Мама приходит только если ей что-нибудь нужно. Например, ей не нравятся мои ботинки, и она хочет купить мне новые. Но если мне захочется получить новые ботинки и я иду к ней, это ей не нравится. Она совсем меня не любит, ни капельки. И я тоже маму не люблю. И знаю, почему. У меня множество причин, только сказать ей я не могу. Зачем ее расстраивать? Не стоит. А почему мы вообще должны любить друг друга?.. Лучше так, как у нас. Она сказала, что через два года меня пошлют в среднюю школу. Я не хочу с ними жить. Пойду в техникум. Отчим против идеи средней школы, потому что и сам в нее не ходил.

Он вовсе не плох. Он, может, любит меня больше, чем мама, только я не его сын. Не его. И не хочу быть его сыном. И если пойду в среднюю школу, то назло ему. Я мог бы пойти в армию, в связисты… Утром мама пришла предупредить, что «придет друг отчима, из лагеря». Отца он не знал, так что неинтересно… «Веди себя прилично». Могу, конечно. Мне все равно. Отец умер, а другие из лагерей для меня — ноль. А вообще, и так никаких лагерей уже нет.

Я знаю, как отец умер. Баница принес нам записную книжку, в которой отец вел записи. Мама сказала спасибо, завернула в папиросную бумагу и запихнула под простыни в шкаф. И никогда больше не вынимала, я проверял. Сделал на бумаге отметку и смотрел много раз. И читал эти записки на зло им всем. Никто больше не читал. Только я. Но это было потом.

Отец был настоящим трусом. Он не хотел убежать. Баница предлагал ему бежать, но отец сказал, что он слишком устал. Устал? Трус! Он там позволял себя бить. Я бы никому не позволил. И писал все про свои глупые старые влюбленности. Он этим рано начал заниматься, как дурак, когда еще был мальчишкой… Это не мой стиль. Хорошим спортсменам девчонки не нужны. Сначала я стану олимпийским чемпионом по плаванию на сто метров. А потом, уже чемпионом, встречу там девушку, тоже чемпионку по плаванию, как я…

Отец писал, мол, хорошо знать, что дома его никто не ждет, никто в нем не нуждается. Маме-то он и вправду не был нужен. А мне, думаю, тоже нет.

Когда Баница принес эту книжку, мама расплакалась, а потом говорит: «Ах, я не могу этого читать, мне слишком тяжело». Баница говорит: «Прочтете в другой раз», а мама завернула отцовскую книжку в белую бумагу. Я еще маленький был, не любил читать. А перед тем, как мы сюда приехали, прочел. Жалко, что в последний день, мы как раз собирались уезжать, повсюду шум, балаган, беготьня с вещами.

Там написано, что отец оставил свое завещание в Гёде. Я его найду. Как только уедем отсюда, поеду в Гёд. Мама еще говорила, что отец жил в летнем доме у дяди Геза, до того, как его забрали. Дядя Геза ушел с немцами, теперь живет в Австралии, а дом его совсем развалился. Но я буду там кругом копать, делать раскопки, как в руинах в Аквинкуме. Там они находят какие-то идиотские камни, а я найду завещание.

Маме на Гёд начихать. Гёд — это было имение, частная собственность. Мы больше не верим в частную собственность, Баница мне объяснял. Мне тоже на Гёд наплевать; на Балатоне лучше. В Гёде я просто буду делать раскопки, как в Аквинкуме. Он мне только для этого и нужен. Аквинкум. Не хочу учить латынь. И на что мне ходить в среднюю школу? Буду радиомехаником и буду конструировать телевизоры, получше, чем теперь делают. Сделаю большой… И его можно будет трогать, только коробка будет стеклянная и видно будет, как в витрине магазина. Вроде той витрины в Лондоне, которую мы с мамой видели на Бонд Стрит, но не разные восковые манекены и пластмассовые штучки, а движущиеся, живые, хотя они будут передаваться за сорока тысяч километров. Нужно построить очень, очень высокую башню для передач, потому что волны идут только по прямой. Если встречается гора, они задерживаются. Но с очень высокой башни их можно передавать. Мама таких вещей не понимает. Она даже звонка не починит.

Баница доволен, что я умею чинить звонок. Когда он возится с электричеством, всегда мне показывает, что и как сделано, купил мне ящик с инструментами. Мама хочет, чтобы я учил языки. Теперь я должен зубрить русский и английский. С языками у меня дело идет туговато, но маме позарез нужно, чтобы я их знал. А я сиди, как приклеенный, в этой комнате, пока не кончу домашней работы. Все время думаю о том, что мне запретили идти кататься на коньках, что я должен сидеть на месте, и никаких новых слов не могу запомнить. Катаюсь немного тут в комнате. Пируэт на полу, паркет натертый до блеска, потом прыжок, на выходе из прыжка опять пируэт. Останавливаюсь как раз, когда входит мама. Она сердится. Ну на кой мне учиться русскому и английскому? Мне еще слишком рано знать языки…

Мама всегда сердитая. На меня она сердится все время и на дядю Пишту тоже очень часто. И всегда командует, гоняет туда, сюда. Хотела, чтобы я звал дядю Пишту «папой». А для меня он просто «Баница». Не собираюсь говорить «папа», да он сам не хочет: «Говори, как тебе нравится», я и зову его дядя Пишта. А когда о нем думаю, обычно: Баница. Когда мама говорит с Нуси, она его зовет «товарищ советник». С Нуси она всегда добрая: «Нусика, дорогая». По телефону тоже: «Алло-о, дорогой!», «Ах, как мило!» А только отложит трубку, сразу же другой разговор: «Прекрати! Я этого не выношу!» И так все время.

История с Баницей тоже началась по телефону, этим ее нежным телефонным голосом, этаким приторным голоском.

— Ах!.. Да, да… я… Да, конечно… Но ведь — ах!. Вы знали его? — потом очень печально: — Несчастный… Ох, хорошо… буду вам очень признательна… Благодарю вас. — Потом о нашей квартире: — Да, да… Могло быть хуже… моя старая квартира была разрушена в осаду, теперь мы кое-как устроились, кое-какую мебель набрали — из кафе «Нью-Йорк», в таком стиле… Но все же! Лучше, чем ничего… С продуктами? Вы знаете, какие условия… перебиваемся потихоньку… Да, да, мой сын тоже… Вы привезли его записи… Боже мой!.. Хорошо… да, да, конечно, меня это интересует… Это было бы замечательно… Хорошо, тогда заходите… Когда нам удобно? В любое время. Только не сегодня. Не сегодня.

Понятно, не сегодня. На сегодня у тебя, небось, свидание.

— Конечно же, вы нам нисколько не помешаете, в любое время, поверьте… Я всегда дома по вечерам. Но лучше позвонить заранее. Я работаю секретаршей… — Баница, видно, спросил, не нужно ли нам чего. — Нет, ничего, серьезно. Ничего. — Потом: — Да… О, да… Просто так… разумеется, в наши дни модно жаловаться, но я не люблю жаловаться… Во всяком случае, не присылайте, а принесите сами, ладно?

Но потом, когда Баница явился — не на следующий день, еще были телефоны и разговоры, — это я пошел открывать. Шаркаю своими сандалиями по коридору, открываю дверь, говорю: «Вам кого?», хотя я слышал голос в трубке и сразу догадался, что он — Баница.

Он глядит на меня, ни слова, но мама тут же приходит:

— Товарищ Баница?

Баница пожимает ей руки, в стиле «глубочайшее почтение». Ну, я, конечно, ухожу. Но слушаю, что происходит, за дверью.

— Мебель ужасная, — говорит мама извиняющимся томом и гладит черный буфет с такими резными ма-дьярами-кочевниками. — Что попалось под руку. Но это неважно. Представьте себе, Ричард был специалистом по мебели. А я занимаюсь художественным ремеслом. Хотя… нужно быть благодарным за то, что остались в живых… Садитесь, прошу вас, и расскажите все по порядку.

Мама усаживает его и подходит к буфету, который только что раскритиковала в пух и прах, хотя это очень приличный буфет, вынимает полбутылки водки, ставит на пластмассовый поднос пару хрустальных стаканчиков.

— Я знал Ричарда Тренда еще по Будапешту, — говорит Баница. Тут я навострил уши и принялся заглядывать в полуоткрытую дверь.

На маме черная юбка и свеженькая, шелестящая только что выстиранная и выглаженная блузка; лицо у нее тоже белое и прекрасное.

— Смерть Тренда для всех большая потеря, — говорит он; тут, наконец, стало ясно, что отец умер.

— Да, — говорит мама, и они долго молчат. Потом он спросил, где мама работает, она делает гримаску.

— Художественное ремесло? — спрашивает Баница.

— Работаю секретаршей. У нас нет ни сырья, ни клиентов… Не очень веселая работа. А мой шеф не знает орфографии. Но после всех передряг спасибо и на этом.

Баница немного хмурится, смотрит на маму и говорит с холодком:

— Со временем мы научимся орфографии.

— А что вы делаете? — спрашивает мама.

Вот как это началось. А скоро он к нам заглядывал каждый день… «Ах! Я несчастная!» Еще немного, и Баница занял место всех, кто был и во время войны, и после войны. Во второй или третий раз мама спросила:

— У вас есть секретарша?

— Разумеется.

— Красивая?

Он качает головой.

— А вы не хотели бы меня взять в ваше бюро? Или вы и без того довольны?

— Не то, что доволен…

— Значит, красивая?

— Пожилая вдова. Но даже если бы она была самой красивой в мире, директору не пристало флиртовать с сотрудницами.

— Ах, в таком случае, — и мама смеется, сверкая белыми зубами, — в таком случае лучше уж вы меня не принимайте.

Баница понял, что она имела в виду, и я тоже. Мама отдала ему отцовскую книжку.

— Возьмите ее с собой, пожалуйста. Вы мне скажете, что там написано, ладно?

— Это длинная, длинная история, — вздыхает Баница.

— Не завтра же. Когда-нибудь. Вы мне расскажете? Когда-нибудь в будущем?

Как только слышу, что Баница ушел, запускаю сандалием в стену.

— Что это за типчик?

— Как ты выражаешься? Он был другом твоего отца.

— … и будет твоим.

— Не смей говорить непристойностей.

— Когда ты начинаешь угощать водкой…

— Ах, ты, грязный звереныш… — Она показывает на одну из дверей. — Соседи!

— Ну да, что ты думаешь, у них нет глаз и ушей? — я смеюсь.

— Звереныш, — говорит мама и уходит. И забирает на кухню стаканы.

Немного погодя вся история начинает сводиться к жилищному вопросу. Мама сказала Банице, чтобы тот постарался получить квартиру побольше или же вытурил наших соседей. Баница повертелся и кое-что сообразил, достал маленькую квартиру, отдал ее соседям, а к тому времени я выточил для Баницы отдельный ключ от квартиры. Я в этом толк понимаю.

Но звать его «папа»? Еще чего! Тоже мне папа! Он неплохо устроил делишки, что верно, то верно. Маме он объяснял, что легче получить новую квартиру, чем выгнать из нашей соседей, то есть, конечно, относительно легче. И все равно мама сказала, что не слишком он умен. Чистая правда — не очень умный. В том смысле, что не смог для себя отхватить то, что Кертеши.

— Покорные, значит, — заграбастали: дачу, большое авто, деток возят в школу в персональной машине. Но все же ловкости ему не занимать, хватило, чтобы занять папино место.

И можете быть уверены, папино место он занял. Никак не меньше. Это устроить ему удалось.

А к чему это? Зачем ей это нужно, пускать пыль в глаза? Почему? Могла бы заиметь хахаля, приходил бы себе и уходил, но притащить сюда «папу», да еще с полоумной идеей, чтобы он для меня стал отцом… И не то, чтобы он плохой… Но это просто невозможно… Это не…

А мне ничего этого не надо. Уйду отсюда вообще, ненавижу все это. Ненавижу Кертешей, которых звали — какое мне дело, как их раньше звали, — и хочу уехать отсюда. Мама…

Баница влюблен в маму. А она? Не знаю. Она никогда не разговаривает об отце. Мама очень красивая, я бы хотел на такой, как она, когда-нибудь жениться. Только спорта она не любит. Ест немного. «И так толстею».

Я бы ее взял с собой на каток. Тогда она могла бы есть и не толстеть. Когда она входит домой с улицы, щеки у нее такие свежие и холодные, так приятно к ним прижаться. Она тогда как хорошенькая девочка.

Мама все обнюхивает. Я тоже. «Мой маленький песик», так она меня называет, когда я ее обнюхиваю.

Не люблю, когда мама нюхает вещи и при этом морщит нос, она тогда некрасивая. Сегодня она тоже нюхала в прихожей. Ноздри у нее еще дрожали, когда она пришла ко мне. И тут она бросилась все раскладывать по местам и прибирать. Линейку, потом тушь.

Поправила подушку, такими легонькими шлепками. Я подглядел — она себя тоже вот так же приглаживает шлепочками, чтобы быть красивой. Она прекрасно видела, что я делал домашнюю работу, и все же не могла не спросить: «Ты сделал домашнюю работу?» Одна и та же пластинка. А у меня своя: «Уи, маман». И я все кидаю, где лежало. Вынимаю циркули, кладу чертежную доску на стол. Хотя Баница это называет «учить геометрию».

Все чего-то хотят. Владимир Петрович хочет, чтобы я знал геометрию и понимал, что он мне там объясняет по-русски. И еще хочет, чтобы Нуси накладывала ему полную тарелку. Владимиру Петровичу приносят есть в мою комнату. Он всегда долго жует и пережевывает, у меня тогда минута отдыха. Растягиваюсь на диване. До меня доходит вонь его потных подмышек — это он режет мясо, двигает руками. Мама называет его «бедняга», должно быть, потому, что он так любит поесть. Нуси заглядывает: «Добавки?» А Владимир Петрович на седьмом небе: «Да, да, добавки» — и хохочет. С дивана видна его пасть и черные зубы.

Сегодня я позволил ему поспрашивать меня немного по русской грамматике. Потом он хотел перейти к геометрии, но я сказал, что не сегодня. Он что-то там начал бурчать, но я высовываюсь в дверь и зову Нуси маминым голосом: «Нусика, дорогая, принеси, пожалуйста, первую добавку!»

Когда он уже налопался, я показал ему книгу о картинах Мункачи и дал полистать репродукции. «Великолепно, великолепно». Тем временем я могу полеживать на диване и думать, какой он из себя, этот гость из лагеря…

Только я не могу сосредоточиться, пока Владимир Петрович листает книгу. Ну, закрыл. «Великолепно». Пожимает мне руку, выходит в переднюю. Чуть не перепутал пальто. Только когда положил руку в карман, заметил, что не его, а гостя. Наконец, перемирие. Уходит. Великолепно.

Пальто гостя как две капли воды похоже на то, что носит Владимир Петрович, только не так пропитано потом и сильнее пахнет нафталином.

Этот человек вернулся из лагеря. Баница тоже вернулся. А отец нет. Баница нам говорил, что хотел его положить в санчасть. Почему же не положил? Отец был слабый, а Баница сильный. Мог его поднять! Отнести в санчасть на руках. Вместо этого он приходит сюда, чтобы рассказать, что отец… Не хотел он, вот что… А потом пришел еще раз, и еще, и остался. Он муж мамы — добился-таки. Мама — теперь его. А она его даже не любит. Мама любит только меня, или вообще никого. Да, я знаю, что любит. Я ее не люблю. Иногда, да. Иногда очень люблю. Но не чересчур. Не слишком. Когда она возвращается домой из города, и лицо у нее холодное, и я могу прижаться к нему щекой, тогда да.

Отец написал: «Банице этого не понять». Отец понимал.

Рву картон, прикалываю чистый лист к доске, и тут входит мама. «Это на завтра». На старом листе я и так ошибся. Прячу его, но потом нужно будет его куда-нибудь сплавить, в уборную нельзя, может забить трубу.

Мама больше не показывается. Нуси зовет меня обедать. Все идет лучше, чем обычно. Корчу из себя паиньку — это для мамы, кланяюсь, представляюсь. Дядя Пишта сидит на моем месте, а я — напротив мамы, на стуле, который всегда пустует. Так лучше, можно смотреть прямо на маму. Тот из лагеря носит телогрейку. Его зовут Лассу. Интересно, у отца тоже была такая? Нет, у него был полосатый халат. Дядя Пишта надел свой наилучший элегантный костюм, чтобы всех поразить, могу спорить, что раньше на нем такого не было. Он — «товарищ советник». Этот из лагеря очень тощий, но плечи у него широкие. Наверное, был хорошим спортсменом. Отец никогда не был. Мама говорила, что он не любил спорта. Немножко плавал, больше ничего. Я знаю… Он ходил смотреть на девчонок. А я атлет, я сильный. Если кто-нибудь меня ударит…

Мама ведет разговор своим телефонным голосом; суп разливает нежно, по-телефонному.

Я молчу, что мне говорить? Это было бы неприлично, и кроме того, он и так не знал отца. Его одежда… пальто в прихожей пропахло нафталином, точно такое же, как у Владимира Петровича. А на нем, наверное, тюремная телогрейка, хотя полос нет. Он, видно, очень сильный. Хочет развлечь маму. Все мужчины, которые к нам приходят, всегда стараются развлечь маму. Как его водили в баню четыре раза в день. Потеха. Поучение: русские хорошие и умные. У дяди Пишты тоже заготовлена такая лекция. А потом, как по телевизору, о ломовых лошадях, а какая-то старая крестьянка говорит: «Ну и лошади!», а потом оказывается, что она хвалит иностранную технику. Лопнуть можно от смеха. Только мама не очень смеется, дядя Пишта тоже нет, и тогда этот Лассу становится похож на мальчишку, я, наверное, так выгляжу, когда ребята из посольств приходят к нам на чай, и мы не можем понять друг друга. Там все французы, англичане, китайские ребята говорят по-русски, а я вообще не говорю. Я старше их, ужасно не люблю носить эту матросскую курточку, шея в ней торчит из воротника, как палка… Когда такие приемы, я пихаю в себя пирожные, фиги, финики. Вкуснее всего ореховая масса со сливками. Дома тоже иногда дают.

Мама ставит вино для брудершафта. Лассу и дядя Пишта стоят и пьют вино рука об руку, а потом целуются таким сахарным поцелуйчиком, умора. Здорово, могу идти. Кланяюсь, как миленький вежливый мальчик — почему бы не порадовать немножко маму? И к черту их всех.

Наконец, один. Никто не приходит. Не терплю этой доски с чистым картоном, заталкиваю ее за комод. Она падает в щель. Потом — тройной прыжок на диван. Не вышло, прыгнул, как трус. Встать, еще раз! Внимание, старт! Вот как надо — с разбега. Ударяюсь носом, падаю на живот, из рук вон плохо.

Как мне сделать маму счастливой? На самом деле, по-настоящему счастливой? Кланяться в столовой, это вовсе не по-настоящему, это так… А я не знаю, как нужно по-настоящему, соберу вещи и уеду, мама не будет обижаться и я тоже не буду. Уеду — и все. И дядя Пишта будет доволен, и мама… А меня уже не будет.

Совсем темно. Сколько я спал? Хлопает дверь. Голос мамы. Она кричит на Баницу. Быстро, включить свет! Хватаю учебник грамматики, по крайней мере, не сможет придраться.

Выскакиваю из комнаты на цыпочках. Крадусь в коридор. Клепки немного скрипят. Бах! Сквозняк затворил дверь в столовой. Направляюсь в уборную, вдруг захотелось. Мама замечает меня.

— Иди в свою комнату!

— Мне в уборную, — говорю я, и это чистая правда.

Она закрывает дверь. Теперь они понижают голос. Дядя Пишта говорит, как всегда, тихо; а мама тоже, только она так говорит, чтобы я не услышал. А дядя Пишта шепчет, потому что чувствует себя виноватым. Когда я уеду, заберу маму с собой. Вот будет здорово, для нее тоже. Я стану электриком, а мама может делать абажуры. Она уже делала абажуры, когда я был маленький. Баница к нам пришел, а она все еще делала. Это было лучше, чем когда она ходила в бюро, потому что так она весь день сидела дома. А когда работала в бюро, приходила домой поздно и приводила дядю Белу, который меня целовал своим вонючим ртом и хлопал меня по голове. Вонючий Бела. Потом пришел Баница — и прощай, Вонючий Бела. Теперь есть Баница. Только мама его тоже не любит. Мама злится на всех. На Нуси она тоже злится, я знаю. Я знаю, а Нуси нет. Дядя Пишта тоже не знает и, может быть, мама сама не знает, а я знаю. Когда я стану инженером-электриком, мама перестанет на меня злиться. Мы поедем вместе на море, не на Балатон, а на настоящее заграничное море, где растут бананы, и фиги, и финики. Не будет больше чаев с посольскими ребятами. Сам буду срывать с деревьев… Или куплю бананы на большом базаре за собственные деньги, и буду маме давать на расходы. Но ей они будут вовсе не нужны, она ведь станет делать абажуры. Будет их делать только по вечерам, когда я сплю или делаю разные схемы. Каждый день мы будем вместе ходить купаться и никогда не будем ссориться, потому что я уже стану электриком, и никаких геометрий и грамматик. Никаких Владимир Петровичей. И разные гости из лагерей не будут приходить. И Иштвана Баницы тоже больше не будет. Теперь у меня нет отца. Никого мне не надо — только я и мама.