврале был со своими друзьями в Бухаресте — по крайней мере, мысленно. В Национальном театре только что поставили его «Ифигению», полную намеков на идеалы Легионерского движения. Ифигения, которую решил принести в жертву ее отец Агамемнон, сперва восстала против своей участи. Затем она согласилась отдать жизнь за нацию, а ее жених Ахилл — стать ее палачом. Элиаде обратился к трагической участи Ахилла, соглашающегося пожертвовать будущей женой и всем счастьем ради высшей цели. Пьеса с треском провалилась — это был один из худших провалов за всю историю Национального театра. Однако премьера, состоявшаяся 10 февраля, послужила возможностью для уцелевших легионеров вновь собраться, пересчитать ряды и сказать друг другу, что, может быть, их поражение на баррикадах 21—23 января не было окончательным. По странной иронии судьбы в тот день, 10 февраля 1941 г., Элиаде отправился из Англии в Португалию.
БУХАРЕСТ — ЧУДОВИЩНЫЙ ОСТРОВ. «ПРОЧЬ ОТСЮДА!» (ИОНЕСКО)
Эжен Ионеско, раздираемый яростью и страхом, неотделимый от своего дневника, путешествовал в этом поднятом бурей хаосе без руля и без ветрил. О настроениях, охвативших его по возвращении из Парижа весной 1940 г., рассказывается в дневнике Себастьяна. Ионеско окрестил румынскую столицу «чудовищным островом». Конечно, его желание покинуть Бухарест объясняется совсем иными причинами, чему у «философа-носка» (filozoful-ciorap). Однако Себастьян подмечает у обоих «одинаковую панику, одинаковую тревогу, одинаковое стремление спастись бегством в поисках прибежища». Да и сам автор «Носорога» в собственном дневнике непрестанно описывал пребывание в Бухаресте как «ужасную ссылку». Вплоть до того, что, не зная уже, в какое ведомство, в какую организацию обратиться, он обращался непосредственно к небесным силам: «Направив меня в этот мир, в это место, в это общество, совершили огромную ошибку». Совершенно подавленный Ионеско производил сам на себя впечатление некоей аномалии, омерзительного насекомого. А как насекомое может кого-нибудь убедить, что его не следует уничтожать? «Возвратиться во Францию — моя наивысшая цель. Но это безнадежно».
Дни, последовавшие за легионерским путчем, — «три-четыре дня гражданской войны», как впоследствии их назовет Ионеско в своем дневнике, — драматург пережил в состоянии отупения и паники, близком к состоянию его друга Себастьяна. Тем не менее его описание реакции населения очень точно отражает облегчение, испытанное большинством румын при восстановлении порядка. Антонеску и в самом деле показался многим спасителем. Те же чувства возникли и по отношению к немцам, хотя прежде пребывание их войск в Румынии вызывало некоторое недовольство. Дошло уже до того, что немцам были почти благодарны за поддержку, забывая, что на них лежит главная ответственность за террор последних пяти месяцев. Ионеско записывает высказываемые в те дни мнения: «Лучше быть прислужниками немцев, чем рабами жидов»; «Да, конечно, немцы нас оккупировали. Они нам не друзья. Но они, по крайней мере, мстят за нас другим оккупантам, жидам».
Особенно тревожны первые месяцы 1941 г., когда непрерывно публикуются все новые антисемитские указы. Антонеску стремится доказать, что он намерен вести страну «верной дорогой», но в рамках законности и порядка. Об этом свидетельствует письмо Анри Спитцмюллера, в то время — поверенного в делах вишистского правительства в Румынии, а позднее, в 1945 г., — благодетеля Мирчи Элиаде в Португалии (см. гл. VI настоящей работы) адмиралу Дарлану от 17 февраля 1941 г.: «Чтобы продемонстрировать верность кондукатора антиеврейскому курсу, избранному легионерами, и после разгрома их мятежа, министерство экономики опубликовало коммюнике, где подводятся итоги мероприятий в данной области за отчетный период». Итоги и в самом деле были впечатляющими. Маршал Антонеску окончательно запретил евреям пребывание на государственной службе и службу в вооруженных силах, а также занятия свободными профессиями. Отныне им не разрешалось также заниматься торговлей в сельской местности и держать пивные заведения; они лишались права быть собственниками издательств, занимать какую бы то ни было должность в отраслях, связанных с печатью и кинематографом, быть членами спортивных обществ. «Чистка» распространилась также на промышленные и торговые компании. Новое антисемитское законодательство уравнивало в правах евреев, сохранивших приверженность иудаизму и принявших христианство: их юридический статус отныне определялся «на основании расового критерия»; даже папский нунций в Румынии не смог отстоять права крещеных евреев — единственное, чего он сумел добиться в этой области, было разрешение на обучение крещеных детей в католических школах. Исключением становилась и деятельность «лиц этнически нерумынского происхождения» в области народного образования: разрешение на нее всякий раз должно было выдаваться особым декретом самого главы государства. Эти меры добавились к законодательству, действовавшему с 1938 г. и расширенному за счет целого ряда юридических актов, принятых в последнее полугодие 1940 г.
Последние установления, касавшиеся крещеных, внушили Ионеско страх — и недаром. Незадолго до этого драматург признался Себастьяну, что сам окрестил свою мать, лежавшую на смертном одре. Кроме того, декрет от 5 октября 1940 г. предписывал считать евреем любого человека, чьи родители либо один из родителей были евреями, вне зависимости от того, были они крещены или нет. Ничего удивительного, что 25 марта 1941 г. Ионеско бросился к товарищу по несчастью. «В отчаянии, задыхающийся, гонимый, не в силах пережить, что его могут лишить возможности преподавать, — записывал Себастьян на следующий день. — Здоровый человек, неожиданно узнав, что болен проказой, может сойти с ума. Эжен Ионеско узнает, что ни его фамилия (так же распространенная в Румынии, как Дюпон во Франции или Иванов в России), ни наличие отца неоспоримо румынского происхождения, ни христианское крещение, полученное им еще при рождении, — ничто, ничто, ничто не снимает с него проклятья — еврейской крови в венах. Мы-то к нашей милой проказе давно привыкли». Через два дня после их встречи в газетах огромными буквами опубликован декрет об экспроприации еврейской собственности. Судя по некоторым пассажам из «Настоящего прошедшего», до Ионеско дошли слухи о депортациях и об убийствах в Бессарабии и Буковине. В «Настоящем прошедшем» описана встреча с неким преподавателем географии — милым спокойным человеком, который спросил драматурга со своей обычной улыбкой: «Правда, что в Бессарабии перебили всех евреев? Значит, они начали приводить в исполнение свой план уничтожения евреев. Как хорошо. Давно пора было. И он радовался». Описывая эту сцену, Ионеско задается вопросом, что его больше злит в его собеседниках, превратившихся в носорогов, — глупость или звериная сущность.
В этой драматической ситуации понятными становятся чувство ужаса, беспомощности, ощущение неволи, которые все более явственно проявляются на страницах дневника драматурга. «Меня надули.... — Смогу ли я вернуться во Францию в этом году? Смогу я вернуться или нет? Что будет? Мы сможем спастись или нет? Я буду на свободе или окажусь в тюрьме?» — переживал он в 1941 г. (указание даты отсутствует). При мысли о том, что он может подпасть под положения антисемитского законодательства, которое в 1941—1942 годах чуть ли не ежедневно дополнялось все новыми непредвиденными и бессмысленными актами, Ионеско охватывала паника — об этом свидетельствуют многочисленные цитаты из его дневника. Например, та из них, которую можно отнести к июню 1941 г., поскольку автор упоминает о возможности нападения Германии на Россию. И добавляет: «В тоске ожидаем законодательных мер, которые, вероятно, предписывают наше уничтожение». Такое же осознание особой угрозы, нависшей над евреями и над всеми теми, кого режим Антонеску причисляет к таковым, ясно ощущается в более поздней записи — сам Ионеско датирует ее концом января 1942 г. Он все еще находится в Бухаресте и отмечает, что в этом временном убежище «существует угроза самой нашей жизни». Нашей жизни? Конечно, война касается всех. Но в вариантах, которые он рассматривает в той же самой записи, присутствует существенное отличие. Он начинает с возможности возвращения к власти Железной гвардии — «тогда нас ликвидируют как левых»; если произойдет коммунистическая революция — «как буржуев». Наконец, существует риск, что «нас ликвидируют на основании мер, принятых законным правительством, — как людей, относящихся к «нашей категории». Определение «нашей категории» не приводится, однако не понятно, к кому еще может она относиться, помимо евреев.
Ионеско также рассказывает о чудесах ловкости, которые он вынужден был применить, чтобы вместе с женой уехать из Румынии. Первая попытка, предпринятая в 1941 г., окончилась неудачей. «Уже три недели, как у нас были паспорта и визы». Однако разрешение на отпуск от министерства образования запоздало на два дня. Данное обстоятельство стало роковым, потому что за это время в Югославию вторглись немецкие войска и транзит через нее стал невозможен. Таким образом, описанные события происходили в апреле 1941 г., поскольку войска вермахта вошли в Белград 13 апреля. Тогда Эжен и Родика обратились в немецкое консульство — они собирались попасть из Германии в Швейцарию, а оттуда — в неоккупированную зону Франции. Удача снова им улыбнулась: необходимое разрешение было им выдано. Вот только главное управление оккупационных войск еще не разместилось в Румынии, и им придется немного подождать. Это полная катастрофа: кончается срок действия паспортов, а потом и виз. Ионеско приходится все начинать сначала. Он наводит справки. Слишком поздно. «Я только что узнал, что в соответствии с решением Совета министров выезд из страны закрыт, за исключением служебных командировок. Я чувствую отчаяние, гнев, успокаиваюсь, впадаю в апатию. Как я мог быть таким дураком!» — снова жаловался он. «Надо быть дураком, чтобы еще на что-то надеяться». Поскольку Ионеско достаточно настойчив — и достаточно отчаялся, чтобы вообразить, что он сможет представлять за рубежом антонесковский режим, — ему удается наконец отворить двери темницы. «Произошло чудо, — пишет он, празднуя победу к концу 1942 г. — Мои друзья из разных министерств достали мне надежный паспорт с действующими визами. У меня билеты на поезд на завтра. Еду вместе с женой». И далее следует необычайная фраза, ключевая фраза, которой закрывается «Настоящее прошедшее, прошедшее настоящее» и открывается вишистский период: «Я — как заключенный, позаимствовавший у тюремщика его форму для побега из тюрьмы. В среду я уже буду во Франции, в Лионе». Дело происходит летом 1942 г.
ЧОРАН И ИОНЕСКО — ДИПЛОМАТЫ В ВИШИ
Чета Сора пребывает в радостном удивлении. Как это Ионеско с его «левой» репутацией удалось получить должность в румынском дипломатическом представительстве в Виши — и это в тот момент, когда получение подобного назначения или служило поощрением для человека, полностью преданного режиму, или означало наличие покровителя на самой вершине власти. Сора не перестают об этом говорить, пока Ионеско, с которым они не виделись с 1939 г., когда и они, и он были студентами-стипендиатами во Франции, не рассказывает им обо всех уловках и всех связях, использованных, чтобы сбежать из бухарестского ада. Вот таким образом, напишет он потом Тудору Вяну, я «оставил родину и убрался вон» (по-французски в письме).
Заключенный сбежал в форме тюремщика ( 1942—1944)
Дипломатическая карьера Эжена Ионеско в Виши во многом повторяет (по крайней мере, формально) карьеру Мирчи Элиаде в Лиссабоне. Из личного дела драматурга, которое хранится в архиве Министерства иностранных дел Румынии (в надпись «Виши» на обложке досье вкралась ошибка), следует, что первоначально — с 1 июля 1942 г. — он занимал должность атташе по делам печати. В этом качестве он находился на службе в Министерстве пропаганды, в чьем ведении находились тогда все службы печати дипломатических представительств Румынии за рубежом. Менее чем через год он получил даже повышение по службе: сперва в течение нескольких месяцев он находился в служебной командировке в Марселе — с 1 декабря 1942 г. по начало 1943 г., т. е. после вторжения немцев в свободную зону; затем в апреле 1943 г. будущий автор «Стульев» был назначен секретарем по культуре, а в июне 1944 г. — главным секретарем.
Изучая этот в общем достойный всяческого уважения послужной список, лучше понимаешь, почему Ионеско в своих автобиографических заметках всегда старался избегать упоминаний о вишистском периоде — на это обстоятельство обращает внимание и Мариана Сора в своих воспоминаниях. Автор «Жизни в отрывках» объясняет это намеренное умолчание опасениями Ионеско, что в исполненной непримиримости политической и интеллектуальной атмосфере первых послевоенных лет подобная служба могла бы «представить его в неверном свете». Но почему же он и впоследствии совершенно о ней не вспоминал? Об этом молчании проходится лишь сожалеть; служба при вишистском режиме, несомненно, была компромиссом, к которому Ионеско прибег в целях выживания. Архивные документы, свидетельства его служебной деятельности в дипломатической миссии — в том числе бесчисленные отчеты, составленные и подписанные им самим, — создают, однако, впечатление серьезного и усердного отношения, несколько отличающееся от апокалиптических рассказов Ионеско своим близким по поводу его работы.
Если верить самому писателю, сущность его работы (он рассказывал о ней непосредственно в процессе ее выполнения в письмах к Тудору Вяну) заключалась в переводе на французский язык румынских авторов, в написании предисловий к их книгам, в составлении антологий. Он выполнял ее сам или распределял между своими сотрудниками. Все это не так уж плохо; Ионеско даже не без удовольствия выполняет эти некомпрометирующие обязанности, расценивая их в какой-то мере как возможность познакомить французских читателей с несколькими хорошими румынскими писателями (в том числе с Павлом Даном, талантливым, но пессимистически настроенным романистом, покончившим с собой в 1937 г. в возрасте 30 лет). Ионеско относился к своей работе серьезно; доказательством могут служить упорные напоминания о необходимости оказать ему помощь в снабжении бумагой для выпуска в свет соответствующих изданий (во Франции во время войны ощущался острый дефицит типографской бумаги). Эти напоминания встречаются едва ли не в каждом его отчете о проделанной работе за 1942—1944 годы. Вместе с тем в переписке 1943—1945 годов будущий драматург жаловался на «колоссальные сложности» в отношениях с другими членами дипломатической миссии, которых он, естественно, ненавидел, потому что это были «невежи, кретины и завистники, которые обычно и наводняют такого рода учреждения». Так их оценивал Ионеско, считая Виши «болотом», где ему пришлось сидеть в тине два года; окружавший его мир он называл «гнусным и ужасающим». Письма Ионеско Вяну для нас драгоценны: они представляют собой одно из немногих свидетельств самого Ионеско об этом бесцветном периоде его жизни.
Подлинность тягостного чувства, ощущаемого Ионеско по отношению к сослуживцам по дипломатической миссии, вряд ли стоит подвергать сомнению. Ее удостоверяет и Мариана Сора. В ее воспоминаниях рассказывается о жалобах Ионеско в адрес его начальства, которое не переставая ставило ему палки в колеса, издевалось над его предложениями, хихикало всякий раз, когда он произносил имена двух критиков-западников, Георге Калинеску и Эуджена Ловинеску. Вяну он писал, что встречает или непонимание, или зависть. Вынуждаемый к бездействию, он «казнил» своих сослуживцев одного за другим — несколькими росчерками своего убийственного пера. Сотрудники службы печати Драгу, Толю, Палтиня... «Отвратительные животные, мертвецки бледные неудачники». Пахнувшую розовой водой «бесполезную болтуху» Елену Вакареску, жену советника по культуре, он припечатал «кретинкой», — не говоря уже о самом после Дину Хиотте — тот у Ионеско «мрачный тип». В 1945 г. Ионеско вспоминал о бесчисленных обедах, «куда приглашались политические деятели, ныне сидящие в тюрьме, и прочие идиотки-графини»; на каждый такой обед, возмущался драматург, расходовалось столько средств, что можно было бы издать две книги. Он протестовал, но ничего нельзя было сделать — ведь это они распределяли фонды, подчеркивал Ионеско.
Забавная деталь: упомянутый Ионеско Драгу летом 1941 г. заменил в представительстве Чорана — на основании специального ходатайства самого поверенного в делах Дину Хиотта. Последний также непрестанно восхвалял вышеназванных Толю и Палтиню, которых в телеграмме, отправленной 4 июня 1941 г. в секретариат министерства пропаганды, квалифицировал как «прекрасных информаторов и пропагандистов». Через год после этого Хиотта отнюдь не огорчило появление среди сотрудников миссии Ионеско с его убийственной иронией и выражением грустного клоуна. Ионеско, разумеется, был куда менее способным дипломатическим работником, чем парочка Толю — Палтиня, и отличался заметно меньшим рвением, однако, как ни странно, оказалось, что его таланты доставляли дипломатической службе гораздо меньше неприятностей, чем высокие качества Чорана.
Отчеты секретаря по культуре Эжена Ионеско о проделанной работе
Итак, в чем же заключалась служебная деятельность Ионеско в посольстве Румынии в Виши между июнем 1942 — июнем 1944 года? Рассмотрим в качестве примера длинный «листок по учету личной деятельности» за декабрь 1941 — январь 1944 года, заполненный самим Ионеско. При этом напомним, что оценивать документы такого рода следует с осторожностью. В отчетах, составлявшихся для руководства, Ионеско мог несколько преувеличить сделанное, чтобы заслужить одобрительное отношение своих начальников. Вместе с тем его деятельность не могла носить совершенно фиктивного характера. Ионеско ранжирует выполненную работу по ряду рубрик. В первой из них, под названием «мероприятия по сотрудничеству», называется совместная разработка списков публикаций для распространения среди представителей румынской прессы во Франции с журналистами Марселя, Ниццы, Монпелье, Тулузы (Ионеско явно использовал командировки в означенные города, чтобы немного прогуляться). Ионеско уточняет далее, что в Марселе он провел ряд встреч, направленных на укрепление торгово-экономических отношений между антонесковской Румынией и петэновской Францией. Цель — создание франко-румынской торговой палаты. Оно поручено лично Ионеско; прикрываясь необходимостью работы в этом направлении, Ионеско неоднократно посещал Марсель. Однако он не поселился там, как свидетельствуют его многочисленные донесения, направленные в Бухарест в конце 1942 — начале 1943 годов. Все они помечены Виши, и на всех стоит штемпель посольства. Отметим, что создание торговой палаты послужило основанием для написания еще одного донесения, от 23 февраля 1944 г. (№ 1550), также подписанного лично Ионеско. Наконец, в ту же рубрику «мероприятия по сотрудничеству» он включил «редактирование разделов по культуре ежемесячного информационного «Бюллетеня службы печати посольства», распределение «брошюр и пропагандистских изданий» в «собственной сфере деятельности», а также составление отчета о преподавании румынского языка в Университете города Монпелье.
Во вторую рубрику этого хорошо структурированного отчета отнесены разнообразные «индивидуально проведенные мероприятия». Среди них значатся организация ряда радиопередач, публикация переводов и разные «акции по кинопропаганде». В третьей рубрике перечислены его контакты с различными журналами и иными печатными органами: в его задачи входит обеспечение публикаций в них статей, посвященных Румынии, размещение переводов румынских авторов. Среди печатных органов называются «Журналь дей деба», еженедельники «Демэн» и «Комба», а также журналы «Поэзи», «Конфлюанс» и «Кайе дю Сюд» (под руководством Жана Баллара). Последний упоминается в последующих донесениях особенно часто. Приведенный список заслуживает подробного рассмотрения. Уточним, что вследствие установления вишистскими властями жесткого контроля над прессой и введения цензуры свобода выражения в указанных журналах практически отсутствовала. Вместе с тем власти допускали для них определенную культурную автономию — при условии, что они не затрагивали никаких серьезных тем; такая стратегия создавала видимость нормального положения дел. В этом плане выбор Ионеско имеет значение: очевидно, что он не собирался устанавливать связи с журналами, известными как органы интеллектуального коллаборационизма, с адептами «петэновского искусства», с горячими сторонниками нового режима.
В рамках действовавших ограничений писатель остановил свой выбор на тех изданиях, где, напротив, делались попытки объединить усилия для воссоздания независимой литературы — хотя бы в ограниченных масштабах. Таков был, в частности, лионский журнал «Конфлюанс», где главным редактором был Рене Тавернье, Жое Буске вел отдел рецензий на новые книги, где публиковался Анри Мишо. «Конфлюанс» принадлежал к числу небольших журналов, старавшихся печатать молодых поэтов, а для тех из них, кто уже получил признание, заменял печатные органы, ставшие гнездами коллаборационизма (например, NRF). Это вовсе не означало отсутствия у таких журналов политической двусмысленности. В «Конфлюанс», выходившем с подзаголовком «Журнал французского возрождения», часто звучали открыто пропетэновские нотки. В 1944 г. его тираж достигал 5000 экземпляров. Несколько меньшим был тираж «Поэзии», выходившей под заглавием «Поэзия-40, ...-41, ...-42, ...-43, ...-44». В этом журнале, основанном на небольшие средства Полем Зегерсом, с 1943 г. публиковались Жан Тардье, Мишель Лейри, Жан Полан. Он также принадлежал к числу печатных органов, которым отдавал предпочтение Ионеско. Следует отметить, что Поль Зегерс и Рене Тавернье поддерживали отношения с Арагоном, являвшимся одним из главных вдохновителей и организаторов подобной литературной «контрабанды», целью которой было защитить возрождение французской поэзии, пусть и в такой форме. Симпатии атташе по печати, затем главного секретаря по культуре румынской дипломатической миссии явно были ориентированы в направлении этих изданий. Однако в его донесениях упоминались и иные печатные органы, в том числе и те, кто, будучи созданы после оккупации вишистским министерством информации, выступали рупорами петэновского режима. Упомянем, в частности, католический еженедельник «Демэн», где главным редактором был Жан де Фабрэг.
При чтении отчетов и донесений дипломата Эжена Ионеско обращают на себя внимание следующие обстоятельства. Во-первых, он принадлежал к числу тех немногих сотрудников представительства, которые обладали привилегией ставить личную подпись на служебных отчетах и других донесениях. Они отправлялись в Бухарест без визы и без каких-либо дополнительных разрешений его руководства. Во-вторых, Ионеско, по-видимому, обладал удивительной свободой передвижения; ни в одном из документов, имевшихся в нашем распоряжении, не значилось, что для посещения различных точек Франции ему пришлось испрашивать какое-либо разрешение. По всей вероятности, руководство им осуществлялось не столько через административные каналы (МИД и посольство), сколько непосредственно из Бухареста, со стороны министерства пропаганды, в ведении которого в то время он находился. Играли ли здесь роль друзья, прежние связи, скрытое влияние отца? Трудно дать ответ на этот вопрос при помощи тех документов, которыми мы сегодня располагаем; ясно лишь, что реальная свобода маневра Ионеско была гораздо большей, чем он стремился показать в письмах к Тудору Вяну.
Пресса и компромисс
К сожалению, служебные обязанности Ионеско не ограничивались поддержанием контактов со сколько-нибудь заслуживавшими доверия поэтическими журналами. В 1943—1944 годах на него была также возложена весьма деликатная миссия — обзор печати. Зачастую он просто цитировал тех или иных авторов, воздерживаясь от всяких комментариев. Так поступил он и 30 октября 1943 г., излагая содержание спора с депутатом Полем Ривом на тему о франко-германском сотрудничестве в рамках национальной Революции. Поль Рив был близок к Марселю Деа и возглавлял коллаборационистскую газету «Ль’Эффор», где пописывали десятка два парламентариев. Аналогично действовал Ионеско и рассказывая об интервью, данном ему Жаном Ривеном. Этот последний в 1945 г. провалился при попытке занять кресло Бергсона во Французской академии (причем к его провалу приложил руку Мориак, выступавший в поддержку бывших участников Сопротивления). В некоторых случаях Ионеско все же дополнял текст собственными соображениями. Например, в отношении исследования, озаглавленного «Болгаро-румынские культурные связи», опубликованного в «La Nouvelle Revue de Hongrie». Основным положением данной работы являлось доказательство производного характера румынской культуры от болгарской (славяно-византийской). Ионеско сделал резюме этой работы. Тема ее была довольно болезненной: с момента аннексии Венгрией Северной Трансильвании летом 1940 г., румынские и венгерские власти устроили настоящую «войну документов» вокруг вопроса о своем «историческом праве» на эту территорию. Аргументы обеих сторон основывались на соответствующих выкладках историков и археологов. Румыния — вассал Болгарии! Следует подчеркнуть оскорбительный характер подобного предположения. Маршал Антонеску, считавший необходимым «раз и навсегда положить конец славянской угрозе», вынашивал гораздо более честолюбивые проекты для своей страны; как он доказывал Гитлеру в 1941 г., «расовые структуры» Румынии позволяли ей играть роль «этнической опоры Рейха»! В целях противодействия венгерской пропаганде Ионеско предлагает «создать румынский научно-исследовательский журнал, который бы регулярно и научно обоснованно информировал бы французскую интеллигенцию не только о национальных и исторических истинах румынской нации, но и о наших культурных и духовных достижениях и ценностях нашей цивилизации». Создается впечатление, что читаешь Элиаде! Во-первых, непонятно, как, в данном контексте, «национальные истины» могут сочетаться с какой бы то ни было «научной обоснованностью»; во-вторых, общий стиль совершенно не соответствует отвращению автора «Нет» к этническо-националистским идеям. Ионеско явно приходится идти на компромисс.
Другие отчеты драматурга свидетельствуют, что он хорошо овладел искусством выражаться двусмысленно. Оно проявляется, в частности, в записке от 1 августа 1943 г., посвященной «историческому скепсису некоторых французских интеллектуалов» из свободной зоны. В ней Ионеско описывает настроения, отмеченные «полным безразличием, иронией и скепсисом», приводя в пример свидетельство некоего «француза — марсельского поэта, редактора лояльного режиму журнала». Его в целом положительное отношение к превращению Франции в протекторат Германии носит на себе «печать кризиса», отражает «психологию побежденных». Тем не менее, отмечает Ионеско, эту точку зрения не следует считать репрезентативной, полностью совпадающей с совокупным общественным мнением. Следует ли на основании этой записки сделать вывод о слабом или, напротив, о сильном влиянии вишистского режима на французское общество? Налицо очевидная и умело выстроенная двусмысленность. Точно так же Ионеско, не колеблясь, нарушает установленные предписания, когда только может это сделать. Так, подружившись с поэтом еврейского происхождения Иларие Воронка, некоторые работы которого иллюстрировали Константин Бранкузи и Виктор Браунер, секретарь по культуре втайне от своих сослуживцев давал ему делать переводы, которые затем публиковались под псевдонимом.
Еще одна характеристика периода пребывания Ионеско в румынском посольстве в Виши: дело происходило летом и осенью 1942 г., когда во Франции были в самом разгаре мероприятия по «окончательному решению еврейского вопроса». Румынское посольство не принадлежало к числу тех дипломатических представительств, которые тогда приняли участие в спасении евреев. Между тем именно так поступили дипломаты на службе в Испании и Италии (в последнем случае ряд инициатив были предприняты генеральным консулом Альберто Калиссе); а также сотрудники представительства польского правительства в изгнании (где особенно отличался рвением Станислав Забелло). Пока действовали выданные Бухарестом инструкции, не рекомендовавшие принимать никаких мер в данной области, ничто не делалось, чтобы вырвать проживавших во Франции румынских евреев из лап полиции. Так, между 27 марта 1942 г. (дата первой уличной облавы, где пострадали румынские евреи) и 25 сентября того же года более 3000 румынских граждан еврейской национальности были депортированы с французской территории. Облава 24 сентября была особенно страшной: к 10.50 полиция арестовала 959 румынских евреев; к 18.45 их число возросло до 1574, в том числе 829 женщин и 183 ребенка. В служебной записке на имя начальника канцелярии префекта Жиронды заведующий отделом Комиссариата по делам евреев заверяет, что предпринято все возможное для предотвращения побегов. Автор этого документа, поставленный в известность, что «в Париже и в парижском регионе будут непрестанно производиться многочисленные аресты румынских евреев», излагает немецкие инструкции по этому поводу: «Немецкие власти в этой связи требуют крайней бдительности со стороны полиции и жандармерии всего бордоского региона с целью ареста румынских евреев, в предвидении этих мер пытающихся пересечь демаркационную линию». 729 из них впоследствии были депортированы эшелоном № 37. К 1945 г. уцелели лишь 15; 98 детей из этого эшелона были отправлены в газовую камеру немедленно по прибытии в лагерь. Следующая депортация состоялась 28 сентября 1942 г. эшелоном № 38. Среди его узников были 594 румынских еврея; он въехал в ворота Освенцима 29 сентября — в газовой камере были убиты 67 детей.
В 1943 г. начался второй этап. Учитывая оборот, который приняли события на фронтах и вероятное поражение Германии, румынское правительство внесло изменения в свою политику. Дипломаты получили указание принять под защиту всех румынских граждан, в том числе евреев. В результате число румын еврейского происхождения, депортированных из Франции, неожиданно сократилось. 8 ноября 1943 г. румынский поверенный в делах при вишистском правительстве смог информировать Бухарест, что аресты евреев-граждан Румынии во Франции прекратились. 3 декабря он обратился к начальнику немецкой полиции в Лионе с целью заставить его прекратить настаивать на репатриации румынских евреев на родину. По оценке Ж. Ансельма, эти меры сохранили жизнь еще более чем 4000 румынских евреев, проживавших во Франции. Румынские дипломаты подчинялись инструкциям Бухареста, которые, в свою очередь, были обусловлены чисто оппортунистическими, а не гуманитарными соображениями. Расчеты Антонеску основывались на надежде, что в нужный момент победители по достоинству оценят изменения в его политике. Глава румынского государства не ошибся. 1 апреля 1944 г. посол вишистского правительства в Румынии (не кто иной, как писатель Поль Моран) в донесении своему руководству отмечал, что речь Идена в палате общин касательно отношения некоторых сателлитов Германии к евреям «вызвала с Румынии многочисленные комментарии и была встречена с одобрением».
Жестокая истина такова: до предпринятого Антонеску в 1943 г. изменения курса персонал румынского посольства в Виши ничего не делал для спасения своих соотечественников еврейского происхождения, находившихся во Франции. Во всяком случае, о таких инициативах историкам сегодня ничего не известно. Ионеско, разумеется, на своем невысоком посту не мог сделать ничего. Добавим, что и сам он, учитывая еврейское происхождение его матери, вероятно, боялся оказаться в одном из страшных эшелонов. Тем не менее, если попытка спасения и имела место, вполне возможно, что она была организована именно секретарем по культуре Эженом Ионеско. Выдвинуть эту гипотезу позволяет рассказ Чорана во время собрания в Центре Раши, организованного в Париже в 1980-е годы румынскими эмигрантами еврейской национальности. Историк Матей Казаку рассказывал в этой связи, что во время краткого перерыва он увидел у входа несколько растерянного Чорана, безуспешно пытавшегося отыскать вход в Центр. Попав на собрание, Чоран попросил дать ему слово (что не было предусмотрено программой) и рассказал, как он пытался в 1944 г. вызволить философа Беньямина Фондане из лагеря в Дранси, куда его интернировали как еврея. Чоран уточнил, что с этой целью он связался с «секретарем по культуре» румынского посольства в Виши, у которого были какие-то связи среди немецких офицеров. Затем Чоран посетил одного из них в компании этого таинственного секретаря. Ионеско философ не назвал. Да и как он мог это сделать, если в официальной версии своей биографии, исправленной после войны, драматург утверждал, что никогда не занимал никаких должностей во Франции при вишистском режиме? Однако эта история смутила многих участников собрания: непонятно, о ком могла идти речь, кроме как об Ионеско. Ведь, кроме него, Чоран не сохранил никаких связей с соотечественниками — сотрудниками посольства.
Двойная игра
Двойственное поведение будущего драматурга в 1942—1944 годах, разумеется, объясняет разницу между тем, что он пишет о себе в письмах к друзьям, и образом добросовестного чиновника — не сильно усердствующего, но выполняющего свои обязанности в том минимальном объеме, который требуется, чтобы не быть уволенным. В этом отношении важно свидетельство Марианы Сора. На основании бесед того времени с Ионеско у нее сложилось впечатление, что ему не всегда было легко «придерживать язык, удерживаться от того, чтобы не выказать отвращение к проявлениям фашизма, национализма, антисемитизма и тоталитаризма» в его окружении. Супруги Сора некоторое время жили в Гренобле, где у них родился ребенок. Эжен и Родика стали его крестными. Мариана вспоминает о вечеринке по поводу крещения и об Ионеско, который был явно счастлив хотя бы на время покинуть свой вишистский круг. Эжен ощущал крайнее напряжение среди всех этих пронацистски настроенных дипломатов и прочих аналогичных типов, которые там кишели. Он не испытывал особого желания откровенничать на эту тему, но порой у него проскальзывали то раздраженные, то саркастические замечания — в его бесподобном стиле, в котором бешенство переплеталось с юмором.
В его письмах Тудору Вяну звучат еще две основные темы: раздражение и жалобы касательно ограничений самостоятельности. «В сущности, — писал ему Ионеско в сентябре 1945 г., — за два года мне с большим трудом удалось пристроить всего лишь несколько стихотворений Тудора Аргези (поэта-символиста, 1880—1967. — Авт.) или Луциана Блага». Утешение тем более слабое, что Блага был поэтом и философом-архаиком и, хотя он и не подпал под очарование Железной гвардии, его философские размышления об «этническом бессознательном», о румынской стилистической матрице воплощали тот аспект национальной культуры, против которого в течение двух десятилетий боролся Ионеско. Насколько его апология румынской деревни должна была казаться гротескной французам! — жаловался он, и даже заметил: «Кто-нибудь может сказать — и будет прав, — что я занимаюсь контрпропагандой». Секретарь по культуре, может быть, как раз думал о специальном выпуске журнала «Пиренеи», который готовил. В его отчете от 11 ноября 1943 г. уточнялось, что там были представлены три различных подхода к «румынизму»: европейско-рационалистический (Камила Петреску), мистическо-православный (Нае Ионеску) и мистический неправославный (Луциана Блага). Несмотря на подобные компромиссы, а может быть, и вследствие них, Ионеско, видимо, был охвачен убеждением, что спасти уже решительно ничего невозможно: «Когда я перечитываю Блага, Элиаде и им подобных, у меня создается впечатление, что у нас никогда ничего не изменится: яростное стремление отделиться от всеобщего, неукротимая враждебность к Западу, новая балканская мифология. Ничего иного. Провинциальная страна. Неспособная присоединиться к большим общностям. Влияние французской культуры оказалось настолько поверхностным!» Любопытно отметить, что в переписке Ионеско также встречаются упоминания о вакансии по кафедре философии культуры Бухарестского университета — т. е. о той должности, на конкурсное замещение которой так и не подал документы Элиаде (как он писал в своем португальском дневнике). Решение последнего, несомненно, порадовало бы Ионеско, который в письме от 20.2.1944 признает, что очень надеется, что кафедра не достанется бывшему вождю Молодого поколения — хотя Константина Нойку он считает «еще опаснее», чем Мирчу Элиаде.
Единственной радостью за эти годы было рождение его дочери — «прелестной девочки, неожиданного Божьего дара». Ей всего год и месяц, но у нее уже 4 зуба, гордо сообщает он Вяну в сентябре 1945 г. Девочку назвали Мари-Франс: в честь его матери Марии-Терезы и «в честь нашей духовной родины. Она — дочь Франции». Блестящий знаток ранних произведений драматурга литературный критик Желю Ионеску сообщает, что в период оккупации и после Освобождения драматург был вхож в румынские демократические литературные кружки, сложившиеся вокруг журналов «Франс-Румани» и «Румани либр». Не исключено также, что Ионеско был связан с Сопротивлением. В «неопубликованном рассказе», вышедшем в свет уже после смерти драматурга в Экс-ан-Провансе, он сообщает, как, став свидетелем схваток союзников с коллаборационистами в Марселе, опьяненный страхом и вином, он тоже беспричинно в них ввязался — «чтобы показать, что я храбрец, хоть на войне и не был». Тогда он еще не знал, что в это время в Виши у него родилась дочь.
Здесь перед нами предстает Ионеско, которого, разумеется, нельзя отнести к числу крупнейших участников Сопротивления, но который прилагает максимум усилий, чтобы сохранить верность самому себе в течение всех этих страшных лет. Несмотря на «морально плохое состояние» и «духовный паралич», которые, по его собственному признанию, Ионеско переживает в течение 1943 г., он в конечном итоге неизменно высказывается в поддержку «того смысла существования, как он понимается французской и гуманистической традицией» и против «безымянных сил». Его сущностные оценки заблуждений румынской культуры также остаются неизменными. Например, когда в начале 1944 г. журнал «Кайе дю Сюд» обратился к нему с просьбой подготовить специальный выпуск, посвященный современному поколению румынских литераторов, Ионеско намеревался представить два их основных направления. Одно было модернистским, рационалистским и западническим; другое — «популистским, антизападническим, мистическим». Ко второму он отнес Константина Нойку, Мирчу Элиаде и Эмила Чорана.
«Я уже продемонстрировал бесполезность г-на Чорана рапортом № 1197 » ( апрель — июнь 1941 г.)
В момент написания Ионеско этих строк (в начале 1944 г.) дипломатическая карьера Чорана была давно завершена; он уже давным-давно проводит время в парижских кафе. В сравнении с теми его сверстниками, кто занимал аналогичные посты в различных румынских дипломатических представительствах в годы войны (например, с его другом детства, симпатичным Букуром Тинку, да и с самим Ионеско), срок деятельности Чорана на дипломатическом поприще удивительно короток — всего 4 месяца! Точнее, Чоран вступил в должность советника по культуре 1 марта 1941 г. и продержался на ней всего лишь два с половиной месяца... Фактически 2 мая 1941 г. в рапорте № 1197 полномочный посол Румынии в Виши Дину Хиотт (тот самый «мрачный тип» из писем Ионеско) требует его отзыва с пеной у рта. Многое изменилось с тех пор, как в ноте, направленной лично Хиоттом во французский МИД 11 марта 1941 г., посол просил «принять уверения в почтении» и «имел честь известить, что на должность советника при культуре вышеназванного дипломатического представительства с 1 февраля 1941 г. назначен г-н Эмил Чоран».
Посол, мягко сказать, стремился как можно скорее от него избавиться. Через месяц после отправки рапорта в Румынию, видимо потеряв всякое терпение из-за медлительности румынской бюрократии, Хиотт снова возвратился к данному вопросу и достаточно раздраженно напомнил Бухаресту, что он «уже продемонстрировал бесполезность г-на Чорана». Секретарь канцелярии главы румынского МИДа Александру Крецяну собственноручно сделал на полях телеграммы пометку — без сомнения, предназначенную для министра: «Просьба обратиться к генералу Антонеску по поводу решения относительно г-на Чорана». Колеса бюрократической машины завертелись быстрее. Уже на следующий день, 5 июня 1941 г., министр иностранных дел Михай Антонеску направил своему коллеге из Министерства пропаганды письмо под грифом «срочно; строго секретно». В письме значилось: «Имею честь просить Вас направить мне в возможно кратчайший срок постановление за подписью генерала Антонеску, которое предписывало бы протелеграфировать г-ну Чорану, советнику по культуре в румынском посольстве во Франции, о его отставке и об удержании его жалованья за май месяц; в том же постановлении должен содержаться приказ генерала поступать подобным образом со всеми, чья деятельность за рубежом не приносит никакой пользы нашему делу». Решение было принято генералом Ионом Антонеску 16 мая 1941 г. 7 июня оно было сообщено главному советнику посольства, г-ну Константиниде. Эти документы свидетельствуют, что отзыв Чорана собственноручно подписал генерал (впоследствии маршал) Ион Антонеску. В телеграмме Дину Хиотта министру пропаганды от 17 июня содержится забавная деталь. Явно раздосадованный посол пишет, что «г-н Чоран уже получил жалованье за май месяц 27 числа» (апреля). Несмотря на категорические инструкции, предусматривавшие невыдачу денег, Чоран, всегда именовавший себя «социальным паразитом», сумел оставить за собой последнее слово в данной истории; ему все-таки удалось в последний раз получить выплату по этой необычной «стипендии»!
Дипломатов отправляли в отставку довольно редко. Причины, вызвавшие отставку Чорана, остаются неизвестными, поскольку текст рапорта от 2 мая за подписью посла в архивах румынского МИДа не обнаружен. Можно сформулировать по этому поводу две гипотезы, которые, впрочем, друг другу не противоречат. Первая заключается в том, что Чоран, скорее всего, неудовлетворительно справлялся с должностными обязанностями. Его и в самом деле трудно представить в качестве дисциплинированного мелкого чиновника одной из посольских служб. Кроме того, судя по совершенно необычным злобе и упорстве, которые выказал «мрачный» Д. Хиотт, добиваясь его отставки, холерический темперамент и перепады настроения Чорана совершенно не способствовали установлению его нормальных отношений с руководством. Ведь Чоран еще в 1937 г., после опыта преподавания философии в Брашове поклялся никогда больше не работать «даже и пяти минут!». Вторая гипотеза заключалась в том, что отставка Чорана была вызвана его легионерским прошлым. Философ обратил на себя внимание в конце 1940 г., воспев хвалу «духовному портрету Капитана», тем более в радиовыступлении. Вполне возможно, что он попал под административную чистку. Истина, по всей вероятности, заключена где-то посредине. Можно предположить, что жалобы посла по поводу «бесполезности» Чорана и отсутствия у него дисциплины совпали с желанием кондукатора произвести чистку аппарата, имевшую место в течение нескольких недель, которые последовали за легионерским мятежом.
Не проясняют ситуацию и три письма, отосланных Чораном в эти трудные месяцы его прежнему покровителю профессору Альфонсу Дюпрону (которого к тому времени сменил на посту главы Французского института Жан Мутон). Несомненно, Чоран чувствовал, что над его головой собирается буря и хотел заранее подготовить позиции для отступления. Первое письмо Дюпрону, отправленное из Виши и датированное 19 апреля, очевидно, представляет собой ответ на предшествующее послание историка. Чоран пользуется случаем, чтобы принести повинную, причем с несколько подозрительными поспешностью и настойчивостью: «В будущем я постараюсь заслужить дружбу, которой Вы меня дарите столь великодушно, тем более что без Вашего снисхождения к моим интеллектуальным колебаниям вся моя жизнь приняла бы совершенно иной, несомненно плачевный оборот». После этого прозрачного намека на свои политические пристрастия Чоран на своем неблестящем французском языке вновь благодарит профессора за предоставление стипендии в 1937 г. и отмечает, насколько пребывание во Франции способствовало происшедшей в нем метаморфозе. «Теперь, когда я пересматриваю все, в чем прежде ошибался, во что верил, мне кажется, что пребывание в Париже стало судьбоносным поворотом, подвело итоги моего прежнего опыта и сыграло ключевую роль в происшедших со мной переменах». Самое меньшее, что можно сказать по поводу означенного судьбоносного поворота, — это то, что осень 1940 г., проведенная Чораном в Бухаресте, совершенно не указывала на его наличие... Чоран пишет далее о «миссии», новостей относительно которой он будет ждать из Бухареста, и подчеркивает важность их получения до 1 апреля. Вероятно, это намеренно сделанный прозрачный намек на имеющиеся у него разногласия с руководством, способ, не вдаваясь в подробности, информировать Дюпрона, что ситуация становится неуправляемой. «Видимо, все-таки она (миссия. — Авт.) еще продлится, — продолжает Чоран, — надеюсь, так долго, как только это возможно». Наконец мы узнаем, что философ надеется получить пропуск в Париж «незамедлительно».
Следующее послание датировано 23 апреля: пропуска все нет, что неудивительно, учитывая, что посол уже практически не испытывает к Чорану доверия. Однако на этом этапе недавно назначенный культурный советник, кажется, еще не подозревает об участи, уготованной ему начальством. В отличие от Ионеско, Чоран вовсе не считает Виши болотом; напротив, «в этом динамичном Виши» он в общем счастлив и распространяется о своей «элегической жизни на берегах Алье, не лишенной известного очарования». И вот наконец философ, теперь уже тридцатилетний, становится обладателем пропуска в Париж — об этом говорится в первых строках его письма А. Дюпрону от 11 июня, также отправленного из Виши. Однако тон письма кардинально изменился. В этом тоже нет ничего удивительного — по свидетельству дипломатических документов, несколько дней назад Чоран узнал, что впал в немилость. Поэтому совершенно не случайно он вновь адресуется к своему покровителю и сообщает ему новость: он вернулся из Парижа. И ловко вставляет: «Я мечтаю лишь о том, чтобы туда вернуться — теперь, когда моя дипломатическая карьера завершена». «Мои дорогие соотечественники — и те, кто находится там, и здешние — многое для этого сделали», — добавляет он довольно спокойно, хотя и не без некоторой горечи. Однако он к этому был готов: «Уже месяц назад посол запретил мне любые перемещения по Франции, из опасения, что высказываемые мною идеи способны нанести урон престижу дипломатического представительства — и его доходам... Я надеюсь вскоре уехать в Париж и поселиться там. Я устал от посредственности этих людей, близость которых заставляла меня усомниться в перспективе, ожидающей мою страну». На какие идеи намекает в данном случае Чоран — легионерские, нигилистские, нелепые? Мы этого так и не узнаем. Во всяком случае, на основании этого пассажа можно сделать вывод о вероятности достаточно острых личных конфликтов с коллегами.
ТРЕБНИК ПОБЕЖДЕННОГО: ЧОРАН В ГОДЫ ОККУПАЦИИ
Ясно одно: Чоран, как и предполагалось, поселился в Париже, где, как нам уже известно, он и пребывает в октябре 1941 г. — об этом опять свидетельствует сигнал СОС, вновь поданный им его вечному благодетелю. Дюпрон в то время находится в Монпелье, и Чоран в своем послании ему объясняет, что у него хватило бы денег продержаться еще несколько месяцев (несомненно, жалованье за май, присвоенное к великому сожалению поверенного в делах...), однако теперь ближайшее будущее не вызывает у него абсолютно никакого беспокойства благодаря последней открытке великодушного профессора. Почти сконфуженно Чоран признается, что обратиться за помощью его заставила «боязнь фатального потом (подчеркнуто им. — Авт.), которое парализует его дух». Чоран — уже вечный студент; однако ему удается быть убедительным и продлить срок стипендии до конца 1944 г.
Перефразируя Андре Бретона, можно сказать, что Дюпрон явился тем прохожим — а может быть, и проходчиком, — который сыграл серьезную роль в истории франко-румынских культурных отношений. В частности, именно к нему обратился в 1937 г. Элиаде с просьбой перечитать статью Раффаэле Петтацони для первого номера редактируемого им журнала «Залмоксис». Более того, Дюпрон даже выказывал беспокойство по поводу участи его румынских протеже в Париже после Освобождения, поскольку до конца августа 1944 г. Румыния продолжала участвовать в войне на стороне фашистской Германии. Подтверждение можно обнаружить в одном из досье Фонда Чорана при Литературной библиотеке им. Жака Дусе. Там хранится отдельный листок без даты и подписи, на котором от руки написано: «Выяснить, что теперь с румынскими студентами, проживающими в Париже в связи с прохождением обучения. Не арестованы ли они? В подобном случае Дюпрон, бывший директор Института Французских исследований в Румынии, ручается за двух из них: Александра Шабера (проживающего по адресу ул. Эколь де медсин, 4) и Эмила Чорана (проживающего по адресу Отель Расин, улица Расина, V округ)». Испытывал ли Чоран по-настоящему благодарность к Дюпрону? Он всегда вспоминал, что «Дюпрон оказал ему огромную помощь». Во всем остальном французский историк привлекал его в значительно меньшей мере, чем Людвиг Клагес. Чоран рассказывал, что служил ассистентом Дюпрона в Сорбонне, где получил место по возвращении из Румынии. Он сознается, что ходил туда в течение года из благодарности, но «это была смертная пытка: он был неглуп, но не обладал темпераментом и был неинтересным. Через год я себе сказал: «Довольно! Я его уже отблагодарил».
Тем не менее именно благодаря скучному Альфонсу Дюпрону Чоран жил в оккупированном Париже как молодой рантье. Об этом периоде мало известно, за исключением того, что румынский философ, как обычно, вел существование маргинала. Он перестал сотрудничать и с румынскими печатными изданиями, за исключением одного эссе, носившего многозначительное название «Никого нет». Эссе лишено какой бы то ни было политической окраски. Очень трудно составить себе точное представление об умонастроениях Чорана и об эволюции его политических представлений в течение всего этого периода безвестности. Общий результат, полученный на основании имеющихся в нашем распоряжении данных носит противоречивый характер.
Чоранова ностальгия в « Комедии»
Румыния явно от него отдаляется. Как сам Чоран сообщает Альфонсу Дюпрону в июне 1941 г., он отказался от грандиозных прожектов национальной революции, столь длинно изложенных в «Преображении» в 1936 г. Уж слишком его соотечественники посредственны. Румыния все еще присутствует в «Требнике побежденных», составленном в отеле Расина в 1940—1944 годах, но уже рисуется полутонами. Сочетание ненависти (к прошлому и традиции) и экзальтации (в отношении собственного будущего) сменяется единым чувством — смирением. Чорановская Румыния отныне — «горестная родина», «родная пустыня». Но главное — она вызывает глубокое разочарование. Потомки даков кажутся ему теперь расой побежденных, своих сограждан он отныне видит не идеалами для подражания, а пастухами. Мечта о национальном коллективизме погибла, и философ пытается забыть о своей горечи в парижских предместьях. Он, по всей вероятности, считает, что его народ оказали недостойным его амбиций. Реформа государства, чувство власти, руководство молодежью, строительство Judenrein (свободной от евреев) Румынии — легионерской страны с мужественными добродетелями? «Придумывать ей призвания, которые она тут же опровергнет? Больше не могу. Ее существование оскорбляет все, что поднимается над разочарованием», — пишет он в «Требнике». Потерпевший поражение Чоран решает жить отныне как «потерявший корни, но нашедший отраду в долинах с лучшей почвой». Тем не менее разрыв Чорана с родиной не следует абсолютизировать, поскольку сам он сознавался впоследствии, что в это время решил... углубить свое знание румынского языка. С этой целью он посещал православную церковь, где буквально глотал все книги, попадавшиеся ему под руку. Напомним также, что в годы оккупации Чоран продолжал писать на румынском языке. При этом он отказывался от заказных работ — в частности, таковую ему предлагала некая мадемуазель Манеску, сотрудница дипломатического представительства Румынии в Виши, откуда Чоран был изгнан несколько месяцев назад. Инициатива по предложению этой работы исходила от Леонтина Константинеску, коллеги Элиаде по посольству в Португалии. Речь шла о предложении оплатить «эссе против (дальше неразборчиво. — Авт.)» — так Чоран коротко объяснил Элиаде в открытке от 8 марта 1942 г. «Я отказался по разным причинам», — писал он. Поскольку предмет заказа разобрать невозможно, мы не в силах удовлетворить наше любопытство на сей счет.
Судя по последующим рассказам Чорана, в оккупированной французской столице он посещал литературные кафе и салоны. Какие — неизвестно. В еженедельнике «Комедиа» от 4 сентября 1943 г. он все же решает опубликовать (под псевдонимом «Эммануил Чоран»!) статью под названием «„Dor“, или Ностальгия». «Dor» — непереводимое румынское слово, род горестной меланхолии, той самой, которой проникнут «Требник». Еженедельник «Комедиа» относился к числу коллаборационистских средств массовой информации. Тем не менее по отношению к оккупантам он занимает двойственную позицию. До 1937 г. это было ежедневное издание, посвященное театральным постановкам. Перестав выходить с указанного года, оно было затем возобновлено в июне 1941 г. с согласия и под непосредственным контролем Немецкого института при посольстве Рейха с целью способствовать развитию франко-германского сотрудничества в области культуры. Разрешение на возобновление издания было получено благодаря ряду компромиссов, например публикации на его страницах многочисленных прогерманских статей. Но литературная страничка еженедельника, напротив, осталась политически не ангажированной. Ряд писателей, в том числе Франсуа Мориак, всегда решительно отказывались от всякого сотрудничества с этим изданием. Тем не менее двойственность позиции редакции позволила ей привлечь таких известных авторов, как Жан Полан, Жан-Поль Сартр. «Комедиа» даже стала главным местом публикаций авторов издательства «Галлимар», не занимавшихся сотрудничеством с немцами в области идеологии. Публиковаться в «Комедиа» — значило обозначить свои определенные политические пристрастия. Тем не менее этот еженедельник был в тот момент далеко не самым компрометирующим в списке коллаборационистов от литературы, не таким, например, как «Же сюи парту» и «Ла Жерб».
Итак, чему же посвящена статья названного Эмманюэля, под которую отведена целая полоса и которой предшествует подзаголовок редакции «Тайны румынской души»? Чоран избрал тему, весьма близкую к проблемам национальной психологии. Он размышляет, насколько важнейшие слова того или иного языка передают глубинные чувства говорящего на нем народа. Так, он говорит об отрицательной энергии румынского «Dor», «всплывшего из темных глубин крови, словно грусть земли». Точно так же «„Sehnsucht“ исчерпывающе выражает основные конфликты немецкой души. Не существует пути для устранения противоречия между немецким «Heimat» (отечество) и бесконечностью. Это — и иметь корни и одновременно быть их лишенным; это — невозможность компромисса между родным очагом и чужими далями». Германия в это время командует Европой, и читатели «Комедиа», несомненно, поразмыслят над заключительной фразой этого абзаца: «Быть может, империализм по своей внутренней сущности и является политическим выражением Sehnsucht?» Чоран завершает статью следующим двусмысленным предложением: «Запад переживает горе от ума; юго-восток Европы — горе от души. В обоих случаях все идет плохо — каждый слишком далеко зашел в этом одностороннем движении. Одни растратили душу, у других ее слишком много. Мы все в равной степени отдалились от самих себя». Эти слова двусмысленны: непонятно, скрывается ли за ними завуалированная критика в адрес Германии, или, напротив, автор дает понять, что задача восстановления равновесия между восточным избытком души и западным избытком ума по плечу именно Великому Рейху.
Осторожная позиция Чорана вполне соответствует тому, что о нем рассказывает Мирча Элиаде в своем португальском «Дневнике» под 22 сентября 1942 г. Новости о Чоране Элиаде узнает от Пики Погоняну, лица, близкого к королю Михаю, приехавшего в Лиссабон после двухмесячного пребывания в Париже. Погоняну сообщает, что Чоран уже избегает публиковаться в немецких газетах, потому что, по его собственным словам, «не хочет компрометировать себя в глазах своих французских друзей». Элиаде уточняет, что Погоняну, общавшийся с Чораном в Париже ежедневно, рассказал, что тот «изучает английский и пишет книгу о Франции». Две последних информации абсолютно точны. Чоран сам поведает в 1990 г. Габриэлю Личану, да и другим своим собеседникам, что в годы оккупации он посещал курсы английского языка при Сорбонне, что он поставил себе целью заниматься этим языком систематически и каждый день ездил на велосипеде в английскую библиотеку, которая, как ни странно, продолжала работать, — брал там по 5—6 томов. Отсюда уже оставался один шаг до утверждения, что в то время «он полностью ориентировался на англосаксонский мир»; но мы бы поколебались, прежде чем совершить этот шаг вместе с ним.
«О Франции»: неизданная рукопись 1941 г.
Действительно, совершенно иное впечатление возникает на основе работы Чорана, посвященной Франции, о которой упоминает собеседник Элиаде. Рукопись не издана по сей день; она хранится в папках Литературной библиотеки им. Жака Дусе наряду со второй частью «Требника побежденных», озаглавлена «О Франции» (Despre Franța) и помечена 1941 г. Чоран, по всей видимости, никогда не собирался ее публиковать — об этом свидетельствуют несколько строчек на отдельном листке, приложенном к тексту. Они написаны по-румынски от руки карандашом: «Ложные концепции, ошибочные размышления. Все надо переделать под другим углом зрения. Плод меланхолии, с которой я не справился». Это рукопись из 76 страниц, написанных черными чернилами; почерк и размеры страниц постоянно меняются. В основном она представляет многословные размышления об упадке Франции и ее неминуемом конце. И по тону, и по содержанию написанное очень близко к «Фрагментам из Латинского квартала», которые Чоран публиковал в румынской прессе в 1938 г. Нельзя не отметить, что некоторые пассажи буквально слово в слово повторяют «Провинциальный Париж», изданный в Бухаресте в декабре 1940 г.
В этой рукописи Франция описывается как усталая страна, страна в агонии, логическим завершением которой является немецкая оккупация. Автор задается вопросом, каков был бы его политический выбор, если бы он был французом. Демократия? Но после того, что вековые злоупотребления доказали «принципиальную бесполезность» революции 1789 г., после того, что ее идеи скомпрометировали себя и проржавели, какое новое содержание можно в них вдохнуть? Итак, демократия ни в малейшей мере не трогает его сердце. Патриотизм? Французы выхолостили его содержание, когда оказалось, что они неспособны пожертвовать собой ради своих убеждений. В целом текст демонстрирует удивительный парадокс. С одной стороны, Чоран пропитан все тем же витализмом, который он исповедовал в 1930-е годы. Это следует из радикального противопоставления «анемии» Франции, где доминируют стремление к форме, акосмическая и абстрактная культура — витальности славян и немцев. По крайней мере, их инстинкты сохранились в неизменном виде, утверждает он. А что же Франция? Ее дух покинул ее, как только она прекратила возвышать свои концепты до уровня мифа. Она страдает от избытка культуры. Но под этой культурой распростерт человеческий труп; вот что означает сегодняшняя французская пустота. Без сомнения, в чорановских рассуждениях все еще чувствуется сильное влияние Шпенглера, которого он открыл для себя в 1920-е годы. Вместе с тем Чоран видит причину упадка Франции в любви к жизни ради жизни — подход, с позиций жесткого витализма могущий показаться парадоксальным. Автор «О Франции» поясняет свою мысль: упадок настает, когда жизнь сама расценивает себя как высшую ценность, когда нет ничего выше нее, никакой другой ценности — даже «фикции» свободы, которая считалась бы достойной отдать за нее жизнь. При упадке жизнь становится самоцелью — в этом и состоит секрет разрушения! Конечно, Франция еще бьется в судорогах. И это нормально: что может быть естественнее подобных движений, когда умирающий народ отказывается умирать? Однако не следует верить внешним проявлениям, утверждает Чоран достаточно противоречиво. Дело в том, что французы себя не любят. Впрочем, это единственное качество, которое он еще за ними признает: если бы они не испытывали отвращения сами к себе, они не заслуживали бы ничего, кроме презрения!
Суть этой работы, переходной между румынским и французским периодами творчества Чорана, можно коротко выразить так: Франция — страна напыщенная и устаревшая, ей нечего больше предложить человечеству. На вопрос, поставленный в начале работы, Чоран отвечает так: если бы я был французом, я бы ударился в цинизм. Ведь Францию воспринимает именно та часть моего «я», которая сгнила, — замечает он. Отвращение и ненависть к самой идее прогресса — их Чоран будет культивировать и в последующих работах — открыто высказываются им на последних страницах книги. Понятие прогресса, свидетельствующее о метафизической недостаточности современного человека, впервые было выдвинуто Францией; она же первая за это и заплатит! — безжалостно констатирует он в 1941 г. Быстрый упадок Чоран считает «актом правосудия», вновь обращаясь к идее, высказанной ранее в статье о провинциальности Парижа: оккупировав Францию, немцы лишь утвердили существующее положение вещей. Самое меньшее, что можно сказать по этому поводу, — в своих размышлениях касательно упадка Франции Чоран удивительно последователен. 40 лет спустя в беседе с Сильви Жадо, опираясь на фразеологию, поразительно сходную с той, которая использована в рукописи 1941 г., он заявлял: Франция «переживает исторический период усталости, поскольку в Европе она больше всех остальных себя растратила. Это, наверное, самая цивилизованная страна, но и самая уязвимая, самая изнуренная».
Философ довольно часто обращается к проблеме коммунизма. Антибольшевистская пропаганда, распространяемая в Румынии в 1920—1930-е годы, оказала на него большее влияние, чем он сам представлял. Он считал, что отныне Франция лишена революционной участи. Однако у нее имеется лишь один социальный резерв — пролетариат, и единственный возможный путь — коммунизм. (В этом Чоран сходился с Мирчей Элиаде, который в 1943 г. опасался столкнуться с нацией, смертельно пораженной красной болезнью.) Ее якобинская традиция делает невозможными иные варианты эволюции, заключал румынский изгнанник, который между тем уже много месяцев пребывал в петэновской Франции! В размышлениях об упадке приютившей его страны присутствует и образ еврея, как всегда в виде генерализованного стереотипа. Но это уже совершенно иной образ, чем в «Преображении». Из неизданной рукописи 1941 г. нам становится известно, что всем нациям-неудачницам присущи некоторые черты иудейской двусмысленности: их грызет неотвязная мысль, что они не состоялись.
Встреча в оккупированном Париже: Беньямин Фондане
Возможно, что смена тональности в отношении евреев была до некоторой степени спровоцирована встречей Чорана с румынским философом еврейского происхождения Беньямином Фондане, происшедшей в оккупированном Париже. Фондане, чье настоящее имя было Беньямин Векслер, родившийся в Яссах в 1898 г., последователь Льва Шестова, эмигрировал в Париж в 1923 г., женился на француженке Женевьеве Тиссье и натурализовался во Франции в 1938 г. Его перу принадлежало множество книг, в том числе «Больная совесть» — одно из великих творений, оставшихся непризнанными в XX веке. «Лицо его было самым изборожденным морщинами, самым высохшим, какое только можно себе представить; морщинам, казалось, тысяча лет, но они ничуть не были застывшими — их оживляло глубочайшее страдание... При малейшей мысли о Фондане я немедленно оказываюсь во власти страшного воспоминания об этом лице». Так писал об этой встрече Чоран в «Упражнениях в восхищении». В течение трех лет Чоран и Фондане часто встречались — их объединяло общее преклонение перед Шестовым. Фондане жил в доме 6 по улице Роллен — в доме 14 по той же улице в 1644—1648 годах обитал Декарт. Это маленькая улочка, в стороне от городского шума, она выходит на улицу Монж. Кабинет Фондане располагался во втором этаже, окнами во двор. В те годы философ был погружен в работу над рукописью «Бодлер и опыт падения в пропасть», его последней книгой, так и оставшейся незавершенной. «Я познакомился с ним во время оккупации и часто навещал его, — продолжает Чоран. — Я всегда «забегал к нему на часок», а проводил там весь день до вечера — разумеется, по моей вине, но и по его тоже: он обожал говорить, а у меня не хватало смелости прервать этот монолог, изнурявший меня, но и восхищавший».
Беньямин Фондане посещает семинары Башеляра в Сорбонне, без колебаний ходит на тренировки в плавательный бассейн на улице Понтуаз и даже рискует совершать частые набеги в книжный магазин Жозе Корти против Люксембургского сада. Все это опасные места для еврея, отказавшегося нашить на свою одежду желтую звезду. Потому что Фондане, которого Чоран описывает как особого человека, человека «исключительного благородства», живущего в мрачную эпоху, решил вести жизнь свободного человека. Улица Роллен, объяснял Чоран в беседе с Арта Луческу в 1992 г., давала ему чувство защищенности. Но он не сидел дома. Он ходил повсюду. Чоран уговаривал его переехать. Его жена тоже уговаривала его спрятаться. Безуспешно. В 1947 г. Женевьева писала Жаку Баллару, главному редактору журнала «Кайе дю Сюд», где в 1943 г. были опубликованы отрывки из «Бодлера», что порой ее муж говорил ей доверительным тоном, с особым, присущим ему юмором: «Если бы Гитлер подозревал о моем существовании, он бы велел меня арестовать...»
Непоправимое произошло 7 марта 1944 г. По доносу соседа (по всей вероятности, привратника их дома) Фондане и его сестра Лина были схвачены полицией. У него хватило времени нацарапать несколько строк на листке бумаги, который он оставил на своем рабочем столе: «Вьева, это случилось. Я в префектуре. Предупреди Паулана». Обоих, его и сестру, отправили в лагерь Дранси. Полан немедленно сообщил о случившемся двум другим друзьям Фондане: физику Стефану Лупаско и самому Чорану. Они неоднократно совместно ходатайствовали перед оккупационными властями, чтобы освободить Фондане и Лину. Следует отметить, что дело это было довольно рискованное. Шансы на успех были очень невелики. Тем не менее трое друзей добились своего. Беньямина Фондане было разрешено освободить как «супруга арийской женщины» — но одному, без сестры. Он наотрез отказался. Паулан, Лупаско и Чоран предприняли еще одну попытку — на сей раз напрасно. 30 мая эшелоном № 75 Беньямин Фондане депортирован в Освенцим. Он погиб в газовой камере в Биркенау 3 октября 1944 г.
Невозможно себе представить, чтобы для Чорана не стали шоком сперва непосредственное столкновение с трагедией, главным действующим лицом которой явился его близкий друг, а затем конкретные и смелые меры, принятые, чтобы вырвать Фондане из когтей Виши. После этой даты — 7 марта 1944 года — Чоран уже вряд ли был способен написать строки, встречающиеся в книге «О Франции»: «Лишь два вида наций не клонятся к упадку: те, в чьей истории никогда не было периодов славы, и евреи». Арест Фондане стал для него тяжелым потрясением; это доказывает энергия, с которой он помогал Женевьеве в издании рукописей своего погибшего друга, а также тот факт, что и 40 лет спустя при упоминании имени Фондане Чоран неминуемо обращался к рассказу об обстоятельствах его ареста и смерти. Он отмечал в письме от 21 октября 1980 г., адресованном немецкому писателю и эссеисту румынского происхождения Дитеру Шлезаку: «Я действительно хорошо знал Фондане и часто общался с ним в годы оккупации. Он был наделен высочайшим умом. Участь этого великолепного человека не дает мне покоя. Он никак не стремился избежать несчастья, к которому испытывал мистическое влечение».
Тем не менее по поводу этой истории ощущается странная неловкость — словно Чоран так никогда и не набрался смелости посмотреть правде в глаза. В частности, в его описании Фондане от 1978 г., где говорится о событиях периода оккупации, нет и намека на иудейство его друга. Напротив, Чоран упоминает о его «молдавском происхождении». Та же проблема возникает при ознакомлении с предложенными им двумя различными объяснениями причин, по которым Фондане не желал прятаться. В «Упражнениях» и в письме 1980 г. Чоран утверждает, что Фондане «пребывал в убеждении, что несчастье неизбежно» и что, по всей вероятности, внутренне он «смирился с положением жертвы» вследствие того, что «трагедия его словно заворожила». О Фондане — интеллектуале-еврее здесь речи нет; он словно бы стерт резинкой и заменен молдаванином. Однако все происходит так, будто отторгнутый персонаж возвращался под видом Вечного Жида, под воздействием «мистического сообщника — Неизбежности». Арте Луческу Чоран, напротив, объяснял, что его друг не отдавал себе отчета, насколько велика опасность, что представляется более вероятным, был уверен, что «все обойдется», и при любом случае утверждал, что он утратил известность, что в книжных магазинах больше нет его книг.
Законно задать себе вопрос: что почувствовал Чоран, когда Фондане, абсолютно ничего не знавший о прошлом великом увлечении своего собеседника нацизмом, сказал ему следующую фразу (Чоран утверждает, что запомнил ее совершенно точно, и приводит в «Упражнениях в восхищении»): «Перечислив все жуткие пороки Гитлера, он описал мне будущий крах фашистской Германии — причем описал как очевидец, в таких подробностях, что мне показалось, будто он бредит. Но потом все так и произошло». Чоран уточняет, что данный разговор имел место в одну из их первых встреч, т. е. в конце 1941 — начале 1942 года. А в 1943 г. Элиаде в своем португальском «Дневнике» отмечал, что Чоран предвидит разгром Германии и победу коммунизма и что одна эта перспектива «оказывается достаточной, чтобы он отрешился от всего». Но каковы же на самом деле мысли Чорана? И что за фантастическая идея пришла ему в голову — устроить в первой половине ноября 1943 г. встречу Беньямина Фондане с Мирчей Элиаде, с его тогдашними уже известными нам политическими убеждениями (см. главу VI настоящей работы). Элиаде вспоминает об этой встрече в «Отрывках из дневника II» (запись от 6 июля 1975 г.) Верно, происшедшая тогда дискуссия была весьма острой — иначе вряд ли бы она помнилась столь отчетливо тридцать лет спустя. Историк религий, в то время находившийся на дипломатической работе, вспоминает, что разговор перешел на проблему народов, которым благоприятствует или не благоприятствует история. Представим себе на минуту эту сцену: Элиаде долго разглагольствует, жалуясь на «испытания, выпавшие на долю малых наций» (таковы были занимавшие его тогда мысли, уточняет он в «Отрывках»); он распространяется о ни с чем не сравнимых несчастьях антонесковской Румынии, которой угрожают одновременно «азиатские орды» и англо-большевики, и называет румын «жертвами». По всей вероятности, он ни словом не упоминает о преследованиях и уничтожении, которому подверглись в это время европейские евреи. Напротив него — Фондане, пытающийся оставаться вежливым, несмотря на репутацию великого спорщика; он, как обычно, сворачивает одну сигарету за другой. По рассказу Элиаде, который и через 30 лет, видимо, не понимает намека, суть ответа Фондане состояла в том, что историческая неудача нации определяется бессилием ее элит. На исполненном эвфемизмов языке Элиаде это звучит так: «Нехватка творческого воображения у представителей культуры, о которой идет речь». Историк высказывает следующее удивительное умозаключение: «Я не слишком уверен, что он был прав». Можно себе представить и присутствующего при этом Чорана, пунцового от неловкости, — ведь неожиданно он открыто столкнулся со всем, чего старательно избегал, со своими собственными внутренними конфликтами.
Смятение, ощущение, что он разрывается между двумя привязанностями, свидетельствующие о несоответствии несомненной человечности Чорана и тяжкого груза его идеологических убеждений, — таковы неразрешенные противоречия, которые мучают философа, отошедшего от одного мира и не примкнувшего к другому. Они проявляются в открытке от 29 октября 1944 г., адресованной Альфонсу Дюпрону. Со времени их последней встречи прошло больше трех лет — «за эти годы я столкнулся со многими неясностями, по поводу которых я не смог определиться и был вынужден их отодвинуть на дно души. Все это было бы менее мучительно, если бы я мог поделиться с человеком, искренне меня понимающим».
Последняя военная зима в кафе « Флора»
Приближалась последняя военная зима. Она оказалась особенно холодной. Поэтому Чоран, живший в плохо отапливаемой гостинице, проводил все дни в кафе «Флора». Он приходил туда ежедневно в 8 утра, как на работу, и по счастливой случайности постоянно оказывался сидящим неподалеку от Сартра. Как удачно выразился Габриэль Личану, это походило на «такую разведывательную операцию, которые обыкновенно предшествуют судьбоносному сражению». За несколько месяцев до этого, 3 мая 1944 г., философ написал дружеское письмо Мирче Вулканеску, который переслал ему свою книгу «Румынское измерение существования» с посвящением Чорану. Последний выразил благодарность, что не помешало ему отрицательно отозваться об их общей родине. Он однозначно предпочитал Румынии славный Париж — тот самый, где, как он писал Вулканеску, он загнивал уже 7 лет. Он и своим родителям доверительно сообщал 10 августа, что не собирается возвращаться в Румынию. Чоран уже от нее отошел, и правильно сделал: ведь сражение, о котором упоминалось выше, обещает быть жестоким.
Через два года Чоран принял решение — писать только по-французски, на языке, наиболее чуждом его натуре и ее неординарным проявлениям. По его собственному признанию, он влез в этот язык, как натягивают смирительную рубашку. Ему предстоят тяжелые испытания: придется не только завоевывать признание в литературном мире Франции, но и рассеивать возникающие подозрения политического характера и придумывать себе презентабельное прошлое. Тем более что часть тех румынских эмигрантов, которые за это время переселились во Францию, кажется, еще не забыли его пламенные статьи во «Vremea». Так что он стремится предвосхитить события, посылая из недавно освобожденного Парижа (29 октября 1944 г.) Дюпрону послание следующего содержания: «Некоторые из моих соотечественников, руководствуясь не столько злобой, сколько избытком воображения, развлекаются тем, что устраивают мне сюрпризы, для меня слишком сильные». Мы не знаем, о чем, в сущности, идет речь, но это дело, кажется, весьма беспокоит бывшего приверженца Железной гвардии. Он пытается принять предупредительные меры, излагая собственную версию происшедшего. «Я Вам расскажу все не таясь, — пишет он, — без горечи и спокойно, поскольку мое философское образование приучило меня относиться ко всему со стойким скептицизмом».
Той зимой 1943—1944 года Ионеско (он скоро будет повышен по службе — получит должность главного культурного секретаря II класса) все еще тщательно составляет свой послужной список в румынской дипломатической миссии в Виши. После Освобождения он с женой и маленьким ребенком поселится в Париже в скромной квартирке на втором этаже дома, расположенного в XVI округе, на улице Клод-Террас. В нескольких сотнях километров от них Элиаде пережевывал свои переживания и, созерцая океан, также готовился к переходу в новую веру. Подводя своеобразные итоги, он записал в своем дневнике 9 января 1945 г.: «Моей патетической любви к Нине и моим легионерским исканиям в метафизическом и религиозном плане соответствуют страстные поиски Абсолюта». Укрепив свой дух этим открытием, теоретик вечного возвращения может отныне вычеркнуть из своей жизни воспоминания об «исканиях», заменив их «страстным поиском». При этом его так никогда и не посетило ощущение виновности в предательстве себя, своих «друзей» и политических убеждений.