16 октября 1768 года он знал, что стоит перед принятием решения. За день до отъезда ко двору он сидел один за своим письменным столом в Экульсунде и записывал пространные рассуждения о своих мыслях и настроениях. По приезде в Стокгольм он возьмет в свои руки акцию по свержению правящего государственного совета партии колпаков. Должен ли он делать это? Акция может удаться, а может и не удаться. Как бы то ни было, ему надо обязательно включиться во враждебную колпакам политику и стремиться к самоутверждению короля. Я, — пишет Густав, — нахожусь перед «hivere dissisif» — перед решающей зимой.
Зачем он записывал эти «размышления»? Полагал ли он, что кто-нибудь — друг или враг — найдет их и найдет причины, оправдывающие его действия? Будет ли эта памятная записка тем или иным образом доведена до общества? Или послужит руководством для более узкого круга его приверженцев? Ни одно из этих объяснений не кажется верным. Это сочинение резко отличается от обычных политических сочинений Густава с их ясным построением и риторической силой. Его мысли прыгают туда-сюда, отражая колебания между разными планами и желаниями. Эти «размышления» можно сравнить с подробным письмом к матери, написанным двумя днями ранее: в нем нет места сомнениям, но проявляется активное желание действовать и сыновнее послушание, когда Лувиса Ульрика торопила его с отъездом для осуществления предстоящей акции. 16 октября ему надо было просто-напросто достигнуть ясности в возникшей жизненной ситуации. В тот раз речь не шла о разыгрывании какой-то роли. Короткое время он был настолько искренен перед самим собой, насколько только мог, он совершенно естественно терзался сомнениями и пребывал в растерянности.
Трудность его положения состояла в том, писал Густав, что он был принцем без конституционной опоры. Он обречен на пассивность, если не сумеет завоевать авторитет, превосходящий его формальное положение. К счастью, — здесь в рассуждениях прорывается героическая роль — душа его такова, что закаляется в трудностях: труднодостижимая цель становится еще более желанной. Первая трудность: его положение — или недостаток положения — как кронпринца. Он был наследником государства, в котором продажность законов и обычаи, позволяющие трактовать законы так и сяк, создавали полную анархию и затрудняли исполнение долга. Анархия достигла такого уровня, когда уже нет ничего святого и когда соседняя держава, по самому своему географическому положению являющаяся извечным врагом королевства, с неограниченным деспотизмом господствует и распоряжается средствами и жизнью граждан. Густав охотно ушел бы со сцены, но должен пожертвовать собой во имя отечества. Одно заявление французского кабинета сделало Густава лично ответственным за несчастье народа и указало на невозможность отыскать лекарство без решительной и полной революции. Это вынуждает Густава действовать. Сначала он должен убедить короля и королеву решиться на переворот. Затем надо «побудить» графа Ферсена заручиться поддержкой Франции, навести порядок в финансах и вернуть в государственный совет Тессина, Хёпкена и Экеблада. Они могли компенсировать собственную неопытность Густава, но никто не смог бы руководить управлением в большем соответствии с нуждами короля, чем он, Густав, сам. Однако он решил не брать этого на себя из-за слабости короля и неудачного опыта предыдущих попыток. Королева больше не поддерживала авторитет короля, наоборот, король внушил ей «lassitude» и «timidité». Сам Густав хотел уехать в провинцию или в Упсалу. Он намеревался изучать там экономику у господина Берка и финансы у Бутина; он займется жесткой экономией. Последние три месяца были, наверно, самыми счастливыми в его жизни; он и подумать не мог, что счастливая судьба вернет ему их. Но — пишет он тут же — «я еду с чистыми сердцем и совестью, которые исполнены бескорыстных намерений, подобающих доброму гражданину». Может ли он возвратиться с этими счастливыми качествами и может ли он прежде всего использовать то душевное равновесие, которое ощущает в это мгновение и которое не может быть использовано без точного исполнения своего долга? Размышления отклоняются от темы, безвозвратно уходя в область пожеланий.
Чтобы понять его положение в этот октябрьский вечер перед принятием решения, надо разобраться в нескольких обстоятельствах, имевших, согласно рассуждениям Густава, решающее значение.
В размышлениях присутствует Франция, возложившая ответственность на него, неопытного двадцатидвухлетнего человека, и тем самым заставлявшая его действовать. Франция — это кабинет Людовика XV, где герцог де Шуазёль только что получил пост правящего министра. Желания и взгляды Франции достигали Густава главным образом через посредство одного человека — шведского министра в Париже Густава Филипа Кройтца, светского человека и поэта, доверенного представителя двора. Осенью 1768 года Франция не имела в Стокгольме министра, и это делало депеши и личные письма Кройтца еще более важными. Он писал молодому кронпринцу как подданный и друг не только о политике, но также о литературных событиях, о театре и культурной жизни. Между иным он сообщал о новинках моды и посредничал в покупках для королевского гардероба в Стокгольме. Париж был образцом во всем, не только как столица союзной державы, но и как культурная столица просвещенного мира. Литературные новости оттуда обсуждались в переписке Лувисы Ульрики и Густава. Но прежде всего политическое давление оттуда означало почти обязывающий приказ. Из казны французского двора текли субсидии для партии шляп, которые могли противодействовать русской и английской поддержке колпаков. И шведский двор был вынужден опираться на шляп, что бы ни думали об их лидерах. Альтернативой было прекратить всю игру, отказаться от всех притязаний на действительную власть, что явственно представлялось Густаву соблазнительной мечтой в тот октябрьский день 1768 года. В Стокгольме ждали нового французского посланника графа де Модена, и это делало решение Густава неотвратимым.
А если теперь Густав пассивно отнесется к пожеланиям французского кабинета, не обратит внимания на несколько воздушную оценку и личную дружбу к нему — то есть на те чувства, которые были переданы Кройтцем? Ах, в таком случае он отбросит не только политические возможности. То были мечты о мечтах о себе самом, идея просвещенного мира о юном гении, находившемся на пути к восшествию на шведский трон. Мелодия поэта Кройтца из Парижа обретала обольстительное звучание и уже в 1765 году заставила девятнадцатилетнего принца тосковать по тем временам, когда чародеи-тролли «un coup de baguette» могли перенести принцев с одного края света на другой, дабы увидели те страны, которые Кройтц описывал «si poétiquement». Густав мечтал также вернуться к торжественным ужинам в Дроттнингхольме с беседами с Кройтцем как их участником, который столько сделал, чтобы «сформировать мою душу». Даже если Густав отчасти раскусывал наивную простодушную лесть Кройтца, он явно находился под влиянием его известий. И то были вовсе не легкие намеки и слова восхваления, какие Кройтц передавал из литературных салонов Франции.
Еще в 1763 году, когда Густаву было 17 лет, Кройтц мог описать, как прославленный старец господин де Вольтер проливал слезы, узнав, что Густав наизусть знает его «Генриаду». «Я ведь и написал ее с мыслью, что она послужит в качестве урока для королей, — сказал он, — но не надеялся, что она принесет плоды на Севере. Я ошибся: на Севере всегда рождались герои и великие мужи». Вольтер без устали интересовался малейшими подробностями, касавшимися кронпринца Густава. «Я стар и слеп, — продолжил он, — скоро я покину этот мир, но если все, что мне говорят, — правда, я умру удовлетворенным, ибо через 50 лет у Европы уже не останется предрассудков». Он наверняка заблуждается, добавляет Кройтц, «но по крайней мере это красивое видение, и Ваше Королевское Высочество заслуживает того, чтобы достойно его осуществить». 14 июля 1766 года Кройтц писал: «Непостижимо, какую сенсацию Ваше Королевское Высочество произвели в этой стране. О Вас говорят с удивлением и восхищением и не понимают, как можно в Вашем возрасте иметь душу со столь разносторонней гениальностью». Спустя четыре дня Кройтц мог сообщить, что Шуазель восторгался Густавом, отзывался о Лувисе Ульрике как о величайшей государыне, когда-либо существовавшей, и которая славна воспитанием сына, ей подобного. 4 сентября 1767 года Кройтц послал Густаву новый роман Вольтера и приписал: «Вольтер просветил свой век; Вам, монсиньор, предстоит утешить его. Свет и добродетель на занимаемом Вами месте быстро распространяются». После рассуждения о долге государей управлять разумом так же, как общественным мнением, Кройтц восклицает: «Вы один, монсиньор, можете принести Швеции воодушевление и добродетель». 9 октября того же года Кройтц сообщает, что известный писатель Мармонтель читал во Французской академии вслух полученное им от Густава письмо, и оно возбудило там общее восхищение. «От волнения и радости проливали слезы, ибо увидели осуществление своих мечтаний о веке философии и не обманулись в господстве разума и гуманности. В этом их укрепили Вы, монсиньор; лишь просвещенный и добродетельный государь может своим гением и мужеством уничтожить предрассудки, мешающие спокойствию людей. Только Ему предопределено преобразовать свое столетие и вернуть покой в людские сердца». 20 июня 1768 года Кройтц прислал благодарственное письмо от французской Академии наук, в котором статистик и философ-просветитель Д’Аламбер сообщил о намерении Густава воздвигнуть мавзолей Декарту и в связи с этим подчеркнул, что имя Густава во всей Европе столь же знаменито, сколь любимо.
Со всеми поправками на обычные для того времени риторические преувеличения приходится поражаться, что молодой принц не был совершенно сбит с толку. Наверняка его мыслям помогли прийти в порядок головокружительные восхваления в адрес матери, которые он не принимал за чистую монету. Тем не менее он должен был ощущать, что у него есть репутация, которую надо защитить во Франции, и что он не хочет разочаровать страну своих идеалов. Год тому назад Шуазель при посредстве Кройтца избрал Густава на главную роль при изменении режима. Он должен был убаюкать всякие подозрения России и партии колпаков и одновременно войти в доверие к военным. Швеция будет потеряна навсегда, если Густав не сумеет объединить все воли воодушевлением и любовью. Надо искоренить посты, читаем вдруг у Густава далее, и те обряды, которые делают народ легкомысленным и безразличным, и это звучит как пророческая эпитафия на могиле Адольфа Фредрика. О Густаве с удивлением слушают отзывы, описывающие его способность запутать государственный совет своим присутствием и своим гением. Самое же главное — нужно соблюдать строжайшую тайну, с тем чтобы не открылось согласие между ним и французским кабинетом.
В Стокгольме Густаву предстояло встретиться с графом де Моденом, доверенным лицом Шуазеля, и подвергнуться новому нажиму. Воля Франции, записывал он свои размышления 16 октября, принуждает его действовать. В домашнем окружении его положение было задано с рождения: стремление родителей к усилению королевства должно было совпадать с его собственными желаниями. Но имелись и различия в нюансах, обусловленные разницей в возрасте и темпераменте.
Нетерпение и прусское высокомерие Лувисы Ульрики привели к тому, что воспитание и образование сына рано оказались под опекой сословий и велись политиками, занимавшими ответственные посты. Даже если солидарность Густава с родителями никогда в сколько-нибудь существенной степени не была поколеблена, совершенно естественно, что воспитание и штудии не могли не наложить отпечатка на его образ мыслей. Он жил и обучался на правителя в век, когда новые идеи об обществе и государственной жизни прорвались и вызвали страстную полемику в международной литературе, прежде всего во Франции. Теоретиком Густав так и не стал, и едва ли превзошел науку о государстве. Но в его основные политические воззрения вошли некоторые фундаментальные понятия, не относящиеся к самоочевидным для современных ему царственных особ.
В 1758 году, когда Густаву было 12 лет, он, воодушевленный Шеффером, написал уставы для трех орденских союзов: L’Ordre de l’arc et de carquois, L’Ordre de la Flèche и L’Ordre des Mopses. То была, как можно предположить, игра и шутка, но обстоятельство, что эти письменные упражнения до самой смерти хранились среди его бумаг, показывает, что они значили дня него больше, чем выдумка на один день. Во вступлении к уставу первого ордена — Лука и колчана — торжественно звучит: «Принимая во внимание, что все люди от природы равны, даже если есть такие, кто богаче других, не надлежит забывать о взаимных обязательствах, которые они имеют по отношению друг к другу, и следовательно, богатые должны всеми своими силами помогать тем, кто беден и несчастен. Такова и моя цель, которую преследует учреждение этого ордена. Политика и международное право являются надежнейшей опорой государства, а также все, кто составляет общество, должны действительно обладать этим знанием. Ибо те граждане (ситуайены), которые этого не знают, недостойны носить это имя».
Это маленькое высокопарное признание гражданского идеала приходится на время после того, как Карл Фредрик Шеффер на протяжении двух лет был гувернером Густава. Спустя десять лет оно откликнулось эхом в концовке размышлений 16 октября 1768 года, где Густав говорит о своих бескорыстных намерениях, надлежащих доброму «ситуайену». Таков был идеал просвещенного принца, а как это сочеталось с целями царствующих родителей и дворян из партии шляп, ему еще предстояло узнать.
Между тем автор размышлений уже ровно год находился под сильным впечатлением нового и весьма неортодоксального политического анализа — «L’ordre de la nature» Мерсье де ла Ривьера. Мерсье принадлежал к ведущим политически радикально настроенным писателям-просветителям на протяжении последних двух десятилетий перед французской революцией; раннее появление его труда в числе книг, читавшихся в шведской королевской семье, может быть, судя по всему, объяснено тем, что он лично общался с Карлом Фредриком Шеффером. Последний сам привез с собой эту книгу в Экульсунд, потом Лувиса Ульрика ее прочла и проявила к ней интерес, и Шеффер с Густавом читали ее вместе. Книга была переведена на шведский язык и уже в декабре 1767 года считалась политически опасной. «Она чрезвычайно интересна и выдвигает новые и богатые идеи, которые доныне ускользали от внимания даже самых просвещенных политиков, — писал Густав Лувисе Ульрике 3 октября 1767 года. — Она наверняка произведет во всех умах революцию, которая, можно надеяться, распространится и на Швецию». Тремя днями позднее он писал матери о книге Мерсье: «Она наполняет мою голову столь многими размышлениями и столь часто ошеломляет содержащимися в ней новыми идеями, что я уже почти не мечтаю ни о чем ином, как об основополагающих принципах общественного устройства. Это такая книга, которая еще позволяет мне надеяться, что однажды мы сможем избавиться от никчемности в которой теперь пребываем, ибо может статься, что книга станет причиной великой революции в умах». Новым у Мерсье было то, что он основывал весь общественный порядок на частной собственности и защите имущества. Наилучшей политической гарантией владельческих интересов была, по Мерсье, сильная и просвещенная наследственная королевская власть. Ее администрация должна осуществлять все политические функции, кроме одной-единственной: кроме налогообложения, кое должно независимо осуществляться теми людьми, которым надлежит предоставлять свои доходы и имущество для общественных надобностей. Можно сказать, что Мерсье чрезвычайно последовательно сформулировал основные положения буржуазной революции по соглашению с королевской властью. В 1760-х годах это было видение для будущего, но спустя двадцать лет можно будет обнаружить черты теории Мерсье в политических установках Густава III.
Между тем в 1768 году он зависел от мнения родителей и лидеров партии шляп. Мыслям о сильном королевстве приходилось медленно пробираться узким фарватером, и пока перевороты в общественном устройстве были связаны с идеологическим общим достоянием врага, их по возможности следовало избегать.
В сложившейся ситуации Густав не рассчитывал на активное содействие родителей. Адольф Фредрик в будущей политике должен действовать наступательно, поскольку он был королем, но, кажется, никто не рассчитывал на какую-либо личную инициативу с его стороны. Лувиса Ульрика представляла собой проблему. В письмах Густава к Софии Альбертине виден, конечно же, его взгляд на королевскую семью как на замкнутое единство, и в этом его приверженность семье находится вне всякого сомнения. В октябре 1768 года он действовал, исходя из этой лояльности, но предпосылкой его действий было то, что он брал на себя политическое руководство. Это было то, чего не смогла исполнить мать. Сказанное, естественно, не означает, что Лувиса Ульрика уже утратила значение для своего старшего сына и влияние на него после того как посвятила ему столько внимания. Напротив, мать по-прежнему имела основополагающее значение как для культурной ориентации и занятий Густава, так и для его честолюбия. Но в 1768 году он уже перерастал ее. Это был не только естественный процесс взросления и высвобождения из-под ее дисциплинарной власти над семьей — это было связано также с тем, что он оказался под влиянием другой женщины. С 1766 года он был женатым человеком, но не бездеятельная и замкнутая София Магдалена владела его мыслями.
Три последних месяца были, возможно, самыми счастливыми в его жизни, писал он 16 октября. Это были июль, август и сентябрь; тогда, судя по всему, была кульминация единственного в его жизни и пылкого любовного приключения с баронессой Шарлоттой Дю Риез, урожденной Де Геер. Значение этой истории преуменьшено Оскаром Левертином и Бетом Хеннингсом в их биографиях Густава, полагавших, что предмет его страсти не был достоин Густава, а посему не мог пробудить в нем серьезного чувства. На это можно возразить, что Густав III не имел никакой возможности узнать взгляды Оскара Левертина и Бета Хеннингса на сей счет; единственное свидетельство, которое может быть принято во внимание, исходит от него самого. И в этом свидетельстве нельзя ошибиться.
«Прости мне это слово — maîtresse (любовница), которое у меня вырвалось, — писал Густав Шарлотте Дю Риез весной 1768 года в недатированном письме. — Да, вы моя госпожа, вы госпожа моего сердца и моей воли, вся моя жизнь. О, вы самая чарующая из женщин, вы не можете видеть моего отчаяния и моей досады на то, что не могу найти вас в тот момент, когда восстановление моего здоровья, устранение лишних глаз и легкая и удобная возможность встретиться дали бы мне самые обещающие надежды испытать наслаждение в ваших объятиях. Ведь вы первая и единственная женщина, которая мне полюбилась и которую моя жена столь сильно осуждает». Он намеревался переодетым приехать из Экульсудда в замок ее отца Леуфстад и быть узнанным только одной Шарлоттой, но он был рабом своего положения и должен был ждать, пока случай или прихоть ее мужа приведут ее в Стокгольм. «Ах, отчего должно быть так, что вы и я связаны с людьми, чей нрав столь сильно отличается от нашего, отчего не дозволено обменяться, ведь тогда, по крайней мере, было бы двое счастливых вместо четверых несчастных, какие мы теперь. Ах, с каким восторгом я забыл бы печали в ваших объятиях…»
А она? «Мой любимый и прекрасный принц, вы подарили мне вашим чарующим письмом ваше обаяние и сверхъестественное наслаждение, — отвечает его сверстница Шарлотта. — Бог мой, был ли когда-либо принц более любимый и обожаемый своей возлюбленной, чем вы мною!» Она хочет преклониться перед ним у его коленей и заливаться слезами радости. «Ах, если бы я могла говорить с вами, обнимать вас, даже целовать следы ваших ног — мой любимый и нежный любовник и повелитель, простите, мой принц, вашей печальной и верной возлюбленной эти, возможно, слишком нежные выражения, но я не в силах сдержать чувств своего сердца». Он рожден только затем, чтобы делать людей счастливыми и прежде всех других Шарлотту, ту, которая владеет его большим сердцем. «A mon Dieu, quel trésor je possède!». Но она связана со своим мужем, «un objet» — вещью, и есть жестокая повинность не мочь отказать ему в его супружеских правах, ему, который так мало достоин делить что-либо с ее принцем. Она хотела бы сделаться невидимкой, пробраться в кабинет Густава, обнять его колени, целовать его и умереть для всего остального мира.
Отношения с Шарлоттой Дю Риез начались, кажется, в начале 1768 года; первое датированное письмо к ней написано 18 марта, и речь в нем идет о его тоске по «mon adorable et tout chère» вот уже 15 дней. Это письмо не содержит таких открытых и прямых выражений чувств, как недатированные, и, вероятно, написано раньше их. Потом переписка продолжилась и преисполнена, совершенно естественно, тоски, досады на помехи для встречи и мечтаний о поцелуях. Когда эти двое могли встретиться, переписка не была нужна, и поэтому их роман документирован лишь спорадически. Последнее письмо от 7 июля было отправлено из Экульсунда и также преисполнено душевной тревоги и грусти. Но из датированного 29 июля письма из Экульсунда к герцогу Карлу, который был наперсником Густава в этом любовном приключении, узнаем, что Шарлотта Дю Риез приехала туда вместе со своей матерью. «Она здесь — цветущая, сияющая, оживленная, возбуждающая — точно такая, какой вы видели ее в городе. Присутствие матери немножко приглушает ее живость, но она умеет наверстать упущенное, когда мать ее не видит, и вообще все идет как нельзя лучше».
Роман завершился внезапно. Осенью Густав предпринял долгую и хорошо подготовленную поездку в Бергслаген для ознакомления с тамошними условиями и с недовольством народа экономической политикой колпаков. Он начал с посещения родительского дома Шарлотты Леуфстада, которому посвятил восторженное описание в письме к Лувисе Ульрике от 8 сентября. А 19 июля из Фалуна он написал брату Карлу, облегчая свое сердце, что в Леуфстаде все прошло странно. «Дама, которую вы знаете» там была, и ее темпераменту двухмесячное воздержание придало новые силы, так что она отдавалась на все лады, проявляя весьма мало скромности. В один и тот же вечер Карл Спарре сменил Густава и Густав сменил Карла Спарре, и, по-видимому, об этом стало известно. Нолькен вроде бы весело рассказывал об этом Карлу. Густав был шокирован, но у него, пожалуй, не было иного выхода, как сохранять хорошую мину перед братом, который был в семье галантным кавалером, и представить все случившееся как проделку. Но Эве Хелене Риббинг, которая была доверенным другом его и Шарлотты, он жаловался на свое несчастье. Самой Шарлотте он 5 октября писал из Вордсетра по возвращении из поездки, перечисляя нескольких ее любовников, о которых узнал, призвал ее к приличному поведению и порвал с нею. Но даже в этом горьком письме он признал, что она для него значила: «Полагаю, нет необходимости говорить вам, что вы были дороги мне и что вы сами были убеждены в этом. Вы первая, благодаря которой меня оставило это безразличие, общение с которой я почитал за честь и которую, возможно, мне лучше было бы сохранить». Он просит вернуть его письма, которые и получил.
Нрав Шарлотты, столь сурово осужденный Левертином в соответствии с сексуальной моралью оскарианской Швеции, на самом деле не очевидно ясен. Дочь магната с большим интеллектом, энтомолога и владельца предприятий Шарля Де Геера, она совсем юной была выдана за генерал-лейтенанта Дю Риеза, политика и военного, который был на 26 лет старше ее и, возможно, обращался с нею и использовал ее так бесчувственно, как она описывала своему царственному возлюбленному. Не представляется невероятным, что мир ее чувств пострадал, и это привело к сильной потребности в эротической компенсации. Ей явно крайне льстило быть любовницей царственной особы — в XVIII столетии это могло дать власть и положение, — но ее восхищение своим сексуально неопытным, стройным и слегка прихрамывающим царственным возлюбленным, по-видимому, удовлетворяло не все ее желания. То, что она была более чувственной, нежели романтически властолюбивой, не дает права мужчинам и женщинам другого времени осуждать ее как распутницу.
Для Густава она, без сомнения, была потрясающим переживанием, пробудившим его мужское самосознание. Он хранил переписку с нею среди своих бумаг, и это почти подтверждает, что волшебная Шарлотта была чем-то большим, нежели случайным эпизодом. После разрыва с нею он пытался и наладить душевный контакт со своей стеснительной супругой, и вступить в новую связь — с Эвой Хеленой Риббинг. Обе попытки не удались. Сбитый с толку новичок втянулся в политическую активность, в которой поблекли счастливейшие месяцы его жизни.
Стало еще гораздо тяжелее, чем он это представлял себе в минуты сомнений.
Ему была отведена большая роль в намечавшемся государственном перевороте. Французский кабинет пришел к заключению, что молодой Густав был при шведском дворе единственным, кто обладает достаточным интеллектом и энтузиазмом в сочетании с нерастраченной репутацией, чтобы сыграть ведущую роль. Надо было располагать поддержкой профранцузски настроенной партии шляп, то есть прежде всего ее руководителя Ферсена, и это сотрудничество было шансом шляп вернуться к власти или по крайней мере к постам советников. Царствующие родители представляли собой проблему из-за своей инертности, но ведь именно их интересам он намеревался способствовать. И во время поездки в Бергслаген, он, подготовленный и направляемый двумя верными приверженцами королевского дома Карлом Фредриком Шеффером и Даниэлем Тиласом, соприкоснулся с широким народным недовольством экономической политикой колпаков. Он смог составить о нужде, которую терпел народ, отчет, адресованный королю и рассматриваемый как оружие против государственного совета. Одновременно продолжалось русское вторжение в Польшу, которое преисполняло Густава негодованием и которое могло быть сочтено предупреждением Швеции при существующем в ней прорусском режиме партии колпаков. Мотивы в пользу акции, более или менее решительной, должны были казаться сильными.
Настроения, которые Густав застал в Стокгольме и в Дроттнингхольме, подействовали на него остужающе. Он заранее в высоком риторическом стиле составил черновик прокламации от имени Адольфа Фредрика, содержание которой означало, что король берет власть, дабы спасти страну и восстановить свой старый и славный образ правления. В прокламации не говорилось о том, при какой ситуации задуманное будет исполнено, но предполагалось, что король может опираться в своих словах на силу.
Если бы Густав думал, что государственный совет колпаков осознавал ситуацию в стране как бедственную, то он скоро бы избавился от заблуждения при конфронтации с советом, на который не произвел никакого впечатления крик о помощи из Бергслагена. Это не должно было бы вызвать большого удивления, да и Ферсен не хотел ничего иного, как созвать сословия, чтобы вновь завоевать для шляп большинство в риксдаге. Но и Лувиса Ульрика оказалась препятствием для планов переворота. Ее мотивы никогда не стали достоянием гласности, но, вероятно, они представляли собой смесь страха перед катастрофической неудачей, недоверия к шляпам, которые прежде были врагами двора, и раздражением на новую лидерскую роль Густава, отодвигавшую ее самое в тень. Возможно, она не вполне осознавала степень радикализации внутри партии колпаков, но считала, что прежний альянс между двором и колпаками может быть восстановлен. Так или иначе, она намеревалась при посредстве графа де Модена, когда тот приедет в Стокгольм, сделать попытку убедить совет способствовать усилению королевской власти. Она заставила Густава по крайней мере для видимости избрать эту линию поведения, когда он 30 октября составлял промеморию для Модена, которому предстояло на будущих переговорах с бароном Дюбеном как представителем совета апеллировать к мощи Франции. Предпосылкой к тому было то, что шляпы желали созыва сословий, а колпаки стремились едва ли не любой ценой избежать риксдага и в силу этого, как можно было предположить, предпочли бы сближение с королевской семьей и сделать определенные уступки в сторону усиления королевской власти. При всех обстоятельствах — излагает Густав в промемории свои аргументы — такие переговоры были бы полезны, дабы усыпить бдительность колпаков относительно планов Франции; переговоры могли бы даже привести к ссоре колпаков с Россией или к тому, что шляпы кинулись бы в объятия двору. Но, заключает он, если переговоры провалятся, останется лишь силой брать в свои руки управление государством.
Промемория представляет интерес прежде всего как свидетельство неуверенности Густава и того, как трудно ему было высвободиться из-под влияния матери. Промемория несет в себе отпечаток того, что была написана с умыслом. Спустя две недели Моден прибыл и имел первую ночную беседу с Густавом, которая, очевидно, показала, что их понимание ситуации является весьма близким. 13 ноября Густав писал к своему доверенному придворному и другу Нильсу Густаву Бьельке, вероятно, в поисках поддержки и одобрения своей позиции. Моден был настроен на вооруженный переворот, но когда Густав сообщил об этом Лувисе Ульрике, та обмолвилась, что понимает, что сам Густав более всего желал бы революции, но она решительно против этого, король будет на ее стороне и надо вести переговоры с колпаками. Густав тогда сказал, что послушается ее и оставит планы переворота, но на другой день, получив известие о том, что Турция объявила войну России, вновь ободрился. Королева, писал Густав, боится переворота еще больше, чем шляпы, но ничто так не избавит нацию от страха перед «призраком единовластия», как король, который найдет в себе мужество именно взять власть и окажется достаточно умеренным, чтобы вернуть ее нации. Шляпы перед Моденом твердо отстаивали свои требования созыва риксдага и заявляли, что готовы на незначительные изменения конституции в пользу королевской власти.
Через неделю, 23 ноября, Густав был готов изложить свою программу французскому посланнику. Густав начал с констатации, что какие бы «иллюзии» ни питал граф Ферсен относительно успехов в переговорах с советом, он, Густав, смеет утверждать, что нет ничего более трудного и ненадежного, чем это, и рано или поздно придется избрать чрезвычайный, но необходимый путь, который давно уже предлагала Франция. В этом отношении вернее точка зрения герцога де Шуазеля, чем шведских политиков, хотя он и был далеко от Швеции. Объявление Турцией войны России, путешествие датского короля и сближение прусского короля с Францией — все это вместе создало столь благоприятную и одновременно непредвиденную ситуацию, что нельзя колебаться в вопросе о большом сражении.
Чем ближе подходил час переворота, тем больше Густава одолевали мысли о просвещенных и совестливых гражданах, присягавших быть верными свободе. Особенно же для самого Густава, от рождения находившегося между троном и подданными, «un intérêt solide et juste» состояла и в хорошо упорядоченных законах свободы для нации, и в сохранении королевской власти. Им двигало не нетерпеливое желание отличиться — это мысленный ответ Лувисе Ульрике, — а убежденность в том, что без быстрого и общего изменения государство погибнет. Чем меньше будет при осуществлении этих перемен насилия и беззакония, тем лучше. Член риксрода Густав Адольф Ерне предложил помощь со стороны двух своих шуринов Карла и Фредрика Эренсвэрдов, которые были соответственно артиллерийскими полковником и подполковником, и это делало менее необходимым содействие Ферсена. В назначенную ночь каждый член риксрода должен быть арестован в своем доме с возможно меньшим шумом. В 9 часов на следующее утро по улицам Стокгольма будет бегать герольд, от имени короля призывая сословия собраться через 30 дней в Вестеросе — Вестерос был подходящим местом, и Вестманландский полк надежен. До риксдага не будут решаться никакие государственные дела. Тогда можно было бы предвидеть, что умное изменение конституции будет произведено в условиях перемен в умах, когда народ поймет, что король, невзирая на государственный переворот, не намерен отменять свободу. Густав надеялся, что Франция поддержит идею изменения наиболее опасных статей конституции.
Конституционные идеи Густава того времени изложены в специальной промемории. Сначала он утверждает, что деспотизм присутствует во всяком государственном строе, где объединены исполнительная и законодательная власть, будь то в руках одного человека, нескольких семей или собрания всех граждан. При такой форме правления нет свободы, поскольку произволом одного человека или честолюбием группы либо же фанатизмом масс каждый индивид может быть насильственно лишен своего имущества и даже жизни, не имея возможности сослаться на защиту закона. В Швеции подобная анархия наступила, когда ее форма правления развилась из монархии к аристократическому правлению и наконец к демократии. Страх перед единовластием привел к тому, что были урезаны права короля и расширены права совета, но злоупотребление последним своими полномочиями привело к деспотизму сословий. Баланс властей в Швеции нарушен, и государственное устройство колеблется между аристократическим, осуществляемым советом в промежутках между риксдагами, демократическим — между созывами риксдага и собранием сословий, и чистой деспотией, когда риксдаг собран. Король не в состоянии защитить своих подданных от насилия и несправедливости. Члены совета считают своей задачей высказываться против своего короля, но пребывают в затруднительном положении между королем и сословиями, а сословия всегда разобщены и никогда не могут принимать полезных решений во благо государства, поскольку постоянно заняты тем, что либо нападают, либо защищаются. Эта противоречивость интересов и является причиной несчастий Швеции.
Дабы вернуть Швеции ее старую свободу, надо восстановить ее старые законы или по крайней мере в новых законах следовать принципам, которые прежде делали Швецию счастливой и уважаемой. Это можно было бы осуществить путем учреждения двух государственных властей, предписав им границы, которые они не имеют права нарушать. Одна власть — законодательная, она принадлежит нации; вторая — исполнительная и принадлежит королю. Совет не должен быть ничем иным, как королевским советом, и должен работать под его государственной властью. Конституция должна быть сведена в краткие статьи. Король один будет управлять государством. Риксрод будет помогать ему и советовать, но не править, а голос короля всегда будет решающим. Сословия никогда не должны будут возражать против того, чтобы собраться, если король созывает их. Встреча сословий никогда не должна длиться дольше трех месяцев. Лишь совет обладает правом облагать народ налогами, в том числе чрезвычайными, а также устанавливать законы с согласия короля. Поскольку члены совета будут лишь королевскими советчиками и представителями сословий, они будут назначаться и королем, и сословиями. Король будет предлагать по три кандидата на каждое место в совете, сословия — проводить голосование по этим кандидатурам, и затем король назначит тех, кто набрал наибольшее количество голосов. Члены совета не могут быть отставлены от должности или лицензироваться без согласия и короля, и сословий. Одного из членов совета король назначает президентом канцелярии. Только королем будут решаться вопросы о переговорах с иностранными державами, о войне и мире, а также об экономическом регулировании — возможно, с учетом положения в других странах. Все правовые вопросы должны быть, как прежде, доверены королю, который сообразуется с мнением совета, между тем как право помилования принадлежит только королю. Ни одно частное лицо не может быть арестовано и заключено в тюрьму без законных на то оснований и обвинения; никто не может быть предан какому-либо иному суду, чем тот, под юрисдикцией которого данное лицо находится по закону. Предлагаемый тем самым основной закон должен соблюдаться «religieusement» и не может быть изменен ни в каком отношении ни королем, ни сословиями.
Нетрудно констатировать, во-первых, что конституция, набросанная Густавом, не продумана последовательно; во-вторых, что почти вся полнота власти переходит в королевские руки, несмотря на принципиальное учение о разделении властей и заботе о свободе, которая определена как сам фундамент здравой и приемлемой конституции. В ее написанном по-шведски черновике, датированном 15 ноября, имеется важное отличие от того текста, который был разработан для Модена. Один параграф гласит: «Сословиям государства принадлежит право определять размер повинностей и чрезвычайных налогов, а также принимать законы». Вычеркнутый параграф соответствует и законам природы по Мерсье, и принципу разделения законодательной и исполнительной власти, который Густав считал столь необходимым. Но во французском тексте совет, который был так крепко привязан к королю как его совещательный орган и который набирался из группы людей, избранных королем, получил и власть налогообложения, и законодательную; последнюю совместно с королем. Нелегко сказать, чем было вызвано это фундаментальное изменение; возможно, важную роль сыграла необходимость убедить посланника единовластного французского монарха. По-прежнему остается впечатление неуверенности Густава в этой его первой кризисной политической ситуации. Это впечатление усиливается его способом представления Модену конституционной истории Швеции в отдельном маленьком сочинении. Из старых шведских законов, которые надлежало восстановить, Густав недооценивал форму правления 1634 года, которая не была совсем временной, предназначенной лишь для периода опекунского правления, — и это несмотря на то, что Густав II Адольф и Аксель Уксеншерна всегда являлись для Густава примерами для подражания. Но форма правления 1634 года была слишком аристократической для Швеции именно в конце ноября 1768 года. Однако монархические мечтания взяли в молодом кронпринце верх.
Скоро окажется, что этим стремлениям не было большого простора. «Думаю, я должен известить Вас, — писал Густав 30 ноября Карлу Фредрику Шефферу, — что здесь пребывают в высшей степени необычном бездействии и что я очень удивлен тем, что французский министр не вдохновляет более душ; крайне необходим Ваш приезд сюда, дабы возвратить немножко жизненных сил во все умы. Никто не работает, включая графа Ферсена, который, кажется, более занят мадам Риббинг, нежели заботой о спасении государства». Шефферу придется оставить свое земледелие, он находится в таком же положении, как Квинкций Цинциннат, который бросил свой плуг, лишь когда должен был спасать государство. «Вы не менее добрый гражданин, чем он, а государство в большей опасности, а посему не сомневаюсь, что Вы приедете, и жду Вас возможно скорее». Царственный революционер с притязаниями на единовластие вдруг преобразился перед своим старым гувернером в нерешительного, но сведущего ученика.
Ферсен на самом деле не бездействовал — это он дергал за ниточки и возвращал к порядку тех политиков партии шляп, которые были готовы поддержать планы военного переворота. Без политической поддержки, за исключением узкого круга людей, близких ко двору, ни королевская семья, ни Моден не могли создать условий для переворота. Такой поддержкой стала собственная принципиальность — или неуклюжесть — совета колпаков, которая сыграла на руку их противникам, когда совет принял меры к подготовке судебного процесса против Каммар-коллегии, с которой находился в конфликте. То был вызов высшей бюрократии в правящих коллегиях, среди которой преобладали шляпы, и это заставило руководителей шляп действовать, дабы не утратить своей репутации как политического фактора власти. Но практические меры должны были исходить от короля. Согласно одному плану, предложенному Карлом Фредриком Шеффером, Адольф Фредрик должен был временно сложить с себя правление, чтобы принудить совет к созыву сословий. По конституции, непредвиденное отречение короля являлось поводом для выведения из употребления штемпеля с королевским факсимиле, что должно было бы придать силу закона решениям совета, даже если король воспротивится их проведению.
Адольфу Фредрику между тем могла быть доверена лишь пассивная роль — устроить сидячую забастовку и не дать совету колпаков уговорить себя. Активные действия с королевской стороны должны были быть произведены кронпринцем Густавом, и он, само собой разумеется, не дал бы шляпам политически использовать себя за просто так. 11 декабря в два часа дня он разразился воодушевленным письмом к Густаву Фредрику Синклеру, который был тогда главной фигурой в политических планах двора. Шифрованное письмо начиналось словами: «Час пробил». Надо действовать, более уже не советуясь с Ферсеном, пренебрегавшим всем из-за своей страсти к мадам Риббинг. Королева была более чем когда-либо одержима своими идеями, но ее удастся заставить отказаться от них. Херманссон, Стоккенстрём, Ерне и Шеффер составили бумагу, которую подписали, обязуясь отдать королю всю исполнительную власть, оставляя за сословиями только налоги и власть законодательную. Никто не должен соглашаться на революцию для введения самодержавия; сословия должны санкционировать перемены, а если этого не произойдет, положение королевской семьи станет еще более опасным. Королева должна уяснить, что если нынешний случай будет упущен, будет невозможно оправдаться перед потомками королевской семьи и перед всеми гражданами; сам же Густав должен будет уйти с общественной сцены. Далее Густав развивает план акции и прилагает к письму декларацию Адольфа Фредрика. Если по прошествии пятнадцати дней после отречения совет все еще не уступит, должно грянуть последнее сражение, то есть осуществится военный переворот, но в этом случае тоже нельзя не созвать сословия. Если придется оставить эти планы, то по крайней мере послужит утешением то, что все просвещенные и честные люди смогут увидеть, что Густав не мог сделать более того, что сделал.
Лувиса Ульрика уступила. Недатированное письмо Густава к ней, очевидно, написанное позднее в тот же день, 11 декабря, свидетельствует о том, что ситуация развивалась быстро. Теперь Густав посоветовался с Ферсеном, Шеффером, Хёпкеном и Тиласом; все они были согласны в том, что он должен отправиться в коллегии непосредственно после заседания совета, с тем чтобы они узнали о сложении королем с себя правления и считались с этим обстоятельством, Тилас добавил, что «это даст больше, чем появление короля в совете с целой ротой и со шпагой в руке». Густав рассказал, как он пытался убедить графа Хурна, одного из лидеров колпаков, поддержать короля в совете; вероятно, то была уступка вынашиваемым Лувисой Ульрикой планам взаимопонимания и согласия.
Ситуация была запутанной до крайности. Густаву, преисполненному жажды деятельности, приходилось мириться со сложившимся положением. В понедельник 12 декабря планы начали осуществляться: Адольф Фредрик огласил в совете свою декларацию с требованием созыва сословий и угрозой сложить с себя правление, если совет не подчинится. Декларация была написана Шеффером, и король, кажется, позволил себе при чтении некоторый драматизм, после чего в полном соответствии с наставлениями немедленно отбыл. Густав остался и понаблюдал за проявлениями замешательства. После трехдневной передышки, которой добился совет, прежде чем определит окончательно свою позицию, прошел и такой слух, что колпаки должны провозгласить кронпринца королем. Это побудило Густава в письме к Бьельке пообещать, что перехватит герольда, который получит приказ выкрикивать о смене монарха на площади Ридцархюсторгет, вырвет у него это объявление и будет призывать к верности Адольфу Фредрику. Между тем его горячность получила более логичный выход, когда 15 декабря совет подтвердил свой отказ созвать сословия. Тогда Адольф Фредрик немедленно реализовал свою угрозу об отречении, опрокинул свой трон и был вытолкан Густавом из зала, прежде чем кто-либо из советников успел его уговорить. Наступил великий час Густава: он должен поспешить в коллегии и убедить их не повиноваться совету с королевским штемпелем. Речь не шла о беге сломя голову по стокгольмским улицам — его передвижение должно было быть обставлено определенной церемонией. Он ехал в государственной карете с государственными лакеями. В протоколе Каммар (Камер)-коллегии записано, что о визите Густава объявил камергер, после чего ее президент и члены выбежали, встретили Густава у ворот и сопроводили наверх в коллегию. Хотя Густаву едва-едва удалось, опередив государственного советника Фрисендорфа, прибыть раньше него в Кансли (Канц)-коллегию, все же визит Густава возымел предполагаемое действие, поскольку коллегии признали приостановку деятельности правительственной власти.
Согласно донесениям Модена, план военного переворота все время оставался актуальным. В этом сомневались, но на недостаточном основании. В ситуации хаоса, который царил после того как каждая из двух противостоящих властей — король и совет — предъявила свои притязания на правление, поведение военных неизбежно должно было стать решающим фактором. Совет попытался подкупить стокгольмский гарнизон увеличением жалованья и порционов, но в конце концов эта попытка натолкнулась на отказ Статс-конторы произвести выплату. Это вместе с заявлением Ферсена и Карла Эренсвэрда, полковников, соответственно, гвардии и артиллерии, о том, что они не могут нести ответственность за спокойствие в столице, вынудило совет 19 декабря пойти на уступки. Канцлер Юстиц-коллегии Стоккенстрём обозначил отступление приемлемой формулой, сославшись на чрезвычайное положение в стране как на повод для созыва риксдага.
Первое выступление Густава как главной политической фигуры оказалось удачным. Но победа не обрела формы, на которую он до конца надеялся: она была одержана благодаря привлечению королевского дома, но не на его условиях. Ферсен, этот наружно столь вялый и из-за своей влюбленности неспособный к действиям партийный лидер, все время играл решающую роль за кулисами: против Модена, среди политиков партии шляп и наконец как военный фактор власти в Стокгольме. Он в первый раз перечеркнул планы Густава защищать королевскую власть — но далеко не в последний.
Но во французском кабинете были довольны: союзная Швеция изменила режим и вышла из русско-английской зависимости. Весной Кройтц был преисполнен воодушевлением — Шуазель был поражен отвагой и гениальностью, с которыми была осуществлена «революция». Густав обрел бессмертную славу, и Людовик XV считая его героем. Ореол благородства возник вокруг юной головы Густава: он открыто вошел во внутриполитическую игру в Швеции и затем подвергался немалому риску, не имея в стране сколько-нибудь прочной поддержки, и в Париже ему приписали роль героя, играть которую он не имел возможности. И когда весной 1769 года сословия собрались на заседания в Норчёпинге, развитие событий находилось вне его контроля.
Он все еще был не только принцем без конституционных прав, но также и сыном своих родителей. Он ликовал, видя Адольфа Фредрика «великим человеком», когда тот подобно статуе исполнял свою королевскую роль в дни декабрьского кризиса. 3 февраля 1769 года Густав писал Карлу Фредрику Шефферу, что королева желает его присутствия в Стокгольме, «и без политических поводов, как Вы знаете, она для меня неизменно очень дорога». Крепкая связь с бывшим главным членом семьи по-прежнему сохранялась.
Сословия собрались в Норчёпинге, и шляпы сначала имели перевес. Но обычно неясное, запутанное, злобное и боязливое поведение прежних риксдагов «эры свобод» повторилось и здесь. Все было настолько далеко от героической драматургии кронпринца Густава, насколько это можно себе представить, а сам он не имел никакой возможности повлиять на развитие событий. Важные и мелкие вопросы вперемешку обсуждались четырьмя сословиями на фоне безграничных интриг и гама. Королевская семья все больше и больше отходила на задний план, и взамен этого Ферсен, вновь избранный лантмаршалом дворянства, руководил развитием событий, добиваясь восстановления правительственной власти шляп и умаления роли колпаков. В мае 1769 года партийная борьба разрешилась отстранением государственных советников-колпаков и заменой их на представителей партии шляп. Некоторые из последних были людьми двора, например Ульрик Шеффер, Стоккенстрём, Синклер и Бьельке, другие — людьми партии. Они были выбраны для сотрудничества с королевской семьей, а не затем, чтобы ей подчиняться. Карл Фредрик Шеффер, стратег политики двора, категорически отказался войти в число советников.
У шляп становилось все меньше возможностей для маневра, поскольку полковник Карл Фредрик Пеклин открыто примкнул к колпакам и выступил в качестве лидера оппозиции. Его репутация в глазах поддерживающих колпаков держав — России, Великобритании и Дании — была такова, что колпаки получили явный перевес над руководством шляп в состязании по подкупу. Позиция недворянских сословий становилась все ненадежнее. Когда дело дошло до вопроса об изменении конституции, пришлось считаться с Пеклином как с убежденным и безоговорочным противником любого расширения полномочий короля. Действия Ферсена становились все осторожнее. Он достиг своей истинной цели — шляпы завладели советом. Он вовсе не хотел допустить Адольфа Фредрика и прежде всего Лувису Ульрику к возможности добиться большего влияния. Стихией Ферсена было партийное лидерство.
Так первоначальная конституционная программа была низведена до «акта безопасности», который в очень общем виде должен был гарантировать защиту прав от произвольных решений сословий посредством отделения судебной власти и судопроизводства от законодательных полномочий сословий. Но и это не удавалось провести в жизнь: Пеклин пошел в бурную контратаку, пугая нерешительных депутатов риксдага тем, что возможности сословий защищать простой народ от несправедливости вот-вот будут утрачены. В начале ноября акт безопасности был спущен в сословия.
«Что же теперь сказать обо всей нашей работе на этом большом заседании? — писал в своем дневнике последовательный сторонник двора Даниэль Тилас, когда акт безопасности был оформлен. — Ничего иного, как то, что она подобна работе финна, который прошлым летом возвел каменный дом рядом с мостом Норребру и когда начал крыть крышу или должен был поднять наверх стропила, дом дал сквозную трещину шириной более четверти локтя, и финну пришлось все спускать вниз». Тилас охотно доверился бы акту безопасности, «но я считаю его ничем иным, как актом безопасности для партии, чтобы противная партия не смогла застать ее врасплох». Без восстановления должного баланса между королевской властью и советом нет вообще никакой безопасности и, следовательно, никакой уверенности для нации в том, что свобода будет укреплена и сохранена, полагал Тилас. После того как Рыцарский дом 15 ноября проголосовал против акта безопасности, Тилас записал: «Великолепный удар по этой сваренной на воде каше. Тот, кто не видит, что за этим стоит великий обман части самой партии шляп и, в сущности, ее главарей, тот не чувствует измены. Ибо несмотря на то, что колпакам помогал Пеклин, который в передней Рыцарского дома покупал голоса по 200 плотов за штуку, они все же не победили бы, если бы большая часть самих влиятельных шляп не сплутовала. Определенно известно, что многие разумные колпаки голосовали «за»».
Разочарование кронпринца Густава было, естественно, неслыханно горьким.
В начале сессии риксдага он был настроен оптимистически. «Tout va bien», — писал он 17 апреля из Норчёпинга Шефферу, — и Норчёпинг не так страшен, как мне его малевали». Граф Вактмейстер только что вернулся из Франции и рассказывал, как воодушевлены были французы демаршем шведского короля. 2 июня победные чувства были уже остужены; Густав писал Шефферу из Окерё, что он очень недоволен тем, как обсуждался важный вопрос об отправке в отставку совета и признании правоты короля: «Обсуждали самое большое преступление, которое могли совершить члены совета, так, как будто это была политическая ошибка (faute de sistème) или неверный подсчет финансов, и такое впечатление, что дозволение совершать государственную измену — простой партийный вопрос для той партии, которая вознамерилась изгнать представителей противоборствующей партии из государственного совета, дабы занять их места». В результате торжественный акт признания правоты короля и изъявления благодарности сословий к нему был воспринят как партийная акция, коль скоро никто из колпаков не поддержал приветствия королю. Густав ясно осознавал, что стало труднее провести решение об изменении конституции. Между тем 6 июля во время своего летнего пребывания в Экульсунде он высказывал более обнадеживающие мысли. «Наши большие дела, мой дорогой граф, завершены согласно желанию всех благонамеренных людей», — писал он Шефферу. Ферсен, естественно, был весьма недоволен всем происшедшим и желал ускорить решение вопроса — вероятно, о конституции. 29 августа Густаву стало ясно, что сторонники Ферсена имели перевес над приверженцами двора среди шляп. 24 октября он писал Лувисе Ульрике, что Карл Фредрик Шеффер угрожал одному из влиятельнейших лидеров партии шляп Карлу Спарре немилостью и Франции, и шведского двора, если тот станет действовать в том же духе, как прежде. Это заставило Спарре побледнеть и поклясться, что он сделает все от него зависящее. В приписке к этому письму Густав между тем сообщил, что Синклер, доверенное лицо Лувисы Ульрики в совете, уверял его, что акт безопасности должен дать королевской власти контроль над судопроизводством и экономикой, а с ним и все, к чему можно стремиться.
Однако 10 ноября Густав был так встревожен, что в письме к Шефферу задавался вопросом, не отправить ли во Францию курьера с просьбой о помощи, и одновременно сомневался в том, что она будет получена: «Дела запутаны более, чем когда-либо».
17 ноября акт безопасности был провален, и Густав написал из Экульсунда взволнованное и очень личное письмо Шефферу. «Со вчерашнего дня уйдя в свое одиночество, чтобы утешиться в покое провинции после катастрофы, постигшей нас в среду, я пишу Вам с горечью в сердце эти строки, мой дорогой граф. Причина моей боли — не неудача с решением вопроса о конституции, который после того как он стал тем, чем стал, ни к чему бы нам не послужил; но мне больно видеть мою нацию до такой степени испорченной, что она позволяет отдать свое счастье на волю ненадежных законов и склонности к препирательствам; мне больно, что для спасения ее от равного их взаимодействия и от владычества ее соседей нет иного средства, как вернуться к деспотизму — тем более горькому лекарству, которое в любом другом случае можно было бы счесть самым жестоким из всех выходов. Вы лучше меня знаете, какого труда мне стоило год тому назад одним ударом покончить со всем беспорядком, но тогда я еще слишком высоко оценивал нацию, приписывая ей чувства, которые отличают лишь некоторых из ее представителей. Я полагал, что наученная суровым опытом, тогда полученным, она скоро поправится и с еще большим усердием примется искать источник зла, с самыми тяжкими проявлениями которого познакомилась. Доверие, которое она давно уже потеряла к своему королю, но вновь обрела благодаря самому великодушному из деяний, еще вселяло в меня надежды, тем более что история показала, что Швеция в старину была признательна своим суверенам. Вы знаете сами, что когда сочинение конституции производилось столь несовершенным образом, как оно производилось, я винил в этом руководителей, страх или амбиции которых могли продиктовать плохие или недостаточные законы. И я заблуждался, веря, что желание дворянства голосовать «за» делало их такими или что если оно одобрило [акт безопасности] по политическим соображениям, это было сделано для того, чтобы внести дополнительные статьи, которые, как предполагали, будут более полезными. Но развитие событий переубедило меня, и дело в фальшивой ли игре руководителей (во что я не могу поверить), или в общей продажности, но сегодня мы дальше от нашего спасения, чем были год тому назад». Поражение Ферсена было настолько тяжелым, каким только могло быть, полагал Густав, который питал больше доверия к людям из своего окружения. Было бы лучше всего как можно скорее закрыть сессию риксдага и привести государство в состояние готовности к обороне.
Вера в возможность усилить королевскую власть посредством политики, проводимой шляпами среди сословий риксдага, явно надломилась. Это определило большую самостоятельность Густава по отношению как к лидерам шляп, так и к родителям. Но что он мог сделать?
Связка Ферсена и французского министра графа де Модена стесняла Густава. Французская внешняя политика побуждала стокгольмскую королевскую семью и ее сторонников к действию, но и Моден полагался на Ферсена, верного сторонника Франции, и когда Ферсен был удовлетворен той или иной ситуацией, ничего не происходило до тех пор, пока из Парижа не доходила новая инициатива. 9 февраля 1770 года Кройтц писал президенту канцелярии Экебладу, что Шуазель очень просит шведского кронпринца приехать во Францию для встречи с Людовиком XV. Это могло принести Швеции большую пользу, ведь король Людовик ценил кронпринца и восхищался им. Нельзя было терять времени. Лучше всего было бы Густаву поехать инкогнито в обществе Шеффера, так, чтобы путешествие было замаскировано и известно только королю. 12 февраля Кройтц сам писал кронпринцу, умоляя его приехать. В особой приписке к Экебладу Кройтц, в частности, сообщал, что приезд Густава укрепил бы положение Шуазеля и что промедление повредило бы интересам Швеции. Кройтц определенно полагал, что интересы Шуазеля и Швеции сходились.
Этот план явно весьма заинтересовал Густава. 4 марта он писал Шефферу о предложении Кройтца. Ехать надо уже осенью и встретиться с королем Людовиком в Фонтенбло, где его меньше будут беспокоить. Густав будет иметь положение «premier courtisan» французского короля, по выражению депеши, и ему очень хотелось узнать мнение Шеффера об этом деле, в частности, потому, что он подозревал, что Шуазель затеял все это для упрочения собственной репутации.
В шведской королевской семье сразу же начались осложнения. Уже спустя день Густав снова писал Шефферу: Лувиса Ульрика непременно хочет отправить во Францию своего любимого сына Фредрика Адольфа и «так нежно» упрашивала Густава взять брата с собой, что он не сумел отказать. Но его тревожило скверное воспитание Фредрика Адольфа, невежливость и двуличность. Путешествие во Францию должно было быть предпринято «ради величайших планов» укрепления союза между королевствами и спасения Швеции от иноземного господства. С другой стороны, нельзя было не принять во внимание, что брак Густава мог остаться бездетным, что здоровье герцога Карла было хрупким и что, таким образом, Фредрик Адольф мог унаследовать престол. Поэтому вопрос о воспитании последнего приобретал важное значение, а также то, что Фредрик Адольф не должен был оставаться под влиянием Риббинга, который был колпаком. Можно видеть, как Густав изложил свои аргументы, чтобы побудить будущего руководителя поездки Шеффера пойти навстречу матери вопреки убеждениям их обоих.
В 1770 году имелась особенная причина для сохранения у Лувисы Ульрики доброго расположения духа. Ее брат, принц Генрих Прусский, знаменитый генерал Семилетней войны, должен был посетить Стокгольм, и было важно завоевать его благосклонность, поскольку Пруссия была связана с русским союзным блоком, но так слабо, что имелась возможность ее нейтрализовать. Высокомерная Лувиса Ульрика питала почти овечий восторг перед берлинской королевской семьей и являлась естественным связующим звеном с нею. В июле 1770 года Лувиса Ульрика очень сердилась на Густава за то, что он как наследник престола должен занять более высокое положение, чем принц Генрих, и не желал уступать этой своей привилегии. Густав, со своей стороны, испытывал весьма двойственные чувства к семье. 26 мая он писал Шефферу относительно донесения о том, что только что выданная замуж и ставшая французской принцессой Мария Антуанетта приобрела симпатии французского народа: «Я по печальному опыту знаю, что новая принцесса часто скорее может понравиться общественности, чем человек, чье счастье зависит от того, по своему ли выбору он ее получил, и что в таком случае для него было бы лучше, чтобы общество имело те же вкусы, как и он сам». 10 июля в письме к Шефферу он писал, что в 1768 году подвергался опасностям исключительно ради чести и независимости государства, подчеркнув фразу: «L’honneur de l’État est il sauvé je suis content». Он глубоко понимает, что их величества весьма мало заботятся о чести короны. «Бранденбургская кровь, унаследованная мною от королевы, бойка, а что до крови Васа, то ее, надо думать, узнают». Таково было самоощущение, делавшее положение Густава уникальным. С другой стороны, он опасался проявлений материнского недовольства, когда ни она, ни Адольф Фредрик не отвечали на письма. 19 июля Густав настоятельно просил Шеффера поехать с ним в Свартшё, чтобы засвидетельствовать свое почтение королеве в день ее рождения 24-го и пробыть с Густавом все то недолгое время, которое Густав там проведет. При настоящем положении дел было бы весьма полезно проявить к матери внимание, подчеркнул он. Было бы кстати, если бы в Свартшё Шеффер поговорил о нескольких особах, которых следовало бы взять с собой в Париж. А если Шеффер сам не поедет туда с Густавом, все путешествие окажется напрасным, поскольку Густав будет чувствовать себя при французском дворе плохо сидящим в седле. Несмотря на все свое чувство собственного достоинства, он еще не был вполне оперившимся.
Принц Генрих прибыл в Стокгольм в августе, был принят с почестями, окружен восхищением, и через несколько недель чествования уехал, но все это не изменило сколько-нибудь существенно политической ситуации. Граф Моден уже в начале июля распрощался, возвращаясь обратно к версальскому двору. Существовавшие между ним и шведским двором отношения в корне изменились за время его пребывания здесь, вместе со всеми ожиданиями, которые с графом связывались. Как видно из письма к матери, Моден пытался набросать план действий будущего риксдага, который Густав искусно отклонил, ссылаясь на постоянно изменяющуюся внешнеполитическую ситуацию и отсутствие ведущих политиков партии шляп. Моден настаивал на том, что ему следует остаться, чтобы следить за королевой во время визита принца Генриха. «Благодарение Богу, мы от него отделались», — лаконично прокомментировала Лувиса Ульрика отъезд Модена.
Дальнейшие и жизненно важные для королевской власти отношения с Францией теперь целиком зависели от визита Густава к Людовику XV. Для него лично Париж издавна был заветной мечтой. Вместе с тем путешествие было игрой рискованной, игрой, в которой нужно было оправдать ожидания могущественного союзника по отношению к Густаву и миф о гениальном и просвещенном наследнике престола, распространенный Кройтцем по салонам.
И Густав впервые в жизни должен был отправиться в мир и увидеть чужие страны.
8 ноября 1770 года началось путешествие на юг графа Готландского (кронпринца Густава), графа Эландского (принца Фредрика Адольфа), его превосходительства графа Карла Фредрика Шеффера и их свиты. Первая остановка была в Нючёпинге, откуда Густав разразился несколькими прочувствованными строками к своей матери. Ему недостает слов для описания того, что он чувствовал при расставании, писал он. Он нежно просил прощения за все, в чем не оправдал материнских ожиданий; ничто в мире не может сравниться с его нежностью к матери, и этим переполнено его сердце. «Знаю, что мне всегда будет чего-то недоставать для счастья, покуда я вдали от объятий моей семьи». В эти минуты большим утешением было общество брата Фредрика, и Густав понял, что чувствовал брат Карл во время своего путешествия в Аахен, — «словно был один-одинешенек на земле».
Эти излияния кажутся насквозь фальшивыми на фоне более ранних высказываний Густава Шефферу о матери и Фредрике Адольфе. Но так ли это? Густав не был опытным путешественником, его нервы были напряжены, и его ожидало трудное дипломатическое испытание. Неуверенность, которая проскальзывала в его высказываниях во время политических потрясений, начиная с 1768 года, естественным образом усилилась в начале путешествия. Лувиса Ульрика спустя день разразилась столь же бурным проявлением чувств в письме к быстро удалявшемуся путешественнику. Это было в духе времени и усилено обоюдной истерией.
В Кристианстаде Густав встретился с принцем Карлом, возвращавшимся в Стокгольм, и отправил с ним письмо. Теперь исходившая от Густава корреспонденция стала сухой и ограничивалась изложением фактов. Но с выходом на датский берег снова полилась нежность к матери. Он находился в чужой, экзотической стране, и его неуверенность усиливало осознание странных отношений с двором единовластного и душевнобольного Кристиана VII, который Густаву предстояло посетить. «Мы по всему ощущаем большую учтивость, а также необычность двора», — писал он 21 ноября, на другой день после приезда.
Это было подробнее изложено 25 ноября в пространном письме, которое начинается заявлением, что все новое, пережитое Густавом в путешествии, может удовлетворить любопытство, но не сердце, и это означало, что в глубине души он не испытывал интереса к новому, между тем как ему было интересно все, что касалось отечества и особенно собственной семьи. Густав писал, зная, что Лувиса Ульрика недолюбливала Данию и особенно невестку-датчанку Софию Магдалену.
Густав дал также красочное и злое описание датской королевской семьи. Если бы Жан Эрик Рен присутствовал здесь, он нарисовал бы бесконечную серию карикатур, пишет Густав. Самое странное из всего — король Кристиан: он обладает красивой фигурой, но так мал и хрупок, что его можно принять за тринадцатилетнего ребенка или за девочку, переодетую в мужской костюм. Он не производил впечатления царствующей особы, так как не носил орденов. Он был очень похож на свою сестру Софию Магдалену и говорил точно как она, слегка многовато. Он кажется стеснительным и когда что-то говорит, то повторяет сказанное, точь-в-точь как она, и кажется, он боится, что говорит не то и не так. У него необычная манера держаться — выглядит так, словно ноги под ним подпрыгивают. Королева Каролина Матильда — противоположность ему, она сильная, крепкая, дерзкая, с очень свободными манерами, говорит живо и остроумно, но тоже очень быстро. Она выглядит не хорошо и не плохо, среднего роста, но крепкая и не толстая, всегда одета как амазонка и в сапогах. Ее фаворит господин Струензе, — пошлейший и одновременно наглейший тип. За столом он всегда сидит напротив нее и дерзко, неприлично пожирает ее глазами. Если бы у нас, продолжает Густав, мужчина вел себя так по отношению к женщине, ее бы при всей распущенности наших нравов пристыдили. Но еще более примечательно то, что Струензе стал властителем и управляет самим королем. Это вызывает чрезвычайно большое и возрастающее недовольство, и если бы в датской нации было столько же энергии, сколько скверного характера, дело могло бы зайти далеко. Однако все были весьма любезны и предупредительны, лишь король производил впечатление более безразличного, но это, вероятно, из-за стеснительности, а не из невежливости, поскольку позднее он стал более душевным.
Этим оскорбительным описанием королевской семьи была отдана дань сыновней лояльности, и следующее письмо, написанное спустя пять дней, выражает совсем иные чувства по отношению к Дании. «Я имел совершенно ложное представление об этой стране; она поистине великолепна, а те, кто стоит во главе дел страны, имеют дома и свиты, достойные своего положения». Прежде всего роскошен стол со свежими арбузами, персиками, ананасами и гроздьями винограда в корзинах. Дворцы графов Мольтке и Ревентлова великолепны величиной и обстановкой, особенно дворец Мольтке. Этот человек очень понравился Густаву тем, что покровительствовал искусству и наукам, а также тем, что с глубоким волнением чтил память Фредрика V. Хорошо и садовое искусство, особенно Фреденборгский сад. Замок Фредриксборг был очень стар, но велик и прекрасен для своего времени, хотя пострадал от грабежей Карла X Густава. Правда, обоих принцев раздражал чад от железных каминов в их комнатах, «un meuble abominable», и у Фредрика Адольфа так разболелась голова, что он не смог писать.
Это письмо не было милостиво воспринято Лувисой Ульрикой. Густав явно поражался всему виденному; что же будет, когда он в Германии сравнит хотя бы мельчайший двор с шведским? «Представьте только себе, что мы самые роскошные нищие в Европе и что любой маленький граф в империи обладает более красивой обстановкой, более красивыми столовыми приборами и свитой, которая делает ему честь». В Швеции почти все становится лишь хуже, и имеющееся малое богатство принадлежит священникам и крестьянам, между тем как дворянство разорено и богато только детьми. Подразумевалось: в Дании нет ничего, что следовало бы ценить. Предубеждения королевы не поколебались в результате наблюдений и сообщений Густава о действительном положении дел.
Густав, со своей стороны, извещал из Нюберга о воодушевляющей беседе, которую он имел с датским министром графом Рантцау, он и люди из окружения Струензе готовят разрыв с Россией и намерены примкнуть к Франции, что должно означать большую пользу для Швеции. Из Гамбурга Густав рождественским вечером успокоительно писал матери, что не был ослеплен роскошью графа Мольтке, но хотел объяснить, что Дания не настолько плоха, как ее себе представляют, и настаивал на том, что Мольтке и Рантцау обладают хорошим вкусом. Сыновняя покорность не была безграничной.
В Новый год кареты принцев вкатились в Брауншвейг, где восторги были уместны, поскольку великая герцогиня Филиппина Шарлотта была сестрой Лувисы Ульрики. Густав также написал исполненное бурных чувств письмо обо всех членах великогерцогской семьи и их выдающихся качествах, не забыв упомянуть и о разительном сходстве тетки с матерью. Он воспользовался случаем, чтобы сказать несколько отрицательных слов о своем браке и о Софии Магдалене, но больше никак не комментировал окружение.
В Брауншвейге путешественники получили первые путаные известия о том, что герцог де Шуазель впал в немилость и отставлен с поста министра. 19 января Густав написал из Франкфурта, где получил подтверждение этой новости, письмо, отмеченное печатью дурного расположения духа и уныния. Не будь с ним Шеффера, Густав продолжил бы путь в Англию вместо Парижа, где, вероятно, царила совершенная сумятица. Поскольку Густав не получил от короля никаких приказов об изменении маршрута путешествия, ему все же надо было продолжить путь в Париж через Мец, но без спешки, ведь с падением Шуазеля обстоятельства путешествия совершенно изменились. Сомнений Густава не могло развеять присланное Кройтцем ободряющее и утешающее письмо.
4 февраля путешественники достигли Парижа, и 6-го Лувисе Ульрике был отправлен отчет о первых впечатлениях уставшего, но честолюбивого кронпринца. Письмо выдержано в оптимистическом тоне, в отличие от отправленного из Франкфурта: «Надежда еще не потеряна; осмеливаюсь даже сказать, что все может пойти хорошо. Дно лужи не так черно и оно заимствует немножко красок у страны, где все окрашено в розовый цвет». Шеффер тут же очутился среди своих старых знакомых и определенно нашел их нисколько не постаревшими за прошедшие 18 лет. Густав пока не составил себе никакого мнения относительно короля Людовика, которому он должен был впервые нанести визит и с которым должен был встретиться в субботу 9 февраля. Между тем он побывал в опере, «в маленькой ложе», и в Комеди Франсез, где видел знаменитого актера Превиля, превзошедшего ожидания Густава. Людовик XV предоставил в Версале Густаву такую же свиту, какую имел король Станислав Лещинский, и это было самым лестным, что только можно было себе представить.
Все это было весьма уместным, учитывая адресат письма, — хотя сведения о том, что Густав встретился в дружеской обстановке с бывшим министром в Стокгольме месье де Бретёлем, не отвечали желаниям Лувисы Ульрики, но Густав этого, пожалуй, мог и не знать. Доклад, однако, был поразительно формальным, если его сравнить с тем письмом, которое назавтра в поздний час он написал сестре Софии Альбертине. В нем он раскрывает свои чувства в ответ на письмо, полученное от сестры, в котором она писала о том, как ей недостает Густава, и о своей тоске, испытанной, когда она увидела его коня Баярда. «Наконец-то, дорогая сестра, я приехал в сей вожделенный Париж, которым так грезят у нас дома, — вы видите, что в этом мире все возможно, коль скоро я наконец здесь; не более, чем год тому назад, я сказал вам, что поеду сюда, а вы надо мной смеялись». Но несмотря на все ожидания удовольствий, к ним примешивалось сильное чувство горечи из-за грусти, вызываемой тем, что он столь надолго уехал от всех, кого любил, особенно от отечества и так любимой им семьи. Тоска по нему его дорогой сестры глубоко взволновала его, и он уверял, что питает к ней те же чувства: «Я в том Париже, где люди весьма сдержанны и аккуратны в вопросе о таком чувстве, и это ясно ощущается». Шеффер, со своей стороны, вновь обрел своих старых друзей, которые столь радостно встретились с ним спустя 18 лет, как будто он уехал только вчера. Густав писал это, вернувшись из итальянского театра, где давали новую и прелестную комическую оперу «L’amitié à l’Epreuve» с замечательными актерами. В первом акте была ария, которую он хотел бы, чтобы услышала София Альбертина; и музыка, и певица мадемуазель Ларнетт приводили в восторг — «Представляю себе ту радость, которую вы испытали бы, слушая это. До свидания, моя дорогая сестра, нежно обнимаю вас».
Здесь прорвались неприкрытые чувства и забота, непохожие на отписки в адрес матери с их показными чувствами.
Между тем ему предстояло выполнить миссию и исполнить роль, а развитие событий на французской политической сцене привело к тому, что визит Густава получил большее значение, чем это кто-либо мог предвидеть. По депешам Кройтца из Парижа к президенту канцелярии Экебладу за январь 1771 года можно проследить напряженное ожидание назначения преемника Шуазеля, сложный конфликт между двором и парижским парламентом, посредничество в заключении мира между Испанией и Англией, и среди всего этого приготовления к прибытию шведских принцев. Через эти события красной нитью проходит личное самоутверждение Людовика XV: он по-прежнему был сам себе министром и вел дела с умением, которое, согласно Кройтцу, внушало совету министров уважение. По словам Кройтца, король Людовик был решительно настроен придерживаться по отношению к Швеции системы и принципов Шуазеля. Но прежде Кройтц обманывался в своем оптимизме; единовластный царственный политик мог получить впечатления и импульсы, целиком менявшие ситуацию для его более слабого и ищущего помощи союзника — то есть Швеции, где порой не было понятно, кто же правит.
10 февраля Густав описал свою первую встречу с королем Людовиком в письме, адресованном непосредственно Адольфу Фредрику. Днем раньше Густав был представлен королю в Версале, и ни один прием не мог быть более лестным и любезным. После краткой беседы Людовик подозвал дам, своих дочерей, пребывавших в его спальне, и затем долго разговаривал с шведскими принцами и Шеффером. Король говорил с Густавом о визите Адольфа Фредрика во Францию «и высказал нам тысячу любезностей и комплиментов и в общем и целом вел себя совершенно непринужденно». Потом Густав был у дофина Людовика, будущего Людовика XVI, который говорил немного, но хорошо и любезно. Густав был представлен дофине Марии Антуанетте, «которая очень симпатична», а затем встретил графов Прованского и Артуа — оба они спустя много лет после кончины Густава станут королями Франции, но пока им не придавалось сколько-нибудь большого значения. Густав ужинал в маленьком жилище короля, где Людовик вновь «разговаривал с нами в высшей степени благожелательно и благосклонно». После ужина Густав возвратился в Париж, но на вторник он был приглашен на бал в Версале к madame la Dauphine, а в среду должен был отправиться с королем на охоту в Марли, где и остаться ночевать. Вскоре ему пришлось принимать приезжавших с визитами послов и отдавать им визиты. Разные дамы из высшего света тоже наносили ему визиты, как и все государственные министры и сановники двора. При всем этом Густав сохранял свое инкогнито.
Французское путешествие Густава становилось успешным. Его величество король Франции выказал по отношению к нему «необыкновенное дружелюбие», как выражался на сей счет Кройтц в депешах к Экебладу, и ежедневно подтверждал это свое отношение. Густав явил собой образец доброго королевского воспитания и одновременно импонировал своим интеллектом, между тем как Фредрику Адольфу в тени своего брата оставались лишь красивая внешность и светские манеры — и ничего более. Возможно, Людовик в данной ситуации находил Густава подходящим примером того, что короли могут проводить свою собственную политику. Внимание Людовика к шведскому кронпринцу было замечено, и парижское общество последовало примеру короля. В этой благоприятной обстановке Кройтцу удалось заключить с французским кабинетом соглашение о выплате замороженных шведских субсидий, но за вычетом 100 тысяч риксдалеров из-за давнишнего странного требования короля Станислава по поводу государственного чепрака и вопреки восстановлению союза Швеции с Францией.
Густав в полной мере наслаждался предлагаемыми ему занятиями и развлечениями. Он встретился с несколькими знаменитыми писателями и философами-просветителями и скоро ощутил пресыщение. Мармонтель, от которого Густав ждал многого, оказался скучным болтуном с республиканскими взглядами, и его, как и Гримма, Томаса, аббата Морле и Гельвеция, лучше было читать, нежели видеть, — все они хвастались и были преисполнены тщеславия, однако же являлись объектами всеобщего почитания. Когда Густав 15 февраля описывал это в письме к матери, он еще не встречался с Д’Аламбером и Руссо — позднее он разыщет Руссо в его жилище и будет встречен немногословной невежливостью, однако вынесет это с похвальным терпением. Он описывал Лувисе Ульрике театры и актеров, нашел некоторых из них и прежде всего драматическую актрису мадемуазель Дюмениль достойными восхищения, но вообще-то полагал, что в Стокгольме стыдиться нечего. Над всем и за всем этим была «отеческая доброта» к нему короля Людовика, которая каждый день находила все новые проявления.
Возможно, что слегка надменное отношение Густава к парижской культурной жизни было позой перед матерью, чтобы показать, что он не дал себя увлечь. Это отношение сопровождалось в письме от 15 февраля бурной вспышкой сыновней нежности и тоски по семье. Он жаловался на не пришедшую почту и на ужасное расстояние, отделявшее его от дорогих родителей.
Для этой тоски у него было больше причин, чем он ощущал. 12 февраля король Адольф Фредрик очень и очень плотно пообедал, завершив трапезу начиненными миндальной массой масленичными булочками с кипяченым молоком, после чего с королем случился удар, и он умер. Он так и не получил письмо сына о том, как тот был принят в Версале. 15-го, когда Густав писал матери, он, сам того не зная, был уже королем Швеции.
Судьба Густава была такова, что самые большие неожиданности настигали его в опере. Вечером 1 марта во время представления он получил известие о кончине отца. Истинная скорбь читается в двух письмах, написанных на следующий день, — одно к матери, другое к герцогу Карлу. Свою заботу о скорбящей матери Густав проявил в риторических выражениях, но ее питало истинное чувство, которое проступает и в писанном более простым стилем письме к Карлу. Скорбное смятение, испытываемое Густавом, вновь проявилось в дрожащем почерке. Одновременно прорывается осознание своего нового положения — в том, что подпись «Густав» под письмом к Карлу поставлена карандашом дважды и огромными буквами.
Естественно, ситуация, когда неожиданная смена правителя произошла во время пребывания молодого короля в чужих краях, была сопряжена с большими трудностями. Однако с политической точки зрения обстоятельства были настолько благоприятны, насколько этого можно было пожелать. Государственный совет был не только лояльно настроен к Густаву, но и, исходя из своих собственных интересов, склонен был насколько возможно облегчить его восшествие на трон. Вопрос о его королевском обязательстве сословиям откладывался на будущее, а сословия созывались для того, чтобы Густава немедленно провозгласить королем. Временное королевское обязательство, содержащее только обязательство уважать законы и форму правления 1720 года, было со специальным посланником отправлено в Париж и подписано Густавом 15 марта. Тем самым формальные препятствия были устранены.
Колпаки, со своей стороны, чрезвычайно не желали восшествия на трон своего в дни декабрьского кризиса 1768 года энергичного противника, но они мало что могли поделать. В Голландии был, кажется, напечатан летучий листок с абсурдным обвинением Густава в том, что он будто бы отравил своего отца, но уже одно то обстоятельство, что Густава не было в Швеции, делало эту агитку бессильной. Многое зависело от лояльности герцога Карла, когда некоторые, неизвестно, кто именно, кажется, предложили ему корону, если он захочет изменить брату. Герцог с честью устоял перед этим соблазном, и 13 марта Густав писал из Парижа, что он доволен, что «ce Messieurs» раскрыли Карлу свои души и обнаружили свои чувства: «злые уже более не опасны, после того как себя разоблачили». Между тем Густав уверит Карла, что не питает никаких враждебных чувств по отношению к ним, поскольку в его положении следует жертвовать всем ради общего блага, и Карл дал этому слишком благородный и трогательный пример, чтобы Густав не последовал ему.
В добавлении к письму Густав просил Карла не показывать ничего такого, что могло бы навести народ на мысль, что он, Густав, таков, как о нем сначала думали при кончине прежнего короля. Это должно было остаться вечной тайной Густава и Карла, и никто не должен был обнаружить, что Густав когда-либо об этом знал. Что бы ни означали эти загадочные строки, ясно, что доверие между братьями еще более укрепилось, и это подтверждается письмом Густава к Нильсу Бьельке, в котором высоко оценивается достойное восхищения поведение Карла и говорится о том, что Густав никогда не забудет, чем обязан брату. В письме к Карлу от 17 марта Густав обращается к нему как к своему возможному наследнику, обещающему стать «добрым и великим королем».
Судя по развитию ситуации, кончина Адольфа Фредрика последовала именно в тот момент, когда у его сына-преемника оказывались политические преимущества, которых он в ином случае лишился бы и которые стали решающими для его будущего правления. Дело было в том, что Людовик XV взял управление страной в собственные руки, и в том, что он высоко ценил своего молодого гостя. Король единственного в северной Европе государства, союзного тогда с Францией, но колебавшегося в сомнениях между блоками держав, находился теперь в Париже, и этот король не только имел успех при дворе и в общественной жизни, но и оказался разумным и способным политиком, к тому же очень хорошо настроенным по отношению к Франции. Постигшее его семейное горе, кажется, пробудило в Людовике сочувствие, еще более сблизившее обоих монархов. «Дружеское расположение ко мне короля Франции явственно обнаружилось с этим печальным событием, — писал Густав 10 марта Карлу. — Нечего добавить ко всему тому, что он проявил по отношению ко мне в это ужасное время. Я отплачу ему за эту большую поддержку». В трехстороннем альянсе с бурбонскими державами, Францией и Испанией, Густав сможет спасти Швецию от русского ига и восстановить в государстве порядок и спокойствие. Как подтверждение этому пришло обещание о выплате задержанных субсидий, и это было личным триумфом Густава.
Отъезд домой откладывался из-за болезни Фредрика Адольфа до 25 марта, когда братья покинули Париж. Густав проехал через Брюссель и Брауншвейг до Берлина, где согласно первоначальным планам путешествия должен был познакомиться со своим дядей, Фридрихом II Прусским. Визит оказался сравнительно коротким: неделя в Берлине и Потсдаме и три дня у принца Генриха в Рейнсберге. Фридрих Великий дружелюбно принял племянника и в науку ему назначил смотр гарнизона в Потсдаме. Он проявил, по выражению Густава, «интерес к моему личному успеху». Конкретные политические советы, кажется, содержали призывы к осмотрительности и к дружбе с Россией. После Семилетней войны Фридрих принадлежал к периферии русской союзной системы, и первоначальным намерением Густава в общении с ним должно было стать обеспечение его нейтралитета. Позднее Густав писал Софии Альбертине, что «дядя выгладит весьма благородно», приблизительно как покойный граф Тессин, но перед Лувисой Ульрикой Густаву не удалось создать какого-то впечатления более тесного контакта. Он расхваливал Сан-Суси и Новый дворец, но дальше этого его энтузиазм не пошел.
7 мая он был в Штральзунде на собственной земле, а 18-го сошел на берег в Карльскруне. 30 мая Густав достиг Стокгольма. Новый риксдаг, которому вот-вот предстояло собраться, должен был подвергнуть тяжелому испытанию политические способности Густава.
Его большим активом являлось сознание поддержки Франции, гарантированной самим королем Людовиком. Но это был вексель на будущее, не имевший особенно большого значения на риксдаге сословий. Новый французский посол в Стокгольме Вержанн был выдающимся дипломатом, и в Париже Густав, узнав о его назначении, воодушевился. Но Вержанн, прибывший в Стокгольм спустя неделю после Густава, не был обеспечен денежными средствами, которые бы могли хоть как-то уравновесить то, что Россия и Великобритания вложили в избирательную кампанию. Во всем существенном Густаву приходилось рассчитывать на себя самого.
Он больше не полагался на партию шляп и особенно на Ферсена, свое искреннее мнение о котором он высказал Людовику XV. Но Густав не мог без борьбы позволить поддерживавшим колпаков державам скупить большинство в риксдаге и потому в надежде на будущие субсидии старался помогать шляпам, кредитуя их из собственных ограниченных средств. В письме к герцогу Карлу, написанном после прибытия Вержанна, Густав выразил свои чувства относительно «мерзких особ в той или другой партии», необузданная алчность которых подталкивает к гибели это несчастное королевство. Нехватка денег вынуждала Густава прибегнуть к последнему выходу, имевшемуся в его распоряжении и в сущности более всего соответствовавшему его чести и склонностям, — а именно, к попытке создать «композицию» партий, которая сгладила бы наиболее острые противоречия. Прежде этого сделать не удалось, потому что тогда плохо взялись за дело, да и времена с тех пор изменились. Поэтому с согласия совета Густав взял на себя инициативу переговоров: в 7 часов на следующий вечер по два руководящих представителя каждой партии должны встретиться у короля и в его присутствии выдвинуть свои условия; предложения и ответы будут фиксироваться в письменном виде. Густав попросил Карла приехать и присутствовать на этой встрече. «Они посовестятся не выполнить обещаний, данных в присутствии двадцатипятилетнего короля, который будет править по крайней мере 30 лет, и его достойного брата и наследника престола». Изменив своим обещаниям, они навлекут на себя ненависть и вечную кару. В деле достижения согласия в отечестве Густав делал ставку на честь. Он явно надеялся на свое личное обаяние и силу убеждения.
При существующем положении дел идея попытки примирения не была особенно оригинальной. К этому призывал Густава Фридрих II Прусский; Вержанн тоже получил от французского кабинета инструкции предложить это как первую меру. Здесь в одном и том же предложении совпали основная заинтересованность Пруссии в спокойствии в Швеции, благодаря которой можно было бы сосредоточить внимание на Польше, и постоянно бедственное финансовое положение Франции. Карл Фредрик Шеффер как представитель сторонников Густава настаивал на том же. Было совершенно очевидно, что в интересы только что пришедшего к власти короля входило поставить себя над партиями и показать свою склонность к миру и согласию. Но вот чего никто не мог понять: политическая жизнь в Швеции стояла на пороге формирования новых структур по социальному принципу, которые не соответствовали традиционным партийным группировкам. Под довольно-таки расплывчатым фракционным раскладом колпаков теперь собирались силы, которые согласно новым радикальным идеям времени намеревались разрушить здание привилегий сословного общества и отнять у дворянства его руководящие как политические, так и социальные позиции. Это обеспечивало партийную борьбу взрывчатым веществом и одновременно затрудняло для дворянских лидеров колпаков возможность идти на компромиссы с противной стороной.
Встречались ведущие представители партий, но эти заседания ни к чему не привели после того, как выяснилось, что колпаки имеют влияние на три податные сословия, а шляпы на дворянство. Перед предстоящей коронацией Густава в оставшиеся месяцы 1771 года завязалась злобная партийная борьба за формулировки в королевском обязательстве, которое Густав должен был дать сословиям. Колпаки не хотели допустить повторения ситуации 1768 года, когда король Адольф Фредрик отрекся от престола, и вписали в королевское обязательство обещание «править непрерывно». Но бурю вызвало прежде всего предложение податных сословий внести в обязательство ограничение дворянских привилегий. Тем самым они намеревались затронуть преимущественное право дворян на занятие государственных должностей и их права в вопросе о землевладении. В ноябре 1771 года, когда конфликт достиг своего апогея, Густав попытался выступить посредником, лично обратившись к председателям и предложив провести общую дискуссию сословий под руководством короля. Это предложение было отклонено податными сословиями, а в Рыцарском доме прозвучало предложение о том, что дворянство должно выразить королю благодарность за его инициативу, но и это было незначительным большинством забаллотировано. В данной акции часть шляп была заодно с колпаками.
Если что-то и могло убедить Густава в невозможности совершить что-либо в сотрудничестве с двумя старыми партиями, так именно это почти неприкрытое оскорбление. Любая мысль о «композиции» казалась теперь абсурдной. В письме к Карлу Фредрику Шефферу от 2 декабря он дал волю своему бешенству. «Грустно иметь дело с болванами и трусами и невыносимо видеть среди нас изменников, — пишет он. — Совершенно ясно, что последнее голосование провалили Карл Спарре и его прихвостни, и совершенно ясно, что сделано это было только для того, чтобы показать, что ничего нельзя сделать без тех, ради кого они изменили и своему долгу, и чести своего сословия». Что же касалось его самого, то Густав был доволен тем, что по этому вопросу добился согласия совета, среди членов которого были и колпаки, и тем, что выказал свои благородные намерения, которые рано или поздно должны были быть обнародованы. Позлившись на аргументы, выдвигаемые против него, и на то, что его положение не позволяло ему показывать своего отвращения, он объявил, что ему понадобится несколько дней для обретения душевного равновесия, и просил Шеффера верить, что он, Густав, сознает, что «эти глупцы, которые пребывают здесь», еще не вся «la Nation» и что она думает иначе, чем эти первые. Накануне он видел Верженна, который казался еще сердитее Густава: «он узнал правду о том, что я ему говорил, и видит, насколько ему следует прислушиваться к этим жалким господам, очарованным которыми он столь часто выглядел».
На самом деле в утверждении Густава, что он имел причину быть более удовлетворенным ситуацией, чем партийные вожди сословий, была какая-то истина. К большой досаде колпаков, а возможно, и к досаде лидеров шляп в Рыцарском доме, его речь к председателям была напечатана. Это было красноречивое и искусное толкование, в котором король представал примирителем и бескорыстным отцом страны, стоящим над разногласиями в ней, и это неизбежно должно было повлиять на общественное мнение в его пользу. Вержанн, который, как и прежний французский посланник, был пленен Ферсеном и его окружением во главе с Карлом Спарре, теперь дистанцировался от шляп и признал короля Густава политическим лидером, на которого в первую очередь должна делать ставку Франция. И это вышло не в силу высокой оценки Густава и его советчиков, а волей-неволей, поскольку с начала 1772 года французский кабинет, испытывавший острую нехватку денег, прекратил выплаты партийному клубу шляп. Посланник продолжал высказываться за осмотрительность и умеренность и за сотрудничество между королем и шляпами, но смотрел в будущее с глубоким пессимизмом. Густав III был о нем невысокого мнения.
Но Верженн больше уже не был ведущим голосом Франции в шведской политике. 10 декабря 1771 года герцог Эгильонский, который теперь был министром иностранных дел Людовика XV, под его надзором написал письмо непосредственно Густаву III, восхваляя его терпение, но и заявляя, что развитие событий сделало невозможными дальнейшие компромиссы и уступки. Единственным средством спасти Швецию от анархии и русского господства теперь оставался «un coup de force».
Это было признанием личного значения Густава для французской политики, но также и результатом тяжелого финансового положения французского двора. Сам Густав был в отчаянии, ведь он взял кредиты под французские субсидии, которые еще не были выплачены. В конце старого и начале нового года он очень нервничал, но на обращения к д’Эгильону и к королю Людовику получил успокаивающие заверения в том, что субсидии будут выплачены в апреле 1772 года. Кройтц, имевший хорошие контакты с д’Эгильоном, в письмах к Густаву описывал и затруднения, испытываемые министром в связи с попытками привлечь внимание совета министров к большим выплатам Швеции, и благосклонность д’Эгильона. Согласно уверениям Кройтца, и д’Эгильон, и король Людовик, и могущественная фаворитка мадам дю Барри хорошо относились к Густаву. В марте 1772 года Густав получил отсрочку выплаты своего займа до октября. Субсидии же должны были быть выплачены в июле.
Но в апреле колпаки провели решение об отставке семи членов риксрода (государственного совета) и замене их шестью колпаками и одной умеренной шляпой. Попытка компромиссного соглашения провалилась — в ней участвовали не только король Густав и Ферсен, но и русский министр И. А. Остерман, справедливо рассудивший, что король и шляпы могут прийти к взаимопониманию, дабы не допустить насилия. Однако оппозиция в податных сословиях не позволила сдержать себя. Колпаки взяли верх в риксроде и тем самым взяли в свои руки контроль над правлением. Реакция Парижа была убийственной: в июле уже не приходилось ждать никаких субсидий, как это следует из письма Кройтца к Густаву от 24 апреля.
Реакция самого Густава была бурной и свидетельствует о его некоторой неустойчивости. 18 апреля он писал Ульрику Шефферу, смещенному президенту канцелярии, что новости невеселые и что у него не было времени успокоиться и поразмышлять о положении своем собственном и отечества. «В эту минуту мне все кажется потерянным, а будущее тем печальнее, что по моему возрасту оно должно быть долгим. Когда стоишь перед перспективой быть окруженным лишь подозрительностью и коварством, почти не имея возможности довериться кому-либо, грустно думать, что нельзя оставить пост, на котором не в состоянии сделать ничего хорошего и на котором рискуешь потерять и то небольшое уважение, которое заслужил». Спустя три дня он написал Ульрику Шефферу еще два письма. В одном Густав выражал сильное беспокойство по поводу того, что брат адресата, Карл Фредрик, не ответил ему: «Он болен, сердит на меня или что еще с ним стряслось; это молчание тревожит меня». Ниже он просит прощения за «забавное письмо, которое я написал Вам сегодня утром» и заверяет, что в нем, Густаве, достаточно твердости и мужества. Он только проявил сдержанность, чтобы спасти свою репутацию перед Европой, «и лишь твердость приведет меня к цели».
Больше у него не было выбора. Его репутация в Европе, то есть во Франции, требовала действий в самые ближайшие месяцы. Останься он пассивным, то потерял бы все возможности влиять на ход событий. За его постоянно повторяющимися патетическими высказываниями о грозивших отечеству опасности и гибели стояли зависимость от России, угрожавшая руководимой колпаками Швеции, и знание планов раздела Польши, где русское влияние давно уже было доминирующим.
Осознавая, что судьба будущего должна быть решена силой оружия, Густав примирился с решением сословий и риксрода и дал королевское обязательство, которое еще более ограничивало свободу его действий и привязывало его к форме правления 1720 года. Торжественная коронация состоялась в конце мая — начале июня. Густав всегда придавал большое значение церемониям, и данное им обязательство означало задержку на пути к радикальному изменению конституции. Задержку, но не непреодолимое препятствие. Планы переворота уже начали обретать реальные очертания, и инициатива лишь отчасти выскользнула из рук короля.
«Именно Вас, вслед за Богом, должен я благодарить за спасение моего королевства», — писал Густав после осуществленного государственного переворота полковнику Якобу Магнусу Спренгтпортену.
Этот человек, сыгравший решающую роль в революции Густава III, был вторым из трех братьев, которые все родились в Тобольске в 1720-х годах в семье пленного Каролинского офицера. Эта семья была одной из переселившихся в Швецию и недавно возведенных в дворянское достоинство семей, которым довелось сыграть видную роль среди политических и военных сотрудников Густава III; еще были Шефферы, Эренсвэрды и Анкарсвэрды. Старший из трех братьев Спренгтпортенов, Юхан Вильхельм, позднее стал послом в Копенгагене, заняв один из важнейших дипломатических постов государства. Младший, Ёран Магнус, отличится как организатор и создатель финской пограничной обороны, чтобы потом перебежать на русскую службу. Средний брат, Якоб Магнус, сделал карьеру раньше других, имел огромные заслуги в качестве политического и военного руководителя и первым разрушил свою карьеру, поссорившись с королем.
Он стал одним из немногих военных героев Швеции в коалиционной войне против Пруссии и вошел в Рыцарский дом, обретя ореол, который это вступление обеспечивало. К тому же он был известен как отличный стрелок из пистолета и грозный дуэлянт, почему и ссориться с ним было вредно для здоровья. Он был вспыльчив, подозрителен и энергичен — то есть обладал качествами, важными для политической партийной деятельности и осуществления переворота. К тому же он страдал телесным недугом, вызванным полученной в померанскую войну раной; с течением лет недуг этот становился все заметнее, как это следует из медицинского свидетельства, выданного в 1781 году. Рана и вызванная ею операция стали причиной судорог, нарушений сердечной деятельности и болей, которые, по-видимому, были постоянными и со временем подточили физические силы. Спренгтпортен не был оптимистом и меланхолично смотрел на вещи. Это в определенном смысле делало его идеальным партнером Густава III в делах военной конспирации, но, кажется, Спренгтпортену трудно было решить для себя, стоит ли ему полагаться на людей или нет. Вероятно, из-за этой подозрительности его часть государственного переворота была проведена лишь наполовину успешно.
Якоб Магнус Спренгтпортен заставил всерьез считаться с собой, когда обрел руководящую роль в клубе «Шведская почва», образовавшемся спонтанно после роспуска клуба шляп как своего рода реакция, направленная против иностранного влияния. Трудно найти надежные источники, освещающие первые контакты Спренгтпортена с королем Густавом, но уже в начале 1772 года он, очевидно, влиял на тактические планы короля, направленные против податных сословий. В мае взаимопонимание стало столь глубоким, что Спренгтпортен разработал подробный план переворота, который через Карла Фредрика Шеффера был представлен королю, а тот поделился им с Вержанном и, стало быть, с французским двором.
План во всем нес на себе отпечаток личности Спренгтпортена: себя и только себя самого считал он движущей силой событий. Переворот должен был начаться в Финляндии, где надежным оплотом был собственный полк Спренгтпортена — нюландские драгуны, а первое действие должно было заключаться в том, что гарнизон Свеаборга, самая крупная сосредоточенная в одном месте военная часть, взбунтуется против риксрода. Затем экспедиционные силы будут перевезены морем в Стокгольм и овладеют столицей при помощи офицеров стокгольмского гарнизона, с которыми заранее будет достигнута договоренность; при этом во главе революции встанет король Густав. Сам Спренгтпортен должен был развернуть мятеж в Финляндии при помощи своего брата Ёрана Магнуса, служившего инструктором нюландских драгун, и, согласно более позднему плану, при помощи командира свеаборгской эскадры галерного флота Хенрика аф Тролле.
Однако разработка плана осложнилась тем, что в круг заговорщиков проник еще один конспиратор. То был 29-летний лесничий Юхан Кристофер Толль, до сих пор почти неизвестный член партии шляп. Он должен был стать старшим лесничим в лене Кристианстад, но его полномочия были аннулированы риксродом колпаков. Он посетил Спренгтпортена и сумел, после того как подвергся серьезной опасности стреляться с ним на дуэли, сделать так, что его приняли как заслуживающего доверия единомышленника. Возможно, Толль, в своем известии о революции передавший этот эпизод, внес в него что-то вымышленное, но описанная им ситуация выглядит правдоподобно. В своем первоначальном плане действий, который целиком строился на революции в Финляндии, Спренгтпортен не мог отвести Толлю какой-то особой роли. Если Толль оказывал на Спренгтпортена давление, то у последнего имелся выбор между двумя возможностями: либо исключить Толля из планов, либо же дать ему какое-то задание. Спренгтпортен выбрал второе и использовал знание Толлем местности и людей, поручив ему подстрекать к бунту кристианстадский гарнизон, а по дороге туда произвести рекогносцировку в Карльскруне как гавани, где, возможно, будет высажен десант. Главная роль в Сконе отводилась между тем герцогу Карлу, которому предстояло проводить там маневры и после начала революции привести в движение войска.
В новом расширенном плане имелась решающая слабость: он предусматривал синхронность действий, что было практически неосуществимо при возможностях сообщения и связи того времени. Революция должна была начаться в Сконе, а не Финляндии, и ее успех зависел от того, овладеют ли финские повстанческие силы Стокгольмом и защитят ли особу короля. Поэтому Толль и герцог Карл получили такое расписание, которое могло изначально обеспечить неспешность действий. Согласно принятому плану, революции в Свеаборге и Кристианстаде должны были начаться с промежутком в восемь дней — 4 и 12 августа. Это была программа для Толля и принца Карла, так как Спренгтпортен был готов отправиться в Финляндию, что и сделал 27 июля. Согласно более поздним словам Спренгтпортена, он сохранял за собой право изменить дату революции в Кристианстаде с учетом развития событий в Финляндии (что было практически невыполнимо) — возможно, не из-за требуемого на поездку времени, но из-за настроений в кристианстадском гарнизоне. Предпосылкой этой оговорки было, вероятно, то, что Спренгтпортен полагался лишь на свои собственные действия, а уж потом на провидение. Вероятно, заговорщики восприняли как перст судьбы то обстоятельство, что секретный комитет поручил Спренгтпортену ехать в Финляндию для сбора сведений о возможном недовольстве в народе на недостаток соли. Но они не знали того, что колпаки после 16 июля благодаря хорошо поставленному почтовому» шпионажу англичан знали о плане революции в его первоначальном виде, поскольку англичане перехватили депеши Вержанна парижскому кабинету. Однако руководство колпаков считало план революции с исходным пунктом в Свеаборге неосуществимым — что было весьма резонно — и сосредоточились на том, чтобы удалить Спренгтпортена из Стокгольма, отправив его подальше от короля. За Спренгтпортеном следовали шпионы и предупреждения надежным колпакам в Финляндии. В Петербурге и Берлине план переворота по версии Спренгтпортена считали настолько глупым, что не находили нужным принимать специальные меры.
Король 23 июля восторженно писал Карлу Фредрику Шефферу, что поручение секретного комитета Спренгтпортену было то же самое, что пустить козла в огород. План начал осуществляться. Никто не рассчитывал на то, что неведомый никому Толль превзойдет всех прочих конспираторов в знании людей и энергичности, и это нарушит синхронность действий.
Собственные мысли и реакции Густава лишь спорадически мелькают в современных событиям письмах. То, что было высказано после государственного переворота им самим и другими, несет на себе отпечаток позднейшего осмысления и должно приниматься во внимание с большими оговорками. Современные событиям письма выдают естественную нервозность и сомнения Густава.
Один сдерживающий фактор устранился в начале ноября 1771 года, когда Лувиса Ульрика уехала в Берлин, сопровождаемая Софией Альбертиной, чтобы довольно долго пробыть у своего брата Фридриха II и всей прусской королевской семьи. Таким образом была исключена прямая связь с враждебной коалицией, которую так или иначе осуществляла вдовствующая королева, и теперь не могло быть никакого сомнения в том, что Густав самостоятельно представлял политику шведского двора. Тем не менее ситуация была запутанной, ведь приходилось считаться с остатками партии шляп, Вержанном, Спренгтпортеном и его сотрудниками и версальским двором как представляющими различные оценки положения и взгляды на будущее. Густав должен был сам принять наиболее важные решения, колеблясь между разными побуждениями.
Он полагался на Спренгтпортена. 24 марта он писал одному из своих довереннейших людей, придворному чтецу Бейлону, о «la personne en question»: «Вы знаете мое доброе отношение к нему и то доверие, которое я питаю к его светлым идеям, и то усердие, которое он проявляет в добрых делах, и вам достаточно известно, что несмотря на небольшие разногласия между нами… он, без сомнения, объяснит мне все происходящее, в котором я начинаю кое-чего не понимать, и, возможно, он вселит в меня уверенность относительно последствий, которых я опасаюсь». Разногласия касались прежде всего государственного строя, который будет введен после революции, поскольку Спренгтпортен хотел ввести конституционную монархию по английской модели с двухпалатным риксдагом, в то время как Карл Фредрик Шеффер, Вержанн и французский двор поддерживали идею королевского единовластия. Густав колебался. 2 апреля он писал Шефферу о том, как важно дать королевское обязательство и как опасно совершить клятвопреступление. По сведениям Вержанна, 9 июля Густав сомневался, нарушать ли свое заявление о том, что он желает править свободным народом. Вержанн подозревал, что король боялся покушения, в случае если пренебрежет сословиями. Если так, то спустя 20 лет обнаружится, что опасения не были беспочвенными.
Конституционный вопрос висел в воздухе, потому что Густав видел общей целью государственный строй Густава II Адольфа. Пока же куда важнее была конкретная отработка плана переворота. Здесь тоже имелось очевидное расхождение между королем и Спренгтпортеном в оценке тактики. Густав хотел оставить Спренгтпортена в Стокгольме, чтобы его брат Ёран Магнус и Тролле начали революцию в Финляндии, но сами решающие события произошли бы в столице. Спренгтпортен, со своей стороны, с величайшим тщанием инструктировал в Стокгольме верных офицеров, но хотел, чтобы король и стокгольмский гарнизон как можно дольше играли пассивную роль, между тем как сам он руководил бы развитием событий. То был Спренгтпортен, проводивший в жизнь свой план, но как бы то ни было, поручение, данное ему секретным комитетом, прекратило все дискуссии. Впоследствии Спренгтпортен утверждал, что Густав пытался уйти от ответственности за переворот, искаженным почерком подписывая документ о его полномочиях. Сказанное могло быть типичным для Спренгтпортена проявлением подозрительности, поскольку почерк Густава всегда был «косматым» и своеобразным, когда он писал в возбужденном состоянии. Он сопроводил мандат о полномочиях собственноручной запиской, которой вкладывал в руки Спренгтпортена «тайну моей жизни»; правда, он просил, чтобы записка была уничтожена, но она показывает его доверие к адресату в минуту расставания. Спренгтпортен же обманул доверие, не уничтожив записку.
Теперь план, по которому неумолимо развивались события, все более искажался. В Кристианстаде Толль быстро убедился в поддержке самого влиятельного в гарнизоне человека — капитана Абрахама Хешшкиуса, а принц Карл отправился в Сконе, готовый вмешаться, когда настанет время. Спренгтпортен же замешкался, сначала из-за противного ветра, потом из-за осложнений с гражданскими и военными властями. Король Густав с возрастающей нервозностью ждал известий из Финляндии. Единственным из далеко уехавших заговорщиков, с которым Густав мог общаться, не привлекая внимания, был герцог Карл. 15 августа Густав писал ему, что противный ветер, прекратившийся лишь вчера, помешал ему получить новости от «вы знаете, кого», и лишь сегодня он получил известия от «того» в «стиле оракула или сфинкса», и надо быть Эдипом, чтобы их верно истолковать. Все, что он понял, было то, что «опера» должна начаться «11-го, 12-го или 13-го, то есть позавчера, и это скорее произошло тогда, а не раньше, так как ветер был благоприятный, и в таком случае сообщения придут завтра или послезавтра. Я от всего сердца надеюсь, что Ваши актеры не были нетерпеливее моих, начиная спектакль. Рассчитываю, что Ваш театр откроется во вторник или в среду, ибо если он согласно первой схеме открылся 12-го, мы здесь окажемся в большом затруднении, но и в таком случае у нас надежная партия и добрые возможности. Начинайте же спектакль в среду 19-го числа этого месяца, мой дорогой брат; уверяю Вас, что мы здесь будем аплодировать изо всех сил».
Но сцена в Кристианстаде в соответствии с первоначальным планом открылась 12 августа. Хелликиус уговорил гарнизон поднять мятеж, и пока успех был полным. Однако в решающем пункте бунтовщикам на редкость не повезло. Один из руководителей колпаков губернатор Стокгольма Рюдбек проезжал Кристианстад через несколько часов после того, как состоялся переворот, получил известие о происшедшем и поспешил домой, в Стокгольм, чтобы предупредить власть имущих. Он прибыл в Стокгольм вечером 16-го — в тот же день, когда Спренгтпортен овладел Свеаборгом. Назавтра были срочно собраны секретный комитет и риксрод, и колпаки приготовились к борьбе. Курьер от герцога Карла прибыл 17-го с известием о революции в Кристианстаде, но совет не отважился оставить за Карлом командование в Сконе, не назначив одного из своих — государственного советника Функа — его преемником. Другой руководящий колпак, государственный советник Каллинг, должен был принять командование стокгольмским гарнизоном, который было решено усилить солдатами из Упландского и Сёдерманландского полков. Предлагалось, чтобы Густав остался в Стокгольме и вызвал туда своих братьев. Заслуживают доверия подтвержденные несколькими авторитетными людьми сведения о том, что совет намеревался посадить короля Густава под арест, едва только станет наверняка ясно, что военная ситуация в Стокгольме под контролем и что король узнал о плане 18 августа.
18 августа во вторник пришло известие о том, что Спренгтпортен овладел Свеаборгом, но ни оттуда, ни из Сконе роялисты в Стокгольме не могли получить помощь раньше, чем через несколько дней. Густав должен был действовать сам, причем быстро, пока не захлопнулась ловушка. Несмотря на бодрые слова, высказанные 15-го в письме к герцогу Карлу, он, судя по всему, сомневался до последнего. Но вместе с доверенным человеком Спренгтпортена майором Сальса он решился на неизбежное и развал лихорадочную деятельность. Последние ночи он ездил верхом с кавалерией патрулировавших улицы горожан и покорял их своим обаянием. Он тревожился за своих друзей и сторонников и за себя самого.
Утром 18-го он написал герцогу Карлу письмо, которое представляет собой мозаику двусмысленностей. Дорогой брат легко поймет его чувства при получении известий, с которыми прибыл курьер лейтенант Больтенстерн, о положении в Сконе и особенно о сильных, умных и здоровых мерах, которые были приняты Карлом и за которые Густав будет ему вечно благодарен. Привыкший читать в сердце брата, Карл может легко понять, как страдает Густав в эти дни, когда отечество и столь нежно любимый брат находятся в столь тяжелом положении. Густав выражал надежду, что с помощью Божией и при том мужестве, которое Карл выказал перед глазами всей Европы, скоро вновь восстановится спокойствие и Густав вновь увидит брата в Стокгольме счастливым и безмятежным, чтобы обнять его и высказать уверения в своей дружбе и преданности. В дополнении к письму Густав сообщил, что Карл вскоре получит деньги, выделенные Статс-конторой, и что вестник передаст ему все на словах. Государственный советник Функ должен быть отправлен в Сконе, чтобы под началом Карла принять командование войсками. Это письмо должно было читаться на фоне другого официального письма, которое Густав подписал днем раньше «в помещении совета» и в котором он приказывал Карлу в целях его собственной безопасности выехать в Стокгольм, передав командование Функу.
Позднее в тот же день 18 августа Густав беседовал с Вержанном и просил его передать благодарность королю Людовику за выказанную им дружбу. Густав выражал надежду, что следующий день окажется достойным этой дружбы, но если он, Густав, погибнет, то он просит, чтобы дружба короля Людовика распространилась и на тех, кто его, Густава, переживет, особенно на герцога Карла, явившего собой блестящий пример мужества и преданности, а также на тех их сторонников, которые пожертвовали всем ради короля и отечества.
Вечером Густав посетил в опере репетицию «Фетиды и Лелея». Затем он дал ужин и потом до трех часов ночи ездил с горожанами верхом по городским улицам. После нескольких часов отдыха он в 6 часов был у причастия, которое принял от придворного обер-проповедника Врангеля. Густав был готов к своей рискованной и великой игре.
Это на самом деле была не та ситуация, о которой он мечтал. 23 ноября 1768 года, когда Густав набрасывал план переворота, он целиком строился на эффекте внезапности: члены совета должны были быть один за другим арестованы ночью, а когда забрезжит утро, должен был выехать герольд и объявить о происшедшем. 19 августа 1772 года колпаки в совете и в сословиях знали о том, что разразилась революция, и успели принять определенные ответные меры. Люди, способные дать Густаву советы и оказать поддержку, находились в других местах: Спренгтпортен в Финляндии, а герцог Карл в Сконе. Даже майор Сальса был не в счет, так как его свалила с ног подагра. Густав должен был взять на себя всю инициативу и своим телом закрыть брешь. В 1768 году он подчеркивал, что насилия и кровопролития надо избежать. Сейчас же казалось, что начало вооруженного столкновения — лишь вопрос дней. Тонкие нервы Густава были подвергнуты суровому испытанию.
Но поскольку судьба этого теперь хотела, Густав преподнес всем сюрприз именно тем, что отважился и смог совершить военный переворот. Спренгтпортен в это не верил, а колпаки не считались с такой возможностью. Сам замысел и исполнение переворота носили налет некоей театральности. Но именно театр был сильной стороной Густава-, он показал, что способен соединить искусную режиссуру и актерское исполнение с собственным мужеством. План, которому следовал Густав, был составлен майором Сальса, но нес на себе отпечаток склонности Густава к психологическому фактору. Он начал с привлечения на свою сторону рядового и унтер-офицерского состава гвардии, произнеся перед ними красивую речь перед разводом караулов. Затем пришла очередь решающего успеха риторики, когда он обратился с речью к гвардейским офицерам и унтер-офицерам в зале докладов почетного караула, призвав их последовать за своим королем, свергнуть аристократическое многовластие и восстановить свободу. Поначалу он обнаруживал «волнение», но вскоре овладел своими нервами. Он как преемник Густава Васа и Густава Адольфа обещал отдать за отечество свою жизнь и кровь. Он увлек своих слушателей и получил вроде бы дружное «да», когда попросил их принести ему присягу. Вышло удачно — из восьми гвардейских капитанов отказались присягнуть двое, а еще двое колебались. Несмотря на предварительную обработку, проведенную Спренгтпортеном и Сальса, именно сыгранная Густавом роль конунга-героя обеспечила ему перевес, который укрепился после того, как он обратился на внутреннем дворе замка к солдатам и услышал от них клятву верности.
Это определило успех государственного переворота без кровопролития. И это имело значение для будущей жизни Густава.
Он выехал верхом в Стокгольм с белой повязкой на рукаве, и его приветствовали ликующие толпы, в то время как риксрод сидел запершись в комнате заседаний, а секретный комитет добровольно самораспустился и обратился в бегство. Лишь двое из партии колпаков, генерал Пеклин и губернатор Стокгольма Рюдбек, попытались организовать сопротивление, однако безуспешно, и были арестованы. Вооруженные силы повсеместно присоединялись к королю, включая флот и Упландский и Сёдерманландский полки, на которые колпаки возлагали свои надежды. Аппарат власти сословий рухнул подобно карточному домику. Полный успех волшебно сопутствовал Густаву.
Он боялся пробудиться от счастливого сна. В 6 часов вечера он написал записку герцогу Карлу тем косматым и неровным почерком, который выдавал сильнейшее душевное волнение: «Вестник скажет Вам, мой дорогой брат, что здесь произошло, у меня есть время только на то, чтобы обнять Вас; народ выказал мне бесконечную радость это трогательно я надеюсь что все пойдет хорошо до свидания мой дорогой брат обнимаю Вас и отправляюсь этим письмом к Вам». В другом, официальном послании Густав назначил Карла главнокомандующим над Сконе, Халландом, Блекинге, Бохюсленом и Смоландом. Государственный советник Функ, не успевший пуститься в путь до 19-го, так и не успел заместить Карла. Еще через шесть дней Густав, однако, в очередном письме опасался, что может приключиться какое-нибудь несчастье с братом Карлом, которого он, по его словам, любил «à l’adoration». Однако сословия выказали «достойную удивления кротость», и в Стокгольме все было хорошо.
«Господь проявил себя повсюду в этом великом деле», — писал 23 августа Густав герцогу Карлу. Вы знаете, «каким экстраординарным событием провидение спасло это государство от гибели и полного краха», — написал он на следующий день Ульрику Шефферу. «Провидение, которое руководило этим великим событием, помогло мне успешно преодолеть все препоны, тяжести которых я не должен был выдержать», — написано 29 августа в письме к Якобу Магнусу Спренгтпортену, который наконец должен был вот-вот прибыть в Стокгольм. На всем этом не было никакого отпечатка глубокой религиозности, то были чувства эгоцентрика, дожившего до разумного мирового порядка. Была удовлетворенность тем, что он пережил свой великий триумф и, стало быть, он уже не тот человек, что прежде. Он теперь не зависел от советов и планов других людей, а мог полагаться на самого себя и на провидение. Он, неуверенный в себе и порой уступчивый молодой человек, мог заставить свою истерическую нетерпеливость разродиться быстрыми решениями, которые, впрочем, часто могли бы быть продуманы лучше.
Но интересно, что ничего такого не проявилось в письме к Лувисе Ульрике, которым Густав разразился в 4 часа, в ночь с 19 на 20 августа после нескольких бессонных суток. Здесь он сообщает кратко, излагая факты с легкой похвальбой, как он, проявив мгновенную находчивость, разрушил планы врагов и как народ принял его сторону. Он дал своим братьям полномочия командовать в провинциях: «Мой брат Фредрик владеет Эстеръётландом, Вестеръётландом, Нерке, Сёдерманландом и Вермландом. Мой брат Карл — остальным». Фредрик Адольф был любимчиком матери, Карл ей был безразличен, а потому ни слова о том, что командование Карла имело важное значение в ситуации данного дня. А вот приходит черед главной цели письма: Густав просит Лувису Ульрику самой принять командование в немецких провинциях с Синклером в качестве подчиненного, и тогда прусский король откажется от вмешательства, увидев свою сестру главой управления в Померании. Густав просит мать написать Фридриху И, успокоить его и попросить успокоить российскую императрицу. Никаких неожиданных проявлений чувств к матери в письме не было. Однако это позволила себе Лувиса Ульрика в ответном письме из Штральзунда. «Мой дорогой, дорогой сын, ведь вы мой сын и вы достойны быть им, — пишет она. — Благослови Господь Ваши дела и да приведет он все к доброму и счастливому концу! Я забываю, я прощаю все, и это навсегда помирит нас». Ее раздутое чувство собственного достоинства в эти минуты было возвышенным, когда она призывала Густава никогда не забывать о том, что он человек, и никогда не использовать во зло власть, данную ему Богом. Лувиса Ульрика послушно написала Фридриху И, передала пожелание Густава о взаимопонимании и попросила брата замолвить словечко перед императрицей, если это понадобится. Отсутствие матери на протяжении года и возвращение в подходящий момент могли быть восприняты сыном как еще один знак благосклонности провидения.
Ликование заглушило на время все недовольные голоса, умные критики молчали. И из Парижа, с этой европейской сцены, где на карте стояла репутация Густава, доносились сплошные восторги. 20 сентября Кройтц докладывал, что проливает слезы радости и что в Париже всеобщее ликование. Согласно Кройтцу, в этом двор и город Париж впервые были едины. Д’Эгильон был исполнен доверия, а король Людовик обходился с Кройтцем «с чрезвычайной добротой, соразмерной той дружбе, какую он питает к Вашему Величеству». Мадам дю Барри хотела даже послать Густаву свой поясной портрет, а также «ту картину, которую написал с нее Грёз и которая является одной из прекраснейших картин, какие только существуют». Взамен она надеялась получить портрет Густава. И старик Вольтер 16 сентября отправил Кройтцу стихи, воспевающие революцию Густава:
Вольтер просил извинить его за фантазии, и не без причин, но теперь Густав был воспет признанным королем поэтов своего времени. Вольтер и Бельман, оба беспечно, чествовали его победу и способствовали его триумфу.
Никогда больше он не будет вынужден оправдывать ожидания Франции.