Весь август ходила Валя к тюрьме, надеясь узнать что-нибудь о судьбе матери.
Спрятавшись в воронку от бомбы или под разбитый трамвай, полными ужаса глазами следила за душегубкой. Однажды ей показалось, что среди тех, кого прикладами загоняли в машину, была мать — такие знакомые смуглые ноги мелькнули под машиной. С криком подбежала она к воротам, весь проем которых был занят душегубкой, но как подкошенная упала, оглушенная прикладом. Кто-то кинулся к ней, подхватил, бережно опустил на траву. Будто сквозь плотную завесу, донесся ропот возмущенных людей, чей-то жалобный всхлип.
Потом она медленно брела домой, страдая от подступавшей к горлу тошноты. Ночью ей снились мамины ноги, смуглые, в кровоподтеках. И было их почему-то очень много…
Утром, превозмогая слабость, Валя снова собралась идти.
— Может, не пойдешь сегодня, Валечка, может, я одна схожу? — уговаривала ее Надежда Ивановна.
— Нет-нет, — торопливо засобиралась девочка, — сегодня принимают передачи на мамину букву.
Солнце едва взошло, но очередь к окошку, где принимали передачи, была бесконечной. Разве хватит силенок ее выстоять? Даже неизвестно, когда начнут принимать…
Наконец окошко открылось, но очередь почти не двигалась. Валя, сжав в руках узелок, медленно пошла вперед вдоль шеренги безмолвно стоящих людей. Голова у нее кружилась, ноги, покрытые фурункулами, подкашивались.
— Доченька, — окликнула ее женщина, стоявшая почти у самого окошка, — иди сюда, становись. Люди не будут против.
Обрадованная девочка кинулась к ней, но откуда-то вынырнул полицай, следивший за очередью, схватил ее за руку и отшвырнул.
Ей все-таки удалось в тот день передать узелок с продуктами. Не у всех принимали. Случалось, подходила очередь, а вместо «Давай, не задерживай!» слышалось: «Нет такого, на Украину работать отправили». Побелев, отходил человек от окошка, а люди шептали: «Сказали бы прямо — в душегубку…»
«Раз передачу приняли, значит, мама живая», — радовалась Валя. Эта мысль придавала силы, и она почти бежала по своей Ульяновской, спеша поделиться родившимися в ее душе надеждами с тетей Надей, заменившей ей мать, с единственной своей подружкой Лилей…
— Господи, где ты носишься? — всплеснула руками, увидев девочку, тетя Дуся. — Мать уж не знала, где тебя искать, не к тюрьме же идти! Дома она, убежала ночью еще, во время бомбежки. Поначалу боялась показаться дома — вдруг опять заберут, — потом не выдержала. Да не рвись ты в дом — там она…
Сердцем догадалась девочка, где мать. Легче ветра побежала во двор, где захоронены мальчики. Безмолвно припала к матери, безутешно плакавшей над могилой.
Наутро Мария Ивановна не могла подняться. Изможденная, с глубоко запавшими глазами, она лежала неподвижно, молча.
— Мам, — испуганно тормошила ее дочка. — Вставай, мам. Ну, пожалуйста, вставай.
Мать не двигалась — у нее не было сил.
Приходила Надежда Ивановна, молча стояла у постели сестры. А однажды вынула из чемодана ненадеванный костюм Антона Никаноровича, сказала, вздохнув:
— Не поправишься ты, Мария, с наших харчей. Пойду-ка я по станицам, может, выменяю что. Придет Антоша — новый справим. Согласна?
Мария Ивановна прикрыла воспаленные веки.
— Собирайся, — подошла Надежда Ивановна к Вале, — вдвоем пойдем. За матерью тетя Дуся присмотрит.
Всю свою недолгую жизнь Валя прожила в Ростове. Очень любила красивый, большой, шумный город, свою тихую тенистую улицу. И никуда ее не тянуло. Это Коля мечтал о дальних странах — ей было хорошо и дома. А вот теперь надо куда-то идти.
— Пальтишко прихвати, ночи уже прохладные, может, ночевать в какой копне придется, — Тетя Надя критически осмотрела Валину обувку: — Сандалики-то плохонькие совсем, ну да где и босичком пробежишь…
Они вышли на рассвете, прошли по безлюдным улицам, стараясь не выходить на центральные магистрали, часа через два оказались на окраине. Дальше начиналась степь, покрытая бурой от зноя и пыли травой. По овражкам заманчиво зеленел кустарник, когда поднялось солнце, так и потянуло в его прозрачную тень.
— Рано, детонька, путь у нас дальний. Давай-ка сойдем с дороги, вон по той тропочке пойдем.
— Почему, теть Надь?
— Машины вроде гудят, а с фашистами лучше не встречаться.
Они шли и шли, а тропке, казалось, конца не будет. Короткий отдых не добавил сил.
— Теть Надь, давай вернемся. Не дойдем мы…
— Дойдем, детонька. У каждой дороги конец есть. Нельзя нам назад поворачивать: видела, мать какая плохая? Били ее в тюрьме, голодом морили. Сил у нее нет жить, понимаешь? Ей хорошее питание надо, бульончик нужен. Она его как поест, так и поднимется. Мы ведь зачем идем-то? Люди пообносились за войну, мы им отцов костюм отдадим, а они нам за это — петушка или курочку, еще чего-нибудь. Не все же фашисты проклятые поели, чтоб им пусто было, чтоб дети их так мучились, как наши мучаются!
— Дети? — удивилась Валя. — Разве у фашистов тоже бывают дети? Что ли они обыкновенные люди?
— Ты права, девочка, не люди они, только дети вот у них есть. Дай бог, чтобы хоть они выросли людьми.
К станице подошли, когда уже стемнело. Постучали в крайнюю хатку.
— Бедное дитё, — запричитала вышедшая на стук женщина. — Ножки-то все как есть посбитые. Испей-ка водички, жалюшка, да ступай в хату. Там братва моя сейчас ложками гоняет, ты к ним подсаживайся, не стесняйся. Иди-иди, не обидят, они у меня добрые, подельчивые.
За столом сидело пятеро ребятишек один другого меньше и уплетали кашу. Увидев девочку, нерешительно остановившуюся в дверях, деловито подвинулись — садись, дескать, с нами. Она продолжала стоять, и тогда тот, что постарше, пробасил важно:
— Чего стоишь? Садись, бери матрину ложку и ешь. Всем хватит.
Необыкновенно вкусной показалась Вале незатейливая пшенная каша, а молоко — прохладное, прямо из погреба — было даже жалко пить: маме бы понести такого!
Спали они в мягком пахучем сене. Еще не рассвело — двинулись в обратный путь. Теперь дорога их не страшила — она вела домой. За плечами у Надежды Ивановны покачивался увесистый мешочек, в руках у девочки смирно сидел петушок, сверкая золотистыми перышками. Валя что-то ласково ему нашептывала, а ее тетя прикидывала, как лучше распорядиться продуктами, которые удалось выменять на костюм. Курчонка, пожалуй, надо пару недель покормить, очень уж он тощенький, из поздних, видать. А пока — яички, картофельный суп с маслом…
— Пойдем скорее, теть Надь, а то там мама совсем голодная. Мы сварим ей бульон, и она сразу поправится, правда? Ты сама говорила, что без него ей не подняться. А как похлебает — так и попра…
Девочка будто споткнулась. Не досказав слова, застыла на месте, судорожно сжав онемевшими руками петушка. Тот возмущенно рванулся, но тут же замер, словно понял, в какую беду попала его хозяйка: с автоматами наперевес поперек дороги стояли два немца. Будто из-под земли появились.
— Курка. Гут! — коротко сказал один из них. И протянул руку к петушку.
— Гут, — подтвердил второй и засмеялся.
— Нет, нет! — дико закричала девочка и высоко подбросила свою златоперую птицу.
Ошалев от неожиданной свободы, петушок с громким клекотом бросился наутек. За ним, громко плача, кинулась Валя.
Вслед громыхнули выстрелы.
— Не надо стрелять! Кинд! У вас тоже есть кинд! — Надежда Ивановна бросилась им в ноги.
Немцы были в хорошем настроении.
— Гут, матка, — махнули они рукой и пошли своей дорогой.
Женщина в изнеможении опустилась на землю.
А Валя как угорелая носилась по степи за обезумевшей от страха птицей, пока не упала на нее, измученная, исцарапанная. Уверовав в целительную силу бульона, больше фашистских пуль, больше всего на свете боялась она упустить петушка.
Теперь шли осторожнее, прислушиваясь, часто сворачивая в кустарник. Домой успели засветло. Мать слабо улыбнулась дочери, погладила золотые петькины крылья, сказала тихо:
— Я уж беспокоиться стала. Намаялась, бедняжечка.
* * *
Едва поднявшись, Мария Ивановна вновь стала надолго исчезать из дому. Если раньше Валя переносила одиночество сравнительно спокойно, то теперь частые и долгие отлучки матери ее сильно беспокоили.
— Куда ты, мам, все ходишь? Увидит полицай Костя и снова в тюрьму отведет.
— Не боюсь я этого подонка. И ты не бойся. Нельзя сейчас по домам отсиживаться — столько горя у людей, столько трудностей, помогать друг дружке надо.
— И я хочу помогать. Возьми меня с собой, я ведь уже большая!
— Мала ты еще, — хмурилась мать. — И так повидала больше, чем тебе полагается.
И, как год назад, уходя, строго наказывала:
— Смотри, доченька, из дому никуда!
И снова девочка надолго оставалась наедине со своими думами. Какая-то ненастоящая жизнь, когда фашисты. Никто не заботится, чтобы в магазинах был хлеб. Она уже забыла, какое бывает молоко. И сахару нет. Идет зима, а где брать дрова? Керосину тоже нету. Обувка вся сносилась, платье разлезлось. Она в первый раз такое видела — берешь в руки, а нитки сами во все стороны расползаются. Пальтишко носит Толикино. А мама ходит в Колиной куртке и, когда надевает ее, всегда отворачивается, чтобы она, Валя, не видела слез. А ей самой так всех жалко, что день и ночь ревела бы. Да что толку? Правильно Яшка говорил, что Москва слезам не верит. Это когда тетя Ксеня его в колхоз провожала и плакала. Ей не плакать надо было, а радоваться. Затащили бы его в тот двор вместе со всеми — и прощай. А так живой, может… Все теперь запираются, даже Ольга Федоровна. Нина куда-то подевалась. Лилька говорит, Ольга Федоровна ее прячет, чтобы в Германию не угнали. Придумали тоже — в Германию людей увозить насильно. Никакого закона на них нет, на этих фашистов. Школы не работают, а им хоть бы что. Мама говорит, что это распоследнее дело, когда дети не учатся. А есть как хочется — аж в глазах темнеет! Вчера мама какую-то бурду сварила. Суп это, говорит, а какой уж там суп, даже без соли. Одна мутная водичка. За стакан соли на базаре, говорят, сто рублей платить надо. А где их взять? Что ли на фашистов работать?.. А до войны все было. Солью даже улицы посыпали в гололед, чтоб люди не падали. Мама, правда, говорила, что это непорядок, но разве порядок, когда ее совсем нет? На днях она хлеб принесла. Горький, дымом пахнет. Ругалась на фашистов, что нашу золотую донскую пшеницу вагонами в свою Германию вывозят, а нашим разрешают делать муку только из горелого зерна. Ишь какие!
Всё хвалятся, что нас победят, а у самих ничегошеньки не получается. И не получится. Мы победим. Про это все говорят, она сама это понимает, потому что кто же на такую жизнь согласится?
Жизнь и в самом деле становилась невыносимой, особенно с наступлением холодов. Закутанные в лохмотья дети и старики рылись в помойках, подбирая остатки пищи, которые выбрасывали из солдатских столовых. Было счастьем найти картофельную кожуру. Дома ее бережно промывали, пропускали через мясорубку и смешивали с отрубями. Люди так и не придумали названия блюду, которое из такого «теста» получалось. Но если подсолить, есть можно. А если соли нет?
Как-то пронесся слух, что у одного причала лежит куча соли, накрытая брезентом. К набережной устремилась делая толпа, но тут же рассеялась: соль была под охраной. С того дня, едва на город опускались сумерки, в развалинах, которых так много было у набережной, затаивались люди, чаще всего мальчишки, и зорко следили за часовым. Когда тому становилось невмоготу от холода, он уходил греться в будку. И в ту же секунду десятки темных фигур стремглав бросались к цели. Но не успевали они приподнять край тяжелого, заледеневшего брезента, как распахивалась дверь, слышались немецкие ругательства, раздавались выстрелы. Горсть соли могла стоить человеку жизни.
Да, тяжкой была жизнь в оккупированном Ростове. Всякая нечисть вылезла наружу, нацепила полицейские повязки. Стараясь выслужиться перед новой властью, рыскали эти ничтожные людишки по дворам, выспрашивая, высматривая, вынюхивая. Их было мало, но они были — всякие пьянчужки, уголовники, а то и затаившиеся до времени откровенные враги Советской власти. Мы не имеем права забывать об этом. Называть их людьми? Нет, они были презренными выродками.
А люди — настоящие люди — сражались против фашистов. Сражались всюду: на фронте, в глубоком тылу, на временно оккупированной территории.
В Ростове-на-Дону действовало несколько подпольных групп. Самой крупной из них командовал Михаил Михайлович Трифонов-Югов, советский офицер, коммунист, патриот.
Подпольщики не давали покоя фашистам ни днем ни ночью: вспыхивали бензобаки, взлетали на воздух склады с оружием и боеприпасами, оседали на проколотых шинах автомобили, горсть песка выводила из строя танковые моторы. Подпольщики, специально поступившие работать на обувную фабрику, ухитрялись обливать кислотой целые штабеля кожи, из которой фашисты намеревались шить сапоги для своих солдат. Юговцы, работавшие в комендатуре, доставали бланки пропусков; врачи Ломова и Котти, рискуя жизнью, выдавали молодым ростовчанам справки о плохом состоянии здоровья, чтобы спасти их от угона в Германию. Пробравшись на работу в столовые, подпольщики снабжали продуктами семьи бойцов Красной Армии.
На всю жизнь сохранили люди благодарную память о подвиге ростовских медиков. Напугав фашистов опасностью эпидемии, они добились разрешения открыть больницы для гражданского населения. Работали день и ночь, ухитрялись в нечеловеческих условиях излечивать самые сложные заболевания.
Ночами просиживали врачи, сочиняя истории болезней на тех, кого лечили от запущенных огнестрельных ран. Таких было много — скрывавшихся в домах ростовчан защитников города, беглецов из концлагерей, раненых, но избежавших ареста подпольщиков.
В одну из таких больниц, расположенную на Кировском проспекте, привела однажды Мария Андреевна Пронина старшего лейтенанта Михаила Батыркина, которого прятала в своем доме с того, памятного всем жителям улицы, июльского дня. У него извлекли из плеча пулю, залечили рану на голове. И еще одна ложная история болезни пополнила больничную картотеку…
Излечив раненого, врачи делали все возможное и невозможное, чтобы снабдить человека документами. Тогда ему можно было свободно передвигаться. Он мог добраться до линии фронта и вновь влиться в ряды защитников Родины. Или отыскать партизанский отряд. Или создать его сам.
Но снабдить документами всех, кто в этом нуждался, было невозможно, нуждались в них многие. Теперь, когда наши войска, окружив под Сталинградом хваленую 6-ю немецкую армию, неудержимо шли на запад, пленники фашистских лагерей использовали малейшую возможность для побега.
Однако убежать — еще не значило оказаться на свободе. В наводненном фашистами городе нужно было иметь надежное убежище. Вот почему так пристально вглядывались узники в лица женщин, с утра толпившихся у ворот лагеря. Они приходили, чтобы передать пленным хоть немного еды, шепнуть ободряющее слово, а если удастся, сделать и большее — попросить, чтобы отпустили «мужа» или «сына»… Теперь, когда стало ясно, что наших уже не остановить, полицаи стали куда добрее.
Лагерей в Ростове было несколько. Один из них — на углу Донской улицы и переулка Подбельского, в бывших складах. В квартале от дома, где жили семьи Петренко, Пономаренко, Остапенко, Ковтуна.