I
Замок на песке
1920–1940
Глава первая
Поппи впервые увидела его в тот момент, когда он замахнулся, чтобы бросить собаке палку. Изгиб руки на фоне сизого неба, собака, плывущая в ледяной воде, и его красный шарф — единственное яркое пятно среди лишенного красок пейзажа. Ей понравилось, как он наклонился потрепать собаку по голове, не обращая внимания на то, что с мокрой шерсти на него фонтаном летят брызги. Когда он снова закинул палку в море — на этот раз еще дальше, — она закрыла глаза и сказала себе: «Если собака сейчас ее выловит, я пойду учиться на стенографистку». Она открыла глаза, увидела едва различимую над волнами собачью морду и челюсти, сомкнувшиеся на палке, развернулась и пошла обратно в отель.
Стоял апрель, холодный пасмурный апрель. Поппи вместе с матерью и сестрами отдыхала в Довиле.[1]Курортный город на севере Франции.
Из-за войны Ванбурги пять лет — с лета 1914-го — не ездили за границу. Впрочем, Довиль остался точь-в-точь таким, каким его помнила Поппи: длинные белесые дюны, дощатая дорожка для прогулок, казино, ресторан, магазины. Если бы не молодые мужчины в инвалидных креслах, которые, словно смятые подсолнухи, пытались поймать хоть лучик солнца, изнывающей от скуки Поппи могло показаться, что она по-прежнему замурована в своем унылом детстве.
Завтраки в отеле неизменно проходили под аккомпанемент жалоб матери. «Кофе просто невозможный… После всего, что мы пережили… Хлеб такого жуткого цвета, а комнаты такие холодные…» Поппи, вспоминая молодых инвалидов на пляже, готова была сказать: «Все это так, мама, но у тебя хотя бы нет сыновей!» Но она закусывала губу и молчала, предоставляя Розе и Айрис успокаивать расшатанные нервы матери.
Поппи завела привычку гулять в одиночестве после завтрака: завернувшись в лисье манто, подаренное ей на прошлый день рождения, она шла быстрым шагом вдоль полосы прибоя. Ветер неустанно хлестал ее по лицу прядями волос, а она все пыталась решить, что же делать дальше со своей жизнью. Через две недели ей исполнится двадцать один. Три года прошло с тех пор, как она окончила школу, три года, которые в глазах Поппи были примечательны лишь отсутствием событий. Даже если очень постараться, мало что можно вспомнить об этом времени. Она не замужем, не помолвлена, а с началом войны юноши стали все реже заглядывать в лондонский дом Ванбургов. Профессии у нее не было, и ничто ее особенно не привлекало. Годовой доход, оставленный отцом, избавлял Поппи от необходимости зарабатывать деньги, и, мысленно перебирая обычные для ее сверстниц занятия — медсестра, учительница, машинистка, — она с трудом представляла себя в этой роли. И все же надо было чем-то заняться. На примере старших сестер Поппи слишком ясно видела, к чему приводит безделье. Роза в свои двадцать семь уже погружалась в болото привычек и манер старой девы, а Айрис, которой было двадцать четыре, ступила на темный путь увлечения спиритизмом.
Горизонт, измазанный низкими серыми тучами, и нити дождя, вплетенные в ветер, нагоняли тоску. Поппи опротивел Довиль: он казался таким же закосневшим и самодовольным, как ее семья. Прогуливаясь по пляжу три раза в день — перед завтраком, после завтрака и на закате, — Поппи старалась как можно глубже вдавливать каблуки в мокрый песок, словно это маленькое изменение, внесенное в ландшафт, могло нарушить устойчивое однообразие ее жизни.
Однажды в пятницу, холодным утром, она увидела его снова. Он строил замок из песка. В этот ранний час на пляже никого не было, кроме них двоих и собаки, носившейся вдоль берега. Замок расцветал под его руками причудливой вязью башенок, разводных мостов и крепостных зубцов, увитых морскими водорослями. Поппи еще не видела такого красивого замка. Ее поразило, что кто-то способен вложить столько усилий в создание вещи, заведомо недолговечной.
Он был рослым мужчиной. Светлые, чуть темнее, чем у Поппи, волосы, большие руки, которыми он с удивительной ловкостью придавал влажному песку нужную форму. На нем было длинное тяжелое пальто с каракулевым воротником, алый шарф закручен вокруг шеи, на голове — широкополая черная шляпа, слегка позеленевшая от старости. Уверенная, что, поглощенный своим делом, он ее не замечает, Поппи смотрела, как он аккуратно ровняет песчаные стены. Его увлеченность таким детским занятием поражала; ведь он казался лет на десять, а то и больше, старше ее. Она была уже готова посмеяться над ним, но тут сквозь серые тучи проник розовый отсвет. Первый за две недели луч солнца коснулся миниатюрных башенок и бастионов и окрасил их золотом, подарив замку краткую жизнь волшебной сказки. Поппи с изумлением почувствовала, что глаза ей вдруг обожгли слезы, и отвернулась. Она уже двинулась обратно к отелю, но в это время сзади раздался голос:
— Не хватает флагов, вам не кажется?
Она обернулась. Он стоял во весь рост, засунув руки в карманы, и смотрел на нее. Поппи успела привыкнуть к подобным мужским взглядам, поэтому молча подняла воротник манто и надменно ушла.
Но, оставшись одна в спальне, которую делила со старшими сестрами, Поппи поймала себя на том, что рука ее сама собой набрасывает на бумаге для заметок рисунки — флаги, вымпелы, знамена. А перед ужином она украдкой вынула из бокала соломинку для коктейля и заткнула за перчатку. «Как глупо, — сказала она себе. — Завтра замка уже не будет, его размоет дождем».
Проснувшись наутро, она увидела, что все изменилось. Солнечный свет рассеял серые тучи и лился сквозь щели в ставнях, оставляя на вощеном полу яркие полосы. Поппи встала и оделась. Когда она вышла из отеля, солнце уже припекало, и руки без перчаток не мерзли.
Она нашла его там же, на берегу. Старого замка не было, зато вырос другой — еще больше и причудливее. Поппи вынула из кармана бумажные флаги.
— Вот, — сказала она.
Он поднял голову и улыбнулся.
— Вам предоставляется право выбрать, где их водрузить.
Поппи воткнула одну соломинку в верхушку башенки, другую — на стыке зубчатых стен. А потом побежала обратно в отель, слушать мамины жалобы и унылые вздохи Айрис и Розы.
Они приехали в Довиль якобы для того, чтобы мама поправила здоровье. Но на самом деле, как подозревала Поппи, мать лелеяла надежду подыскать среди отдыхающих здесь англичан женихов для своих трех дочерей. Айрис когда-то была помолвлена, но ее избранник погиб в 1916 году в битве при Сомме.
— У нее есть фотокарточка Артура, только очень плохая, и теперь она уже не может вспомнить, как он выглядел на самом деле, — рассказывала Поппи Ральфу.
Правда, он пока еще был не Ральфом, а «мистером Мальгрейвом».
Они шли вдоль берега. Поппи неизменно встречала его на пляже, когда выходила на утреннюю прогулку, и у них естественным образом сложилась привычка беседовать. Под теплым весенним солнышком он сменил пальто и шарф на куртку с заплатами на локтях. Поппи осторожно спросила:
— А вы, мистер Мальгрейв? Вы?..
В первое мгновение он не понял ее вопроса, а потом изумленно воскликнул:
— Сражаться за короля и отечество? Ну уж нет. Что за нелепая мысль!
— О, — пробормотала она, вспомнив плакаты «Ты нужен своей стране!», белоснежные плюмажи и газетные передовицы. — Вам, наверное, не позволяют этого ваши религиозные убеждения?
Он разразился громовым хохотом.
— Единственное, что может быть хуже, чем торчать в окопе и ждать, когда тебя пристрелят, — это мерзнуть и голодать в тюрьме ради своих убеждений. Я могу с радостью признаться, что не способен на такие жертвы. — Они остановились возле маленького кафе. — У меня голова раскалывается. Не выпить ли нам по чашечке кофе?
Поппи понимала, что, разрешив ему угостить ее кофе, она раздвинет границы их знакомства от вполне приемлемого предела до предела, неприемлемого совершенно. Матери она не рассказывала о мистере Мальгрейве; это просто знакомый, говорила она себе, с которым можно убить время. Кафе было маленьким, очень темным и очень французским — явно не из тех заведений, куда мать охотно отпустила бы дочерей. Мистер Мальгрейв придержал дверь открытой, Поппи вошла.
Он заказал им обоим кофе, а себе — еще и бренди.
— Надо опохмелиться, — пояснил он. Поппи непонимающе улыбнулась. — Последние несколько лет я, знаете ли, все странствовал, — сказал он. — Мексика… Бразилия… Тихий океан…
— Как интересно! — воскликнула она с интонацией школьницы и тут же возненавидела себя за это. — Я всегда мечтала о путешествиях, но никогда не бывала дальше Довиля.
— Дрянное место, — сказал Ральф. — Ненавижу этот чертов север, у меня от него астма. — Поппи была шокирована тем, что он способен сквернословить в ее присутствии, но сумела этого не показать. — Я разрабатывал цинковый рудник в Бразилии, — добавил он. — Можно было сколотить состояние, но мои легкие восстали. И я написал роман.
— А как он называется?
— «В твоих молитвах, Нимфа». — Он бросил сахар в кофе и начал размешивать.
Поппи вытаращила глаза. Ванбурги не интересовались ни светской хроникой, ни событиями культурной жизни, но даже она слышала о книге «В твоих молитвах, Нимфа». И помнила возмущенные речи дяди Саймона по поводу этого романа.
— Какой вы умный!
Ральф пожал плечами.
— Это принесло мне кое-какие деньги, но, по правде сказать, писатель из меня неважный. Мне больше нравится кисть.
— Вы художник?
— Люблю рисовать.
Он пошарил в кармане и выудил огрызок карандаша. Поглядывая на Поппи, Ральф принялся делать набросок на уголке меню; его голубые глаза потемнели, когда он сосредоточился. Поппи отчего-то стало не по себе, и она почувствовала, что обязана заполнить паузу.
— Роза хотела вступить в Земледельческую армию,[2]Во время Первой мировой войны женщины отправлялись на фермы, чтобы заменить ушедших на войну мужчин.
но мама ей не позволила… Айрис какое-то время работала в госпитале, а потом решила, что это слишком утомительно. Я считала, что тоже должна чем-то заняться, и когда закончила школу, устроилась помогать сворачивать бинты, но у меня не очень хорошо получалось. Они все время разворачивались. И теперь я не знаю, что делать… то есть я хочу сказать, что девушки не бывают машинистами поездов или трактористами. Наверное, можно было бы стать учительницей или медсестрой, но боюсь, что я не настолько умна, да и мама все равно была бы против. Мне пора выходить замуж, но, кажется, молодых людей осталось совсем немного, и… — ее ладонь взметнулась к губам, словно останавливая поток слов.
Ральф внимательно посмотрел на Поппи и спокойно сказал:
— Вы непременно выйдете замуж. Для красивых девушек мужья всегда найдутся.
Он повернул меню так, чтобы она увидела его набросок — ее лицо, обрамленное светлыми кудрями, голубые, как цветы вероники, глаза и немодно полные губы. Поппи была одновременно восхищена и потрясена, увидев себя его глазами.
— О! — воскликнула она. — Вы настоящий художник!
Ральф покачал головой.
— Когда-то я думал, что могу им стать, но не получилось. — Он оторвал уголок меню и протянул ей. — Ваш портрет, мисс Ванбург.
В те редкие минуты, когда Поппи была способна мыслить ясно (то есть когда она не представляла себе мысленно его черты и не перебирала, слово за словом, все, что он ей сказал), она вздрагивала, сознавая, что слишком легко преступает запреты. Ходить в кафе вошло в привычку; наконец, настал день, когда он назвал ее «Поппи» вместо «мисс Ванбург», а она его, в свою очередь, — «Ральф». Потом он повел ее в другое кафе, в глубине городских закоулков; там у него оказалась куча приятелей, и каждый считал своим долгом поцеловать Поппи и сделать ей комплимент. Ральф рассказывал о себе: когда ему было шестнадцать, он удрал из школы и с тех пор в Англию не возвращался — путешествовал по Европе, ночуя в сараях и придорожных оврагах, а потом двинулся дальше, в Африку и на острова Тихого океана.
Ральф ненавидел Англию и все, что ее олицетворяло. Он ненавидел серый дождь, то пуританское чувство вины, с которым англичане получают удовольствие, и их самодовольную убежденность в собственном превосходстве. Его главной мечтой было скопить достаточно денег, чтобы купить шхуну и плавать вдоль побережья Средиземного моря, торгуя вином. Он легко заводил друзей, и Поппи в этом убедилась: когда они с Ральфом шли по улицам Довиля, им то и дело махали и улыбались разные люди. Он был веселый, умный, проницательный и необычный, и еще она знала, что влюбилась в него в ту же минуту, когда увидела в первый раз, с собакой. То, что все остальные, казалось, тоже любили его, восхищало и в то же время тревожило Поппи: с одной стороны, это подтверждало, что она не ошиблась в выборе, с другой — указывало на то, что ее страсть, которая казалась ей столь уникальной, столь особенной, на самом деле, возможно, таковой и не была.
Однажды после обеда она улизнула от матери и сестер и встретилась с Ральфом на дороге. Он взял напрокат автомобиль — кремового цвета, сверкающий лаком, с открытым верхом — и повез ее вдоль берега в Трувиль, в гости к своей знакомой — русской графине. Елена жила в высоком, тесном и ветхом домишке на окраине. Она оказалась смуглой, экзотичной и совершенно лишенной возраста — в точности такой, какой должна быть русская графиня. Прием, который начался еще со вчерашнего дня, не был похож ни на один из тех, на которых Поппи доводилось бывать. Она по опыту знала, что приемы — вещь довольно занудная и опасная. На них можно навсегда уронить себя в глазах общества, опрокинув стакан лимонада, брякнув что-нибудь невпопад или непростительно часто танцуя с одним и тем же партнером. Но здесь ее угощали не лимонадом, а шампанским. Здесь она ошиблась дверью и вместо ванной попала в комнату, где на шезлонге из алой парчи молча обнималась парочка. Наконец, здесь она весь день танцевала с Ральфом, склонив голову к нему на плечо, и его большие, нежные руки поглаживали ее спину.
На обратном пути Поппи сказала:
— Завтра мы не сможем увидеться, Ральф. Завтра мне исполняется двадцать один год, и этот день я должна провести с мамой и сестрами.
Он нахмурился, но промолчал, и она с отчаянием в голосе добавила:
— А через несколько дней мы уезжаем домой.
— И тебе хочется уехать?
— Конечно же нет! Но я должна.
— Должна?
Действие шампанского постепенно улетучивалось, оставляя после себя головную боль и усталость. Поппи жалобно проговорила:
— Но что же я могу сделать?
— Остаться здесь. Со мной.
Ее сердце забилось быстро-быстро.
— Как это? — прошептала она.
— Просто взять и остаться. Не уезжать. Как я в свое время.
Поппи хотела сказать: «Для тебя это просто — ты же мужчина», но не успела, потому что автомобиль повернул за угол, к отелю, а там, на тротуаре, словно три мстительные богини судьбы, стояли ее мать, Роза и Айрис.
Скрыться на запруженной машинами дороге было некуда. В голове у Поппи пронеслась дикая мысль забиться под сиденье, но Ральф не позволил ей даже пригнуться.
— Я представлюсь, — сказал он уверенно и, щелчком выбросив окурок, остановил автомобиль возле госпожи Ванбург и ее дочерей.
Для Поппи это было как дурной сон. Ральф держался безупречно, само обаяние, он даже ни разу не выругался, но мать, хоть и была вежлива, смотрела сквозь него. Когда они вернулись в отель, взаимные обвинения продолжались несколько часов. Поппи иногда говорила правду («Ральф из уважаемой английской семьи»), но чаще лгала («Мы встречались всего раз или два, а сегодняшняя поездка — просто короткая экскурсия по Довилю), однако мать безошибочно подозревала самое худшее. Во время пристрастного допроса относительно карьеры Ральфа, его места жительства и перспектив Поппи внезапно поймала себя на том, что, сопя, признается: Ральф нигде постоянно не живет и был в разные периоды жизни гидом, пилотом и судостроителем. «Работяга», — сказала госпожа Ванбург, презрительно скривив губы. Поппи сумела скрыть тот факт, что Ральф когда-то танцевал за деньги с богатыми дамами, а также умолчала о том, что в его жизни была зима, когда он спасался от голодной смерти, выкапывая на полях свеклу.
Если бы не день рождения, они бы тем же вечером уехали в Кале и сели на паром. Как и следовало ожидать, этот день превратился в чопорное, безрадостное мероприятие, томительную череду завтрака, обеда и чая, а также в дежурный визит к двум дамам, маминым школьным приятельницам. Хотя все делали вид, будто накануне ничего не произошло, в воздухе витало осуждение. Поппи надеялась получить от Ральфа записку или, быть может, цветы, но нет. Он знал, что у нее день рождения, и все же ничего не прислал. У нее болели челюсти от натужной улыбки, и когда она в очередной раз подошла к конторке портье, чтобы снова услышать, что писем ей нет, это было подобно удару в самое сердце.
К ужину Поппи окончательно утвердилась в мысли, что либо матери все же удалось отшить Ральфа, либо его намерения никогда и не были благородными, либо она ошиблась, поверив, что значит для этого человека больше, чем прочие многочисленные женщины, с которыми он был дружен. И правда, что мог привлекательный, опытный Ральф Мальгрейв найти в наивной, глупенькой Поппи Ванбург? Завтра ее семья возвращается в Англию. Поппи с трудом могла вспомнить свою жизнь там — это было больше похоже на сон, — зато хорошо представляла себе ее пустоту. Глаза ей обожгли слезы, но она их сморгнула. Ужин закончился; мать подавила зевок, Айрис и Роза сгорали от нетерпения сыграть в бридж с полковником и его братом. Поппи поднялась из-за стола.
— Я схожу к морю, мама. Хочу в последний раз посмотреть на закат, — и вышла прежде, чем мать успела ее остановить.
Налетел ветер, и она подышала на озябшие руки. Солнце, клонившееся к горизонту, золотым и розовым сиянием заливало чуть колышущееся море и перистые облака. Поппи долго глядела на волны, мысленно прощаясь с ними, потом повернулась и увидела его.
— Ральф? Я думала, ты не придешь.
— Сегодня твой день рождения, — сказал он. — Я принес тебе подарок. — И протянул ей сложенный лист бумаги.
Поппи думала, что это еще один рисунок, но, развернув, увидела какой-то официальный документ, напечатанный по-французски. Она так растерялась, что не могла понять ни строчки.
— Это специальное разрешение на брак, — сказал Ральф. — Я сегодня ездил за ним в Париж — туда и обратно.
Поппи смотрела на него, открыв рот.
— Завтра в полдень нас обвенчают. А потом можно податься на юг. У меня есть отличная идея. Системы водяного охлаждения. На этом наверняка удастся сколотить состояние.
— Ральф, — прошептала она. — Я не могу.
— Можешь. — Он взял ее лицо в ладони и поднял вверх. — Я уже говорил тебе, моя милая. Тебе нужно только уйти. Взять смену одежды, паспорт и уйти.
— Мама никогда не разрешит мне…
— Тебе незачем спрашивать у нее разрешения, ты сегодня стала совершеннолетней. — Ральф коснулся губами ее лба. — Все в твоих руках, Поппи. Если хочешь, можешь прогнать меня. Я исчезну, и больше ты никогда меня не увидишь. А можешь пойти со мной. Я прошу тебя об этом. Я покажу тебе самые прекрасные места на земле. Ты больше никогда не будешь мерзнуть, никогда не будешь скучать и никогда не будешь одинока. Прошу тебя — скажи, что ты согласна уехать со мной.
Разрешение на брак дрожало в ее пальцах, словно осенний лист на ветру. Поппи шепнула: «О, Ральф», — и побежала в отель.
Той же ночью в гостинице где-то между Довилем и Парижем она потеряла девственность. На следующий день они поженились и отправились на юг. Они любили друг друга в комнатах с закрытыми от палящего южного солнца ставнями и все не могли утолить жажды, выражая взаимное восхищение не словами, а ласками и объятиями.
Ральф сдержал обещание: Поппи увидела холмы Прованса и изысканные пляжи Лазурного берега, и ей никогда не было скучно и одиноко. Рождение дочери, Фейт, ровно через девять месяцев, в декабре, скрепило их счастье. К тому времени они уже жили в Италии, в Умбрии, в большом сельском доме. Доход, оставленный Поппи отцом, и авторские гонорары за книгу «В твоих молитвах, Нимфа» поддерживали их на плаву. Ральф заканчивал разработку новой системы водяного охлаждения; на вырученные деньги он намеревался купить шхуну, на которой они объедут все Средиземноморье. Поппи живо представляла себе, как они плывут по синему морю, а ее дочь спит на палубе в плетеной колыбельке, укрытая от солнца пляжным зонтиком. По утрам, когда солнце белыми полосками просачивалось сквозь ставни, Ральф, обнимая жену, описывал ей маршрут их будущей шхуны.
— Неаполь, Сардиния… И, конечно же, Закинф — это самый красивый остров в мире.
И остров Закинф вставал перед мысленным взором Поппи — белый песок и бирюзовые волны.
К Ральфу часто приезжали друзья и оставались погостить, иногда на несколько дней, но чаще — на несколько месяцев. Он не жалел для них времени и внимания, и в доме не смолкали разговоры и музыка. В апреле, когда Мальгрейвы поехали в Грецию, друзья Ральфа отправились с ними. Шумным табором они пересекли Адриатическое_море, а потом пересели на мулов и, смеясь и болтая, побрели по каменистым холмам перешейка. К тому времени Поппи, которой редко разрешалось переступать порог кухни в ее лондонском доме, научилась готовить паэлью[3]Испанское блюдо.
и фриттату,[4]Итальянское блюдо.
жаркое и бургиньоны.[5]Говядина по-бургундски (в красном вине).
Она любила стряпать, но ненавидела работу по дому, так что жили Мальгрейвы в сытном, уютном беспорядке.
Через год родился Джейк. Он оказался на редкость активным младенцем и совершенно не давал родителям спать.
Они вернулись в Италию, в Неаполь. Система водяного охлаждения не оправдала надежд, так что покупку шхуны пришлось отложить. Мальгрейвы снимали квартиру на паях с двумя гончарами. Большие темные комнаты пахли глиной и краской. Ральф ведал финансовой стороной гончарного дела. Его друзья — Поппи дала им прозвище «Квартиранты» — приехали в Неаполь следом. К этому времени она поняла, что Ральф, как человек крайностей, не заводит «знакомств»: он может либо искренне полюбить человека, либо сразу и навсегда его возненавидеть. К тем же, кого любил, он был щедр безгранично. Он умел сделать так, что каждый чувствовал себя его лучшим другом. Он любил так, как любят дети: безрассудно и без оглядки. Поппи уговаривала себя, что ревновать мужа к Квартирантам — бессмысленно и малодушно. Они, в конце концов, лишь отдавали должное тому, что она и сама любила.
Николь появилась на свет в 1923 году. Роды были тяжелые и болезненные; в первый раз после свадьбы Поппи звала маму. После родов Поппи долго болела, так что Ральф сам кормил и купал новорожденную. Он обожал Николь, и она сразу стала для него самой красивой и смышленой из всех троих детей.
Когда Поппи поправилась, они переехали во Францию, где Ральф взял в аренду бар; гончары скрылись с прибылью от предыдущего предприятия, и теперь Мальгрейвы не могли позволить себе ни кухарки, ни няни. Поппи училась делать рагу из тощей баранины, а дети росли как трава под забором. Бывали дни, когда она уставала так, что засыпала у плиты. Она начала косо смотреть на Квартирантов, которые пропивали всю прибыль от бара, но когда пожаловалась на это Ральфу, тот сказал изумленно: «Но это же мои друзья, Поппи!» — и они крепко поссорились.
Их спасла Женя Бенвилль, старая подруга Ральфа. Узнав, что они живут неподалеку, она как-то раз заехала к ним, и от ее взгляда не ускользнуло серое лицо Поппи и скверное настроение Ральфа. Женя пригласила все семейство Мальгрейвов в свой замок, Ла-Руйи — неподалеку от Руайяна, городка на Атлантическом побережье. Она была польской эмигранткой, которая вышла замуж за богатого француза. Следы былой красоты все еще можно было заметить в ее скуластом лице, но жара так иссушила нежную кожу, что оно все покрылось сеткой морщин, напоминая растрескавшиеся поля и виноградники Ла-Руйи. Годы, укравшие Женину красоту, отняли также и немалую долю ее благосостояния. Поэтому, хотя Жене было уже за шестьдесят, она участвовала в сборе винограда, так же, как и Мальгрейвы.
Стены замка Ла-Руйи образовывали квадрат, многочисленные окна закрывали зеленые ставни с облупившейся местами краской, на лужайках желтела жухлая трава, а цветник превратился в заросли чахлых бегоний и роз, которые давали множество листьев и побегов, но очень мало цветов. Позади замка находилось зеленое от ряски озеро, а за ним тянулась полоса леса. Пологие склоны невысоких холмов были покрыты виноградниками. Поппи обожала Ла-Руйи. Она была готова прожить там всю жизнь, выпрашивая плоды и цветы у потрескавшейся земли и помогая Саре, Жениной старой служанке, готовить в просторной кухне. Дети и Квартиранты свободно разместились в многочисленных комнатах замка, благо, Женя, как и Ральф, любила компанию.
Но с наступлением осени Ральфом опять овладело беспокойство, новые завиральные идеи потребовали времени и денег, и Мальгрейвы снова стали кочевниками, пустившись в погоню за мечтой Ральфа об идеальной стране, лучшем месте для дома и проекте, который сделает его семью богатой. Сначала они отправились на Таити и в Гоа, а на следующий год — в Шанхай. Там все переболели тропической лихорадкой, и даже был момент, когда казалось, что Николь не поправится. После этого Поппи взяла с мужа слово, что больше они за пределы Европы выезжать не будут.
Каждое лето, когда жизнь в очередной раз не оправдывала надежд Ральфа, Мальгрейвы возвращались в Ла-Руйи наслаждаться гостеприимством Жени и помогать ей собирать урожай. Поппи измеряла ход времени отметками роста ее детей на корявых виноградных лозах. В 1932 году Джейк, в возрасте десяти лет, догнал Фейт, что привело ту в бешенство.
И тогда же, в 1932 году, в их жизни возник Гай.
Ральф привел Гая Невилла в Ла-Руйи августовским вечером. Поппи на кухне ощипывала кур. Муж окликнул ее от черного входа.
— Где этот чертов ключ от подвала?
— Спроси у Николь. Наверное, она его куда-то спрятала! — крикнула Поппи в ответ. Ральф выругался, и она добавила: — Они с Феликсом в музыкальном салоне.
Феликс, композитор, частый гость в Ла-Руйи, был одним из ее любимых Квартирантов.
— О Боже… — Ральф снова повысил голос. — Я тут привел кое-кого.
Из темноты возник юноша и, встав в дверях кухни, нерешительно проговорил:
— Простите, что я вас так обременяю, миссис Мальгрейв. Это вам. — «Этим» оказалась охапка маков и темно-лиловых маргариток. — Полевые цветы, — добавил он извиняющимся тоном.
— Очень красивые. — Поппи взяла у него букет и улыбнулась. — Надо найти вазу. А вы?..
— Гай Невилл. — Он протянул ей руку.
Гай был высок и худощав; его шелковистые темные волосы отливали медью. Поппи решила, что ему лет девятнадцать-двадцать. Глаза у Гая были совершенно необыкновенные: глубокого цвета морской волны, с нависшими веками, которые собирались в складочки, когда он улыбался. Услышав его выговор образованного англичанина среднего класса, так хорошо знакомый с детства, Поппи неожиданно испытала приступ ностальгии. Она прикинула, хватит ли еды еще на одного гостя, решила, что хватит, и вытерла запачканные кровью руки о фартук.
— А я — Поппи Мальгрейв. Вы должны меня извинить. Терпеть не могу эту работу. Выщипывать перья — уже достаточно неприятно, а… — Она скорчила гримасу.
— Я могу их выпотрошить, если хотите. Это не так неприятно, как рассечение легкого. — Гай взял нож и принялся за дело.
— Вы доктор?
— Студент-медик. В июле я закончил первый курс и решил, что неплохо будет немного попутешествовать.
Дверь открылась, и вошла Фейт.
— Николь плачет, потому что папа заставил ее искать ключ. Но это лучше, чем ужасный кошачий концерт, который они устроили.
В свои одиннадцать с половиной лет маленькая и худенькая Фейт была главной опорой Поппи. Она обладала здравым смыслом, которого, к большому сожалению Поппи, недоставало ее брату и сестре. Сейчас на ней была длинная кружевная юбка, которая волочилась по полу, и старый свитер Поппи с дырками на локтях. Фейт посмотрела на гостя и прошептала:
— Один из папиных бродяг-скитальцев?
— Похоже на то, — прошептала в ответ Поппи. — Он отлично умеет потрошить кур.
Фейт обошла стол, чтобы получше разглядеть Гая.
— Привет.
Гай поднял голову.
— Привет.
Девочка мгновение изучала его, потом сказала:
— Всегда кажется, что вот этого, — она показала на горку потрохов, — гораздо больше, чем может там поместиться, правда?
Он усмехнулся:
— Пожалуй.
Она стала объяснять:
— Феликс учит Николь петь, а Джейка — играть на фортепьяно, а про меня сказал, что меня учить бесполезно, потому что у меня нет слуха.
— У меня тоже, — дружелюбно отозвался Гай. — Если я попадаю в ноты, то только случайно.
Повернувшись к матери, Фейт шепнула:
— У него такой голодный вид, тебе не кажется?
Поппи посмотрела на Гая и подумала, что он выглядит так, будто голодает уже не первую неделю.
— Куры будут готовы еще не скоро: они такие старые и жесткие. Сделай ему бутербродов с сыром, милая.
Поскольку в Ла-Руйи были еще десять гостей и каждый требовал от Ральфа времени и внимания, Фейт решила взять на себя Гая. Он ее заинтриговал. Он с такой аккуратностью распотрошил цыплят — любой из Мальгрейвов, яростно орудуя ножом, достиг бы того же результата, но оставил куда больший беспорядок. За обедом Гай спорил с Ральфом, но так вежливо и сдержанно, как еще никогда никто в Ла-Руйи не спорил. Он не стучал по столу бокалом, чтобы утвердить свою точку зрения, и не вышел из себя, когда Ральф назвал его суждения идиотскими. Каждый раз, когда Поппи вставала, Гай тоже вскакивал, чтобы помочь ей собрать грязные тарелки или для того, чтобы подержать дверь.
Беседа под выпивку затянулась чуть ли не до рассвета. Поппи давно уже ушла спать, Ральф заснул в своем кресле. Гай поглядел на часы и сказал:
— Я даже не предполагал… как же это невежливо с моей стороны. Мне пора.
Он отыскал в кухне свой рюкзак и, спотыкаясь, выбрался в темноту. Фейт последовала за ним. На гравиевой площадке перед домом он остановился, растерянно оглядываясь по сторонам.
— Что ты ищешь?
— Что-то я никак не сориентируюсь. Забыл, какая дорога ведет в деревню.
— Разве ты не хочешь остаться переночевать?
— Я не хотел бы навязываться…
— Можешь устроиться в одной из спален на чердаке, но вообще-то там не очень уютно. С потолка известка сыплется. Пожалуй, лучше на сеновале.
— Правда? Если это не слишком вас обеспокоит…
— Совершенно не обеспокоит, — вежливо сказала Фейт. — Я принесу одеяло.
Раздобыв одеяло и подушку, она привела Гая на сеновал.
— Накидай себе соломы и завернись в одеяло. Мы с Николь иногда здесь ночуем, когда очень жарко. Только лучше лечь повыше, а то тут есть крысы.
Гай вывалил на солому содержимое своего рюкзака. Фейт наблюдала за ним.
— Как все аккуратно уложено.
— Привычка. После школы-интерната, сама понимаешь.
Она взбила для него подушку и вынула из кармана свечной огарок.
— Это если тебе захочется почитать.
— Благодарю, но у меня есть фонарь. Не хотелось бы устроить пожар, а это легко может случиться, учитывая, сколько я выпил.
Утром Фейт принесла Гаю позавтракать: два белых персика, завернутую в не очень чистую салфетку булку и кружку черного кофе. Он спал, подложив под голову локоть и плотно завернувшись в одеяло. Фейт немного постояла, разглядывая его и думая о том, насколько он отличается от Джейка, который во сне вечно храпел и посапывал. Потом негромко окликнула его по имени. Он застонал и открыл один сине-зеленый глаз. С трудом сфокусировав взгляд, он сказал:
— У меня голова раскалывается.
— С папиными гостями это часто бывает. Я принесла поесть.
Он сел.
— Что-то не хочется.
Усевшись рядом с ним на солому, Фейт сунула ему в ладони кружку с кофе.
— Тогда выпей это. Я сама сварила.
Гай поглядел на часы.
— Одиннадцать часов, Боже милосердный… — простонал он, закатывая глаза.
— Пока встали только мы с Женей. Про Джейка я точно не знаю. Это мой брат, — пояснила она. — Мы его не видели уже… — она нахмурилась, — со вторника.
Сейчас было воскресенье. Гай спросил:
— А родители не волнуются?
Фейт пожала плечами.
— Джейк иногда пропадает неделями. Тогда мама немного дергается. Пей кофе, Гай, — заботливо добавила она, — тебе сразу станет легче.
Он выпил; она скормила ему несколько кусочков булки. Через некоторое время он произнес:
— Я должен идти.
— Почему?
— Не хочу злоупотреблять вашим гостеприимством.
Фейт посмотрела на него, пораженная. Она не представляла себе, чтобы кто-то из Квартирантов мог такое сказать.
— А папа не будет возражать. Наоборот, он рассердится, если ты уедешь, потому что сегодня у него день рождения. Сначала мы все пойдем смотреть лодку, которую он хочет купить, а потом будет пикник на берегу. На его день рождения мы всегда устраиваем такой пикник. Папа ждет, что ты тоже там будешь.
— Правда?
— Правда, — сказала она твердо. — А как ты познакомился с Ральфом, Гай?
Гай погрустнел.
— Я пытался добраться автостопом до Кале. Какой-то ублюдок… извини, какой-то гад в Бордо утащил у меня бумажник и паспорт. Наверное, теперь придется обращаться в консульство.
Она снова внимательно на него посмотрела. Его темные ресницы были длиннее, чем у нее, и Фейт показалось, что это несправедливо.
— Где ты живешь?
— В Англии. В Лондоне.
— А какой у тебя дом?
— Обыкновенный лондонский дом из красного кирпича. Ну, ты, наверное, знаешь.
Она не знала, но кивнула.
— А твои родные?
— Мы с отцом одни.
— У тебя нет матери?
— Она умерла, когда я был еще маленьким.
— Твоему отцу не одиноко?
Он скорчил гримасу.
— Говорит, что нет. Он сам отправил меня из дома, считает, что путешествие расширяет кругозор.
— Тогда у Мальгрейвов должен быть очень широкий кругозор, — сказала Фейт, — потому что мы всегда путешествуем.
Он поглядел на нее.
— А как же школа? Вам нанимают гувернантку?
— Мама время от времени пытается, но они почему-то всегда от нас сбегают. Последняя не любила пауков, так что можешь себе представить, каково ей было в Ла-Руйи. Джейк иногда ходит в деревенскую школу, но там он все время затевает драки. Феликс учил нас музыке, а другой Квартирант — стрелять и ездить верхом. Папа говорит, что это самое главное.
В следующие несколько дней Гай периодически повторял: «Мне действительно надо ехать…», но Фейт заверяла его в обратном, и магия Ла-Руйи наконец подействовала: через какое-то время он, как и все остальные, казалось, подчинился ритму поздних пробуждений, долгих, ленивых обедов и посиделок до рассвета за вином и беседой. День он проводил в компании Поппи, Феликса или детей.
Когда они плыли в лодке по илистому лягушачьему озеру позади замка, Джейк донимал Гая расспросами о школе.
— Холодная ванна каждое утро? Даже если ты совсем не грязный? Зачем?
— Первая ступенька к благочестию, я полагаю, — сказал Гай, взмахивая веслами.
Все трое Мальгрейвов смотрели на него непонимающе.
— Чем лучше ты вымыт, тем ближе к Богу, — пояснил Гай. — Смешно, конечно. — Он пожал плечами.
— Расскажи нам про завтраки, — попросила Николь.
— Овсянка и копченая селедка. Овсянка — это что-то вроде пудинга из овсяной крупы, а селедка — это рыба, в которой полно мелких косточек.
— Фу, какая гадость.
— Гадость, — согласился Гай. — Но приходилось есть.
— Почему?
— Такие были правила.
— Как правила Мальгрейвов, — сказала Фейт.
Гай с любопытством спросил:
— А что это за правила Мальгрейвов?
Фейт обменялась взглядами с братом и сестрой.
— Держаться подальше от папы, когда он не в духе, — продекламировала она. — Стараться уговорить папу, чтобы он разрешил выбирать дом маме.
— Если местные жители настроены враждебно, — прибавил Джейк, — говорить на иностранном языке, чтобы сбить их с толку.
— А если они совсем уж злобные и швыряются камнями, то ни за что не подавать вида, что тебя это волнует, — завершила Николь. — Любой ценой держаться вместе. — Она посмотрела на Гая. — А твоя школа всегда была в одном городе?
— С тех пор как мне исполнилось двенадцать — да.
Фейт взяла у Гая весла.
— Понимаешь, Гай, мы никогда не жили в одном и том же месте больше года. Кроме Ла-Руйи, конечно, но здесь мы проводим только несколько месяцев в году. Мы тебе страшно завидуем. Ты такой счастливчик.
— Вообще-то в интернате было довольно скучно. Не завидуйте.
Фейт посмотрела на него грустными серо-зелеными глазами.
— Но твои вещи всегда лежали на своем месте. У тебя были свои тарелки и свои стулья, а не чьи-то чужие. Ты мог заводить себе всякие красивые вещи и не бояться, что они потеряются или их придется оставить, потому что для них нет места в чемодане. И обедать каждый день в одно и то же время. — В ее голосе звучало почти благоговение. — И носить носки без дырок.
— С такой точки зрения я это не рассматривал.
Фейт начала грести к противоположному берегу, худенькими руками подтягивая весла. Лодка покачивалась вперед-назад, раздвигая носом густую ряску.
— Ты такой счастливчик, — повторила Фейт.
Он вернулся в Ла-Руйи следующим летом. Фейт загорала на крыше и увидела его — сначала как крохотного спичечного человечка, потом уже отчетливо: да, это именно Гай по длинной извилистой тропке спускался к Ла-Руйи.
Прошел год, и он снова навестил их, и на следующий год тоже. Фейт всегда воспринимала Гая как своего подопечного. Она единственная из Мальгрейвов ощущала его уязвимость, оборотную сторону открытости, готовность принимать тяготы мира на свои плечи. Если она замечала, что он приуныл, то придумывала для него развлечения или просто подшучивала над ним, пока он не повеселеет. Лучшим мгновением года, мгновением, которое она хотела бы сохранить, как мушку в янтаре, был момент, когда Гай Невилл возвращался в Ла-Руйи.
Каждое лето они плавали по озеру с прозрачной водой густозеленого цвета. Каждое лето устраивали пикники, собирая в межах дикую землянику и запивая ее терпким белым вином из замка. Каждое лето вся семья, Квартиранты, а также все работники усадьбы выстраивались на главном крыльце Ла-Руйи, и Гай фотографировал их.
Летом 1935 года они искали в лесу трюфели. Николь без особой надежды шарила палкой под кустами.
— На что они похожи?
— На грязные камни.
— Здесь нужна собака-ищейка.
— Джейк взял Женину свинью.
— Все равно я трюфели терпеть не могу. И по такой жаре ходить просто невозможно. — Николь опустилась на дерн, привалилась спиной к дереву и вытянула перед собой босые ноги. — Давай играть в шарады.
— Вдвоем не сыграешь. — Фейт вгляделась в темный навес леса. — А я не вижу ни Джейка, ни Гая.
— Ни свиньи. — Николь хихикнула. — Тогда в ассоциации. — Ассоциации была жутко сложная игра, придуманная Ральфом.
Фейт влезла на сук над головой Николь.
— Слишком жарко. У меня уже голова разболелась.
— Тогда в любимые вещи.
— Как хочешь. Только не спрашивай меня про музыку, потому что я ее не запоминаю.
Николь задрала голову вверх и посмотрела на сестру.
— Говорить можно только правду, не забудь.
— Провалиться мне на этом месте.
— Тогда любимый пляж.
— На острове Закинф.
— А у меня — на Капри. Любимый дом.
— Ла-Руйи, конечно.
— Конечно.
— Моя очередь. Любимая книга.
— «Грозовой перевал».[6]Роман Э.Бронте (1818–1848).
А самый-самый любимый герой, естественно, Хитклиф.
— С ним было бы невозможно жить, — сказала Фейт. — Он скандалил бы из-за того, что гренки пережарили или положили мало сахара в кофе.
— А у тебя, Фейт?
— Что у меня?
— Кто твой самый-самый любимый герой?
Фейт сидела на суку, свесив ноги. Время от времени солнечный луч пробивался сквозь плотное кружево ветвей и слепил ей глаза. Николь крикнула вверх:
— Правду, не забудь!
— Это глупая игра. — Она спрыгнула, обдав Николь фонтаном палых листьев.
— Так нечестно, — огорчилась Николь. — Ты же поклялась. Скажи хотя бы, какой он. Волосы у него темные или светлые?
— Темные.
— А глаза… Голубые или карие?
Фейт подумала: «Они темного сине-зеленого цвета, цвета Средиземного моря, когда над ним нет солнца». Почему-то она внезапно почувствовала себя несчастной и пошла прочь сквозь заросли дикого чеснока. Вдогонку ей летел голос Николь:
— Так нечестно! Нечестно, Фейт!
Под эти крики она помчалась вниз по склону, чтобы не слышать слов сестры.
По мере того как она спускалась, растительность становилась гуще и пышнее. Буйные заросли болиголова и ежевики доходили ей до пояса, колючки цеплялись за подол. Она подобрала юбку и заправила в свои синие панталончики. Высокие зеленые стебли хлестали ее по ногам. Деревья смыкались над ней темным шатром, местами пронизанным золотыми нитями света. Когда Фейт оказалась в долине, от жары ее сморило. Лес поредел, и солнце заливало светом кущи ежевики. Она заметила на листьях и цветах множество бабочек-голубянок с голубовато-сиреневыми крылышками, окаймленными узкой черной полосой. Этих бабочек еще называли «холли-блю». Когда Фейт приблизилась, они разом вспорхнули, и ей показалось, будто это лоскутки тонкого голубого шелка, подхваченные ветром, переливаются на солнце.
Гадюка была неразличима на подстилке из мха и прошлогодних листьев. Фейт показалось, что почва у нее под ногами шевельнулась, и в следующий миг что-то пронзило ее щиколотку. Она увидела скользнувшую прочь змею и, поглядев на ногу, заметила два маленьких точечных следа, оставленных гадюкой на коже. Странно, подумала Фейт, как быстро может измениться жизнь: только что все было таким обычным и милым и вдруг сделалось страшным. Она представила себе, как яд струится по венам, заражает кровь, замораживает сердце. Фейт быстро огляделась, но сначала никого не увидела. Лес казался холодным, безлюдным, угрожающим. Потом на высоком склоне она заметила чью-то тень, закричала и полезла вверх.
— Фейт?
Она услышала голос Гая и подняла голову.
— Меня ужалила гадюка, Гай.
— Не двигайся! Стой спокойно! — крикнул он и ринулся к ней сквозь заросли, сбивая палкой крапиву и колючую ежевику.
Подбежав к девочке, он опустился на колени, стащил с ее ноги сандалию и, приложив губы к укушенному месту, стал отсасывать и сплевывать яд. Фейт начало знобить, и Гай, поднявшись, снял с себя куртку и закутал ее. Потом взял на руки и понес.
Нога болела так, словно по ней били молотом. Солнце, мелькающее в вышине между темными кронами деревьев, казалось ярким тугим барабаном, который пульсировал в ритме боли. Гай быстро шел через лес, раздвигая плечами низко торчащие ветки. Когда они вышли из-под укрытия деревьев, солнце обрушило на них свои лучи с полной силой. Зной и засуха превратили лужайку в площадку спекшейся земли; трава была похожа на сухое, бурое волокно пальмовых стволов. Само небо сверкало ослепительным светом. Послышался крик — это Поппи, пропалывавшая грядку в огороде, увидела их и побежала навстречу.
Несколько следующих дней Фейт провела на старом диване в кухне, ее распухшая ступня покоилась на куче подушек. Бесконечные посетители развлекали ее.
— Феликс пел для меня, — рассказывала она Гаю, — Люк и Филипп играли со мной в покер, и все дети приходили смотреть на следы змеиных зубов. Вообще-то, я к этому не привыкла. Обычно все внимание достается Николь или Джейку, потому что они красивее, способнее и все их просто обожают.
В Фейт черты Мальгрейвов сложились в нечто, не соответствующее общепринятым канонам красоты. Она очень переживала из-за своего слишком высокого лба, неярких волос, которые и не вились, и не лежали прямо, и желтовато-зеленых, как ониксы, глаз, всегда казавшихся печальными, независимо от того, какое у нее было настроение.
Гай взъерошил ей волосы.
— Теперь у тебя не найдется времени для меня.
Она подняла на него взгляд.
— О, для тебя у меня всегда найдется время, Гай. Ты спас мне жизнь. Это значит, что отныне я навсегда перед тобой в долгу. Я теперь твоя навек, разве не так?
Осенью они перебрались в Испанию. Трое друзей Ральфа купили сельский дом, где они намеревались обогатиться, выращивая шафран.
— Он же на вес золота, Поппи, — уверял Ральф.
Мальгрейвы раньше уже бывали в Испании, в Барселоне и Севилье, так что Поппи ожидала увидеть синие моря, лимонные деревья и фонтаны в выложенных мрамором внутренних двориках.
Шафрановая ферма ее потрясла. Неуклюжий покосившийся дом, где они должны были жить совместно с друзьями Ральфа, прилепился у края деревни. Маленькие окна смотрели на огромную плоскую равнину. Земля выглядела настолько бесплодной, что Поппи не могла поверить, будто на ней что-то может вырасти. Бурый, рыжеватый и охра — вот и весь набор красок. Деревню населяли тощие ослы и полунищие крестьяне, чей образ жизни, думала Поппи, не сильно изменился со времен «Черной смерти».[7]Эпидемия чумы в Европе в 1348–1349 гг.
Когда шел дождь, пыль превращалась в грязь, такую глубокую, что Николь увязала в ней по колено. Грязь была всюду; казалось даже, что лачуги крестьян слеплены из этой грязи. В доме не было ни водопровода, ни плиты. Воду приходилось таскать из колодца в деревне, а готовить на открытом огне. До их приезда друзья Ральфа, по-видимому, жили исключительно на лепешках и оливках: дом был завален черствыми хлебными корками и косточками. Показывая Поппи примитивный очаг, один из них сказал:
— Как я рад, что вы приехали. Уж вы-то сможете приготовить нам нормальную еду.
Осмотрев кухню, Поппи едва не заплакала.
В конце недели она отвела Ральфа в сторонку и сказала ему, что это невыносимо. Он уставился на нее, не понимая. «Этот дом, — объяснила она. — Деревня. Холодная, нищая деревня. Нам надо уехать, мы должны вернуться к цивилизации».
Ральф был в недоумении. Дом прекрасный, компания замечательная. С какой стати они должны уезжать?
Поппи настаивала, Ральф начал злиться. Их голоса звучали все громче, отдаваясь эхом под закопченным потолком фермы. Ральф был непоколебим: они непременно разбогатеют, если она немного потерпит, а кроме того, он вложил все свои гонорары и ренту Поппи в луковицы и инвентарь. Они никак не могут уехать. Когда Поппи, потеряв голову, запустила в него тарелкой, Ральф сбежал в свои шафранные поля топить досаду в бутылке кислого красного вина.
Оставшись одна, Поппи от гнева перешла к отчаянию, упала на стул и разрыдалась. В следующие несколько недель она пыталась сделать дом пригодным для жилья. Но неизменно проигрывала в этом сражении. Приятели Ральфа оставляли цепочки грязных следов по всем комнатам; кухонный очаг, заразившись от земли сыростью и холодом, затухал в самый неподходящий момент. Полотенца и простыни после стирки не сохли, а покрывались плесенью. И еще Поппи ужасно угнетало отсутствие других взрослых женщин.
Когда наконец зима прошла и началась робкая весна, ей стало нездоровиться. Поскольку после рождения Николь она уже двенадцать лет не беременела, прошел не один месяц, прежде чем Поппи поняла, что ждет четвертого ребенка. В том, что ее все время тошнит и тянет в сон, она винила сырой дом и ненавистную деревенскую глушь. Но доктор в Мадриде сказал ей, что она в положении и ребенок должен родиться в сентябре. Услышав это, Поппи вздохнула с облегчением: ее младенец появится на свет в Ла-Руйи под присмотром милого, надежного старого доктора Лепажа.
Если не все в ее жизни с Ральфом шло так, как она ожидала (а чего, собственно, она ожидала, уезжая с ним в Париж в тот далекий вечер в Довиле?), то детьми она была довольна всегда и возможность родить четвертого ребенка восприняла как подарок судьбы. Трое ее детей родились так быстро друг за другом, что к тому времени, когда появилась Николь, она была слишком измотана, чтобы насладиться этим событием сполна. Теперь же Поппи вязала крошечные кофточки, шила ночные рубашечки, и ей снилась Франция — как она приподнимается на своей высокой кровати и видит рядом сына в колыбельке. Она была уверена, что родится мальчик.
Она действительно родила сына, но в Испании, а не во Франции. Ребенок появился на свет на два месяца раньше срока, в спальне, которую она делила с Ральфом. В радиусе пятидесяти миль не было ни одного доктора, поэтому роды принимала женщина из деревни, закутанная в черную шаль. Колыбели у Поппи не было, но она и не понадобилась, потому что малыш прожил лишь несколько часов. Она лежала в постели, прижимая к себе младенца, баюкая его и молясь, чтобы он выжил. Он был слишком слаб, чтобы сосать грудь. Повитуха настояла на том, чтобы позвать священника, и он окрестил ребенка Филиппом, в честь любимого дядюшки Поппи. Когда слабое движение легких ребенка прекратилось, Ральф зарыдал и взял младенца из рук жены.
Через неделю Ральф предложил уехать во Францию пораньше. Поппи отказалась. С тех пор как родился и умер Филипп, она почти все время молчала; сейчас она сказала лишь короткое, но определенное «нет». Ральф стал объяснять ей, что почва оказалась неподходящей для шафрана и добираться сюда его друзьям слишком неудобно, что он только что придумал чудесный план, как вернуть потраченные деньги, но она в ответ лишь покачала головой. Целыми днями она просиживала на крыльце, не сводя взгляда с засохшего шафрана на полях и кладбища за ними.
В середине июля, когда гражданская война докатилась до Мадрида, Ральф снова принялся уговаривать ее уехать. И вновь Поппи отрицательно покачала головой. Только когда один из друзей Ральфа объяснил ей, что хаос, который надвигается на Испанию, угрожает жизни ее детей, она наконец согласилась, чтобы Фейт уложила вещи.
Через два дня они покинули Испанию, добравшись посуху до Барселоны, а от Барселоны до Ниццы — на пароходе, битком набитом беженцами, солдатами и сестрами милосердия. Глядя с палубы на удаляющийся испанский берег, Поппи чувствовала, что сердце у нее в груди вот-вот разорвется.
Приехав в Ла-Руйи, она попыталась объяснить Жене, что тогда чувствовала:
— Мне пришлось оставить его одного. Как это ужасно, что я бросила его там совсем одного! — Поппи замолчала и часто-часто заморгала. — Такое кошмарное место. Я думала, что сойду с ума. Такое заброшенное, мерзкое, и все там выглядят такими убогими. Я читала в газетах, что в Испании сжигают церкви и убивают священников. И я никак не могу отделаться от мысли… я все думаю, Женя: что, если они оскверняют могилы? Что, если?.. — Поппи сжала хрупкое запястье Жени. Вид у нее был совершенно больной.
Женя ее обняла. Все тело Поппи сотрясали рыдания. Чуть погодя Женя налила бренди и сунула стакан в дрожащие пальцы Поппи.
— Выпей, голубушка, тебе станет лучше. У меня в Мадриде живет кузина. Если ты мне скажешь название деревушки, в которой вы жили, возможно, Маня сможет проверить, все ли там в порядке.
Поппи посмотрела на нее.
— О, Женя. Неужели это возможно?
— Вероятно, это потребует времени. Куда Ральф намерен отправиться осенью?
Она пожала плечами.
— Понятия не имею. Ты же знаешь, какой он — сообщает о своих планах в тот день, когда надо упаковывать вещи. — В ее голосе слышалась горечь. — Может быть, на Ривьеру. Ральфу нравится Ривьера зимой.
— Тогда я напишу вам в Ниццу до востребования, когда что-нибудь узнаю.
Поппи встала и, подойдя к окну, медленно проговорила:
— Знаешь, Женя, на днях я открыла утром ставни и не смогла припомнить, в какой я стране. Спустя какое-то время все начинает казаться одинаковым. Деревья с пожелтевшей листвой, пустые поля и унылые облезлые домишки. Все на одно лицо.
Однако она не рассказала Жене, как злилась на Ральфа: этого она не могла высказать никому на свете. Ее ярость была словно живое существо — всепоглощающая страсть, более сильная, чем скорбь, в которую Поппи погружалась в минуты покоя. Хотя в глубине души она понимала, что несправедливо винить Ральфа в смерти Филиппа — это ее тело исторгло ребенка слишком рано, — все же гнев не проходил. Если бы он не затащил ее в это ужасное место; если бы он, несмотря на все ее просьбы, не настоял на своем, ничего бы не случилось. И она сделала то, чего никогда не делала прежде: отвернулась от него в постели, сказав, что еще не оправилась после родов. Ей доставило удовольствие видеть, что ее отказ причинил Ральфу боль.
Зиму они провели в Марселе, в меблированных комнатах на задворках. Ральф затеял очередное предприятие: продавать коврики, вывезенные из Марокко. Поппи каждый месяц ездила в Ниццу, на почту. В феврале пришло письмо. Женя писала:
«Сразу после Рождества моя кузина Маня съездила в деревню, где вы жили. Церковь и кладбище не тронуты, Поппи. Она положила на могилку Филиппа цветы, как я ее просила».
Стоя в одиночестве на берегу и глядя на гальку под ногами, Поппи плакала. Потом вдруг поняла, что серые волны и хмурое небо напоминают тот далекий день ее рождения в Довиле, в 1920 году. Для нее не было секретом, что Ральф, уязвленный ее холодностью, начал флиртовать с Квартиранткой по имени Луиза. Это продолжалось уже несколько недель. Луиза, крайне глупая девица, изливала на Ральфа слепое восхищение, которое было бальзамом для его раненой гордости. Поппи понимала, что стоит перед выбором: либо продолжать наказывать Ральфа дальше, фактически толкая его в объятия Луизы и тех, кто за ней последует, и таким образом развалить собственный брак, либо попытаться вернуть его и показать, что, несмотря ни на что, она все еще его любит. Она подумала о своих детях и вспомнила человека, строившего на берегу замок из песка: хрупкое сооружение, от красоты которого хотелось плакать. Поппи высморкалась, вытерла слезы и направилась к вокзалу.
Дома она показала Ральфу письмо Жени. Он ничего не сказал, лишь долго стоял у окна, повернувшись к Поппи спиной. Но она видела, что листок бумаги дрожит в его пальцах, поэтому подошла, положила руки на его поникшие плечи и поцеловала в шею. Вдруг она заметила, что он располнел и серебра у него в волосах теперь больше, чем золота. И хотя Поппи была на тринадцать лет моложе Ральфа, в этот момент она почувствовала себя намного старше. Они долго стояли, держа друг друга в объятиях, а потом легли в постель и занялись любовью.
Однако некоторые перемены были уже необратимы. Когда Ральф показал Поппи клочок бумаги, испещренный цифрами, и сказал: «Через шесть месяцев у нас будет достаточно денег на шхуну. Коврики хорошо расходятся, здесь люди готовы платить за них в десять раз больше, чем они стоят в Африке», — она улыбнулась, но промолчала, помня, что ни одна из его предыдущих авантюр не длилась больше года. Впервые в жизни Поппи открыла в банке счет на свое имя и положила на него проценты со своего годового дохода вместо того, чтобы отдать эти деньги Ральфу. Квартира, в которой они жили, была тесной и убогой. Поппи чуяла приближение тяжелых времен.
И еще она начала скучать по унылому английскому лету, по живым изгородям, посеревшим от инея, по бледному утреннему солнцу, поблескивающему сквозь голые дубы и буки. Потеряв сына, она утратила способность разделять веру Ральфа в розовое будущее. Она видела впереди только ловушки и опасности, подстерегающие их на жизненном пути, и подумала, что лишь сейчас, в тридцать восемь лет, она, наконец, начала взрослеть.
Было лето 1937 года. Прошла первая неделя августа, а Гай так и не появился в Ла-Руйи. Тогда Фейт повадилась исследовать обширный чердак замка, где, если не считать мух, она была совсем одна и откуда сквозь маленькие запыленные окошки была видна тропинка, ведущая от шоссе через лес к замку.
Чердак был полон сокровищ. Уродливые абажуры, до невозможности скучные, покрытые плесенью книги, целый сундук ржавых шпаг. И множество сундуков с одеждой. Фейт открывала их бережно, с почтением. Папиросная бумага шуршала, как крылья бабочек. Поблескивали пуговицы, мерцали ленты. Имена, вышитые на ярлычках — Poiret,[8]Пуаре (Poiret) Поль — французский модельер.
Vionnet,[9]Вионне (Vionnet) Мадлен — известный французский модельер 30-х гг., создательница «великого белого» XX века, придумавшая крой по косой.
Doucet,[10]Дусе (Doucet) Жак — владелец Парижского салона моды.
— звучали словно стихи. В тусклом свете она меняла свое поношенное хлопчатобумажное платье на переливающийся, как паутина, шифон и прохладные водопады шелка. В зеркале с золоченой рамой она изучала свое отражение. За минувший год Фейт изменилась. Она выросла. Скулы придали форму ее лицу; благодаря недавно оформившимся груди и бедрам платья сидели как надо.
Кроме того, взросление обнажило ее сердце. Фейт всегда с радостью ожидала приезда в Ла-Руйи Гая Невилла, но этим летом он не спешил сюда, и она начала нервничать. Боясь насмешек, она ни с кем не делилась своими переживаниями. Хотя Гая ждали все, хотя Поппи цокала языком, поглядывая на календарь, а Ральф и Джейк шумно спорили, Фейт не находила в себе сил высказать опасения, которые сжимали ей сердце: Гай больше не приедет в Ла-Руйи. Он их забыл. Он нашел себе занятие поинтереснее.
Год назад она бы переругивалась с Николь или усмиряла Джейка. Но не теперь. Она попалась в паутину столь же густую, как та, что покрывала стропила на чердаке, — паутину скуки, раздражения и тоски. Фейт спрашивала себя, не влюблена ли она в Гая, и решила, что если это любовь, то, значит, она далеко не так чудесна, как пишут в романах. У нее пропало желание принимать участие в развлечениях, затевавшихся в Ла-Руйи. Без Гая ей не хотелось ни кататься на лодке, ни гулять по лесу. Ей стало нечем заполнять дни. Вот откуда взялся чердак, где было ее королевство и где ничто не напоминало о Гае.
Фейт первая увидела его сквозь крупные ячейки паутины, которую она собиралась смахнуть с переплета слухового окна: маленькая темная фигурка с горбом рюкзака, спускающаяся по извилистой тропке, которая вела от шоссе к замку. В мгновение ока она забыла всю скуку, все ожидание и, выкрикивая его имя, побежала вниз.
На пятидесятидвухлетие Ральфа они устроили пикник на берегу, неподалеку от Руайяна. От сложенного шалашиком костра в сторону моря лениво полз дым. Солнце, клонящееся к горизонту, разлилось по поверхности волн переливающимся шелковистым заревом.
Говорили об Испании. Фейт, глядя на закат, слушала краем уха.
— Республиканцы победят, — изрек Джейк.
Феликс покачал головой:
— Не надейся, мой милый мальчик.
— Но они должны…
— С помощью Сталина… — начал было Гай.
— Сталин слишком нерешителен, — отмахнулся Феликс. — Он боится, что, если он поддержит Республику, у Германии появится предлог, чтобы напасть на Россию.
На фоне золотистого неба четко вырисовывались рыбацкие лодки, возвращающиеся в гавань. Фейт смотрела, как Гай допивает последние капли вина из своего бокала. Ральф откупорил еще бутылку.
— В любом случае нас это не коснется. Вся эта чертова мясорубка не коснется никого, кроме испанцев.
— Заблуждаешься, Ральф. Если мы позволим Франко победить, то рано или поздно это затронет всех нас.
— Гражданская война? Вздор. Полнейший вздор. Тебе, наверное, солнцем голову напекло, Феликс. — Ральф снова наполнил бокал Феликса.
Один из Квартирантов, французский поэт, сказал:
— В Испании идет последняя романтическая война, вам не кажется? Я бы сам примкнул к Интернациональным бригадам,[11]Боевые интернациональные формирования, сражавшиеся на стороне Испанской республики в период гражданской войны 1936–1939 гг.
если бы не больная печень.
— Романтическая? — взревел Ральф. — С каких это пор война стала романтикой? Это мерзкое кровавое занятие.
— Ральф, дорогой. — Поппи погладила его по руке.
Сети для ловли устриц и мачты рыбацких лодок были подобны черному кружеву на колеблющемся шелке моря. Феликс подбросил в костер плавника и откашлялся.
— Я должен сказать тебе, Ральф, и тебе, милая Поппи, что в конце сентября уплываю в Америку. Виза наконец готова. — Феликс накрыл руку Ральфа ладонью и мягко сказал: — Ты должен понять меня, Ральф. Так будет безопаснее.
— Боже милостивый, дружище, о чем это ты?
— Я еврей, Ральф.
Фейт, сидящая на песке, едва расслышала его тихие слова. В глазах Феликса было грустное, почти жалостливое выражение. В последнее время Фейт замечала, что Поппи иногда смотрит на Ральфа таким же взглядом.
— Кто знает, что может случиться с Францией через год или два? Куда ты поедешь, когда вы покинете Ла-Руйи осенью? В Испании неспокойно, а в Италии свой собственный фашизм. — Феликс покачал головой. — Нет, я не могу остаться.
Наступило молчание. Солнце касалось горизонта, проливая бронзовые тени на тихое море. Ральф со злостью сказал:
— Все друзья меня бросили. Ричард Дешам работает банкиром, подумать только! Майкл и Руфь вернулись в Англию, чтобы отправить своих отпрысков на каторгу какой-то чертовой школы. Лулу написала, что должна ухаживать за больной матерью. Трудно представить Лулу, отирающей пот с пышущего жаром чела! Жюля я не видел с тех пор, как он втюрился в этого мальчишку в Тунисе. Что касается тебя, Феликс, то ты, скорее всего, станешь миллионером, сочиняя музыку для этих тошнотворных голливудских фильмов.
Феликс не обиделся.
— Весьма приятная перспектива. Я тебе пришлю фотографию моего шофера рядом с моим «даймлером».
Фейт увидела, что Гай встал и побрел в сторону дюн, прочь от костра. Она пошла за ним, стараясь попадать босыми ногами в его следы на песке. Она догнала его на самом гребне дюны. В глубине, между дюнами, плескались чернильно-черные тени. Гай улыбнулся ей.
— Какое у тебя красивое платье, Фейт.
Он редко обращал внимание, во что она одета. Фейт вспыхнула от удовольствия.
— Я называю его «холли-блю», Гай. «Холли-блю» — это бабочка-голубянка, она такого же цвета. — Платье было из голубовато-сиреневого крепдешина, а рукава украшала узкая черная бархатная лента. — Когда-то его носила Женя, но теперь оно ей не подходит, и она отдала его мне. Оно сшито «Домом Пакен».
Гай смотрел на нее непонимающе. Она взяла его под руку.
— Ты невежа, Гай. Мадам Пакен — кутюрье, и очень известная.
Он потрогал тонкую ткань.
— Оно тебе идет.
Ей стало еще приятнее.
— Правда?
Он нахмурился, поглядел на море и проговорил:
— Я хотел сказать Ральфу, что дня через два должен уехать, но, похоже, сейчас не время, из-за Феликса.
Счастье ее погасло — как гаснет пламя свечи, сдавленное большим и указательным пальцами.
— Но ты здесь всего несколько дней, Гай…
Он достал из кармана сигареты.
— Я волнуюсь за отца. Он не хочет признаваться, но, по-моему, он серьезно болен. — Гай зажег спичку, но ветер тут же ее загасил. — Черт! — Он посмотрел на Фейт, усмехнулся и схватил ее за руку. — Прыгнули?
Они покатились по крутому склону дюны и приземлились хохочущей кучей на дно песчаного оврага. Гай бросил на сухие колючки свою куртку.
— Сюда, Фейт.
Она села рядом. Дюны отрезали их от компании на берегу. Гай предложил ей сигарету. Фейт научилась курить у Джейка; Гай поднес ей спичку, и она отвела в сторону растрепавшиеся волосы.
Они помолчали, потом Фейт попросила:
— Расскажи о Лондоне. Мне всегда казалось, что там так здорово.
Поппи описывала ей чаепития в «Фортнум энд Мейсон»,[12]Универсальный магазин в Лондоне, на улице Пикадилли. Рассчитан на богатых покупателей; известен своими экзотическими продовольственными товарами.
походы за покупками в «Либертиз»[13]Магазин на Риджент-стрит, торговавший обоями и тканями.
или в «Арми энд Нейви Сторз».[14]Магазины, торгующие обмундированием.
— Хакни, надо сказать честно, довольно мерзкий район. Людям там туговато живется. Отцы без работы, дети ходят босые. Большинство не имеют медицинской страховки, а это значит, что им приходится платить врачу за каждый визит. А в домах и подвалах, в которых они ютятся, жуткая сырость и полно тараканов. — В его голосе явственно слышался гнев. — Поэтому, как ты понимаешь, им нужны хорошие врачи.
— А твой отец хороший врач?
— Один из лучших. Вот только… — Гай сердито ткнул окурок в песок.
— Что, Гай?
— Только я хотел стать хирургом. — Он пожал плечами. — Но отцу нужна помощь, практика не приносит большого дохода, так что, похоже, не судьба. — Он нахмурился. — Ладно, неважно. Главное — приносить пользу, правда? Облегчать людям жизнь… Давать им надежду. Не позволять им умереть от болезни только потому, что они бедны.
Он лег на песок, заложив руки за голову. Фейт зябко поежилась. Солнце почти зашло, заметно похолодало. Платье «холли-блю» было чересчур легким.
— Иди сюда. Прижмись ко мне. — Гай обнял ее за плечи и притянул к себе. — Я тебя согрею.
Она положила голову ему на грудь. Он обнимал ее и раньше, когда она была ребенком, когда она падала, и он ее утешал. Но теперь его прикосновение казалось другим. Незнакомым, чудесным. Она услышала, как он спрашивает:
— А ты, Фейт, чем хотела бы заниматься?
Она посмотрела в небо. Показались первые звезды. Она улыбнулась.
— Мне очень хочется быть одной из тех дам, которые работают в казино.
— Крупье?
— Угу. Тогда я могла бы носить необычные наряды с блестками и страусовыми перьями. Или сниматься в кино… Но папа говорит, что у меня голос такой, словно трясут ведро с камнями. Или я могла бы стать собачьим парикмахером.
— Такие бывают?
— В Ницце есть даже салоны красоты для пуделей. Собаки меня любят, и я уверена, что смогу научиться их завивать.
Она почувствовала, что он смеется. Потом Гай сказал:
— Ты неподражаема, Фейт, и мне тебя будет не хватать.
Сердце у нее подпрыгнуло.
— У-у, — сказала она небрежно, — ты забудешь меня, как только окажешься в Англии. Высокое общество и утонченные женщины. Ты тут же в кого-нибудь влюбишься. Взгляни на Джейка — он каждый месяц влюблен в другую. Его последней даме сердца было двадцать пять лет, и она носила манто из лисьих хвостов.
Гай рассмеялся.
— Джейку на роду написано быть повесой. — Он погладил ее по волосам, пропуская пряди между пальцами. — В любом случае у меня недостаточно денег, чтобы даже думать о женитьбе.
— Николь считает, что где-то есть идеальный мужчина, который ждет именно ее. Она уверена, что, как только увидит его, сразу поймет, что это Он. Как ты думаешь, Гай, может так быть?
— Николь — романтик, — сказал он и задумчиво добавил: — но я верю, что нужно искать свой идеал. Что брак должен быть на всю жизнь и что должна быть какая-то глубокая связь, общность мыслей.
Фейт лежала не двигаясь. Мгновение, казалось, повисло на шаткой опоре, в неустойчивом равновесии, готовое упасть в одну или в другую сторону. Гай проговорил:
— Во всяком случае, я еще долго не собираюсь ни в кого влюбляться. У меня есть дела поважнее.
Однако Фейт знала, что любовь — не та вещь, которую можно выбрать; она сама тебя выбирает. Она закрыла глаза, радуясь, что уже темно. «Правила Мальгрейвов, — напомнила она себе. — Никогда не подавать вида, что тебя это волнует».
Глава вторая
Наутро после отъезда Гая из Ла-Руйи Фейт вошла в спальню Джейка и нашла на подушке записку. В ней говорилось:
«Уехал в Испанию вступать в интербригаду. Скажи маме, чтоб не поднимала шума. Пришлю открытку».
Ральф в бешенстве помчался к испанской границе искать своего сына. Через неделю он вернулся один, все так же рассыпая проклятья. Николь спряталась в саду с кучей романов и мешком конфет, а Фейт принялась успокаивать Поппи.
— Я уверена, с Джейком ничего не случится. Он умеет о себе позаботиться. Помнишь, как он свалился с крыши, и мы думали, что он разбился, а он только слегка ушибся?
Поппи улыбнулась, но внутри у нее все сжималось от страха. Мысль о том, что ее единственный оставшийся в живых сын с винтовкой в руке идет под пули, была ужасна. Ему еще нет шестнадцати. Совсем ребенок.
Ральф продолжал бушевать:
— У парня нет ни крупицы здравого смысла! Все эти годы я пытался хоть что-то вбить в его тупую башку, а он взял и просто ушел!
Поппи резонно заметила:
— Ты в свое время сделал то же самое, Ральф. Просто взял и ушел из дому, когда тебе было шестнадцать.
— Это вовсе не то же самое! Мне надоело торчать в занудной школе, в занудной стране. И я уходил из дому не с целью быть убитым на совершенно чужой войне.
Поппи вздрогнула. Ральф отправился в деревенскую харчевню выпить, а она поднялась в комнату Джейка и, едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться, принялась выдвигать ящики комода. Отобрав несколько теплых свитеров и фуфаек (зимы в Испании, наверное, очень холодные), она написала сыну длинное письмо, положила в одежду и отправила ему все это через Красный Крест.
Слова Ральфа засели у нее в голове. Впервые в жизни она испугалась за своих детей. Не только за Джейка, но и за Фейт, и за Николь. Поппи знала, что девочек подстерегают соблазны совершенно другого рода, однако они есть, и от этого никуда не деться. И теперь она жалела, что ее дети не учились в обычной школе. Фейт была начитанна и умна, но застенчива и недостаточно уверена в себе, чтобы безошибочно выбрать правильный путь в жизни. Что касается Николь, то, хотя ей было только четырнадцать, деревенские парни уже украдкой заглядывали в ворота Ла-Руйи в надежде хоть краем глаза увидеть ее. Правда, сама Николь пока что обращала больше внимания на раненую птицу или потерявшегося котенка, но было ясно, что рано или поздно все изменится.
С наступлением осени Мальгрейвы отправились на юг и в конечном счете остановились в Ментоне. Там Поппи сняла деньги со своего счета и нанесла визит настоятельнице женского монастыря. Вернувшись домой, она позвала дочерей, набрала в грудь побольше воздуху и сообщила им, что со следующей недели они начинают ходить в школу.
— Монахини такие любезные, они показали мне, чем занимаются девочки — вышивают, рисуют, учатся шить, играют в разные игры, у них там есть хор… Я уверена, у вас будет много подруг… — Она умолкла, увидев лица своих дочерей.
Николь назвала свою цену: маленький спаниель, который томился в местном зоомагазине. Фейт просто отказалась:
— Это все ни к чему, ма. Мне скоро семнадцать, я уже слишком большая, чтобы ходить в школу. Кроме того, я нашла работу в магазине дамского белья. Это здорово: я должна буду носить шелковые чулки, чтобы джентльмены, входя в магазин, сразу видели, какие они красивые, и покупали бы их своим женам и дамам сердца.
Поппи еле слышно пробормотала:
— Но арифметика… и география…
На Фейт это не произвело ни малейшего впечатления.
— В магазине мне придется возиться со сдачей, так что арифметику я выучу. А географию мы и так изучаем — мы ведь все время ездим по свету, разве не так? Это куда лучше, чем пялиться в атлас.
Поппи сдалась. В понедельник Николь, надев темно-коричневое форменное платье, о котором Ральф отозвался весьма оскорбительно, отправилась в монастырь. Поппи весь день в страхе ждала, чем это все кончится, но в четыре часа Николь возвратилась очень довольная собой.
— Девочки там не такие уж страшные, а сестра Елена сказала, что у меня есть голос, только его нужно развивать.
Фейт — ее после обеда отпустили из магазина — лишь презрительно фыркнула, узнав новости, но у Поппи словно гора с плеч свалилась. С облегчением вздохнув, она уселась дописывать письмо Джейку. Она писала ему каждый день, несмотря на то что ответа не получала и даже не знала, жив ее сын или погиб.
В тот день, когда умер его отец, Гай Невилл распрощался с мечтой стать хирургом. После похорон — пациенты отца в тонких пальто мокли под дождем на почтительном расстоянии от могилы — он вернулся в дом на Мальт-стрит. Здание было пустым и гулким. Служанку, вечно взвинченную девицу по имени Бидди, на вторую половину дня он отпустил. Гай сделал себе бутерброд и принялся изучать конторские книги отца. Довольно скоро это занятие начало внушать ему ужас; он налил себе виски и устроился у камина так, чтобы свет не бил в глаза. На каминной полке стояли три фотографии: матери Гая, отца и последний снимок Мальгрейвов, который он сделал в Ла-Руйи. Гай медленно пил виски и с болью думал о том, как ему не хватает этих людей.
На следующий день с утра он, как обычно, принимал пациентов в кабинете, устроенном в одной из комнат в задней части дома. В час дня он сделал перерыв, чтобы выпить бульона, который Бидди сварила перед тем, как уйти. Дождь лил не переставая; Гай уже забыл, когда в последний раз видел солнце. Стоял февраль; в этом месяце работы у него было больше всего. Люди шли к нему с бронхитом, дифтерией, чесоткой; тех, у кого подозревал туберкулез, Гай отправлял в больницу. Закончив прием, он снова занялся конторскими книгами. Он лег спать только около полуночи и крепко заснул.
Работа засосала Гая с головой. У него почти не оставалось времени горевать или жалеть о том, что пришлось отказаться от своих планов. Однажды его вызвали в дом на Рикетт-лейн; это был один из беднейших кварталов Хакни. Гай хорошо знал семью Робертсонов, которая там жила. Джо Робертсон страдал хронической астмой и поэтому никак не мог найти постоянную работу. Его жена, дородная женщина, была любящей, хотя и бранчливой матерью своим пятерым детишкам и прекрасной хозяйкой сырого, полного тараканов домишки.
На сей раз нездоровилось Фрэнку, их шестилетнему сыну. Гай посчитал его пульс, пощупал живот и повернулся к миссис Робертсон.
— Попробую отвезти его в Сент-Энн. Скорее всего, ничего серьезного, просто на всякий случай.
Сент-Энн, больница Св. Анны, была ближайшей из крупных клиник. Миссис Робертсон завернула Фрэнка в старенькое одеяло, и Гай повез мальчика в больницу. В приемном покое дежурный врач осмотрел Фрэнка и предложил Гаю пройти в соседнюю комнату.
— Не думаю, что госпитализация необходима. У парнишки просто разболелся живот.
— Я подозреваю аппендицит.
— Вот как? — врач не потрудился скрыть презрительную усмешку. — Не могу сказать, что готов согласиться с вашим умозаключением, доктор Невилл.
Гай постарался сохранить хладнокровие.
— А если я прав?
— Операции по удалению аппендикса мы делаем только нашим частным пациентам. Мальчика лучше отправить в муниципальную больницу.
Эта больница брала тех пациентов, от которых отказывались в Сент-Энн. Расположенная в самом сердце трущоб, она не могла позволить себе нанять опытных и образованных специалистов. Гай сказал:
— Фрэнк очень слабенький с рождения. У вас ему было бы лучше.
— Сент-Энн не для таких, как он.
Гай стиснул зубы, оскорбленный снисходительным тоном врача. Он вернулся в приемный покой и, поскольку у Фрэнка продолжала подниматься температура, отвез мальчика в муниципальную больницу, где тому удалили аппендикс.
Дней через десять старшая дочь Робертсонов принесла Гаю на Мальт-стрит записку с просьбой прийти. Накануне Фрэнка выписали из больницы.
— Что-то он плохо выглядит, доктор, — шепотом пожаловалась миссис Робертсон, поднимаясь с Гаем в комнату, которую Фрэнк делил со своим младшим братом.
То, что увидел Гай, привело его в ужас. Высокая температура и воспаленный шов недвусмысленно указывали на послеоперационную инфекцию. Гай с Фрэнком на заднем сиденье, завернутым в грязные одеяла, снова помчался в Сент-Энн.
Гай, протолкавшись сквозь толпу в приемном отделении, постучал по плечу, облаченному в дорогой элегантный костюм.
— Прошу прощения, сэр, но я привез больного, и вам бы надо взглянуть на него. Около недели тому назад я пытался положить к вам, в Сент-Энн, мальчика с подозрением на аппендицит. Этот ваш клоун, врач-стажер, поставил ему диагноз «расстройство желудка» и сказал, что здесь, в Сент-Энн, не оперируют бедняков. Он отправил меня в местную муниципальную больницу. А оттуда ребенка выписали с послеоперационной инфекцией.
Сестра в чепце, при одном взгляде на который пропадало всякое желание жить, вмешалась:
— Послушайте, вы не имеете права отнимать у доктора Стефенса время… — но тот ее перебил:
— Ничего страшного, сестра. Принесите сюда мальчика, — и отдернул занавеску.
— Мы сделаем все, что в наших силах, — сказал он, осмотрев Фрэнка. — Поверьте мне, все.
Неделю спустя Гай нашел в почтовом ящике открытку. В следующую пятницу доктор Сельвин Стефенс и мисс Элеонора Стефенс приглашали его на ужин. Внизу была приписка:
«Вам будет приятно узнать, доктор Невилл, что Фрэнк Робертсон благополучно поправляется. Сестра жалуется, что он учит своему дикарскому словарю больных в детском отделении».
Помня, что его единственная встреча с Сельвином Стефенсом была короткой и не слишком сердечной, Гай предполагал, что его ждет унылый вечер в компании зануд. Впрочем, он понимал, что это приглашение — благородный жест, предложение мира, и заставил себя написать ответное письмо с согласием прийти.
Вечер оказался в точности таким, как опасался Гай. Одеваясь, он обнаружил, что смокинг побит молью, а Бидди сожгла воротник крахмальной сорочки. Гай мрачно натянул на себя непривычную и неудобную одежду — но лишь затем, чтобы, выйдя на улицу, обнаружить, что автомобиль не заводится. Под ледяным дождем он побежал к станции, но опоздал на поезд, и ему пришлось десять минут дожидаться следующего. Вагоны были набиты битком; Гай ехал, прижатый лицом к какому-то вонючему пальто, а чей-то зонтик вонзился ему в большой палец ноги. И хотя всю дорогу от станции до дома Стефенсов Гай бежал, он все равно опоздал на двадцать минут.
Остальные приглашенные не понравились ему с первого взгляда. Это были три доктора: один — средних лет с выдающимся брюшком и холеными руками, и два младших врача из больницы Сент-Энн. Еще присутствовал писатель, чье забавное имя, Пьер Пикок,[15]Peacock — павлин (англ.).
было знакомо Гаю по обложке романа, который он как-то раз пытался читать в поезде. Роман нагнал на него такую скуку и раздражение, что он выкинул книжку в окно и предпочел любоваться пробегающим за окном вагона пейзажем. Жены двух из гостей способны были лишь поддакивать своим мужьям, явно не имея ни единой собственной мысли.
И, наконец, там была Элеонора, дочь Сельвина Стефенса. Темноглазая, темноволосая, с точеной фигурой, в синем атласном платье, она сразу поразила Гая своей живостью и энергией. Она вся словно светилась. Элеонора показалась Гаю существом совершенно иного рода, нежели бледные, потрепанные жизнью женщины, которых он каждый день видел у себя в кабинете. Она умело, но ненавязчиво следила за переменой блюд и направляла беседу. Смотреть на нее уже было удовольствием, и это вознаграждало Гая за невыносимо скучный во всех остальных отношениях вечер.
Когда подали сыр, доктор Хамфрис сказал:
— Я недавно помог своему племяннику купить практику в Кенсингтоне. Как вы помните, Сельвин, он всего несколько лет назад получил диплом — неплохое место для начала.
Гай вдруг услышал собственный голос:
— Возможно, для человечества было бы полезнее, если бы вы купили ему практику в Попларе или Бетнал-Грин.
Возникла пауза. Все уставились на Гая. Он обвел присутствующих вызывающим взглядом.
— Весьма необычное заявление, — наконец произнес доктор Хамфрис.
Гай в упор посмотрел на него.
— Разве? В Кенсингтоне в три раза больше практикующих врачей, чем в Хакни.
— Вот как? — подала голос мисс Стефенс. — А почему?
— Потому, — прямо сказал Гай, — что там больше платят.
Доктор Хамфрис промокнул губы салфеткой.
— Всем нужно жить, доктор Невилл.
Гай невольно оглядел стол — серебряные приборы, чайный сервиз из тонкого дорогого фарфора — и в запальчивости воскликнул:
— Мы-то живем даже слишком хорошо. А в результате тем нашим пациентам, кто победнее, приходится рассчитывать только на благотворительность.
— Они должны быть благодарны докторам вроде Сельвина, которые обслуживают их в больнице бесплатно.
Гай не смог сдержать негодование:
— Человек не должен зависеть от какого-нибудь господина Благодетеля в том, что касается его здоровья или здоровья его детей!
— Я попросил бы…
Тут вмешался хозяин дома:
— Моя дочь помогает благотворительному отделению Сент-Энн. Вы имеете что-то против такой добровольной работы, доктор Невилл?
Гай почувствовал, что краснеет.
— Нет, конечно же нет, сэр, — и попытался объяснить: — Просто необходимости в благотворительности вообще не должно возникать. Здоровье должно принадлежать каждому по праву.
Писатель снисходительно улыбнулся:
— Вы социалист, доктор Невилл?
Гай пропустил его слова мимо ушей.
— Система здравоохранения, которая действует у нас сейчас — если это вообще можно назвать системой, — несправедлива. — В последнее время Гай часто думал об этом. — Пациенты не обращаются вовремя к врачу из-за того, что за это надо платить, и запускают болезни, которые можно было бы вылечить. Каждый день я вижу женщин с нарушением обмена веществ, или с выпадением матки, или с варикозными язвами…
— Не за столом, старина, — проворчал доктор из Кембриджа. — Здесь дамы…
Гай слегка остыл.
— Прошу прощения, — пробормотал он.
— И что же вы предлагаете, доктор Невилл? — Пьер Пикок зажег сигару. — Кто, по-вашему, должен платить за лечение этих несчастных больных?
— Полагаю, мы все.
— Мне с детства внушали, что я «не сторож брату своему».
Наглая усмешка, которой сопровождались эти слова, вновь привела Гая в ярость.
— А мне с детства внушали, что нельзя отворачиваться от чужих несчастий!
— И подавать хотя бы грошик, если нет ничего больше, — неожиданно вставила Элеонора Стефенс. — Кто-нибудь хочет еще сыру? Нет? Тогда давайте перейдем в гостиную пить кофе.
Гай укрылся в ванной комнате, открыл нараспашку окно и глубоко вдохнул холодный воздух улицы. Он понял, что выставил себя на посмешище. Видимо, слишком долго жил в одиночестве и окончательно растерял все навыки общения, какими когда-либо владел.
Усилием воли он заставил себя вернуться в гостиную. Мисс Стефенс играла на фортепьяно сонату Бетховена. Гай пристроился в уголке и стал слушать. Музыка освежила его и успокоила. Ближе к полуночи он счел, что теперь позволительно и откланяться, вежливо попрощался со всеми, взял у горничной свою шляпу и плащ и вышел в ночь. Дождь уже перестал, но мокрые дорога и тротуар блестели и переливались, словно черный шелк. Не успел он дойти до угла, как услышал за спиной чьи-то быстрые шаги. Гай обернулся и увидел мисс Стефенс.
— Ваш зонтик, доктор Невилл, — и она протянула его Гаю. Ее щеки порозовели от бега.
Он взял у нее зонтик, поблагодарил и добавил:
— Я рад, что могу поговорить с вами наедине. Я должен извиниться за свое сегодняшнее поведение. Я вел себя непозволительно.
Она засмеялась.
— Вовсе нет. Это я должна извиняться. Я даже не предполагала, что все они такие надутые зануды.
— А я думал…
— Что это мои близкие друзья? — мисс Стефенс покачала головой. — Папа терпеть не может Эдмунда Хамфриса, но ему приходится поддерживать с ним отношения ради работы. И мы задолжали ему приглашение. Я надеялась, что с Пикоком будет интересно, но, боюсь, мои ожидания не оправдались. Слава Богу, что были вы, доктор Невилл, иначе я бы, наверное, заснула прямо над тарелкой с пудингом.
Гай не удержался и спросил:
— Может быть, это невежливый вопрос, но почему вы пригласили меня?
Элеонора лукаво улыбнулась.
— Папа рассказал мне о вашем бурном вторжении в Сент-Энн. Мне это все показалось забавным. — Улыбка исчезла. — Кроме бедного малыша, конечно. И мне было любопытно на вас посмотреть. Большинство молодых врачей папу боятся. Не могу понять, почему — он такой славный.
Гай повторил попытку:
— И все-таки я должен еще раз извиниться. Некоторых вещей мне не следовало говорить.
— В самом деле? Каких же именно? Разве вы говорили не то, что думали, доктор Невилл?
Он ответил честно:
— Нет, я сказал именно то, что думал.
— Это хорошо, — сказала Элеонора. — Потому что вы вызвали у меня уважение. Человек должен быть честен перед самим собой. — Она протянула ему руку. — Спокойной ночи, доктор Невилл. Надеюсь, мы еще увидимся.
Элеонора Стефенс всю жизнь прожила в доме на Холланд-сквер. С тех пор как ей исполнилось девять лет, в огромном здании жили только она сама, ее отец да еще горничная. После смерти жены доктор Стефенс хотел взять экономку, но Элеонора его отговорила. Она считала, что ему будет тяжело видеть на месте ее матери чужую женщину. И это была правда — но не вся. Дело в том, что Элеонора хотела заниматься домом сама и была уверена, что у нее это получится. Ей нравилось быть хозяйкой. Для Элеоноры фамильный особняк был всего лишь увеличенной копией кукольного домика у нее в спальне. Она обожала обсуждать по утрам с кухаркой меню на обед и не забыла, как мать проводила пальцами по полкам, чтобы проверить, не халтурит ли горничная. Элеонора сделала все, чтобы домашние обязанности не отразились на ее учебе, и в семнадцать лет закончила школу с заслуживающим уважения аттестатом. Впрочем, она понимала, что научная деятельность — не для нее и в университет не стремилась.
После школы Элеонора была счастлива первые несколько лет просидеть дома. Она играла на пианино в любительском трио и ходила в класс акварели. Она завела привычку устраивать небольшие званые ужины, куда приглашала студентов-медиков и молодых врачей из больницы Сент-Энн. Среди младшего персонала считалось за честь получить приглашение на вечеринку у мисс Стефенс. Она начинала с участия в сборе пожертвований для Сент-Энн, но скоро получила предложение стать членом благотворительного совета больницы.
И все же, встретив в начале прошлого года свое двадцатичетырехлетие, она чувствовала неудовлетворенность. Ее день рождения — обед с пятью переменами блюд на двенадцать персон — прошел ровно. Комплименты — «Дорогая Элеонора, вы такая замечательная хозяйка! Вам так повезло, Сельвин!» — были дежурными. На протяжении последних семи лет она слышала их ежегодно, и не то чтобы считала их неискренними — ничуть, просто они уже становились устрашающе предсказуемыми.
Как-то в продуктовом отделе «Фортнума» Элеонора встретила Хилари Тейлор, и это заставило ее всерьез задуматься о будущем.
— Как хорошо, что мы встретились, дорогая, — сказала она и чмокнула Хилари в щеку. В школе на Хилари все смотрели свысока, потому что она была довольно прыщавой, и еще потому, что ее мать сдавала комнаты. Теперь, как отметила Элеонора, кожа Хилари была бархатистой и безукоризненно чистой.
— Собираешься что-то испечь? — спросила она.
В корзинке у Хилари лежала банка вишни в ликере.
Та оглушительно расхохоталась.
— Господи, нет, конечно! Я и понятия не имею, как это делается. Я их ем, когда у меня запарка — помогает не спать. Уж не знаю, сахар действует или мараскин, но факт.
За чаем с ячменными лепешками Хилари рассказала, что теперь она — редактор модного журнала под названием «Шантильи». Элеонора не могла не поинтересоваться происхождением кольца с бриллиантом у нее на безымянном пальце.
— Джальс — гонщик, — объяснила Хилари. — Не знаю, выйду ли я за него: он хочет увезти меня в Аргентину, а я обожаю свою работу.
Потом она, в свою очередь, полюбопытствовала, чем занимается Элеонора. Элеонора ответила, как отвечала всегда:
— Ну, как обычно. Работаю в больнице. Приглядываю за отцом. — И вдруг впервые, говоря это, почувствовала себя скучной, даже старомодной, а не как раньше — трогательно благородной.
Повисло молчание. Потом Хилари сочувственно произнесла:
— Бедняжка. Домашние хлопоты так приземляют, да?
Горькие слова Хилари оставили шрам в душе Элеоноры. Вечером, разглядывая себя в зеркале, она словно заново увидела свой деловой костюм из дорогого твида, продуманную прическу и вспомнила рассыпанные по плечам кудри Хилари и стильный покрой ее платья. И еще она увидела, что за несколько коротких лет из «умницы Элеоноры, которая после смерти матери храбро взвалила на свои плечи груз взрослых забот и прекрасно справилась с ними», превратилась в «дорогую Элеонору, непревзойденную домохозяйку». И в недалеком будущем ей грозит стать «бедняжкой Элеонорой, которую задавили обстоятельства».
Тем же летом она отправилась в турне по южной Франции и северной Италии, надеясь, что путешествие пойдет ей на пользу. Это было интересно, но не помогло. Она решила, что надо найти работу, но не смогла придумать ничего более привлекательного, чем Холланд-сквер и больница. Элеонора отдавала себе отчет в том, что не обладает какими-то особенными талантами, и ею овладело жуткое предчувствие, что жизнь ее предопределена, что ее энергия и целеустремленность растратятся на кофе по утрам, на званые ужины и на бесконечные и бестолковые заседания благотворительного совета. И тогда она всерьез задумалась о замужестве.
Разумеется, у нее были кавалеры — молодые люди, которые сопровождали ее в театр и на приемы, но ни с кем из них отношения не длились больше нескольких месяцев. Молодые врачи, которых она приглашала на свои званые ужины, казались ей слишком юными и слишком пресными. Элеонора вступила в клуб бриджистов и, к изумлению отца, в клуб «Левой Книги». Она потеряла невинность и была разочарована. Она считала, что женщины выходят замуж, чтобы завести детей, однако, навестив подругу в родильном отделении, обнаружила, что новорожденные младенцы, с их сморщенными личиками и шелушащейся кожей, производят отталкивающее впечатление. «Быть может, — с сомнением сказала она себе, — собственный ребенок вызывает другие чувства?»
Ей хватало проницательности заметить, что некоторых мужчин отпугивает ее деловитость. Она пыталась прикинуться глупее и развязнее, чем была, но тут же стала казаться себе слишком противной. Кроме того, она поймала себя на том, что всех мужчин невольно сравнивает с отцом, и всякий раз сравнение было не в их пользу.
Гай вышел из вестибюля больницы, и яркое весеннее солнце ослепило его. Он заморгал и вдруг услышал знакомый голос:
— Не купите ли маргаритку ради Сент-Энн, сэр?
Он повернулся и увидел Элеонору Стефенс с коробкой для сборов в руке. Узнав его, она улыбнулась.
— Прощу прощения, я не узнала вас, доктор Невилл. У нас сегодня день сбора пожертвований. — На плече у нее висел лоток с бумажными цветами. — Мы предлагаем людям купить эти маргаритки, чтобы помочь больнице.
Гай полез в карман за мелочью, и Элеонора приколола ему цветок к лацкану.
— Вот, — сказала она. — На сегодня хватит. Мне надо домой, папа будет ждать меня к ужину. — Она взглянула на Гая. — Вы где живете? Может быть, нам по пути?
— На Мальт-стрит, в Хакни. Боюсь, вам в другую сторону, мисс Стефенс.
— Впрочем, сегодня такой чудесный денек… Мне надо размять ноги. Пожалуй, я провожу вас, доктор Невилл, а потом вызову по телефону кэб.
Он улыбнулся.
— Буду очень признателен вам за компанию.
Час пик уже миновал, и толпа на улицах стала редеть. Какое-то время они шли молча, потом Элеонора спросила:
— У вас был неудачный день, доктор Невилл?
— Осложнения при беременности. Врача не вызывали, потому что не было денег. В Сент-Эни говорят, что надежды почти никакой. И, разумеется, в семье еще куча детишек. Один Бог знает, что с ними будет.
Элеонора пробормотала что-то сочувственное, и они пошли дальше. В сапфировом небе белели лишь несколько облачков, похожих на клочья овечьей шерсти. Гай подумал, что молчание затянулось, что он держится слишком замкнуто. Прежнего Гая Невилла, того, который в Ла-Руйи мог болтать и смеяться все утро, уже не существовало. Тяжелые последние месяцы изменили его.
Они повернули за угол и вышли на Мальт-стрит. Элеонора вслед за Гаем вошла в дом. Гай впервые взглянул на свое жилище глазами другого человека: груда одежды в прихожей, пыльные балясины. Дом был холодным и неприветливым — типичное логово холостяка.
Он вспомнил опрятные, светлые комнаты Стефенсов и вынужден был извиниться:
— Боюсь, я не слишком хороший хозяин.
— Разве у вас нет служанки, доктор Невилл?
— Есть, но она не слишком старательна.
— Я знаю, что в наши дни трудно найти хорошую прислугу, но моя бабушка живет в Дербишире и всегда может подыскать понятливую деревенскую девушку. Я напишу ей, если хотите.
Гай подумал, что понятливая деревенская девушка наверняка доведет бедняжку Бидди до истерики. Подозревая, что гостиная еще украшена остатками завтрака, он провел Элеонору в переднюю комнату, которая служила ему кабинетом. Открыв дверь, он чуть не издал вопль отчаяния: стол был завален бумагами и отчетными книгами. Накануне ночью Гай предпринял очередную попытку в них разобраться, но через десять минут его одолел сон.
— Сейчас я их куда-нибудь запихну, — пробормотал он.
— Я могла бы помочь вам, доктор Невилл. — Элеонора окинула взглядом документацию и счета. — Для отца я делаю всю секретарскую работу. Вы позволите мне заняться этим?
— Я не хочу эксплуатировать вас, мисс Стефенс.
— Что вы, какие пустяки… Вот если бы вы открыли окно, чтобы немного проветрить, и сделали чашечку чая… О Господи! Вот я уже и вами командую. Папа говорит, что я готова руководить всяким, кто попадется мне под руку.
— С тех пор как умер отец, я пытаюсь заставить себя разобрать этот беспорядок, да не хватает времени. Я мечтаю создать амбулаторию для матерей с детьми — знаете, скольких осложнений можно было бы избежать своевременной профилактикой! И если пациенты к нам не идут, мы должны идти к ним сами. Но мне придется нанять медсестру, которая взвешивала бы младенцев и вела записи. — Он прервался и посмотрел на гостью. — Простите, опять меня понесло.
— Но это же замечательная идея, доктор Невилл! Только вам нужно привести все в порядок, а то вы запутаетесь.
Он криво усмехнулся.
— Как раз бумажную работу я терпеть не могу.
— А я могу. — Она села к столу. Гай открыл окно и пошел на кухню готовить для Элеоноры чай, а для себя — виски с водой. Вернувшись, он увидел, что она хмурится.
— Тут часто встречается пометка «м.п.». Что это значит?
Гай заглянул ей через плечо.
— Минимальная плата, — объяснил он. — Это люди, которые слишком горды, чтобы принять милостыню, но не могут позволить себе оплатить визит полностью. Видите ли, у нас есть несколько состоятельных пациентов — полковник Уолкер, например, или миссис Кроуфорд, — которым мы накидываем на каждые шесть гиней дополнительно четверть гинеи и получаем таким образом возможность снизить плату для более бедных пациентов до пяти шиллингов, даже если они ходят к нам каждый день.
— Вы хотите сказать, — медленно проговорила мисс Стефенс, — что эти ваши полковник Уолкер и миссис Кроуфорд субсидируют тех пациентов, у которых нет денег?
— Пожалуй, так. Я не думал об этом с такой точки зрения. Вероятно, это слегка отдает социализмом. Миссис Кроуфорд пришла бы в ужас. Она считает, что все социалисты — приспешники дьявола.
Элеонора снова перевела взгляд на бумаги. Ее темные, почти черные волосы отливали здоровым блеском. Словно смола, подумалось Гаю… Или патока. Нет, не так. Нет у него таланта подыскивать поэтические сравнения. Смолу или патоку потрогать не захочется.
Вслух он добавил:
— Мне пришлось выкупить практику после смерти отца. И дела у меня идут не лучшим образом.
Она подняла на него взгляд.
— Бедный доктор Невилл. — В ее карих глазах читалось сочувствие.
— Если вы собираетесь стать моей помощницей, мисс Стефенс, тогда зовите меня Гай.
Она улыбнулась.
— Я выдвину встречные условия.
— Какие?
— Во-первых, естественно, вы тоже должны называть меня Элеонорой. А во-вторых, смешайте мне виски с водой. Чай недостаточно крепкий напиток, чтобы помочь мне справиться с этой неразберихой.
Элеонора заходила в дом на Мальт-стрит дважды в неделю, чтобы привести в порядок счета Гая. После того как она перенесла все, что было записано на клочках бумаги, в толстый блокнот, он в знак благодарности пригласил ее на концерт. Одновременно он попытался привести дом в порядок: нанял мойщика окон и уговорил Бидди отскрести полы и слегка прибраться. Спустя какое-то время у них как-то сам собой выработался определенный распорядок. По пятницам после полудня Элеонора занималась счетами, а потом они с Гаем пили чай или шли в паб. Закончив со счетами, Элеонора направила свою кипучую энергию на другие дела. Она нашла бакалейщика, который доставлял товар на дом, неплохую прачку и умельца, который починил оконные рамы и покрасил входную дверь. А однажды в пятницу вечером, вернувшись после обхода, Гай увидел Элеонору стоящей на четвереньках в чуланчике под лестницей.
— Я искала тряпку, Гай. Я подумала, что пора заводить картотеку на ваших бесплатных больных. Но в кабинете такая пыль, а мне не удалось найти подходящего куска ткани ни в кухонном шкафу, ни в платяном. Вот я и решила поискать здесь.
Она выползла назад и поднялась на ноги. Рукава у нее были закатаны, поверх платья повязан грязный передник, и в таком виде она показалось Гаю моложе и беззащитнее.
— Там у вас такая странная коллекция! Старый радиоприемник, канделябры, коробки с журналами и чудесный маленький стульчик — наверное, еще времен Регентства.
Гай сказал:
— У вас паутина на лбу, — и кончиками пальцев убрал ее. Кожа девушки была прохладной и приятной на ощупь. — Я должен приготовить вам ужин, Элеонора. Вы это заслужили. Я уверен, что никто другой и за десять лет не разобрал бы эту ужасную кучу. Хотите яичницу?
Они поели в столовой, заставленной тяжелой темной мебелью, которую матери Гая подарили на свадьбу. Элеонора изучала семейные фотографии в серебряных рамках.
— Это ваша мать? Она очень красивая. У вас ее глаза, Гай. А это, наверное, ваш отец, — она поставила фотографию на место и подошла к следующей. — А это кто? Ваши родственники?
Гай покачал головой.
— Это мои друзья, Мальгрейвы.
— А где сделан снимок? Похоже, это старинное здание.
— Во Франции. Эта леди, — Гай показал на Женю, — хозяйка шато. — Он улыбнулся своим воспоминаниям. — Это совершенно необычные люди, Элеонора. Я был бы рад познакомить вас с ними. Вы их полюбите, я уверен. Они так не похожи на других. Не признают никаких правил, кроме своих собственных. А дети абсолютно ничего не боятся. — Но он тут же подумал, что про Фейт такого не скажешь — ей, в отличие от Джейка и Николь, фамильная беззаботность дается через силу.
Он рассказал Элеоноре, как Ральф встретил его недалеко от Бордо, пригласил в Ла-Руйи, и получилось, что он задержался там на месяц.
— А Поппи, — продолжал он, — жена Ральфа — поразительнейшая женщина. Никогда не впадает в панику и умеет приспособиться к любым условиям. Все дети говорят на нескольких языках, но я не уверен, что хоть один когда-нибудь ходил в школу.
— Боюсь, в будущем им придется несладко, — заметила Элеонора.
— Почему же? Фейт, старшая, — вполне зрелая личность.
— Сколько ей лет?
Гай ненадолго задумался.
— Кажется, семнадцать.
— Она красивая? На этом снимке ее плохо видно.
Гай никогда не задумывался над тем, красива Фейт или нет.
— Понятия не имею. — Он засмеялся. — Она обожает всякие причудливые наряды: платья, которые когда-то носили ее мать или Женя, вечерние туалеты начала века, боа из перьев…
Элеонора заметила:
— Вас послушать, так вы влюблены в нее, Гай.
Он посмотрел на нее с удивлением.
— Да нет, что вы. Фейт мне как сестра. Мальгрейвы для меня все равно что приемная семья.
— Да полно вам, Гай, мы взрослые люди. Разумеется, у вас есть прошлое.
В Элеоноре Стефенс чувствовалась такая чистота и невинность, что Гаю даже не приходило в голову, что у нее могли быть любовники. Но после этих слов он представил ее в постели с другим мужчиной, и его воображением завладело ее гладкое, упругое, чувственное тело.
Элеонора засмеялась.
— Папа всегда повторяет, что врач должен жениться рано, чтобы кто-то готовил ему завтраки по утрам и согревал постель, когда он возвращается заполночь. О Господи, — она осеклась и покраснела, — что я несу! Я знаю, что вы не думали обо мне в таком плане…
Видно было, что она от смущения не знает, куда себя деть, и эта растерянность была вдвойне заметна по сравнению с ее обычной уверенностью в себе. Расстроенный смертью отца и поглощенный работой, Гай уже давно забыл, когда его в последний раз влекло к женщине. Но пышущая здоровьем и силой Элеонора была столь яркой противоположностью потрепанным жизнью больным женщинам, которых он каждый день видел в приемной, что неожиданно вспыхнувшее желание захватило его врасплох. Он сказал:
— А в каком плане, по-вашему, я о вас думаю?
Она закусила губу и помотала головой. В эту минуту Гай понял, что другие люди видят в ней только здравомыслящую, целеустремленную и компетентную женщину, и это ее ранит. Он ласково проговорил:
— На самом деле я думаю, что вы очень привлекательная женщина. Женщина, которую мне очень хотелось бы поцеловать.
Что он и сделал.
Было уже заполночь, когда Элеонора вернулась на Холланд-сквер.
— Не выпьешь рюмочку на сон грядущий? — спросил ее отец.
Он налил бренди и себе. Она села на пол рядом с его любимым креслом у камина.
— Ну и как там твой пылкий доктор Невилл?
— Замечательно, только Гай — вовсе не мой доктор Невилл. — Но про себя она улыбнулась.
— Разве? В последнее время вы часто с ним видитесь.
Элеонора вспомнила поцелуй Гая и почувствовала, как у нее запылали щеки. Она взглянула на отца.
— Ты что-то имеешь против? Он тебе не нравится? — Она поймала себя на том, что ждет его вердикта затаив дыхание.
Сельвин Стефенс задумался.
— У доктора Невилла хорошая репутация. И в целом он мне импонирует. Определенная доля идеализма в юности необходима. Я всегда считал, что без этого врач не продержится, особенно первые несколько лет. Однако будем надеяться, что со временем он станет большим прагматиком. — Он помолчал, а потом осторожно спросил: — Дорогая, ты в него влюблена?
— Мы… мы просто хорошие друзья. — Однако у нее заколотилось сердце, а тело свела сладкая судорога. Элеоноре вдруг стало ясно, что она полюбила Гая Невилла. Прежде она не верила в то, что на свете бывает романтическая любовь. Она считала, что это миф.
— Дела его идут не блестяще, — предостерег ее отец. — Будь осторожна, дорогая. На одних идеалах не заработаешь на дом и не прокормишь семью.
— У Гая очень славный дом.
— В Хакни? — недоверчиво спросил доктор Стефенс.
— Его бы чуточку подновить… Передние комнаты довольно просторные. Немного свежей краски, новая обивка — и там будет просто чудесно.
— Бедный доктор Невилл может не захотеть производить в своем доме какие-то перемены, Элеонора. — Он потрепал ее по плечу. — Веди себя осторожней, моя дорогая, ты частенько бываешь слишком беспощадна. — В голосе его звучала забота. — А если серьезно, то Хакни — это далеко не Блумсбери, моя дорогая. И быть женой самоотверженного практикующего врача — совсем не то, к чему ты привыкла, Элеонора.
«Но мне и не нужно то, к чему я привыкла! Я устала от этого, мне это осточертело! А для Гая я многое могу сделать. Со мной он сможет добиться успеха и совершенно необязательно будет всю жизнь жить на Мальт-стрит», — подумала Элеонора, но вслух сказала лишь:
— Мы просто друзья, папа.
— Само собой. Но если у тебя к нему появится серьезный интерес, разумеется, я тебя поддержу. Ты знаешь, я не богат, но я могу предложить доктору Невиллу сотрудничество. — Он улыбнулся. — Если, конечно, он захочет принять мое предложение.
Элеонора ухватила руку отца.
— О, папа, ты такой милый! Только я вовсе не собираюсь замуж за Гая. И кроме того, кто же тогда приглядит за тобой?
— Ничего, я как-нибудь справлюсь. Не хочу, чтобы ради меня ты жертвовала собой.
Элеонора прикрыла глаза. В ее сонном сознании промелькнули слова Гая: «Фейт — вполне зрелая личность». Эта Фейт, судя по всему, из тех девушек, которые восхищают мужчин, но не других женщин. Хорошо, что Фейт живет далеко отсюда, во Франции.
Целый год о Джейке не было никаких известий. Зиму с 1938 на 1939 год Мальгрейвы провели в Марселе. Фейт полюбила этот город. На рынке она наткнулась на два чудесных платья, скатанных в трубочку и напоминающих колбаски, а в ближайшем портовом кафе нашла работу. Оттуда она могла любоваться на лес мачт, покачивающихся над водой. С одной стороны к кафе примыкала парусная мастерская, с другой — дом свечного фабриканта. Снаружи всегда что-то происходило — драки, любовные ссоры, а однажды прямо у двери пырнули ножом матроса, и Фейт пришлось зажимать ему рану скатертью, пока ее патрон бегал за доктором.
Она подавала завтраки и обеды, а заодно стояла за стойкой. В кафе был тапер, и по вечерам устраивались танцы. Клиентами были не только моряки, но и деловые люди. Одного из них звали Жиль. У него была бронзовая от загара кожа, гладкие черные волосы и усики. Он всегда носил шикарные костюмы, ездил в большом сером автомобиле, который водил сам, и настаивал, чтобы кофе ему подавала именно Фейт и никто другой. На Николь, которая пела по вечерам в том же кафе, он произвел сильное впечатление.
— Ей-богу, он торгует опиумом или белыми рабами, — говорила она. — Только представь, Фейт, ты ведь можешь оказаться в его гареме.
Фейт часто просила его оставить ей газету, которую он просматривал за кофе.
— Я хочу знать, что происходит в мире, — объясняла ему она. — Может начаться война, и раз уж у нас нет настоящего дома, надо знать, куда лучше всего уехать.
— Если будет война, милая Фейт, то лучше всего вам уехать со мной в Африку. У меня чудная вилла в Алжире. Мои слуги будут в вашем распоряжении, и вам никогда не придется прислуживать за столом.
Жиль говорил это регулярно, а Фейт всегда очень вежливо улыбалась и отвечала «Нет, спасибо», а внутренне усмехалась, представляя себя в шальварах и чадре.
Ральф и Поппи на неделю уехали в Ниццу к друзьям. Однажды, выйдя из дому, Фейт встретила почтальона, и тот отдал ей письмо, пересланное сюда Женей. Она прочла его на ходу, по дороге в кафе. Оно было на французском, а писал его некто Луис. В письме говорилось, что Джейк болен и находится в лагере беженцев неподалеку от Перпиньяна. Когда Фейт пришла в кафе, Жиль уже сидел за столиком. Фейт принесла ему кофе, попросила у него газету и прочла колонку, посвященную обстановке в Испании. В голове у нее созрел план. Наливая Жилю вторую чашку кофе, она спросила:
— Не могли бы вы одолжить мне свое авто?
От нее не укрылось, как он сразу поскучнел, но, поскольку всегда оставался джентльменом, быстро скрыл свое неудовольствие.
— Разумеется. Могу я полюбопытствовать, для чего?
— Мой брат попал в лагерь беженцев в Аржеле. У него при себе нет никаких документов, поэтому охрана не верит, что он англичанин. Я подумала, что, возможно, они поверят мне, если я явлюсь на вашем роскошном авто и в мехах.
— Богатство всегда производит хорошее впечатление, — согласился Жиль. Он достал из кармана ключи. — Разумеется, я одолжу вам свою машину, милая Фейт. — Он взглянул на нее. — Полагаю, водить вы умеете?
В Ла-Руйи она водила старый Женин фургон марки «ситроен» и полагала, что по своему устройству автомобиль Жиля не сильно от него отличается. Она расцеловала своего благодетеля в обе щеки и помчалась к владельцу кафе отпрашиваться на два дня. Дома она надела платье «холли-блю», напоминающее расцветкой бабочку-голубянку, и старое лисье манто Поппи, вдела в уши серьги с бриллиантами, напудрилась и накрасила губы. Глядя на себя в зеркало, она подумала, что выглядит по меньшей мере двадцатипятилетней и жутко богатой. Однако управлять автомобилем Жиля оказалось не так просто, как ей представлялось. На узких окраинных улицах Марселя Фейт пару раз его поцарапала, но, по счастью, царапины были почти незаметны. Когда она выехала из города и повернула на запад, стало проще. Мягкий складной верх машины защищал от ветра и мокрого снега; напряжение спало, и Фейт получила возможность спокойно обдумать свои дальнейшие действия.
В конце января 1939 года, когда армия генерала Франко вошла в Каталонию, Джейк в числе десяти тысяч других беженцев двигался из Барселоны к французской границе. Он шел медленно, потому что подхватил инфлюэнцу и кашель изводил его больше, чем аэропланы легиона «Кондор», обстреливающие колонну беглым огнем. Стояла отвратительная погода — холодный дождь со снегом, которая, по мнению Джейка, создавала вполне подходящий фон для гибели Республики. Джейка знобило: то откуда-то из самого сердца по всему телу расползался леденящий холод, то он обливался потом, охваченный болезненным жаром. Он подозревал, что у него высокая температура, и больше всего ему хотелось свернуться калачиком в ближайшей канаве, но он продолжал идти — просто потому, что рядом шли его товарищи, а в этой странной, перевернувшей все с ног на голову войне верность тем, кто сражался с тобой бок о бок, осталась единственным из нормальных человеческих чувств. Временами Джейк отставал и присаживался на обочину, и тогда ему казалось, что вся истерзанная, измученная Испания, спотыкаясь, бредет мимо — женщины с младенцами на руках, детишки с куклами или мячиками, ошметками когда-то счастливого детства… Рядом с Джейком неизменно был Луис. Только ради него Джейк поднимался и снова брел вперед, с трудом заставляя себя переставлять ноги.
На границе все повеселели, надеясь, что скоро окажутся в безопасности. Джейк видел, что многие останавливались и зачерпывали горсть испанской земли, чтобы унести с собою во Францию. Сначала французы пускали через границу только женщин, детей и раненых; через несколько дней было позволено проходить и всем остальным. В лагере под Аржеле, который представлял собой всего лишь часть песчаной дюны, обнесенной колючей проволокой, Джейк видел страшные сны. Ему снился мальчик, который отказался сражаться, и тогда двое мужчин в кожаных плащах отвели его в сторону и выстрелили в затылок; ему снились дети, расстрелянные с самолетов и распростертые в грязи; ему снился заключенный, которого живьем закопали в канаве — по-видимому, сводя старые счеты. Среди этих кошмаров мелькали и другие видения: он в Ла-Руйи, гуляет по лесу около замка; рядом с ним родители, Фейт, Николь, Гай, Феликс. Ярко светит солнце, и Джейка охватывает чувство почти невыносимой ностальгии.
В Аржеле им пришлось спать под открытым небом, а поначалу не было также ни пищи, ни воды. Луис вырыл в песке ямку, и Джейк, завернувшись в плащ, скрючился там, словно впавший в спячку зверек. Долгими холодными тоскливыми часами они говорили о будущем. У Луиса были в Париже друзья, они издавали газету левого толка; он собирался поехать к ним, когда их выпустят. Луис звал Джейка с собой: «Парижские девушки очаровательны», — добавлял он, рисуя в воздухе волнообразные изгибы. Джейк кашлял и выдавливал из себя улыбку. Тревожась за него, Луис говорил вооруженным французским охранникам, что Джейк — англичанин. Но охрана ему не верила. У Джейка не было никаких документов, а в горячечном бреду он говорил на нескольких языках. К тому же почти все иностранцы покинули Испанию еще в октябре, когда Интернациональные бригады были распущены. Тогда Луис сумел отправить письмо, адресовав его в Ла-Руйи, хотя Джейк не имел представления, где сейчас может находиться его семья.
Когда за ним пришел охранник, Джейку как раз снился сон о мужчине, который сгорел заживо. Вероятно, из-за этого сна он поначалу отказывался идти куда-либо, но Луис успокоил его, сказав, что за ним приехала сестра. До Джейка не сразу дошел смысл его слов: он не мог представить себе Фейт посреди этой грязи и холода, а когда понял, что это правда, не смог сдержать слез облегчения. Он обнял Луиса, прошептал ему: «Встретимся в Париже», и пошел за охранником через дюны.
В первое мгновение он Фейт не узнал. На ней было старое голубое платье и мамино манто, и Джейк с большой неохотой вынужден был признать, что выглядит она сногсшибательно и необычно, как иностранка. Похоже, охранники разделяли это мнение: они предлагали ей сигареты, кофе и лезли вон из кожи, чтобы чем-нибудь угодить. Она жеманно смеялась, что было на нее совершенно не похоже, но, едва она увидела Джейка, выражение ее лица изменилось.
— О, Джейк! — воскликнула она, бросилась к нему и обняла. Он понял, что она плачет, только когда почувствовал у себя на шее ее горячие слезы.
Понимая, что Джейку сейчас нужно отвлечься, чтобы не сойти с ума, Фейт не стала его ни о чем расспрашивать, а принялась рассказывать сама.
— Я сказала им, что я дочь английского герцога, а ты — мой брат. Ну и, конечно, пришлось дать на лапу. Хорошо еще, что в машине нашлись какие-то деньги.
Увидев машину, Джейк широко раскрыл глаза и воскликнул:
— Господи, да это «фантом»!
Фейт пришлось рассказать ему о Жиле.
— Ты его любовница?
— Конечно, нет. — Фейт открыла отделение для перчаток и достала оттуда фляжку с коньяком. — Просто он ходит в кафе, где я работаю. Но он симпатичный. Думаю, он контрабандист.
Она дала Джейку коньяка, скормила ему шоколадку, которая тоже нашлась в отделении для перчаток, и накинула на плечи плед. Они поехали, и Фейт заметила, что по мере того как Испания и лагерь беженцев остаются далеко позади, напряжение постепенно отпускает Джейка. Через некоторое время она спросила:
— Почему ты сбежал на эту войну, Джейк?
Он пожал плечами.
— Из-за Феликса. Помнишь, он сказал, что республиканцы проиграют. — Он усмехнулся. — Я воображал, что буду сражаться за свободу. Не очень-то у меня получилось сдержать нарастающую волну фашизма, ты не находишь?
Фейт пригляделась к нему. Джейк заметно изменился с тех пор, как полтора года назад покинул Ла-Руйи. Об этом говорили не только ввалившиеся щеки, грязь и щетина, чувствовалось, что произошедшие в нем перемены глубоки и необратимы.
— Ты всегда был чрезмерно честолюбив, — сказала Фейт, но при этом нашла и сжала его руку. — Как там было?
— Все время шли дожди, у меня прохудился сапог, и я стер ногу до крови. И у меня почти не прекращался понос, а еще я постоянно сбивался с дороги. Мы все время куда-то шли, а как только добирались до места, оказывалось, что нужно идти куда-то еще. Я мерз, уставал, и у винтовки вечно заедал затвор. — Он вынул из кармана потрепанный кисет и протянул Фейт. — Не скрутишь мне сигарету? А то у меня слишком руки дрожат.
Он закашлялся, но она все равно свернула ему сигарету. Джейк сделал несколько затяжек и проговорил:
— Я никак не мог взять в толк, что же от меня требуется. Я-то думал, что это… очевидно. Вперед в атаку. Добро, зло и все такое. Но черта с два. — Он снова закашлялся. — То есть, это все было, конечно, и тем более обидно, что фашисты, похоже, победили. Но я увидел, что творят люди, воевавшие на нашей стороне, и начал думать… — Он моргнул и надолго замолчал, глядя в окно.
Подождав, Фейт осторожно спросила:
— Что ты собираешься делать теперь, Джейк?
— Избавлюсь от этого чертового кашля, — лицо его неожиданно озарила знакомая обаятельная улыбка, — и махну в Париж. Один мой друг знает там человека, у которого своя газета. Хорошо бы ты тоже приехала, Фейт.
Глава третья
В Париже Джейк поселился на левом берегу, на улице Сен-Пер, в одной квартире с Луисом и английским художником по имени Руфус Фоксуэлл. Руфус постоянно шутил по поводу названия газеты, в которой работали Луис и Джейк.
— «L'Espoir»? Скорее уж «Le'Despoir».[16]L'Espoir — надежда, Le'Despoir — безнадежность, отчаяние (фр.).
В душе Джейк готов был с ним согласиться. Если когда-то он и питал страсть к политике, то вся она сгорела в горниле испанской войны, а кроме того, его работа в «L'Espoir» состояла по большей части в том, чтобы торчать под дождем, пытаясь всучить равнодушным прохожим очередной номер этой чертовой газеты. Проработав месяц, Джейк ушел оттуда и устроился в бар, где больше платили и, по крайней мере, было сухо.
Джейк был без ума от Парижа, от его широких улиц, неярких, изящных зданий и утреннего солнца над Сеной. После изнуряющего зноя Жиронды парижский воздух бодрил, словно хорошее вино. Женщины были точь-в-точь такими прекрасными и грациозными, как и говорил Луис, со стройными, затянутыми в шелк ножками и стильными шляпками на завитых локонах. Джейк влюбился в первый же день, но не прошло и недели, как он уже пылал страстью к другой. Он быстро научился взглядом или улыбкой выражать свою заинтересованность. Он преследовал объекты своего вожделения с упорством и настойчивостью: то, что они были замужем, или богобоязненны, или обещаны кому-то другому, только придавало ему пыла. Добившись победы и пресытившись ею, он посылал девушкам лаконичную записку, в которой в нужных пропорциях сочетались непреклонность и сожаление.
В тот день, когда Франция объявила войну Германии, Джейк, Луис и Руфус с самого утра накачались бренди. А через неделю Руфус привел в дом Анни. Анни была немкой, и когда-то у них с Руфусом был роман. Она была невысокая, крепкая, с короткими темными волосами и угольно-черными глазами, носила широкие брюки и свитера в полоску и смахивала, на взгляд Джейка, на коренастого школьника со скверным характером. Джейк, который пригласил к обеду свою последнюю подружку, длинноногую блондинку по имени Мари-Жозеф, счел Анни абсолютно непривлекательной. У нее обо всем было давно устоявшееся и довольно резкое мнение, и она не утруждала себя разъяснением своих взглядов другим людям. За обедом — они ели мясо в красном вине, которое приготовил Луис, — разговор вполне естественно зашел о войне. Жорж, редактор газеты, был уверен, что война закончится в ближайшие несколько месяцев. И тут Анни своим гортанным голосом с немецким акцентом спросила:
— Куда ты подашься, Луис? В конце концов, ты испанский коммунист, так что в Париже ты в такой же опасности, как и я.
Все уставились на нее. Руфус спросил:
— О чем ты, Анни?
Она зажгла сигарету, затянулась и только потом ответила:
— О том времени, когда наци возьмут Париж.
Кто-то засмеялся. Джейк сказал:
— Наци никогда не возьмут Париж. Это просто нелепо.
— Вот как?
Взгляд ее непроницаемых темных глаз остановился на нем. У Джейка возникло ощущение, что ему выставляют оценку и она достаточно низка.
— Пожалуй, ты чересчур пессимистична, дорогуша, — Руфус наполнил бокалы. — В последней войне немцы уже пытались взять Париж, но безуспешно. Почему на этот раз должно быть иначе?
Анни пожала плечами:
— Потому что люди стали другими. Потому что ситуация другая. Все меняется.
— Страны не меняются.
Она холодно взглянула на Джейка.
— Девять лет назад моя семья жила в Берлине в чудесной квартире. Мой отец был профсоюзным лидером. На столе всегда была еда, и я собиралась поступить в школу искусств. — Анни повернула руки ладонями вверх. — Теперь моего отца нет в живых, я больше не могу жить в Берлине, а моя семья не имеет ничего.
— То была Германия, — сердито сказал Джейк, — а это Франция. Совсем не одно и то же.
Перед его внутренним взором вдруг предстало ужасное видение Парижа, в свастиках и грохоте немецких сапог, и еще более страшное — Ла-Руйи, переставший быть раем на земле, каким он всегда был для Мальгрейвов.
Джейк отвернулся и, чтобы спасти вечер, целиком переключился на Мари-Жозеф. Но все же раздражение не покидало его, и когда утром Мари-Жозеф выразила желание остаться, он резко сказал, что должен встречать сестру, которая приезжает в Париж ночным поездом.
Фейт очень понравился wagon-lit.[17]Спальный вагон (фр.).
Там была откидная полка, маленький умывальник в углу и шторки на окне. Вместе с ней в купе ехала престарелая монахиня, которая носила скрипучий корсет и все время молилась. На вокзале, рассказывая об этом Джейку, Фейт говорила:
— Я уж решила, что она заснула, стоя на коленях. Даже хотела ее разбудить, но тут она прочитала последнюю «Богородицу» и все-таки улеглась.
Джейк отвез Фейт на улицу Сен-Пер.
— Остальных сейчас нет, — сказал он, — но они скоро появятся. Я освободил тебе комнату.
Комната была крошечная, примерно шесть футов на шесть, зато окно — единственное и очень маленькое — выходило прямо на многоцветье кафе и торговых палаток. Фейт просияла:
— О, Джейк! Тут очень мило!
Он бросил взгляд на часы.
— Мне пора на работу. Ты справишься тут сама? Можешь распаковать вещи или приготовить себе поесть, в общем, делай что хочешь.
Он ушел, и Фейт принялась осматриваться. Распаковывать вещи не было смысла, потому что их некуда было положить.
В раковине на кухне высилась шаткая башня грязных тарелок. Все имеющиеся кастрюли были покрыты изнутри засохшей коркой или залиты водой. На столике стояла чашка, набитая окурками. У стены Фейт заметила складной мольберт и кучу холстов. Она принялась их перебирать и дошла до середины, когда голос у нее за спиной произнес:
— Это не самые лучшие. Почти все я собираюсь переписывать.
В дверном проеме стоял мужчина с всклокоченными рыжевато-каштановыми волосами и очень темными глазами. Фейт показалось, что он немного старше Джейка, чуть ниже ростом и более жилистый. На нем были мешковатые вельветовые штаны, заляпанные краской, и куртка с потертыми локтями и оторванными пуговицами.
— А мне понравилась вот эта, — Фейт указала на одну из картин.
Мужчина подошел ближе и взглянул.
— Подражание. Слишком похоже на Шагала. — Он протянул ей руку. — Руфус Фоксуэлл. А ты, как я понимаю, Фейт.
— Джейк убежал на работу, — объяснила она, — и сказал, что я могу посидеть здесь, пока он не вернется.
— Боюсь, что не можешь, — сказал Руфус и улыбнулся. — Ты не можешь провести свое первое утро в Париже в этой мусорной куче. Берите вашу жакетку, мисс Мальгрейв. Мы отправляемся в город.
Сначала он повел ее в кафе, где они выпили кофе с круассанами, а потом — кататься на лодке по Сене. После полудня, пообедав — обед был ленивым и долгим, — они пошли в Лувр, где без конца болтали и хохотали до упаду. Когда они бродили по Тюильри, Руфус уже обнимал Фейт за плечи. Вернувшись на квартиру, она прилегла вздремнуть в своей комнате, а Руфус пошел рисовать. Когда Фейт проснулась, Джейк был уже дома. Он познакомил ее с Луисом, который готовил ужин. Дразнящий аромат чеснока и помидоров перекрывал запахи краски и льняного масла. Все поели; вскоре в квартиру начал подтягиваться народ. Пустоголовая блондинка по имени Мари-Жозеф, в которой Фейт сразу определила последнюю пассию Джейка (у него по-прежнему ужасный вкус!), высокий худой мужчина, которого звали Жорж, молодая немка в брюках… а дальше Фейт уже не запомнила ни имен, ни лиц. В комнате стало не продохнуть от сигаретного дыма и споров. Кто-то запел и посетовал на отсутствие аккомпанемента, тогда шестеро самых дерзких сгоняли к соседнему бару, прикатили оттуда пианино и втащили по лестнице, к явному неудовольствию соседей. Фейт танцевала с множеством разных партнеров, и кто-то смачно чмокнул ее в щеку. Какой-то художник предложил написать ее портрет, а одна из женщин дала ей адрес костюмера, у которого работала.
— Я подыщу тебе что-нибудь миленькое из того, что идет на распродажу, дорогая.
Все это живо напомнило Фейт сборища в Ла-Руйи.
У нее слегка заболела голова, и она ускользнула на кухню сварить кофе. Под грязной раковиной громоздилась гора пустых бутылок. Разыскивая чистые чашки, она услышала, как закрылась дверь, и, обернувшись, увидела Руфуса.
— Наш старичок Джейк слишком долго тебя прятал, — заплетающимся языком проговорил он. — Совсем не думает о друзьях, черт бы его побрал. А это платье — просто нет слов.
— Тебе нравится?
Платье из серебристого кружева в складку Фейт нашла в числе прочих на чердаке Ла-Руйи. Вероятно, оно было пошито в самом начале века.
— La Belle Dame sans Mercy,[18]Жестокосердная прекрасная дама (фр.).
— пробурчал Руфус, — скучает тут в одиночестве…
Она позволила ему себя поцеловать, но потом отстранилась:
— Руфус, ты мне очень нравишься, но…
— Я тороплю события? — Он усмехнулся. — Я просто думал, ты человек свободных взглядов, как Джейк. Ладно, я готов подождать, если тебе так хочется, Фейт. По крайней мере, до завтра.
Он навис над ней, упираясь ладонями в стену.
— Дело не в этом, — сказала Фейт.
— Черт. Значит, я просто не в твоем вкусе.
Она засмеялась.
— Я сама не знаю, кто в моем вкусе.
— Или есть другой? — Ему показалось, что в глазах ее что-то мелькнуло. — Эге! Джейк не предупреждал…
— Нет, — она покачала головой, но подумала о Гае.
Руфус сказал:
— Учти, я буду упорствовать. Я так легко не сдаюсь.
Тут дверь открылась и раздался жизнерадостный голос Джейка:
— Убери лапы от моей сестры, Фоксуэлл, а не то я тебя задушу.
Руфус отступил.
— Я никого не хотел обидеть.
— Никто и не обиделся. — Фейт уже снова шарила по полкам. — Не могу найти ни одной кофейной чашки.
— Там под мойкой есть плошки для варенья. Руфус иногда разводит в них краски — правда, Руфи? — но пусть это тебя не смущает.
Они пили кофе, примостившись за маленьким столиком, и смотрели, как отражаются звезды на гладкой черной поверхности Сены.
— Довольна? — спросил Джейк у сестры. Фейт кивнула. — Побудешь здесь месячишко? Я познакомлю тебя с разным народом.
— Может быть. — Она не вставая взяла его под руку. — Послушай, Джейк. Тебе не кажется, что нам надо поехать в Англию?
— В Англию? Зачем, во имя всего святого? Я думал, Париж тебе нравится.
— Я от него в восторге. Но я хотела сказать, что нам всем надо переселиться в Англию. Из-за войны, понимаешь?
— Ты говоришь, как эта жуткая Анни, — буркнул Джейк и выплеснул в раковину остатки кофе.
— Не заводись. Ты же знаешь, что все Квартиранты возвращаются домой.
Джейк долго молчал, отвернувшись от нее. Потом сказал, не поворачиваясь:
— Домой? А что для нас дом, Фейт?
— Наверное, Ла-Руйи. Но все же мы англичане. У нас английские паспорта. — Она тронула его за плечо. — Если случится что-то плохое, Джейк, если… Ты ведь приедешь к нам, правда?
— Тебе никогда не уговорить отца вернуться в Англию.
— Это будет непросто, я знаю. Но мне кажется, маме этого хочется.
— Ты хочешь вернуться туда из-за Гая? — с любопытством спросил Джейк.
Фейт не видела Гая уже больше двух лет. Она покачала головой:
— Да нет. Он уже, наверное, меня позабыл.
— Чушь. Гай не из тех, кто забывает.
Фейт поймала себя на том, что ей трудно представить Англию и еще труднее — как она будет жить там, в стране, где всегда сырость, туман или холод. Но все же там безопаснее: Англия — остров, окруженный морем. Она снова сказала:
— Ты приедешь домой, правда ведь, Джейк?
Он не хотел, чтобы сестра волновалась.
— Конечно, приеду, — сказал он. — Даю слово, Фейт.
На Рождество Джейк съездил к родным в Марсель, разругался там с Ральфом и быстро вернулся в Париж. В квартире на Сен-Пер не было никого из жильцов, зато была Анни. Она сидела за столом и ела кислую капусту, беря ее из плошки прямо руками.
Джейк бросил свой рюкзак на пол.
— Ты что тут делаешь?
Она продолжала есть капусту.
— Какое любезное приветствие, — проговорила она с набитым ртом. — Так получилось, что Руфус разрешил мне пожить у него в студии. У меня дома полно крыс, и они жрут все что ни попадя. Руфус думал, что до Нового года здесь никого не будет. — Она посмотрела на Джейка. — Похоже, он ошибся. Я приношу свои извинения и ухожу.
Джейк знал, что был неучтив, поэтому, сделав над собой усилие, сказал:
— Тебе не обязательно уходить. Я вернулся раньше, чем думал.
— Семейные праздники не удались?
— Что-то в этом роде. — Он с отвращением взглянул на ее трапезу. — Ты что, ложку не могла взять?
Она махнула рукой в сторону кухни.
— Не в моих правилах мыть посуду за других.
Башня в раковине была еще выше, чем обычно. Джейк зарычал, нашарил в кармане спички и после короткой борьбы справился с газовой колонкой. Он разобрал башню и, проклиная Луиса, который уехал встречать Новый год в Ле-Туке с какими-то богатыми приятелями Руфуса, с раздражением принялся мыть посуду.
Все это время он чувствовал спиной присутствие Анни. Через несколько минут она сказала:
— Мне, знаешь ли, надо работать. Можешь не беспокоиться, я не помешаю твоим интрижкам.
Ее тон был таков, что раздражение Джейка стремительно переросло в злость.
— Чем я занимаюсь — не твое дело! — огрызнулся он.
— Конечно, нет. Я так и сказала.
Анни встала и удалилась в студию Руфуса. Джейк выплеснул злость, отмывая кухню до тех пор, пока полы и стол не засияли неестественной чистотой и во всей квартире не осталось ни одной грязной тарелки. Потом он извлек из рюкзака свою записную книжку с длинным перечнем имен. Мари-Жозеф давно уже сменила Сюзанна, ее — Мартина, а ту — Пепита, но все они, как обнаружил Джейк, обойдя в этот канун Нового года половину Парижа, были уже куда-нибудь приглашены. Джейк испытывал острую жалость к самому себе и уже начал раскаиваться, что так опрометчиво уехал из Марселя. Возвращаясь домой, он нашел на полу у входной двери букет, адресованный «мадемуазель Анни Шварц». За дверью надрывался граммофон; Джейк сообразил, что Анни просто не слышала звонка.
Он поднял букет, вошел в квартиру и постучал в дверь студии, откуда раздавалась громкая мелодия популярной песенки. Анни сидела за столом, склонившись над листом бумаги. Подняв голову, она сказала:
— Джейк! Не ожидала от тебя такого внимания.
Он взглянул на цветы и покраснел.
— Это не я — они были снаружи… Граммофон…
— Знаю, Liebchen,[19]Милый (нем.).
знаю. — Она убавила громкость, и песенка превратилась в еле слышное бормотание. Потом небрежным жестом взъерошила Джейку волосы и взяла у него букет. Ей как-то очень легко, без всяких усилий удавалось заставить его почувствовать себя дураком. — Хризантемы. Угу… — Анни взглянула на карточку. — Это от Кристиана. — Она скорчила гримасу. — Кристиан жутко занудный. Отдам их консьержке. Почему всегда получаешь цветы не от тех мужчин, от которых хотелось бы?
Джейк углядел на столе гравюру.
— Неплохо, — сказал он. Он не собирался задерживаться, а уж тем более говорить Анни комплименты, но не удержался. На маленьком оттиске был изображен изящный замок в окружении деревьев. — Где это? — спросил он.
— Нигде конкретно. Просто собранные вместе частички любимых мною мест.
— Это напоминает мне кое-что. — Он имел в виду Ла-Руйи, хотя замок на гравюре Анни был намного древнее на вид, с башенками, бельведерами и аккуратными цветниками. Джейк попытался объяснить: — От него веет… покоем.
— Значит, я сегодня славно потрудилась. Но, Джейк, я не думала, что увижу тебя раньше завтрашнего утра. Неужели все твои подружки тебя покинули?
Он угрюмо признался:
— Они все оказались уже приглашены в другие гости.
— Бедненький. Значит, сердце твое разбито?
— Естественно. Я же их люблю.
Она начала вытирать и складывать в коробку резцы.
— А по-моему, ты их презираешь.
— Что за чушь!
Анни вытерла тряпкой пролитые чернила. На ней были заляпанные краской штаны и старая заношенная рубашка. Джейк подумал, что в этом наряде она выглядит еще безобразнее, чем всегда. Она сказала:
— Ты восхищаешься красивыми женщинами, полагая, что они недостижимы, но как только они отвечают на твои ухаживания, ты их больше не желаешь. Ты желаешь лишь того, чем не можешь обладать.
— О Господи, — вздохнул он. — Я думал, ты художница, а не психоаналитик.
Она улыбнулась.
— Итак, бедный мой Джейк, оказалось, что все твои зазнобы прекрасно обходятся без тебя. Боюсь, нам ничего не остается, как встречать Новый год вдвоем.
Сначала он подумал, что Анни над ним смеется. Но когда она, порывшись в картонной коробке, выудила оттуда чуть более чистую рубашку и, повернувшись к нему, сказала: «Может, ты все-таки выйдешь, Джейк, чтобы я могла переодеться?» — он сообразил, что это не шутка, и покраснев как рак, что-то невнятно пробурчал и вышел из комнаты.
Они совершили тур по полуподвальным кафешкам в кварталах, пользующихся дурной славой. Там было накурено, наяривал джаз и сладко пахло гашишем. Джейк завел сотню новых друзей, но потом никого из них не мог вспомнить по имени. В полночь он оттащил Анни в сторонку и поцеловал. Губы у нее были прохладные, и после этого поцелуя он поймал себя на том, что все время стережет ее и старается не потерять из виду, когда она пробирается сквозь толпу, смеясь и обнимаясь со своими знакомыми. То, что раньше отталкивало его в ней — короткая стрижка, маленькое сильное тело, — теперь, наоборот, стало казаться интригующе-манящим.
Домой они возвращались уже на рассвете. Джейк был пьян в стельку и на той стадии утомления, когда все кажется не вполне реальным. Из кармана у него торчала бутылка шампанского — он не мог вспомнить, откуда она взялась, — а во рту ощущался устойчивый привкус табачного дыма. Анни шла рядом, держа руки в карманах, от усталости ко всему равнодушная. Она шагала, как всегда, быстро и слегка враскачку. В квартире Руфуса Джейк открыл шампанское, а Анни тем временем достала бокалы и поставила пластинку.
— За тысяча девятьсот сороковой год! — провозгласил Джейк. — За любовь, удачу и славу!
Но Анни перебила его, приложив к его губам палец.
— Не надо думать о будущем, — сказала она и начала расстегивать на нем рубашку.
Она его соблазнила, чего с ним не случалось с тех пор, как в шестнадцать лет он потерял невинность. Она делала с ним такое, чего не делала прежде ни одна женщина. Но не от этого — не от ласк, не от поцелуев, не от географии любви — у него перехватывало дыхание и тяжело вздымалась грудь, будто он пробежал несколько миль по темным извилистым лесным тропкам. Необычным было то, что впервые в жизни он потерял себя; потерял способность смотреть на все это со стороны, насмешничая и оценивающе приглядываясь к своей подруге в поисках изъянов. Он утратил способность делить время на часы, минуты, секунды. Была только Анни: ее кожа, ее запах, ее сердце, бьющееся в такт его сердца.
Джейка разбудил звук захлопнувшейся двери этажом ниже. Он был один. Он встал, все еще голый, и побрел в другую комнату.
Анни нигде не было, и если бы не маленькая алая ленточка, оставленная у него на спине ее ноготками, он бы засомневался — не примерещились ли ему события минувшей ночи.
Всю зиму Мальгрейвы провели в путешествиях. Фейт не покидало ощущение, что они все стремительнее и стремительнее движутся по суживающейся спирали. Только снег и мороз могли обуздать их, когда они неслись из Ментоны в Антиб, из Антиба — в Сен-Жан-де-Люз. Они нигде не задерживались больше чем на несколько недель. Входя в очередной гостиничный номер, меблированные комнаты или арендованную квартиру, Ральф осматривался и говорил: «Ну вот, это подходящее место» — но через месяц, а то и меньше его энтузиазм улетучивался, и он снова заталкивал своих домочадцев в машину вместе с чемоданами, птичьими клетками и коробками книг.
Ральф вбухал деньги, отложенные на шхуну, в покупку древнего огромного «ситроена», который ломался в самые неподходящие моменты. Поппи молча, с выражением угрюмого смирения на лице сносила эти поломки, холод и временные пристанища, с каждым разом все более маленькие и убогие. Николь, сидя на заднем сиденье в компании английского спаниеля по кличке Минни, котят, кролика и клетки, полной канареек, зябко ежилась, кутаясь в поношенное норковое манто, купленное на рынке в Тулоне.
Однажды ночью они ехали по северной Италии. Поппи подремывала, Николь смотрела в окно. В желтых лучах фар снежинки вспыхивали, словно бронзовые монеты. Ральф бросил взгляд на карту.
— Почти приехали.
«Почти приехали? — подумала Фейт. — Куда? В какой дом? В какую страну?» Она забыла, как зовут тех друзей отца, у которых они останавливались.
— Ловатты на зиму всегда уезжают в Италию, — уверенно сказал Ральф.
Ранним утром они подъехали к дому, спрятанному среди холмов. Здание было окутано тьмой. Фейт разглядела только ворота и заснеженные кипарисы. Ральф растолкал Поппи и пошел выгружать из багажника чемоданы. Николь тоже выбралась из машины. Створки ворот были на замке. Падал снег. Николь протиснулась в щель между створкой ворот и столбом, Фейт пролезла за ней.
Снег скрипел под ногами. На ровном белом ковре не было никаких следов, не горел фонарь над крыльцом, на стоянке у дома не было видно автомобиля. Из-за туч выглянула луна и осветила забранные ставнями окна и запертую дверь. Сестры обошли дом по кругу. Снег укрыл цветы в саду и облепил статуи, превратив изящных нимф в гротескных горгулий.[20]Скульптуры на крыше, изображающие гротескные фигуры людей и животных и установленные таким образом, чтобы вода, текущая вниз по желобам, отбрасывалась от стен для предотвращения пятен и эрозии.
— По-моему, здесь никого нет, — сказала Николь и поежилась.
— Наверное, на эту зиму они решили остаться в Англии.
— Как тихо… Слишком спокойно. Противное место.
Фейт не ответила. Глядя на закрытые ставни, она неожиданно испытала чувство полнейшего одиночества. «Мы словно вращаемся по кругу, — подумала она, — и центробежная сила все время выталкивает нас к краю, и как мы ни пытаемся вернуться к центру, все равно болтаемся на задворках, отдельно от всех остальных. Будто мы угодили в чистилище, где обречены томиться бродяги».
Николь запустила снежком в ближайшую статую. Резкое движение ее руки разрушило мерзлую неподвижность пейзажа. Снежная пыль мерцающим облачком опустилась на землю.
— Ненавижу, — сказала она сердито, — когда что-нибудь остается без изменения!
Джейку не было дела ни до холодов, ни до новостей, которые день ото дня становились все более мрачными. Когда — слишком редко — они с Анни бывали вместе, он думал только о ней; когда ее не было с ним, бесконечно гадал, где она, с кем, чем занимается. В Париже некоторые продукты стали продавать нормированно, и Анни, похоже, тоже решила себя ограничивать. Случалось, что Джейк не видел ее целыми неделями и чувствовал, как его начинает распирать звериная злоба, но потом она стучалась к нему в дверь или появлялась в баре, и вся его ярость тут же сходила на нет. Порой, досадуя на ее постоянные исчезновения, на ее независимость и самоуверенность, он принимал решение освободиться от Анни, но их разрыв длился лишь до первого ее телефонного звонка или письма.
Однажды она привела его к себе, в комнатку, которую снимала неподалеку от кладбища Пер-Лашез. В одном углу стоял пресс, в другом — стол с чернилами и резцами, на полу валялся матрас, а больше ничего в комнате не было. Они занимались на матрасе любовью, а потом закурили и тихо лежали, сонные от удовольствия, глядя на кольца дыма, плывущие под потолком. Анни сказала: «Пожалуй, нам надо пожениться» таким ровным и будничным тоном, что Джейк сначала решил, что ослышался.
— Извини?
— Я сказала — пожалуй, нам надо пожениться.
Он засмеялся.
— Мистер и миссис Мальгрейв выходят из церкви. Представляешь себе эту картину? Что бы ты надела, Анни? Белое атласное платье или свой халат, заляпанный краской?
Анни промолчала. Он не видел ее лица, только жесткие темные волосы, рассыпавшиеся по его плечу. Его слова гулким эхом отозвались в пустой, неприбранной комнате.
В начале мая, после капитуляции Норвегии, Руфус уехал в Лондон, оставив квартиру Луису и Джейку. 15 мая капитулировала Голландия; немецкая армия неудержимо продвигалась на юг. Как-то раз Джейк с Луисом выпивали в баре, и Джейк заметил в глазах друга затравленное выражение. Он попытался развеселить Луиса, но тот только посматривал на него из-под нахмуренных бровей и отделывался короткими фразами. А через несколько дней Джейк, вернувшись с работы, нашел на столе записку: «Уехал в Мексику через Северную Африку. Не поминай лихом. No pasaran!».[21]Лозунг испанских республиканцев «Они не пройдут!».
Джейк скомкал записку и выбросил в окно. Немецкая армия вышла к Ла-Маншу. Квартира казалась Джейку слишком большой, пустой и гулкой. Он уговаривал Анни переселиться к нему, раз Луис с Руфусом уехали, но она только улыбалась, качала головой и говорила:
— Ну уж нет, Джейк. Не думаю, что из этого выйдет что-то хорошее. Ты слишком неаккуратен, и мне для работы требуется одиночество.
Его не покидало чувство, что все кончается, все утекает сквозь пальцы. Он пытался держаться за то, что недавно обрел: за Париж, за свое странное, неустойчивое счастье с Анни. К концу мая, когда он получил письмо от Фейт, уже почти все его друзья уехали из Парижа. Прочитав письмо, Джейк сунул его в карман. Он не мог выполнить просьбу Фейт и поехать домой, потому что уже две недели не виделся с Анни. Он знал, что она, в отличие от Руфуса и Луиса, не покинула Францию, потому что несколько раз приходил к ее дому, заглядывал в окно и видел одежду, аккуратно составленную посуду, но главное — чернильницы, пресс и резцы, уезжая из страны, она могла бросить одежду и свои щербатые чашки, но ни за что не оставила бы инструменты.
Теперь он читал газеты и постоянно слушал радио — в баре и дома. Немецкие танки беспощадно ползли на юг, французская армия распадалась под их натиском, остатки Британского экспедиционного корпуса ждали эвакуации у берегов Дюнкерка и в Париж повалили беженцы с севера. Голландский фермер, разместивший свою скотину у ограды Дома Инвалидов, на окраинах города — бесконечные потоки запыленных, громыхающих автомобилей, набитых бабушками и детишками, и на крыше каждого — по матрасу, — все эти картинки напоминали полотна сюрреалистов. В небе кружились немецкие самолеты и сбрасывали бомбы на предместья Парижа. Джейк, вспоминая Испанию, прикидывал возможные варианты развития событий.
Однако кафе по-прежнему были полны женщин в нарядных платьях и нетерпеливых мужчин, заказывающих пиво, а студенты все так же рылись на книжных развалах на левом берегу Сены. Плакаты со стен призывали парижан: «Граждане! К оружию!».
10 июня Париж показался Джейку городом-призраком. На Елисейских полях царила тишина: богатеи, оседлав свои автомобили, покинули город. Остались только фаталисты, любопытные да несколько американцев, которым, вероятно, казалось, что их защитит гражданство. Пылало солнце — тяжелый бронзовый диск в небесах. Джейк не пошел на работу, а отправился кочевать от бара к бару, от кафе к кафе, по тем злачным местам, которые умудрился запомнить в Новый год. Он искал Анни.
После полудня его усилия были вознаграждены. Сенегалец-саксофонист, растягивая слова, сказал ему:
— Анни? Видел ее пару часов тому назад, приятель. Говорила, что едет на вокзал.
Джейк со всех ног рванул вдоль набережной к вокзалу. Он взмок от пота, рубашка липла к спине. На Аустерлицком вокзале он увяз в толпе, запрудившей площадь. И хотя Джейк толкался и пихался, хотя он был моложе, сильнее и выше большинства, все равно он продвигался страшно медленно. Он плыл против течения людского потока, охваченный чувством беспомощности и страхом, что больше никогда не увидит Анни. С огромным трудом он заставил себя рассуждать трезво. Обогнув вокзал сзади, он наконец протолкался к воротам складов. Джейк перелез через решетку, стараясь не напороться на острые пики, и побежал, петляя между тележками, цистернами и коробками, к пассажирским платформам.
Толпа на платформах казалась сплошным монолитом. Дети не плакали, но личики их были сморщенными и какими-то старческими. Жалость к ним сначала поумерила пыл Джейка, но потом он вновь ввинтился в толпу. Люди передавали друг другу малышей через головы, чтобы тех не раздавили при посадке. Поезда стояли на путях не по порядку. Жара была невыносимой. Джейк видел, как пожилая женщина потеряла сознание, но не упала, со всех сторон стиснутая толпой. Пытаясь пробиться к поезду, Джейк все время высматривал Анни, выискивая взглядом в толпе темноволосых женщин.
Наконец он увидел ее. Она сидела у окна в вагоне всего лишь в нескольких ярдах от него. Паровоз выпустил клубы пара. Джейк замахал руками над головой, выкрикнул ее имя и, расталкивая всех на своем пути, рванулся вперед. Анни медленно повернулась, и ее глаза остановились на нем.
Она опустила стекло.
— Джейк! Что ты тут делаешь?
Он крикнул:
— Ищу тебя! — он пытался приблизиться к ней еще хотя бы на дюйм. — Я должен был тебя увидеть. Куда ты едешь?
— В Ниццу. Там мы встречаемся с Кристианом. — Джейк припомнил хризантемы, присланные ей в канун Нового года. — Мы собираемся пожениться.
Джейк застыл на месте, остановленный не столько толпой, сколько ее словами. Она крикнула:
— Ты должен позаботиться о своей семье, Джейк! За меня не волнуйся!
Наконец к нему вернулся дар речи.
— Ты же говорила, что он зануда. Ты не можешь выйти за него…
— У Кристиана есть ферма в Кении. Там я буду в безопасности.
Джейк ринулся вперед, простирая к ней руки. Ему казалось, что если он сумеет коснуться ее, она сразу же вспомнит, что они значат друг для друга, и выбросит из головы дурацкую мысль выйти замуж за какого-то нудного Кристиана. Свисток кондуктора совпал с его криком:
— Ты должна выйти замуж за меня!
Она улыбнулась.
— Кажется, мы это уже обсуждали, Liebchen.
Руки Джейка беспомощно опустились. Он вспомнил, как они лежали с Анни в постели и она сказала: «Пожалуй, нам надо пожениться». А он засмеялся.
Состав дернулся. Анни крикнула:
— И потом, если я уеду в Англию, меня все равно интернируют!
Поезд медленно двинулся мимо платформы. Джейк в отчаянии в последний раз рванулся к ней.
— Анни!
— Поезжай домой, Джейк! — крикнула она. — Ты должен позаботиться о семье. Наци вышлют всех англичан. Ты должен…
Ее слова утонули в лязге колес и рыданиях тех, кто оставался на платформе. Джейк повернулся и начал проталкиваться назад, к выходу. Улицы были запружены, и только через час он добрался до квартиры. Там он налил себе большой стакан бренди и выпил, то проклиная Анни, то чуть не плача от тоски по ней. Потом включил радио и услышал, что немцы уже в Понтуазе, всего в тридцати километрах от Парижа. Сунув руку в карман за сигаретами, он наткнулся на давешнее письмо от Фейт. Перечитав его, Джейк заткнул бутылку пробкой, сполоснул лицо холодной водой и побросал в рюкзак кое-что из вещей. Потом вышел на улицу, даже не подумав запереть дверь.
Он двинулся в южном направления, по пути взвешивая свои шансы. Судя по тому, что творилось на Гар д'Аустерлиц, бесполезно было пытаться покинуть город на поезде. По радио говорили, что основные дороги блокированы автобусами и автомобилями, многие из которых стоят без бензина. Джейк шел, размышляя, как ему быть, и вдруг увидел у церковной ограды кучу велосипедов. Он выбрал самый новый и прочный, оседлал его и покатил прочь из города. «Правила Мальгрейвов, — напомнил он себе, когда мышцы ног начали болеть, а лицо покрылось бисеринками пота: — что бы ни случилось, держаться друг друга».
Даже замок Ла-Руйи стал другим. Квартиранты, как Феликс, как Гай, разбежались по своим уголкам земли, и подспудное напряжение ощущалось, словно запах озона во время дальней грозы. И все же до июня ничто не могло поколебать решения Ральфа остаться с семьей во Франции. Когда по радио сообщили, что немцы вышли к Парижу, Ральф весь день ругался и пил, а наутро поднялся с новой идеей. Париж может пасть, Тур может пасть, Бордо может пасть, но Ла-Руйи — никогда. Набрав по всем сараям лопат, он организовал рытье ловушек для танков. С помощью дочерей и Рейно, мастера на все руки, он вырыл глубокие ямы вокруг замка и накрыл их досками. Под его руководством Женя, Сара и Поппи сволокли в погреб копченые окорока и мешки с бобами и рисом. Ральф обследовал полки с провизией, бутылки вина и одобрительно кивнул:
— Мы сможем продержаться тут несколько недель. Мы еще покажем этим ублюдкам!
На следующий вечер он позвал Фейт и Николь на чердак. Оттуда они все втроем вылезли на крышу. Ральф захватил с собой три деревянные крестовины. С крыши хорошо просматривалась серебристая полоска Жиронды и зеркальная поверхность моря вдали. Ральф приложил ладонь козырьком ко лбу.
— Оружие мы расставим здесь, — он показал на трубу и на выступы по углам парапета, — здесь и здесь, — и установил крестовины на обозначенные места. — Это чтобы было удобнее целиться.
Фейт и Николь переглянулись.
— А во что мы будем стрелять, пап?
— В кого, а не во что. В «гансов», конечно.
Фейт потянула его за рукав.
— А когда Джейк вернется, мы поедем в Англию, да?
— В Англию? Никогда! — Он нырнул в слуховое окно. — Пойду на кухню, помогу Жене делать гранаты.
Фейт опустилась на крышу, привалившись спиной к трубе, и внезапно почувствовала себя совершенно беспомощной. Николь присела рядом с ней и тихо спросила:
— Если это случится… Если они придут сюда, Фейт… Как ты думаешь, все это хоть как-то нам поможет?
В ту минуту Фейт представлялось весьма вероятным, что они действительно останутся тут и через несколько дней она увидит, как бронированные машины ползут через лес, окружающий Ла-Руйи, и тяжелые колеса давят цветы, оставляя на земле глубокие шрамы. При мысли об этом у нее сводило живот от ужаса. Она молча покачала головой.
— Я не стану прятаться в погребе! — заявила Николь. — Там темно и летучие мыши.
Фейт сказала:
— Мама хочет уехать в Англию. Я ее спрашивала.
Какое-то время они сидели молча, поджав колени к подбородкам, и смотрели, как последние всполохи заката гаснут в темнеющем небе. Наконец Фейт с отчаянием в голосе произнесла:
— Мы должны его переубедить.
— Как? — сердито спросила Николь. — Папа тебя и слушать не станет.
— И маму тоже.
— А Джейка нет.
— Джейк скоро приедет.
— Свин он все-таки, что так долго не едет. Чертов свин! Вот кто должен был бы поговорить с папой.
— Папа никогда Джейка не слушал, ты же знаешь. Тем не менее я ему написала. Со дня на день он будет дома. Он обещал.
Небо совсем потемнело. Над горизонтом вспыхнула первая яркая звездочка. Сестры переглянулись и хором прошептали:
— Женя.
К вечеру вторника Джейк добрался до Этампа, всего в сорока километрах к югу от Парижа. Дороги были забиты всевозможными средствами передвижения: автомобилями, грузовиками, телегами; Джейк видел даже древний вагон от конки. Все это напомнило ему его бегство из Испании. Бесконечную пробку, образованную в основном брошенными машинами, трудно было преодолеть даже на велосипеде. Злость и отчаяние беженцев были почти осязаемы, и Джейк терзался мыслью, что покинул Париж слишком поздно. «Если случится что-то плохое, Джейк, если… Ты ведь приедешь к нам, правда?» — неотступно звучал у него в голове голос Фейт, а перед глазами стояла картина: его родители и сестры в таком же лагере для интернированных лиц, как Аржеле.
Ночь он провел в придорожной канаве, как и тысячи других беженцев. Наутро, поднявшись пораньше, выбрал первую попавшуюся тропинку, ведущую от шоссе, и свернул на нее. Он ехал мимо стада волов, через пшеничное поле и несколько раз останавливался в тени огромных, поросших лишайником буков, чтобы свериться с картой.
Пробираться на велосипеде сквозь высокие травы и бесконечные овражки было крайне утомительно, но в конце концов Джейк попал на узкую и извилистую, но зато совершенно пустую дорогу. Он мчался по ней со всей скоростью, на которую был способен, пока длинные тени сумерек не начали заслонять путь. Тогда Джейк положил велосипед на траву, свернулся калачиком рядом и в считанные минуты заснул.
Он проснулся рано утром от того, что его лицо облизывала корова. Позавтракав консервированными персиками и допив остатки воды из фляги, Джейк снова двинулся в путь. Ближе к полудню, когда солнце начало припекать, он остановил телегу с сеном и попросил возницу в обмен на остатки бренди подбросить его до ближайшей деревни. Возница сплюнул и ничего не сказал, но бренди взял и позволил Джейку закинуть велосипед в телегу и забраться туда самому. Джейк растянулся на сене и моментально уснул, а проснулся с обгоревшим носом в деревне под Питивье. В данный момент все ее население состояло из солдат и брошенных псов. И те, и другие одинаково бесцельно слонялись по улицам. Во всех лавочках и забегаловках провизия давно кончилась, но Джейк заработал немного клубники, потрудившись на огороде у какой-то старушки. Он спросил, почему она не бежит от немцев. Она пожала плечами и ответила:
— Солнце сожгло весь урожай, а засуха погубила рассаду. Что мне теперь немцы?
Она наполнила водой флягу Джейка, пожелала ему удачи и ушла дальше пропалывать грядки.
За деревней Джейка снова захватил поток беженцев. Он медленно двигался в общей массе, когда вдруг услышал звук, от которого похолодел. На мгновение он снова очутился в Испании, на дороге из Барселоны, под пулеметами легиона «Кондор». Запрокинув голову, Джейк увидел с полдесятка серебристых черточек на фоне голубого, как незабудка, неба. Он прикрыл ладонью глаза от солнца, чтобы получше разглядеть самолеты, и сердце у него заколотилось, как кузнечный молот: он узнал немецкие. Джейк огляделся в поисках укрытия, заметил неподалеку подходящую канаву и швырнул туда велосипед. Он понимал, что без велосипеда у него нет никаких шансов добраться до Ла-Руйи вовремя. Потом, под аккомпанемент панических женских воплей, принялся бесцеремонно вытаскивать из машин детей и относить их туда же, в канаву, успев помочь немощному старику укрыться под деревом. Когда бомбы упали, Джейк почувствовал сотрясение почвы раньше, чем услышал разрывы. Он лежал в канаве, прикрывая руками голову, и внезапно, вытесняя страх, в нем поднялась волна ярости. Когда бомбежка закончилась и самолеты улетели, Джейк поднялся и огляделся. Однажды он уже видел это: исковерканное железо автомобилей, черные воронки на пшеничном поле, расколотые деревья и трупы, лежащие в неестественных позах. Беженцы, с побелевшими от ужаса и потрясения лицами, зашевелились, и исход возобновился. Джейка вновь обуял страх, что он не успеет вовремя попасть в Ла-Руйи. В эту минуту он презирал себя за то, что, как последний дурак, потратил столько времени зря из-за Анни, которая на самом деле вовсе его не любила. Он снова съехал с главной дороги и покатил, яростно нажимая на педали.
Он ехал по извилистым проселочным дорогам, и до самого полудня ему не встретилось ни души. Но потом, съезжая с холма, он увидел стоящую посреди дороги легковую машину. Это была шикарная «альфа», одна из тех изящных спортивных малюток, которым место на автодроме в Ле-Ман, а не на проселочной дороге. Подъехав поближе, Джейк разглядел женщину, такую же дорогую и шикарную, как автомобиль. Она сидела на обочине в соломенной шляпке с широкими полями и курила сигарету с мундштуком. На вид ей было лет тридцать; она была в темных очках, элегантном костюме и шелковых чулках. Когда Джейк слез с велосипеда, она подняла голову.
— У меня лопнуло колесо, — сказала она таким тоном, словно он был механиком, которого она вызвала из гаража.
— Куда вы едете?
— В шато недалеко от Блуа.
Джейк быстро сообразил.
— Я поменяю вам колесо, а вы за это подбросите меня до Блуа.
Она пожала плечами.
— Хорошо.
Пока Джейк пыхтел и потел над колесом, она просто сидела. Гайки были очень тугие, и Джейку едва хватило сил их отвернуть. Когда все было готово, он вытер замасленные руки о траву, вылил на голову остатки воды из фляги и с трудом втиснул свой велосипед на узкое заднее сиденье.
— Порядок. Поехали.
Она вела машину быстро и умело. «Альфа» петляла по узкой дороге на такой скорости, что у Джейка захватывало дух. Миля за милей оставались позади, и к нему начала возвращаться надежда. Через некоторое время, смущенный молчанием хозяйки автомобиля, Джейк сказал:
— Раз уж мы путешествуем вместе, пожалуй, мне надо представиться. Джейк Мальгрейв.
— Графиня де Шевийяр. Но вы можете называть меня Элен. — Она протянула руку, затянутую в белую лайку. — В отделении для перчаток есть бутылка бренди, Джейк.
Они выпили прямо на ходу. После этого она повела машину еще быстрее и безрассуднее. Небо потемнело, от деревьев на дорогу легли длинные тени. Когда совсем стемнело, Джейк уже не мог рассмотреть карту и потерял всякое представление о том, где они едут. Казалось, они двое — последние живые люди на земле, несущиеся невесть куда под луной, огромной и бледной на фоне чернильного неба. Выпитое бренди только усугубило ощущение нереальности, ощущение того, что мир, который он знал, навсегда переменился. Внезапно он заметил, что веки Элен медленно опускаются, и быстро перехватил руль.
— Вы устали. Надо остановиться.
— Да, — прошептала она.
Джейк взглянул на часы. Было десять. Он предложил:
— Давайте я поведу. А вы говорите, куда ехать.
Они поменялись местами; через некоторое время она сказала:
— Здесь. Сворачивайте.
По узкой аллее они въехали в кованые ворота. Впереди Джейк разглядел силуэт большого замка. Сказочные башенки и шпили напомнили ему замок на гравюре Анни, и он вновь почувствовал приступ боли и гнева.
Он остановил «альфу» во внутреннем дворике, напротив входа. Элен выбралась из машины и пошла к двери. На ступенях кучками валялась одежда и прочее добро — ложки, женские украшения, игрушки, — словно кто-то решил устроить распродажу старого хлама. Джейк тронул ручку, и дверь медленно приоткрылась. Он зажег спичку и заглянул в вестибюль. На ковре лежали изрезанные картины и обломки рам. Белые пятна на стенах указывали места, где они когда-то висели.
Джейк пробормотал:
— Мародеры.
Элен сдвинула брови.
— А вдруг они еще здесь?
— Вряд ли. — Как и она, Джейк говорил шепотом. — Тут, наверное, есть еда. Я жутко голоден.
Он сбегал к машине, принес фонарь и отправился на поиски кухни или кладовой. Повсюду были следы разгрома. Джейк увидел осколки бокалов венецианского стекла, абиссинский коврик, располосованный чьим-то ножом, и застыл неподвижно, почему-то вспомнив колонны беженцев и бомбежку. Стук высоких каблучков Элен казался неестественно громким в пустом, тихом здании. Джейк услышал, как она прошептала:
— Они даже ничего не взяли. Только всё поломали.
Кухня и кладовая были обчищены. Что-то непристойное было в голых полках и зияющем пустотой буфете. Но под мусорной корзиной Джейк обнаружил ящик с овощами, а в печке — каким-то чудом сохранившийся уголь. Он повернулся, чтобы спросить у Элен, умеет ли она готовить, но вовремя сообразил, что это дурацкий вопрос, и принялся чистить картошку и скоблить морковь сам. Графиня удалилась в залитый лунным светом сад. Когда овощи сварились, оказалось, что Элен накрыла длинный обеденный стол на две персоны, найдя серебряные приборы и фужеры муранского стекла,[22]Венецианское стеклоделие, неразрывно связанное с островом Мурано.
которые мародеры почему-то не заметили, а в центр поставила небольшой букетик цветов.
Джейк нашел погреб, но дверь его оказалась заперта, а ключа в скважине не было. Джейк отыскал во флигеле топор; взламывая дверь, он подумал, что сейчас ведет себя ничем не лучше тех, кто разорил этот чудесный дом. Но ему было необходимо выпить.
Поев, они поднялись наверх. В спальнях стояла роскошная мебель, над кроватями висели пологи из шелка и бархата. Джейк стащил с себя сапоги и рухнул на кровать. Через некоторое время события этого дня стали превращаться в его меркнущем сознании в кошмары (ягоды клубники, которыми его угостила старушка, были маленькими пульсирующими сердцами; он переворачивал трупы беженцев вверх лицом, и с них лохмотьями сползала кожа). Его внезапно разбудил звук открываемой двери. Джейк сел на кровати, вглядываясь в темноту. Сердце у него колотилось. Потом он услышал голос Элен:
— Не могу заснуть. Все думаю, а вдруг они вернутся? Вы не будете против, если я лягу рядом с вами?
На ней была шелковая пижама. Она откинула уголок одеяла и скользнула в постель. Они оба мгновенно уснули, тесно прижавшись друг к другу, но на рассвете Джейк не смог удержаться от того, чтобы не коснуться губами ее атласного плеча. Они занялись любовью, и Джейка подогревало желание отомстить Анни за то, что она его бросила. После этого они встали, оделись и поехали дальше. В полдень, подъехав к Блуа, пожали друг другу руки и вежливо распрощались.
Однако везение Джейка на этом закончилось. Начался дождь, и под его тяжелыми каплями пыль на дороге превратилась в вязкую грязь. В довершение всего он проколол колесо и, казалось, целую вечность возился с ним под проливным дождем, пока наконец кое-как не залатал камеру. Проезжая через деревню, запруженную беженцами, Джейк заметил на доске перед деревенской гостиницей объявления:
«Мадам Лебран, соседний дом с церковью, ищет своих сыновей Эдуарда (4 года) и Поля (6 лет), потерявшихся здесь 11 июня»
и
«Мадам Табуа, до востребования на местную почту, ждет известий о своей дочери, Марион, восьми лет, потерявшейся 12 июня в десяти километрах от Тура».
К объявлениям были приколоты фотографии. Джейк постоял какое-то время, разглядывая смеющиеся детские лица, потом снова оседлал велосипед и покатил дальше.
Ночь он провел в амбаре на полпути между Туром и Пуатье. Жена хозяина накормила его и с полдесятка других таких же, как он, супом и свежеиспеченным хлебом. Все тело у Джейка болело, он дрожал от холода в промокшей одежде. Собирая пустые миски, женщина сказала, что немцы взяли Париж. Потом она раздала всем по эмалированной кружке с отличным шампанским. «Liberte!»,[23]Свобода (фр.).
— сказала она, и все выпили.
Радио на кухне в Ла-Руйи было настроено на Би-би-си. Все Мальгрейвы, Женя и Сара слушали сначала последние известия, а потом — далекий, слабый голос английской королевы, передающей послание Франции с выражением поддержки и сочувствия. После этого комнату наполнили аккорды «Марсельезы» и «Боже, храни королеву».
Наступившее молчание нарушила Женя. Положив свою тонкую морщинистую руку на тяжелую лапу Ральфа, она ласково проговорила:
— Милый Ральф, вам нужно уехать. Ты должен всех увезти в Англию. Там вы будете в безопасности.
— Не хочу даже думать об этой мерзкой стране… — начал было Ральф, но Женя, легонько сжав пальцы, заставила его замолчать.
— Франция выживет. Ла-Руйи — тоже. Но твоя семья, если вы останетесь здесь, — нет. А когда весь этот ужас закончится, вы вернетесь сюда, Ральф, и все будет как прежде.
Николь опустилась на колени рядом со стулом отца.
— Папа, я не хочу здесь оставаться.
— Это еще почему? — рявкнул Ральф. — Струсила? От тебя, Николь, я меньше всего ожидал…
Она спокойно перебила его:
— Вовсе нет, просто я боюсь, что все это будет скучно и утомительно, а ты ведь знаешь, я не выношу скуку.
В глазах у него блестели слезы. Он хрипло произнес:
— А как же наш мальчик? Мы же не можем уехать без мальчика.
— Джейк приедет, — сказала Фейт, — он мне обещал.
Ральф медленно обернулся к Жене.
— А ты, милая Женя?
Женя улыбнулась.
— Я уже слишком стара для таких путешествий. Я и так переехала из Польши в Ла-Руйи, так что мы с Сарой останемся здесь. Это наш дом. А у тебя, Ральф, дома нет. Возможно, теперь тебе пора его обрести.
Поппи шепнула:
— Прошу тебя, Ральф.
Ральф вытер глаза тыльной стороной ладони. Потом едва заметно кивнул, и Фейт показалось, что весь замок тихонько вздохнул с облегчением.
Поппи сказала:
— Тогда надо собирать вещи.
Николь обняла Ральфа.
— Папочка, родной.
— Машина заправлена.
— Мы возьмем одно ружье. Николь, принеси ружье и коробку патронов…
— А Минни? — Николь присела на корточки рядом с собакой. — А Снип и Снап… и кролики… и золотая рыбка?..
— Собаку можешь взять — пусть охраняет нас. А кролики пригодятся здесь, если будет нечего есть.
— Ну, папа!
— Я позабочусь о кроликах, котятах и рыбке, — торопливо сказала Женя. — Не волнуйся за них, дорогая. А теперь беги, принеси своему отцу ружье.
— Поппи, приготовь аптечку. Бинты и что-нибудь дезинфицирующее, на случай, если нас ранят. Фейт — свечи и факелы, сколько Женя позволит взять. — Ральф опять повернулся к Жене. Голос его потеплел: — Женя, поехали с нами. Ты ведь поедешь с нами, правда?
Она отрицательно покачала головой.
— Нет, Ральф.
— Но Польша… Ты ведь знаешь, что эти фашисты сделали с Польшей.
— Знаю, Ральф. И поэтому я должна остаться. Лучше я сожгу Ла-Руйи дотла и буду махать на пепелище польским флагом, чем позволю им взять замок. И я умру счастливой, если буду знать, что вы в безопасности.
Фейт взяла все, что поместилось в ее старый, обшарпанный рюкзак. Паутинно-серое вечернее платье, два плиссированных платья от Фортуни, накидку от Вионне, черный креп и, конечно, платье «холли-блю». Она аккуратно сложила его, свой амулет против превратностей судьбы, и завернула в папиросную бумагу.
В ту ночь она не сомкнула глаз — то и дело подходила к окну и смотрела, не покажется ли Джейк. В первые утренние часы, пока еще не рассвело, Фейт оделась, вышла в гостиную и обнаружила там Ральфа, склонившегося над картой в полном одиночестве. Она потянула его за рукав и тихо сказала: «Джейк».
Он прорычал: «Он нас найдет!», но Фейт увидела боль в его взгляде. По щекам ее покатились слёзы, и она сердито смахнула их кончиками пальцев. Ральф продолжал:
— Я думал о Бордо, но Софи по телефону сказала мне, что там столько беженцев, что шагу не ступишь.
— Правительство переехало туда из Тура.
— Жиронда заминирована, а вокзал все время бомбят. — Ральф скрипнул зубами от злости. — Поэтому я решил, что нам нужно ехать на север. Все остальные побегут в противоположную сторону. Доберемся до Ла-Рошели, а там найдем судно. И, кроме того…
Ральф не договорил, но Фейт поняла, что именно он не осмелился высказать вслух: «И, кроме того, есть надежда встретить Джейка, который движется на юг».
Когда через час они покинули Ла-Руйи, солнце еще не взошло. Звезды, рассыпанные по небу, отражались в черном зеркале озера. Сестры забрались с ногами на заднее сиденье «ситроена» и не мигая смотрели назад, чтобы отпечатать в памяти на все время разлуки замок и машущую им от ворот бледную в предрассветных сумерках Женю.
Свое путешествие Джейк воспринимал как сон — один из тех, в которых бежишь изо всех сил, но остаешься на месте. Он понимал, что, чуть ли не наступая ему на пятки, немецкая армия тоже движется на юг и он должен найти своих родных до того, как нацисты доберутся до них и интернируют как представителей враждебной нации. Он ехал, а перед глазами у него стояли ужасные сцены: священник, везущий в тачке дряхлую старуху, потерявшиеся дети, бредущие вдоль обочины и зовущие маму, несколько отставших от своей части английских солдат, которые сидели в кустах и слушали граммофон. Джейк окликнул их и спросил, что это за место, а они только пожали плечами и жизнерадостно крикнули в ответ: «Сами не знаем, приятель, заблудились!»
У него кончились все запасы, и живот сводило от голода. Каждый мускул болел. Он крутил педали уже автоматически и давно перестал проклинать себя за то, что не уехал из Парижа раньше: на злость и раскаяние не осталось сил. А когда в небе появлялись немецкие бомбардировщики, он даже не искал укрытия, а так и ехал под бомбами.
В полдень он сполз с велосипеда и повалился спать прямо на обочине. Его разбудило какое-то движение рядом и лязг металла. Открыв глаза, он увидел незнакомого мужчину, стоящего над его велосипедом.
— Это мой! — крикнул Джейк.
Ответом ему был удар сапога в живот. Он скорчился, но тут же вскочил на ноги: ярость и страх придали ему сил. Он ввинтился в колонну беженцев и ухватил велосипед за заднее крыло. Велосипед затрясся и остановился. Джейк набросился на вора, и они оба покатились на землю. Джейк был моложе, сильнее и опытнее; он ухватил вора за волосы и несколько раз ударил головой о твердую, обожженную солнцем поверхность дороги.
Когда он поднялся, мужчина остался лежать, но Джейк не испытывал укоров совести — лишь облегчение от того, что не пострадал велосипед. Он поехал прочь. На рубашке у него расплывались пятна крови. Он боялся, что кто-нибудь остановит его и призовет к ответу, ведь сотни людей видели, как он бил того, кто хотел отнять у него велосипед. Не исключено, что он его даже убил. А ведь велосипед на самом деле вовсе не был его собственностью.
Но люди скользнули по нему бессмысленными взглядами и отвернулись. И Джейк осознал, что все изменилось и уже никогда не будет таким, как раньше.
Фейт вела машину. Нескончаемая река беженцев текла по обеим сторонам дороги, и Ральф то и дело высовывался в окно и стрелял в воздух, чтобы мужчины, женщины, дети расступились и дали дорогу Мальгрейвам.
Когда они добрались до развилки, где был поворот на Ла-Рошель, Фейт притормозила и взглянула на Ральфа. Он покачал головой.
— Нет. Можно будет свернуть дальше к северу.
Фейт чувствовала, как последние крупицы надежды утекают, словно песок сквозь пальцы. Едва она замечала в толпе юношу со светлыми волосами, как сердце ее наполнялось радостью, почти сразу сменявшейся отчаянием.
К вечеру они достигли еще одной развилки, где можно было бы свернуть к побережью. Фейт понимала, что если они заберутся еще дальше на север, то рискуют приехать в порт, когда все суда уже отплывут, или, того хуже, наткнуться на немцев.
Ральф поглядел на поднимающуюся на холм ровную линию шоссе.
— Остановимся и поедим, — сказал он. — Полчаса. Потом едем в Ла-Рошель.
Казалось, подъем не кончится никогда. Джейк словно превратился в автомат и уже не обращал внимания ни на палящее солнце, ни на голод, ни на онемевшие руки и ноги. Об Анни он тоже забыл. Поднимаясь на холм, он прокручивал перед мысленным взором картины детства: медузу, рыхлую и полупрозрачную, парящую, раскинув щупальца, в голубой воде; домик в Тоскане, где они играли в прятки в сараях и погребах; пикники с Фейт, Николь и Гаем в роще за Ла-Руйи. Он гадал, знает ли Гай, что Фейт его любит, и думал, что хорошо, наверное, как она, всю жизнь любить кого-то одного.
Наконец он достиг вершины холма и снял ноги с педалей. Тяжело и хрипло дыша, он лег грудью на руль и посмотрел вниз. Небо казалось усыпанным звездами, хотя было еще светло. Джейк моргнул, и звезды исчезли. Он снова посмотрел вниз. Дорога была пуста, если не считать одинокого автомобиля, приткнувшегося у обочины.
В первое мгновение он решил, что они ему просто мерещатся. Что его память, измученная, как и он сам, усталостью и жаждой, осталась под властью призраков прошлого и перенесла их в настоящее. Там, у подножия холма, Джейк увидел свою семью. Его родные расположились перекусить. Поппи раздавала бутерброды, Ральф откупоривал бутылку с вином. Минни, положив голову на колени Николь, ждала, когда ее почешут за ушами. Джейк закрыл глаза, но когда он их снова открыл, его семья никуда не делась.
Конечно, это они — кто еще, кроме Мальгрейвов, способен устроить пикник в момент, когда рушится весь мир? Джейк запрыгнул на велосипед и, съезжая накатом по склону, вдруг сообразил, что хохочет во все горло.