Задание редакции было коротким и ясным: зайти в школу — все равно в какую — и написать об учителе.
Я уже работала над другими темами, встречалась с другими людьми, когда увидела на газетной полосе небольшой очерк «Учительница первая моя». И вдруг ощутила какое-то смутное беспокойство. Будто там, в 35-й ростовской школе, прошла мимо чего-то очень важного. Припомнила взволнованный голос молодой учительницы:
— Представляете, рассказываю об Олеге Кошевом, и вдруг поднимает руку Саша Заводнов. «А у меня, — говорит, — дядю фашисты убили». Я не поняла. «Дедушку?» — спрашиваю. Отвечает: «Дедушку тоже. Только его на фронте, а дядю здесь, на Ульяновской улице. Он еще не дядей был, а пионером. В школе учился. В нашей…»
Тогда эти слова скользнули мимо. Наверное, потому, что не имели никакого отношения к героине моего будущего очерка, которую я ожидала, сидя в учительской. Но как можно было не обратить на них внимания? Не увидеться с Сашей. Впрочем, что мешает мне встретиться с ним сейчас?
Саша оказался серьезным мальчуганом с короткой стрижкой и большими строгими глазами.
— Вы лучше зайдите к нам, — сказал он. — Мама и бабушка все вам расскажут. И про дядю Колю, и про других ребят.
Договорились, что я приду в воскресенье, когда вся семья будет в сборе. Адрес: Ульяновская, 32. Во дворе надо повернуть направо и пройти за беседку.
Потом я бывала там много раз. В соседних домах тоже. И в том дворе, где фашисты расстреливали людей, и в других, где рискуя жизнью, жители Ульяновской улицы прятали тех, кому удавалось бежать из плена. Но тот первый разговор был самым трудным. Все, что было пережито здесь когда-то Марией Ивановной Кизим, Сашиной бабушкой, и его мамой, тогда еще совсем девочкой, Валентиной Антоновной Кизим, вдруг вернулось. С теми же горькими слезами, с той же непроходящей скорбью.
— Подай-ка, дочка, фотографию. Вот они, деточки наши золотые. На вокзале это. Колюшку пришли встречать. Вот он с рюкзаком стоит, в панаме. Из пионерского лагеря приехал. Рядом Валя — узнаёте? Нарядила ее в украинский костюм, любимый. Цветов нарвала — их у нас под окном всегда много. Хотела Толика принарядить — куда там! «Я, — говорит, — что, девчонка?..» А это Нина Нейгоф с братишкой, с Игорьком. Из всех только Валечка и осталась…
Мария Ивановна пыталась унять слезы, но они лились и лились. И тогда она просто перестала обращать на них внимание. Говорила, всхлипывая:
— Коля, когда с моря приехал, заявил: капитаном буду. А дочка все подпрыгивала — солнышко достать хотела… Потом стала бояться неба…
— Как бомбежка — так убитые и покалеченные. Забоишься на всю жизнь, — вздохнув, вступила в разговор Валентина Антоновна. — Одной из первых бомб разнесло дом, где Коля Крамаренко жил. Одним ударом троих осиротило… Он сейчас в Краснодаре живет.
— Фашисты гранаты в дома бросали, — вспомнила Мария Ивановна. — Футляр на швейной машинке — видите? — осколком прорезало. У Анны Ивановны притолоку разнесло; сколько раз ей предлагали починить — не соглашается. А уж кому-кому, а ей она каждый день перед глазами совсем ни к чему. На сердце и так шрамов столько, что месяцами в постели. А тут эта притолока… Как на нее взглянет — так в слезы. Если б не дочка, Лилька, Валина ровесница, тогда бы еще руки на себя наложила. Да и мне выжить Валюха моя помогла. Ольге Федоровне да Надежде, сестре моей, трудней было — никого у них не осталось.
— А встретиться с ними можно?
Мария Ивановна вопросительно взглянула на дочь, та — на своего мужа. Сергей Захарович Заводнов, до сих пор сидевший молча, вдруг поднялся, подошел к этажерке и, порывшись, достал блокнот.
— Я тут начал про все это писать, — проговорил он смущенно, — да понял, что не мое это дело. Возьмите, может, что пригодится. Ну а насчет встреч… С Надеждой Ивановной лучше не надо: сердце у нее больное. Про Сашу мы вам все сами расскажем. Такой был парень… Я в его честь сына Александром назвал. А с Ольгой Федоровной познакомьтесь обязательно. Только… не знаю, как сказать… она редко перед кем душу раскрывает, понимаете? Пытался тут к ней один корреспондент прийти — в дом не пустила, разговаривать не стала и нам запретила. Не понравилось ей, как он про Альфу Ширази написал — она вместе с Ниной погибла, — побоялась, наверно, что и про Нину так же напишет.
Не сразу решилась я постучать в квартиру Нейгоф. Дверь открыла статная, красивая женщина, молча кивнула в ответ на мое «здравствуйте, Ольга Федоровна». Пропуская в комнату с пришторенными окнами, предупредила:
— Не споткнитесь, тут ямка в полу. Игорек прожег… Не подумайте только, что он был озорником…
Рассказы о войне люди, будто сговорившись, начинали с воспоминаний о своей довоенной жизни, о воскресном дне 22 июня…
* * *
Был он таким ярким, что девочка, вышедшая из длинного приземистого дома, ахнула и вскинула ладошки к солнцу. Ей захотелось поймать золотой мяч и хоть чуточку подержать его в руках. Но он только брызнул в ответ горячими искрами и поднялся еще выше: попробуй достань!
Было тихо. Даже из большого кирпичного дома, построенного в глубине двора на месте разрушенной церкви и приспособленного под ясли, не доносилось ни звука: воскресенье — выходной день и для больших и для маленьких.
Валя заглянула в увитую виноградом беседку, мимо буйно разросшихся голардий выбежала на улицу. И замерла, завороженная причудливой игрой скользящих по асфальту теней. Появившаяся из соседнего двора девушка неслышно подошла к девочке, обняла ее:
— Нина, — тихо обрадовалась Валя. — Ты уже сдала свои экзамены? Перешла в десятый?
— Сдала, перешла. Теперь и у меня каникулы!
— Нин, а ты, когда десятый кончишь, на кого пойдешь учиться?
— А на кого ты посоветуешь? — улыбнулась девушка.
— Давай на учительницу, а? У тебя здорово получается. Я вот в школе ничегошеньки не соображаю, а ты объяснишь — и все понятно! Почему так?
— Наверное, ты на уроках плохо слушаешь.
— Ага! Послушаешь, когда мальчишки сзади за волосы дергают. Ужас какие фалюганы!
— А ты не знаешь, Валюша, где мальчики? Где Игорек?
— Купаться, небось, побежали. Им ведь все можно. Это мне мама приказала: «Никуда! Доживешь до седьмого класса, как Коля, тогда хоть на все четыре стороны». А знаешь, сколько еще ждать? Пять лет… Только к тете Наде и разрешает, она ведь близко — у «Буревестника» мороженое продает.
— Ну так беги, а то сегодня жарко, раскупят у твоей тети все мороженое, будешь потом слезки лить…
— Не раскупят, у нее ящик знаешь какой здоровый? — Валя широко раскинула руки, чтобы показать, какой величины ящик, и вдруг спохватилась: может, Нина шутит?
Но девушка не улыбалась. Что-то не по себе было ей с этот ясный, летний день. Долгим взглядом проводила она девочку, с непонятной тревогой обернулась на звук шагов, кивнула в ответ на тихое «здравствуй, Нина».
Это был Саша Дьячков. Жил он на Береговой, но родной своей улицей считал Ульяновскую: по ней проходил его путь в школу, здесь жили его друзья и двоюродные братишки Коля и Толик Кизимы. И эта девушка, светловолосая, голубоглазая, глядя на которую Саша всегда удивлялся: строгая, неулыбчивая, а подойдешь — на душе почему-то спокойно становится, хорошо.
Саша и Нина были почти ровесниками, но девушка обогнала его на целых три класса: Ольга Федоровна научила дочку читать и писать, когда ей было шесть лет, поэтому в школу ее приняли не в восемь лет, как положено, а в семь, и не в приготовительный класс, а сразу в первый. Саша же мало того что пошел на год позже да год был приготовишкой, так еще и болел. Малярия привязалась. До чего противная болезнь, сказать невозможно. Как начнет трясти, хоть сто одеял набрасывай, все без толку. Кажется, замерзнешь до смерти, а температура — сорок. Раз даже сорок один была. Мать перепугалась, за сестрой своей на Ульяновскую побежала. Пока суетились вокруг да плакали, приступ прошел. А через два дня снова. Так целый год и пропал. Акрихину наглотался — до сих пор во рту горько. Но еще горше, что одноклассники его обогнали, пришлось с Яшкой Загребельным за одну парту садиться. А ведь он, Саша, совсем взрослый — семнадцать скоро.
Больше всего на свете он любит книги. Нина тоже много читает. Но вот разговора с ней — даже о книгах — не получается. Не зря, видно, тетя Маша подшучивает: «Несмелый ты какой-то, — говорит, — не в нашу породу пошел…»
Он украдкой посмотрел на девушку, и ему показалось, что пробившийся сквозь густую листву золотой солнечный луч запутался в ее светлых волосах и никак не может оттуда выбраться. Или не хочет?.. Саша улыбнулся этой своей мысли. И тут услышал голос девушки:
— Ты купаться? Увидишь Игорька, скажи, чтобы шел домой.
— Хорошо, — вздохнул он и нехотя пошел дальше.
Теперь улыбнулась Нина: какой-то он странный, этот Саша. Никогда не пройдет, чтобы не остановиться. Вот и приходится придумывать всякие задания, как сейчас, например.
Дом, где живет Нина Нейгоф с отцом, матерью и 13-летним братишкой Игорьком, угловой; пересекающий здесь улицу проспект имени Семашко спускается прямо к Дону. Летом мальчишки, едва проснувшись, мчатся к берегу в одних трусах. Перепрыгнув через кучи щебня, ящики, бочки, бултыхаются в воду здесь же, в гавани. Грузчики их не ругают: Дон большой, всем воды хватит — и детям и пароходам. Разве что, увидев среди мальчишек Колю, прикрикнет на сына Антон Никанорович Кизим, да и то больше для порядка.
Домой ребята приходят мокрые, веселые и такие голодные! Не успеют очистить тарелку — добавку спрашивают.
— Будет, будет вам добавка, — смеются матери. — Кушайте на здоровье да растите поскорей.
А куда торопиться? Пусть себе растут, как им хочется. Пусть бегают по родной своей улице, сколько им вздумается. Машины здесь ходят редко, даже трава проросла между булыжниками мостовой. Не верится, что всего в двух кварталах, если пройти по тому же проспекту не к Дону, а наверх, самый большой в Ростове базар, а за ним — огромный, шумный город. Да и сама Ульяновская зажата между двумя большими проспектами — Ворошиловским и Буденновским — и в ней всего четыре квартала. Зато Буденновский, если бы не Дон, протянулся бы, наверное, до самого Кавказа. Всем, кому ехать на море или, к примеру, на городской пляж, не миновать Буденновского.
Хорошие люди живут на Ульяновской — простые, работящие. Знают друг друга по многу лет, помогают в беде. Ну а если случается что по-соседски, идут в дом Кизимов:
— Рассуди нас, Ивановна, ты у нас самая справедливая.
Наверное, за эту самую справедливость да за то, что в ночь-полночь готова была Мария Ивановна помчаться на помощь человеку, назначил ее управляющий домами квартальной уполномоченной. Она приняла эту общественную должность как знак уважения и великого доверия. Старалась, чтобы все было по совести, чтобы всем было хорошо.
Антон Никанорович, глядя на вечно хлопочущую о чем-то и о ком-то жену, только головой покачивал: своих детей бросает — лишь бы чужие были присмотрены.
Мария Ивановна и впрямь могла пропадать по целым дням, если случалась у кого беда. Детей своих она считала самостоятельными, понимающими, что можно, что нет. А муж, если она запаздывала с обедом, долго не сердился. Да и можно ли сердиться, когда человек прямо разрывается у примуса, чтоб скорее тебя накормить, да еще и приговаривает:
— Золотой ты у меня человек, Антоша. Что б я без тебя делала? Как жила б одна-одинешенька?..
За такие слова и не то вытерпеть можно!
Иногда брал он в руки баян. И полуподвальная комната наполнялась мелодией украинской песни, напоминавшей Антону Никаноровичу родные места, куда так рвалось его сердце, когда служил он в далекой Осетии. Кто бы мог подумать, что именно там, на одной из владикавказских улиц, встретит он русскую девушку — смуглую, кудрявую, с глазами, похожими на волны Терека, когда он сердится!
— Ты как сюда попала, дивчинонька? Каким ветром тебя занесло в эти края? — Такое искреннее изумление светилось в больших черных глазах Антона, столько теплоты было в них, что бойкая на язык девушка вдруг смутилась. И неожиданно для самой себя поведала приглянувшемуся ей пареньку в ладно пригнанной красноармейской форме нехитрую историю своей жизни.
— Речка есть такая — Хопер. Слыхал? Там я и родилась. В станице Урюпинской. Тоже не слыхал? А сам-то ты откуда?
— С Украины я, из Лимана. Небось, не знаешь?
Она отрицательно качнула головой и продолжала:
— Жили, как все, — когда густо, когда пусто, ртов-то у отца с матерью аж пятеро было. Я — средняя, старше меня — сестра и брат и младше — сестра и брат. Правда, смешно?
Антон пожал плечами. Ничего смешного он в этом не находил, но девушка смеялась так заразительно, что и он заулыбался. А она уже посерьезнела, продолжала рассказывать:
— Началась война, отца забрали защищать «царя и отечество». Тут мы горюшка хлебнули. Старшей, Наде, больше всех досталось — ей уж тринадцать было, а младшей, Галочке, годочек всего. Писем от отца долго не было, и вдруг весточка: раненый он, в Ростове лежит, в бараках. Мать у нас была отчаянная, сгребла всех — и в Ростов. Представляешь?
По Антоновой юности тоже прокатилась эта самая война «за царя и отечество», многое мог он себе представить, но чтобы женщина в такую лихую годину могла посадить в повозку пятерых детей, голых и босых, и отравиться неизвестно куда…
— И как же вы — доехали?
— Доехали. И бараки нашли. Это где Ростов уже кончается, а Нахичевань еще не началась. И отца нашли — худой такой, бледный. Увидел нас, даже заплакал от радости. А потом говорит врачам: поправился, выписывайте. Выписали. Повез он нас аж за Дон. Нашли там место, землянку выкопали, жить стали. Бедовали, как все. Одно хорошо — вместе. Да только недолгой была та радость — в девятнадцатом году умер отец…
Серые глаза девушки наполнились слезами, губы дрогнули.
— Ну-ну, не плачь. — Антон вытащил из кармана платок, неумело стал утирать ей слезы. — Этим горю не поможешь. Дальше-то как жили?
— Да так и жили. Мать с горя черная ходила, еле поднялась. Надюшка работать пошла, я газеты продавала. Как красные в город вошли, легче стало. Гаврика в Москву учиться послали. Он у нас самый умный был, даже в гимназию ходил, когда еще в Урюпинске жили. Как выучится — начальником будет.
— Каким начальником? — спросил Антон.
— Обыкновенным. Чтоб Советскую власть защищать. Ему знаешь как повезло: их там кормят… Мы сюда приехали от голода спасаться. — Девушка вдруг заторопилась. — Заболталась я тут с тобой, а у меня еще дел невпроворот.
— Какие ж у тебя дела?
— Всякие. У кого белье постираю, кому огород прополю, кому полы помою. Мало ли работы! Надо только ее не бояться.
Они шли быстро, минуя одну за другой узкие, кривые улочки. Поравнявшись с низким глинобитным домиком, девушка, взмахнув на прощание рукой, исчезла, будто сквозь землю провалилась.
Антон улыбнулся и отправился по своим делам. А на следующий день пришел на знакомую улицу, отыскал убогую хатку, в которой разместилась семья Хованских, и, взглянув на Марию, понял окончательно: не будет ему без нее ни счастья, ни радости. Потому сказал открыто и просто:
— Вот что, Мария, выходи за меня замуж.
И увез ее на Украину.
Приятно было Антону, что понравилась его молодая жена и матери, и братьям. Была она веселой, работящей, его, Антона, почитала и любила. Когда подарила ему сына — вылитую его копию, — готов был на руках ее носить, каждое желание исполнять.
А Марию тянуло в Ростов, куда переехали к тому времени мать, сестры, младший брат Володя и где после гибели на боевом посту другого брата, Гаврика, получила квартиру и его семья.
В Ростов так в Ростов! Собрались Кизимы, поехали. Приспособили под жилье бывшую конюшню, стали себе жить да поживать. Антон радовался, видя, как счастлива Мария, а ей для счастья много не надо: муж у нее хороший, родные — рядышком. Все сыты, одеты, обуты. Дети растут добрыми, послушными. Одного ей хотелось — чтоб другие тоже были счастливыми. Оттого и старалась помочь, если у кого что не ладилось.
— Ты, Колюшка, накорми малых, — приказывала старшему, — а я сбегаю Васильевне подмогу. Хворая она…
Коля глядел на мать темными отцовскими глазами и, как он, покачивал головой: когда уж у матери хлопот поубавится?
А она, чмокнув сына в щеку, убегала.