— Никакими словами невозможно передать эту радость, — вспоминает день первого освобождения родного города Мария Яковлевна Аллахвердова. Она пытается скрыть волнение, но большие темные глаза наполняются влагой.
В детстве я думала, что слезы льются от боли, от обиды, от горя. Потом поняла: люди плачут и от счастья, когда оно выстраданное.
Мы говорили с Марией Яковлевной о войне и Победе. О наших детях и детях войны. О мальчишках, чьи имена увековечены на мраморе мемориальной доски, и о совсем тогда маленьких девочках Вале Кизим, Вале Прониной, их сверстницах и подружках. Что заставляло их, забывая о собственных бедах, рваться на помощь незнакомым людям, что помогало переносить холод и боль? Наверное, мужество и сердечность взрослых, их бескорыстие. На них, на своих матерей и отцов, старались они быть похожими в то тяжкое для Родины время.
Те, кому выпала счастливая доля жить, по-особому ценили все, что принес с собой мир. И хлеб, и синеву спокойного неба, и бескорыстие настоящей дружбы. Но не все из них смогли передать этот особый душевный настрой своим детям. Может быть, тоже не хотели вспоминать войну, боялись, как бы ее страшная тень не омрачила радости тех, кто им дороже жизни?
— Иногда мы боимся сделать больно нашим детям, — задумчиво говорит Мария Яковлевна. — Бережем их от переживаний, хмуримся, если замечаем, что они плачут над книгой. Думаем: пусть лучше радуется дочка. А потом плачем сами. Удивляемся, откуда равнодушие, черствость… Выходит, сами и виноваты… Но тронут ли их далекие чужие беды?..
Я иду в 26-ю школу, в класс Людмилы Христофоровны Хасабовой, ребята которой разыскали меня как участницу Великой Отечественной войны, и мы крепко дружим. В уютном, теплом и светлом математическом кабинете я рассказываю ребятам, как учились и жили дети фронтового Ростова. В классе — ни шороха. Никто не слышит звонка. Они там, на Ульяновской, в сырых, нетопленых классах 35-й школы; дома их разрушены бомбами, отцы — на фронте. А вокруг столько больных, старых, беспомощных!.. Но разве сейчас нет людей, которые нуждаются в помощи? И разве не по-новому должны посмотреть они на себя, на своих товарищей после этого нашего разговора?..
Я благодарна своим слушателям. И теперь спокойно буду продолжать свою повесть. Рассказывать о том, как строили мальчишки оборонительные сооружения, потому что всем было ясно: не оставят фашисты в покое город, прикрывающий дорогу на Кавказ. Напоминать главный закон войны: все для фронта, все для Победы! И работа, и учеба.
* * *
Многие старшеклассники ушли из школы на заводы и в госпитали. Кто помладше — продолжали учебу. Занятия, правда, проходили в другой школе — своя была занята под госпиталь, но все равно хорошо, когда учишься.
Вот только писать совсем не на чем. Как это они раньше не берегли тетрадки! Дураки, из-за одной кляксы новую начинали. Теперь приходится писать на чем попало — на газетах, на старых обоях. И учебников нет. А в старых — страницы вырванные. Не слушались, когда говорили, что книжки надо беречь. Теперь бы берегли, да нечего…
— И куда все подевалось? — развела однажды руками Лилька Проценко. — Чернилок даже нету.
— А кто вчера пузырек перекинул? — строго посмотрела на подружку Валя. — Кто тебе чернилки делать будет? Сейчас самолеты да танки делать надо. Да патроны. Война ведь…
— Война, — уныло согласилась Лиля. — На работе все, в доме холодно. Можно я у тебя посижу?
— Сиди, пожалуйста. Давай стол к печке подвинем, она еще теплая, и будем уроки делать. А то скоро в школу. Вон уже солнце заходит.
— Мне в этой школе спать хочется, — пожаловалась Лиля. — И кто это придумал третью смену?
— Гитлер придумал. — Валя даже рассердилась на подругу. — Что ли непонятно? В школах-то теперь госпитали.
— Его бы в третью смену, знал бы… — проворчала Лиля.
— Ладно болтать, давай-ка лучше задачку почитаем. Самим думать придется, Нина день и ночь на работе. И когда она спит? Еще на курсы медсестер ходит. Наверное, на фронт собирается. Хорошо им, большим, все можно. А мы с тобой никак не вырастем, и толку от нас никакого.
— Почему это — никакого? — возмутилась Лиля. — Варежки вязать научились, посылки на фронт собираем, за бабушками ухаживаем. Вчера мальчишки за цветным ломом приходили, так я им примус отдала — зачем он нам, сейчас же печки топим… Знаешь, мне потом как попало?
— Знаю, — засмеялась Валя. — Сюда было слышно.
Ей вдруг стало жалко незадачливую свою подружку, вспомнились горькие ее слезы над пролитыми чернилами, подумалось: ладно, Коля не рассердится. И, повозившись в полутемном углу, она протянула Лиле белую чернильницу.
— Ой, непроливашка! — обрадовалась Лилька. — Это мне? Вот здорово! Ее хоть кверху ногами перекинь — ни капли не прольется.
Они уже собрались в школу, когда в комнату вбежал Коля. Лицо его сияло:
— Ура, сестричка! Фашисты от Москвы драпают! Теперь можно флажки доставать!
Еще в первые дни войны ребята понаделали много красных флажков — отмечать линию фронта. Но когда и Прибалтика, и Белоруссия, и Украина оказались позади флажков, Коля поснимал их, завернул в газету и положил за зеркало. Долго и молча смотрел на карту, потом снял со стены и аккуратно скатал в трубочку.
Сейчас он достал ее, бережно расправил и повесил на старое место — над маминой швейной машинкой. Вынув один флажок, воткнул его левее Москвы. Теперь держитесь, фашисты!
Коля в эту зиму редко видел сестренку. Учился он в первую смену, уходил из дому затемно: занятия начинались в семь часов, и рассветало лишь к концу второго урока. После школы, передав с Игорьком книжки, отправлялся расчищать завалы, помогал в госпитале, где лежали теперь и те раненые, которых они нашли в подвале, и домой добирался, когда девочка уже спала. Теперь он сам спешил на Ульяновскую — на минутку, только передвинуть флажок.
— Сводку слушала? — спрашивал он у Вали. — На сколько наши продвинулись?
— На тридцать километров, — торжественно отвечала девочка, не спуская глаз с флажка. И каждый раз замечала придирчиво: — Ты чего так на мало подвинул?
— Масштаб такой.
— Какой там еще масштаб? Двигай дальше. Чтоб до елки война кончилась.
— Нет, Валюха, до елки не управимся. Это ведь только один флажок в наступление пошел. А их знаешь сколько?
— Знаю, — погрустнев, отвечала девочка. И просила: — Не уходи. Ну, пожалуйста. Хоть одну сказку расскажи…
— Будут тебе сказки, сестричка, вот побьем фашистов…
В репродукторе вдруг что-то зашипело, потом раздался щелчок, и тревожный голос диктора произнес:
— Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!
— Опять летят, — вздохнула девочка. — И как им не надоест? Летают и летают. А их все равно никто не боится, правда, Коля?
— Правда. Только в щель все-таки надо идти, — ответил он, вставая.
Сидя в щели, прислушиваясь к разрывам фугасок, Коля мечтал о том времени, когда, развернув паруса — его корабль обязательно будет с парусами, — войдет он в знакомую гавань, спустится по трапу, обнимет мать, по которой соскучится в дальнем плавании, а сестричке протянет огромную раковину. Если ее приложить к уху, услышишь шум моря.
— Коля, — притронулась к его рукаву Валя, — я сегодня в школе Яшку видела. Он что — опять учиться надумал?
— Ученье — свет, — засмеялся брат.
А Яшка и в самом деле вернулся в школу. Чудно как-то получилось: подошел к нему Саша Дьячков, тот, что на Ульяновскую перешел, когда их дом разбомбило, и говорит: «Пойдем в школу, аттестат получим — может, в военное училище примут, а то мыкаемся туда-сюда, а пользы от нас, неучей, никакой». Яшка отвечает: «А ну как директор не примет?» А Саша говорит: «Попросим хорошенько — примет». И они пошли к директору.
В глубине души Яша надеялся, что им дадут от ворот поворот и на этом все дело кончится. Перспектива «протирать штаны» его явно не привлекала. Военное училище — это, конечно, здорово, да только, пока они повыучатся, и война кончится. Все-таки лучше, если их нагонят… Но директор зачислил их в школу без всяких разговоров. К великому Яшкиному сожалению.
Впрочем, жизнь его от этого особенно не изменилась — ребята, начиная с седьмого класса, больше работали, чем сидели за партами. А когда началось лето, собрали их — все три седьмых — вместе и объявили: завтра в колхоз.
Так Саша Дьячков, Яша Загребельный и еще 70 ребят из 35-й школы уехали на восток, в Ремонтненский район.
А война продолжалась. Яростная, беспощадная. И не было видно конца ей. И снова спрятал Коля красные флажки — не поднималась рука переставлять их на восток…
Он жадно читал газеты, восхищаясь подвигами героев. Представлял их себе людьми богатырского сложения, сильными, высокими. Но однажды пришла в их дом похоронка — так назвали люди извещение о смерти, — и он прочел, что смертью храбрых пал за Родину названый его брат Степан Сидоркин. Самый простой, самый обыкновенный детдомовский паренек — а погиб героем.
И, конечно, с полным правом мог назвать он героем второго своего названого брата — Колю Сидоренко, который храбро сражался, защищая Севастополь, и вернулся домой с искалеченной ногой. И своего отца, который писал, что бьет фашистскую нечисть и не успокоится, пока не прибьет последнего фрица. Коля знает: так и будет.
А разве не геройски сражался старший лейтенант Проценко, Витькин отец? После тяжелейшего ранения врачам едва удалось уговорить его поехать домой. «Ничего, ребята, — говорил он, — подлечусь, отдохну и снова на фронт. Там еще дел много!»
Они приходили послушать его рассказы о том, как всыпали фашистам под Москвой, но Анна Ивановна выпроваживала мальчишек:
— Дайте, ребятки, человеку в себя прийти. Трудно ему заново каждый бой переживать. Говорит — будто ничего, а всю ночь потом стонет да зубами скрипит.
Такая она теперь была счастливая, эта Анна Ивановна, куда и болезни подевались. Живым пришел с войны ее Вася. Это ничего, что пораненный, она его выходит. И дружкам Витькиным делать здесь нечего, только расстраивают человека. Пусть идут к Коле Беленькому, он помоложе, покрепче.
И они шли к Кизимам, куда, как в родную семью, вернулся Коля Сидоренко. По полдня не отходили от него, требуя все новых подробностей героической обороны Севастополя, и тот бледнел от восторга и волнения, вспоминая боевых товарищей:
— Фашисты моряков называют черной смертью. А чапаевцы как сражаются!..
— Какие чапаевцы?! — удивлялись мальчишки. — Ты что?
— Самые настоящие чапаевцы. Двадцать пятая Чапаевская дивизия, которая еще в гражданской войне прославилась. Чапаев погиб, а дивизия осталась. И номер свой, и знамя свое сохранила. Там даже девчонка пулеметчицей была, так ее все Анкой звали, как в кино.
— А на самом деле как? — спросила Нина Пилипейко.
— Настоящее имя, как у тебя, — Нина Онилова. Я про нее во фронтовой газете читал. Немцы ее до ужаса боялись.
— Она что — погибла?
Коля молча кивнул. А Нина продолжала свои расспросы:
— На фронте девушек много?
— Не так чтоб, но есть. Санитарки, связистки, разведчицы… А ты не на фронт, случаем, собралась?
— Надо будет — и мы пойдем.
Это сказала Нина Нейгоф. Она заканчивала курсы медицинских сестер и была уверена, что на фронт попадет обязательно, несмотря на неполные семнадцать.
— Я читал в «Пионерской правде», что можно стать сыном полка, — проговорил Игорек. — Это как, записаться надо?
— Я тебе запишусь, — прикрикнула на братишку Нина.
— А чего, — невинно произнес Витя. — Он там какой-нибудь опыт поставит — и все фашисты кверх тормашками.
Игорек искренне огорчился: такой хороший парень этот Витя, и на тебе. У Яшки, что ль, научился? Но тут же забыл о своей обиде — Коля Беленький продолжал рассказ:
— Когда я уже в госпитале был, парня привезли, на соседней койке лежал: так он про морячка одного рассказывал, как тот с горящего катера бомбы руками сбрасывал, чтоб не взорвались, значит, а то и кораблям и людям крышка. Все покидал, а две самые маленькие, что последними остались, кинуть не успел — пламя охватило и его и бомбы. Так и взорвались в руках. Говорят, из Таганрога паренек, земляк наш. Я и фамилию запомнил. Веселая такая — Голубец. А зовут Ваней… — Он помолчал, потом поправился: — Звали.
Ребята притихли. Они думали об отважной пулеметчице Анке, о смелом парне Ване Голубце. Смотрели на выцветшую гимнастерку Коли Беленького, на палку, с которой ему теперь не расставаться, и завидовали им, и жалели их.
А Николай снял со стены гитару, тронул струны и посмотрел на Нину Пилипейко.
— «Ночь над Белградом тихая вышла на смену дня», — негромко запела девушка, и отступили сумерки, а с ними все темное и страшное, что принесла с собой война.
Разошлись поздно. Но едва заснули, началась бомбежка.
Казалось, люди фронтового города должны были привыкнуть к этим глухим разрывам, к грохоту падающих стен, к стонам раненых и жуткой неподвижности убитых. Но всякий раз, когда от тугих ударов со стоном вздрагивала земля, когда рушилось все, что еще могло рухнуть, сердца людей сковывал ужас. Не за себя — за детей. За мальчишек, возле которых носилась смерть. А им и в голову не приходило, что она может настигнуть их. Загнать ребят в убежище было непростым делом.
— Мы на крышу, — заявляли они, — зажигалки тушить. — И, лукаво переглядываясь, добавляли: — А то погорят дома, где жить будем?
— Какие зажигалки — не видите, фугасками лупит! А ну, марш в церковный подвал!
Дался им этот подвал, как будто нет другого — у Игорька во дворе, например! Или щель — чем плохое укрытие?
Ребята хитрили. Они прекрасно понимали, какое надежное убежище этот самый подвал: сводчатые потолки, пожалуй, не пробьет и полутонная бомба. Тем более что рухнувшее здание ясель надежно прикрыло подвал. Места там было вдоволь, и многие устроились со всеми удобствами. Даже ухитрялись укладывать спать малышей. И те засыпали в самый разгар бомбежки, потому что сюда доносился только глухой гул. Вот по этой-то причине и не любили ребята подвал — ни побегать, ни пошуметь, ни наружу выглянуть. Сидишь и не знаешь, что там, в небе. Вот почему — если уж так надо взрослым — они предпочитали щель. Протянувшаяся зигзагом через весь двор, она была прикрыта сверху досками, присыпана землей. Они раздвигали доски и, упершись спинами в отвесные стены щели, следили за воздушным боем. Вспоминали Сашу и Яшку, от которых матери ждали писем, а писем все не было.
Когда бомбежка кончалась, ребята выбирались из щели и спешили туда, где дымились развалины, стонали люди. Помогали переносить раненых в больницу, расчищали улицы, утешали плачущих малышей.
Как-то за Колей Кизимом и Витей Проценко увязались сестрички. Коле достаточно было обернуться, чтобы Валя, съежившись под его взглядом, замедлила шаг. Лилька же угомонилась, лишь заработав от брата щелчок по носу.
— Противный какой, — жаловалась она подружке. — Прям дерется. Чего я такого делаю?
— Ты на него не сердись. Нельзя — значит, нельзя. Хочешь, пойдем к нам?
Но успокоить Лильку оказалось не просто — очень уж обидным показался ей этот злополучный щелчок:
— Еще он меня ревой обозвал. А сам? Я один раз ночью проснулась, а он сидит и слезы вытирает.
— Какие слезы? — удивилась Валя.
— Обыкновенные. Свои. И носом шмыгает.
— Он что — сидел и просто так плакал? — не понимала подружка.
— Сначала он писал, — терпеливо стала объяснять Лиля. — Есть у него тетрадка. Днем он ее прячет, а ночью вынимает и пишет.
— Письма пишет?
— Письма в тетрадках не пишут, — резонно заметила Лиля.
— Может, он уроки делал?
— Какие уроки? Он же работает, а на работе уроков не задают. Стихи он пишет.
— Стихи? — Валя изумленно подняла брови. — А разве, когда пишут стихи, плачут?
— Понимаешь, стихи бывают разные. Мама тогда сильно болела, вот он и придумал, что она как-будто умерла… — Голос у Лильки дрогнул. — И стал сочинять, как без нее плохо. И заревел. Представляешь — сам придумал и сам ревет…
— О господи, — явно подражая матери, всплеснула руками Валя. — Что ли так бывает?
— У поэтов бывает, — авторитетно заявила Лиля. И только тут поняла, что не сердится на брата, а, наоборот, гордится им.
Дома девочки застали Марию Ивановну, которая хлопотала у примуса.
— Вы чего такие невеселые? — сразу заметила она их настроение. — Кушать хотите?
— Хотим! — хором ответили подружки.
— Вот и ладушки. Сейчас вам супчику налью, жизнь-то и повеселеет.
Мария Ивановна поставила на стол миску с жидким пшенным супом, положила рядом три ложки.
— Кушайте на здоровье. А я сбегаю еще одну Лилечку позову, Крамаренкину. Мальчишек дома нет, сидит одна, бедненькая. Вы уж с ней поласковей — сиротка она. Сколько уж времени прошло, а все по матери слезки льет.
Через несколько минут скрипнула дверь, и в комнату вошла худенькая большеглазая девочка.
— Тетя Маня сказала, что она придет не скоро. Чтоб мы никуда не ходили.
— А куда идти-то в такую жару? На вот, ешь, потом играть будем. Мне вчера Коля куклу сделал… Да ты ешь, это все твое, мы с Лилькой уже наелись.
Присев на кончик стула, девочка несмело потянулась за ложкой.
— Ты что, как чужая? Веселей! — ободрила гостью Валя.