Я листаю старые записи. Чаще других у ворот лагеря появлялась Юлия Афанасьевна Остапенко. В низко повязанном темном платочке, с большой кастрюлей макарон, укутанной в полотенце, — чтобы не остыли. Упоминание в записях о грузинском военвраче, о свадьбе в этом дворе — очень кратко, отрывочно. Непонятно, кто прятался в домах, а кто — в яме, вырытой в сарае и прикрытой от чужих глаз досками и дровами.
Надо еще раз зайти к Юлии Афанасьевне, к ее соседям, к Александру Семеновичу, который во время первой нашей встречи так разволновался, что не мог говорить и пообещал записать все в тетрадочку. И разыскать песню, которую сочинил на мотив «Коробейников» его товарищ по плену Федя Студнев.
Но читателей и слушателей интересует не только война. И редакционные задания надолго уводят меня от Ульяновской. Надолго, но не навсегда. Я прикипела сердцем к этим людям, их жизнь стала частицей моей жизни. И не только моей!
В 35-й школе, пионерская дружина которой носит имя Альфы Ширази, ребята борются за право присвоить своим отрядам имена Коли Кизима, Вити Проценко, Игоря Нейгофа… Ребята из городского штаба «Поиск» со своим неутомимым руководителем Ксенией Ивановной Красновой записали рассказы матерей и сестер погибших ребят, попросили их помочь им оборудовать в музее стенд. И трепетно приняли самое дорогое, что хранилось в семьях, — рубашки, пионерские галстуки, фотографии.
Зайдя в музей «Пионерская слава» — так назвали его штабисты Дворца пионеров, — я увидела рядом с газетной вырезкой знакомую фотографию и с благодарностью подумала о чудаке-фотографе.
Кто-то подошел, остановился рядом, проговорил:
— Этих ребят расстреляли фашисты, они…
— Да, я знаю. А вы — Ксения Ивановна? Давно хотела познакомиться с вами. Поблагодарить. Я писала о ребятах с Ульяновской улицы. Как вам удалось разыскать мою статью? Она была опубликована лет семь назад.
— На то мы и следопыты, — протянула мне руку Ксения Ивановна. — Мы и на ваш след уже напали. Готовимся к открытию мемориальной доски на доме № 27 — без вас нельзя.
На торжественное открытие мемориальной доски 24 июля 1970 года пришли пионеры из городских и пригородных лагерей. Море пионерских галстуков. Море цветов. И ребячьи глаза — распахнутые, взволнованные.
Милые мои мальчишки и девчонки, как это прекрасно, что не рвутся рядом с вами бомбы, не терзает вас голод, не мучит тревога о близких. Что вам жить еще долго-долго на этой доброй земле. Учиться, работать, мечтать. Растить своих детей…
Но знаете, о чем я подумала тогда, на митинге, увидев за вашими красногалстучными колоннами молчаливую толпу жителей улицы? Герои моей повести не захотели бы поменяться с вами — они предпочли бы остаться в своем времени. Никому не уступили бы выпавшего на их долю трудного и высокого счастья — отдать свои жизни во имя Родины. Во имя великого братства людей. Братства, освященного войной.
Никто не приказывал Юлии Афанасьевне Остапенко укрывать у себя Тито Евсеевича Мшвидобадзе. Но она шла на этот смертельный риск, потому что верила: где-нибудь, когда-нибудь, какая-нибудь другая женщина протянет руку помощи ее мужу. А Александр Семенович Пономаренко? Разве мог он, вырвавшись из фашистского плена с помощью товарищей, равнодушно смотреть на тех, кто еще томился в неволе?
А разве не людская чуткость помогла выжить мне, еще не получившей паспорта, и моей десятилетней сестренке, когда мы, взявшись за руки, осенью сорок первого шли на восток? И моей матери, вывезенной из Ленинграда в грузовике на Большую землю по той самой ледовой трассе, которая вошла в историю Великой Отечественной войны как «Дорога жизни».
А мои фронтовые друзья? А мои подруги? Как же я смела не помнить их? Почему не разыскала до сих пор. Милая Ульяновская, спасибо, что ты разбудила во мне дремавшую совесть!
Я вспомнила рассказ Юлии Афанасьевны о машине с зерном, перечитала, вернувшись домой, письма Михаила Батыркина, переданные мне людьми, которые его спасли. Пришла к Марии Ивановне, чтобы спросить, писал ли ей кто-нибудь. Она вздохнула:
— Война, как Ростов-то освободили, еще и половины своей не переступила. Немногие уцелели… Митя Климов вернулся домой, до сих пор пишет, в Пятигорск к себе приглашает. Дочка его выросла, внуки уже есть. Все собираемся поехать с Валюхой, да никак не соберемся…
А Юлия Афанасьевна ответила на мой вопрос так:
— Поначалу писали. Потом жизнь, видать, закружила. А может, и смерть взяла. Мне вот повезло — муж с фронта живым пришел. Дома сейчас, давайте познакомлю…
Никому из них не приходило в голову назвать подвигом прекрасные движения сердец, объединенных великим испытанием. Не отмечены они и наградами — их просто не хватило бы, этих наград. Но разве не мой долг рассказать людям об этом великом самоотречении? Передать эстафету сердечности новым поколениям…
Очерк я написала без задания редакции, по собственной инициативе. И мне вернули его со словами:
— Повод нужен, понимаете? Мы — газета. Вот если бы кто из них написал или приехал на эту вашу Ульяновскую, ну вот… — редактор взглянул на лежавшие перед ним листы и сказал наугад:
— Мшвидобадзе, например, тогда другой разговор…
Есть люди (я думаю, что им просто скучно жить!), которые не верят в чудеса, да еще и посмеиваются над теми, кто, по их мнению, живет в постоянном ожидании чуда. Им и невдомек, что чуда не ждут. Оно приходит само. И старается выбрать подходящий момент. Например, воскресенье.
Именно в воскресенье раздался короткий звонок. Распахнув дверь, я увидела взволнованного Александра Семеновича Пономаренко.
— Что-нибудь случилось?
— Случилось, — заулыбался Пономаренко. — Приехал Мшвидобадзе!
Тито Евсеевич, высокий, по-юношески стройный, с большими темными глазами, радовался встрече, как малое дитя. Он шутил, звал всех в гости, смеялся, что его искусственный глаз красивее настоящего.
— Правда, Юля? — спрашивал он свою спасительницу, такую сегодня счастливую.
— А почему вы не писали, Тито Евсеевич?
Этот мой вопрос смутил гостя, но, оправившись от смущения, он ответил:
— Понимаешь, приехал я домой — небо синее, горы высокие, река бежит себе с камушка на камушек — как до войны. И так ее, проклятую, забыть хотелось. Потом понял — нельзя…
* * *
Полицаи давно разглядели под темным платочком молодую, красивую женщину. Она часами простаивала у ворот даже в самый лютый холод. Однажды подвыпивший охранник спросил грубовато:
— Муженек, что ль, у тебя тут? Ошиваешься каждый день. Покажь этого красавца — может, и отпущу. Я нонче добрый.
— Да вот он, родненький мой. — Торопясь, чтобы полицай не передумал, Юлия Афанасьевна показала на первого попавшего на глаза мужчину, худого, изможденного, с лихорадочно блестевшими глазами.
— Забирай, — махнул рукой полицай. — Толку от него немецкой нации, как от козла молока. Только место занимает.
Иван Лазуткин был первым, кого Юлия Остапенко привела на Ульяновскую. Потом был еще один, еще…
Она прятала их в большой яме, вырытой в сарае. Туда же приводили беглецов и другие жители двора. Как-то Александр Семенович Пономаренко пришел к Юлии Афанасьевне с просьбой:
— Возьми человека к себе в дом: нельзя ему в яме. Глаз у него сильно пораненный, сам слабый, аж шатается. Если что — за мужа выдашь.
— Веди, — согласилась женщина.
Она промыла и перевязала беглецу глаз, сожгла его грязную одежду, нагрела ведро воды.
Был он высоким, красивым человеком, говорил с акцентом.
— Вы кто? — спросила его Юлия.
— Грузин я. Тито Евсеевич Мшвидобадзе. «Мшвидоба» — «с миром» значит. Мирный я человек, а пришлось воевать.
— Все мы мирные, — вздохнула женщина. — И все воюем. Кто как может. Мы вот вам помогаем…
— Мы не забудем этого, — торжественно произнес Мшвидобадзе. И вдруг заволновался: — А может, мне лучше в яме? Найдут меня здесь — вас расстреляют.
— Не найдут, — успокаивала его Юлия Афанасьевна. — Вас же никто не видел.
— Мальчик видел. Вдруг начнут спрашивать — испугается, расскажет. Ребенок ведь…
— Плохо вы знаете наших мальчишек, — мягко возразила женщина. — Они жизни кладут, чтобы спасти вас, защитников наших. У этого мальчика, у Коли Петренко, фашисты всех друзей порасстреляли. Он говорит: за всех пятерых мне теперь нашим помогать надо. Целыми днями по городу ходит, продукты ищет. В яме видели, сколько людей? Всех покормить надо. А фашистов мы не боимся: у нас во дворе полицай живет.
— Ч-что? — изумился Тито Евсеевич.
— Полицай. Только он свой, понимаете?
— Как это — свой?
— Долго объяснять. В другой раз. А сейчас — в постель. Если вдруг с проверкой придут — вы мой муж. У вас тиф. Увидите, фашистов как ветром сдует. Они одного этого слова боятся хуже заразы.
А в яме становилось все теснее. И однажды Александр Семенович, дождавшись темноты, осторожно, чтобы не привлечь внимания, вошел во двор Кизимов; погруженный в непроглядный мрак приземистый домик казался вымершим. Но на тихий стук дверь открылась немедленно:
— Это ты, Семеныч? Заходи.
Мария Ивановна поправила светомаскировочные шторки, прибавила огня в лампе, оглянулась на спящую дочь. Та уже приподнялась, глядя на мать большими встревоженными глазами.
— Спи, доченька, это дядя Саша. Не бойся, я никуда не ухожу.
Валя опустила на подушку взлохмаченную головку, плотно укуталась в одеяло, но сон не шел. Вот уже много месяцев живет она в постоянном, не проходящем беспокойстве за мать. Когда она долго не приходит, чудится девочке самое страшное: вырастает, будто из-под земли, Костя-полицай в своих до блеска начищенных новых сапогах, хватает маму за руки и тащит в тюрьму. Ей слышатся выстрелы, и она замирает в ужасе: не в маму ли это летят пули?.. О чем говорит дядя Саша? Может, уже наши вошли в Ростов! Нет, если б это было так, они бы не шептались, а кричали от радости! Ну ладно, пусть себе разговаривают… И девочка засыпает, успокоеннная: мама дома, а это — главное.
— С чем пожаловал, Семеныч? — спросила гостя Мария Ивановна. — Кипяточку хочешь?
— Не до кипяточку. Дело серьезное есть. Наши-то вон как идут, никакая сила их теперь не удержит! Фашисты забегали, засуетились. Злобу свою да бессилие могут на пленных выместить. В тюрьме, говорят, расстрелы каждый день. Как бы до лагерей не добрались. Людей нужно как можно больше повывести. Возможность такая есть — немцы всё полицаям передоверили, а тех будто подменили, чуть не помогать нам кидаются. Главное сейчас — найти надежное убежище. У нас все позабито, в яме полно, соседи поосмелели, как Григорий у нас поселился: кто тяжелый — в дом берут. Ты Ульяновскую вдоль и поперек знаешь. Может, есть что на примете?
— Веди, Семеныч. Люди у нас надежные, убежище — лучше не сыскать. Церковный подвал знаешь, что в нашем дворе? Ну, под яслями… Его так завалило, что один лаз остался, да и то, если не знаешь где — сроду не догадаешься. Туда и попрячем. Ты-то как из плена выбрался?
— Длинный это рассказ, Мария, — хотел отмахнуться Пономаренко.
— Ничего, до утра далеко. А ночью никуда не пущу. Беречь тебя надо пуще глаза. Раз у тебя такая ниточка, что людей спасать можешь, нельзя ее оборвать. Вот и сиди, рассказывай. А чтоб поуютнее было, кипяточку я все-таки спровоторю. Бороду свою погреешь. Чего ты ее, такую страшную, отрастил? Дочь родная и та, говорят, не сразу тебя признала.
— Все-то ты, Мария, знаешь, — улыбнулся Александр Семенович.
— Не все, потому и расспрашиваю. Мой тоже где-то мается. Весточек, почитай, с год уж нету…
И Пономаренко начал свой нелегкий рассказ.
Целый месяц пробивалась их часть из окружения, да так и не пробилась. Кто смерть в бою принял, кому не повезло еще больше — в фашистский плен попал. Оттуда, из-под Харькова, привезли их в Белгород. Поле, окруженное колючей проволокой, по углам вышки с пулеметами — вот и весь лагерь. Солнце ли палит, дождь — укрыться негде. Раз в день давали по черпаку зловонной баланды, воды не было. За день человек по двести выносили за ограду.
Узнав, что отправляют в Кременчуг, обрадовались: может, полегче будет. Но там увидели то же самое. Разве что поместили в бараке да в баланде появлялись иной раз капустные листья. Зато работать заставляли, пока не упадешь, и били нещадно за малейшую провинность. Попытаться бежать? Нашелся такой смельчак, но далеко не ушел — поймали. Выстроили весь лагерь и на глазах у всех забили до смерти.
Были такие, что не выдерживали, кончали самоубийством. Но самые сильные и смелые не теряли надежды выжить. Помогали друг другу. Как в тот памятный для Александра Семеновича день, когда пришлось ему работать на плоту. Вообще-то он был сапожником, но держал это свое ремесло в тайне — чтоб не заставили шить сапоги для немцев. Уж лучше вместе со всеми, чем прислуживать.
Они строили мост через Днепр. Старались работать как можно медленнее; оправдывались тем, что не строители, что дела этого не знают, но Александр Семенович видел: нарочно тянут. Вредят. Вот один из пленников незаметно пододвинул к самому краю плота ящик с гвоздями. При первой же волне он соскользнул в воду. Другой таким же образом отправил на дно ящик с инструментами. Фашисты орали, размахивали плетками, а виновных вроде бы не было. Тогда гитлеровцы, сидя на берегу, стали внимательно следить за каждым. И когда выпала из рук Александра Семеновича стамеска, которой он долбил в свае отверстие для болта, и с плеском упала в воду, белый от ярости фашист приказал достать ее. Иначе…
Найти в Днепре? Да он и плавать-то не умеет! Со свистом разрезает воздух резиновая плеть. Еще… И уже откуда-то издалека доносится до Александра Семеновича визгливый крик фашиста. О чем это он? Ах да… стамеска. Ее надо достать. Еще один удар болью отзывается во всем теле. Надо лезть в воду. Хоть на несколько мгновений оттянуть неизбежную смерть.
Шатаясь, подходит Пономаренко к воде, погружается в нее. И тут же всплывает, отчаянно загребая руками, хватая воздух широко раскрытым ртом. Он карабкается по скользкому глинистому откосу, но резкий удар плети гонит его обратно в воду…
С ужасом наблюдают пленники за этим страшным поединком. Они знают: не достанет Пономаренко стамеску — смерть.
А тому уже все равно — захлебнуться в воде или принять пулю. Лучше уж пулю. Меньше мучиться. Человек медленно поднимается на берег. И так же медленно поднимается ему навстречу рука с пистолетом.
Но вышел парень — кожа да кости, — сказал:
— Не стреляйте, я достану.
И нырнул. Когда вынырнул — в руках у него была стамеска. Выстрела не прозвучало.
Однажды к Александру Семеновичу подошел земляк, работавший в немецкой столовой. Протянул кусочек хлеба, проговорил с тоской:
— Бригаду плотников в Ростов направляют. Узнаю какую — скажу. Может, приведется тебе донской водички испить, своих повидать…
На следующий день Пономаренко, получивший самые точные сведения, упрашивал бригадира соседней бригады взять его к себе. Дочку-красавицу в жены отдать обещал… А почему нет? Парень видный, может, и приглянется дочери.
Бригадир покосился на него, на свою полицейскую повязку.
— Я видел, как тебе ее цепляли, — сказал ростовчанин.
Он и в самом деле помнил, как построили их однажды в колонну, спросили, кто будет старшим; не дождавшись ответа, вытолкнули из рядов высокого, статного парня. Пригрозив, что расстреляют, если он посмеет снять повязку, назначили старшим. Может, скинул бы ее Григорий Базыкин при случае, да товарищи упросили: лучше ты, чем какой-нибудь из «добровольцев». Он и сам это понимал отлично, хоть иной раз и рисковал своим положением: отпускал людей раздобыть хлеба, потом делил его на всю бригаду.
Хмурым осенним утром поезд остановился в Ростове. Болью сжалось сердце старого ростовчанина, когда увидел он руины на Привокзальной площади, на главной улице города. Вот и Буденновский. Сейчас свернуть бы вправо!..
Он не поверил своим ушам, когда услышал команду: «Левое плечо вперед!» Куда их ведут? На мост? А оттуда?.. Но до моста они не дошли — еще одна команда, и строй повернул… на Ульяновскую! Александр Семенович чувствовал, что еще немного, и у него разорвется сердце: несколько десятков шагов отделяли его от дома. От жены и дочери. Живы ли они?
Плотников разместили в том самом лагере, у ворот которого так часто появлялась Юлия Остапенко. Не сразу признала она в исхудавшем, состарившемся человеке соседа по двору.
— С бородой-то я тебя сроду не видела, Семеныч, — оправдывалась она, отвечая на его укоризненный взгляд.
Не сразу узнала отца и Нина, прибежавшая через несколько минут к лагерю вместе с Юлией Афанасьевной.
* * *
Никогда еще комендант лагеря не носил таких изящных сапожек, как те, которые сшил ему этот старательный русский. Сразу видно, что уважает новых хозяев. О, он умеет — как это по-русски? — да, бить благодарность. У него здесь семья? Он разрешает ему ночевать дома. Нет-нет, работать — в лагере. Он будет его отпускать только на ночь, а чтобы самому спать спокойно, пусть пойдет с ним на квартиру полицай. Какой — ему, коменданту, все равно. Базыкин? Гут. Хорошо.
Наутро все во дворе знали: Семеныча за какие-то заслуги перед фашистами — не иначе — выпустили из лагеря. Вместе с ним, вроде как на квартиру, пришел полицай. Но вскоре все прояснилось, и люди вздохнули с облегчением. Операция по спасению пленных продолжалась, и в ней самое горячее участие принимали Александр Семенович Пономаренко и Григорий Базыкин. Это им удалось однажды вывести из лагеря тяжело раненного капитана медицинской службы Тито Евсеевича Мшвидобадзе и почти весь состав плотницкой бригады. Григорий объяснил, что они работают на объекте, расположенном на другом конце города, и он будто бы устроил их на ночлег в другом лагере — чтобы не терять время на переходы…
— Вот теперь все понятно, — проговорила Мария Ивановна, когда ночной гость закончил рассказ. — А то прямо как с неба упал в свой двор, да еще и с ангелом-хранителем. Значит, договорились. Сколько надо, столько и спрячу. Будут они в церковном подвале, как у Христа за пазухой. И накормить постараюсь — люди помогут, они у нас золотые. Последний кусок отдадут.
— Одной не трудно будет? — спросил Александр Семенович. — Помощников-то твоих, слыхал, расстреляли… Изверги — на детей рука поднялась.
— За все с них спросим, Семеныч, а за детей особо. Не будет им за них прощения ни на земле, ни на небе. А помощники найдутся. Вон одна посапывает, давно помогать мне рвется. Все боялась из дому выпускать, чтоб горя людского меньше видела; а может, так и надо — чтобы все помнила, все знала об этом жестоком времени…
Утром Мария Ивановна сказала дочери:
— Что-то ты, Валюха, давно не просишься ко мне в помощники?
— Чего проситься, все равно не возьмешь. Все равно думаешь, что я маленькая, — нахмурилась девочка.
— Какая ж ты маленькая? Двенадцатый год пошел. Одевайся потеплее, на дворе холод собачий, и пойдем.
Девочка чуть не запрыгала от радости, Наконец-то ее стали считать взрослым человеком. Она еще плохо представляет, какую помощь ждет от нее мама, но знает точно: стараться будет изо всех сил!
— А куда мы пойдем, мама? Далеко?
— Пока близко — в своем дворе работа есть. Бери веник, ведро, тряпку, будем наводить порядок в церковном подвале, а то, как в ясли упала вторая бомба, и его совсем завалило, туда никто не ходил.
— А нам он зачем? Мы же от бомб в щель прячемся.
— Значит, нужен, — ответила Мария Ивановна, помогая девочке застегнуть верхнюю пуговку. Толик ее сроду не застегивал, и петелька была тугая-претугая.
Они отыскали среди развалин еле заметный лаз, пробрались в подвал. Было здесь холодно, сыро и так темно, что Валя даже испугалась. Не темноты, а того, что ничего не видно. Как же убирать?
— Давай зажмуримся, — посоветовала Мария Ивановна. — Зажмурилась? Теперь считай до ста. Давай вместе: один, два, три… Только, чур, глаза не открывать!
Когда досчитали до пятидесяти, решили: хватит. Валя открыла глаза и удивилась: оказывается, в подвале совсем не темно. И хотя она поняла, что это просто глаза привыкли к темноте, ей хотелось думать, что мама у нее волшебница.
Подвал и в самом деле оказался запущенным, и они провозились полдня, пока привели его в относительный порядок.
— Ну что, довольна? — спросила дочку Мария Ивановна, когда, усталые и запыленные, они выбрались наконец из убежища и пошли домой.
— Да, — весело тряхнула головой Валя. — Только зачем он нужен, этот подвал?
— Много будешь знать — скоро состаришься, — засмеялась мать. — А сейчас давай-ка вытряхнем пыль из одежки, посмотри, на кого мы похожи.
После подвала в комнате показалось тепло и уютно. Мама затопила печку, сварила затируху. Это когда в воде муку разболтаешь и вскипятишь. Если есть чем посолить — за уши не оттянешь. Теперь поспать бы… Но мама снова куда-то засобиралась.
— А я? — насторожилась Валя.
— Если тебе не хочется сидеть в тепле — одевайся, пойдем. Только теперь работа у нас будет потруднее.!
— Ничего, справлюсь. Я все умею делать!
— А просить?
— Что просить? — не поняла девочка.
— Послушай-ка, дочка, что я скажу. Вот уже полтора года идет война. Ты знаешь, как живут люди?
— Знаю. Плохо живут. Как мы.
— Правильно, плохо. Голодают, ходят раздетыми, последние вещички на хлеб да мыло меняют. И вот у этих людей мы должны просить последнее. Потому что в подвале, где мы только что навели порядок, будут жить люди. Помнишь, как немцы в первый раз пришли, ты все спрашивала, куда это Коля бегает, кому еду носит? Он и его товарищи пленным помогали. Помогли им выжить. Теперь мы должны помочь. Другим, кто в беду попал. Всем миром помочь — кто бежать поможет, кто спрячет, кто накормит… Вот я и спрашиваю: сможешь ты просить у людей?
— Смогу, — твердо ответила Валя. И добавила: — Я ведь не для себя…