«…Я не нашел иного выхода, кроме как, помимо помощи Всевышнего, прибегнуть к средствам, которые помогли другим неустрашимым народам и в старину самой Швеции под знаменем Густава Васа освободиться от невыносимого господства и гнета. Бог благословил мое дело, и я сразу увидел, как в чувствах моего народа оживилось то рвение к отечеству, которое некогда горело в сердцах Энгельбректа и Густава Васа; все прошло удачно, и я спас себя и государство, не причинив вреда ни единому гражданину».

Оперная проза, странные слова, прозвучавшие подобно риторическому трубному гласу спустя два дня после государственного переворота перед теми же представителями сословий, которые раньше старались заблокировать Густаву все возможности осуществлять власть. Подразумевалось ли что-то под сказанными им словами? Упивался ли он своим красноречием в миг победы, чтобы потом вновь вернуться в мир будничных мыслей и приступить к исполнению своих новых функций в том изменчивом обществе, какое являла собой Швеция 1772 года?

Он, без сомнения, играл риторическую роль, но было бы ошибкой полагать, что он переживал эту роль как нереальную. В эти дни он не раз повторял, что Всевышний его оберегает. Он достоин имени Густава, как выразился Вольтер в своих поздравительных стихах. Два великих Густава, бывшие его предшественниками на троне, были, каждый по-своему, ему примером. В 1780-е годы он оформит их образы в драматических произведениях, но их пример с самого начала был для него живой реальностью.

«Юный принц, одаренный всеми телесными и душевными качествами и рожденный спасти государство», — писал Густав в своем похвальном слове Леннарту Торстенссону о Густаве II Адольфе. В его историческом видении роль спасителя отечества была общей для Густавов. В случае с Густавом Адольфом эта роль была двойной, согласно с тем взглядом на историю, который Густав с детства перенял от своего учителя Улуфа фон Далина. С одной стороны, роль Густава Адольфа заключалась в спасении государства от внутренних раздоров и раскола посредством примирения сторонников Сигизмунда с оппозиционно настроенными высшими дворянами, которое Густав Адольф осуществил вопреки своему жестокому отцу. С другой стороны, его роль состояла в избавлении государства от внешней угрозы, исходившей от враждебных соседних держав. Все совпадало с ситуацией самого Густава III, кроме, разумеется, реалий. Вот почему он взял на себя роль Густава Адольфа, когда призывал сословия к примирению и согласию. Его форма правления уже была подготовлена к встрече с сословиями 21 августа, на которой он заявил о своем «отвращении к королевскому единовластию, или так называемому самодержавию, полагая, что наши самые большие счастье, честь и польза состоят в том, чтобы жить свободными и независимыми, творящими законы, но и законопослушными сословиями под управлением короля, обладающего властью, но ограниченного в ней законом; и сословия, и король объединены и защищены законом, который ограждает нас и наше дорогое отечество от таких опасностей, какие влекут за собой беспорядок, своеволие, единовластие, аристократическое правление и многовластие, принося несчастья обществу, отягощая и печаля каждого гражданина…» Здесь перемешались идеи равновесия просветительской философии, бегство от ясных, сформулированных по Аристотелю форм правления и желание общего блага в духе гражданственности, которую он декларировал с ранней юности. Все должны жить согласно закону, который может устанавливаться и изменяться лишь совместно королем и сословиями, но право применения закона в решениях правительства принадлежит королю; он сам будет править государством с помощью риксрода, который будет им самим назначен и который не будет иметь права принимать решений, противоречащих королевской воле, кроме тех случаев, когда риксрод единодушно возражает королю в вопросах, касающихся мира, перемирия и союза. Само собой разумеется, что такое оппозиционное единодушие было на практике немыслимо среди людей, которых король выбрал сам.

За сословиями сохранялось право вводить чрезвычайный налог и право надзора за государственным банком сословий; их одобрение являлось необходимым для оказания чрезвычайной военной помощи и обложения чрезвычайными податями, кроме случая, когда государство подвергалось нападению и король должен был принять спешные оборонительные меры. До сих пор Густав в кратких и общих выражениях следовал основным правилам Мерсье. Согласие сословий требовалось на сухопутную и морскую войну, которые король «делал» в соответствии с §48 Государственной конституции, но, с другой стороны, согласно §45, король обладал правом охранять и избавлять государство от внешней опасности. Как это будет осуществляться в жизни, было и осталось вопросом неразрешенным. Сквозным принципом являлось то, что возможности сословий вмешиваться в текущие дела управления государством оказались сильно ограниченными, как и их право участвовать в осуществлении правосудия. Сословия не могли собираться на срок, превышающий три месяца. Их власть «эры свобод» была заменена на равновесие властей, в котором в действительности перевешивала королевская власть.

Через два дня после государственного переворота, когда новая форма правления была одобрена сословиями, в государственном устройстве имелась одна реалия, которая затеняла собой все: вооруженные силы, находившиеся в распоряжении Густава III. То обстоятельство, что он все же ограничивал свои полномочия, в данный момент могло служить доказательством его истинного стремления к примирению и того, что фразы о восстановлении свободы не были только красивыми словами. Но эта сработанная на скорую руку форма правления была в сравнении с ее предшественницей 1720 года продуктом с государственно-правовой точки зрения сырым, неясным и плохо продуманным, полным красноречия и модных слов. Она таила в себе возможности для многих разногласий.

Толкование Густавом «свободы» было историческим. Его форма правления отменяла все основные законы 1680 года, но более ранние должны были свято чтиться. То были устав риксдага 1617 года Густава II Адольфа и постановление о Рыцарском доме 1626 года; форму правления 1634 года Густав III признавал не иначе как временной, рассчитанной на годы до совершеннолетия Кристины. Государственное устройство эпохи великодержавна до введения Каролинского единовластия, политика примирения Густава Адольфа — вот это и была свобода, несколько дополненная новым учением о разделении властей. Можно найти различия в форме правления 1772 года с тем проектом конституции, над которым Густав работал в ноябре 1768 года. Но еще в июне-июле 1772-го разные побуждения заставляли его колебаться то в том, то в другом направлении: с одной стороны, требования сильной королевской власти, с другой — он был связан клятвой сохранить конституцию «эры свобод» и претворить в жизнь замысел Спренгтпортена о двухпалатном парламенте по английской модели. И естественно, что ход и результат государственного переворота лишь в последнюю очередь должны были стать определяющими то, что он отважился потребовать и в чем благоразумие продиктовало ему пойти на уступки. Форма правления 1772 года была сработана на скорую руку и кое в чем несет на себе отпечаток монархической небрежности. Для Густава тоже были существенными не эти параграфы, а то содержание, которое он хотел вложить в них. «Густавианский» дух в современной упаковке.

Понадобилось несколько лет на то, чтобы это стало очевидным, поскольку сословия были быстренько распущены по домам, партии прекратили свою деятельность, и другие, не конституционные вопросы требовали внимания центрального государственного руководства и кругов, формировавших в стране общественное мнение. Наступило временное облегчение благодаря внутреннему миру, благодаря тому, что вдруг прекратились жестокие противоречия и политическая карусель коррупции, накладывавшие отпечаток на повседневную жизнь дворянского и недворянского высшего класса, который и являл собой официальную Швецию. Общественная жизнь набирала ход, так как не сдерживалась партийными противоречиями и проявлениями верноподданнических чувств. Риск войны с тремя державами, гарантировавшими конституцию 1720 года, — Россией, Данией и Пруссией — дал пищу для политических спекуляций и одновременно явился сильным стимулом к объединению. Волна нового демократического мышления, атаки податных сословий на сословные привилегии пока сдерживались вооруженным единством короля, высшего военного командования и чиновников, занимавших ключевые посты. Это, вероятно, способствовало настроениям, стимулировавшим активность общественной жизни.

Но стрелки часов нельзя было перевести назад: процесс выравнивания сословий продолжался, хотя и не приобрел политического выражения. Несколько скандалов, связанных с коррупцией, сделали необходимым проведение очистительной акции против чересчур своевольных и самодовольных чиновников. Она началась с разбирательства с гофгерихтом в Гёта и затем перешла в общую проверку деятельности властей в стране. Серьезнее недовольства чиновниками, которое разделял король со своими помощниками, были открытые волнения податных крестьян в разных частях страны, направленные против требований землевладельцев и в значительной мере вызванные скудными урожаями 1771 и 1772 годов. Это недовольство особенно сильно проявилось в юго-восточной Финляндии, в лене Кюммене. Якобу Магнусу Спренгтпортену было поручено успокоить там крестьян, и ему удалось это сделать, так как он сочувствовал крестьянам и негодовал на помещиков, особенно на ландсхёвдинга Рамсея, которого считал деспотом. Демократические идеи Спренгтпортена не нашли у Густава особенного понимания, как и в вопросе о конституции, но во всяком случае побудили короля посетить Финляндию, где его нога никогда прежде не ступала, произвести административное деление губерний и учредить новый гофгерихт в Васа. Это произошло в 1775 году. По внешнеполитическим мотивам интересы короля начали обращаться к пограничным областям государства.

Но в годы, последовавшие за революцией, он с неутомимым усердием посвящал себя делам управления и административным мероприятиям, сфере культуры и развлечениям. Он хорошо разбирался в том, каким людям можно поручить то или иное задание. Среди его советчиков особое положение заняли братья Шефферы: Ульрик на посту президента канцелярии, а Карл Фредрик — неофициально, вне риксрода. Между тем, когда Ферсен вскоре вышел из состава совета и вновь занял критически-выжидательную по отношению к Густаву позицию, король сумел убедить старого лидера шляп Андерса Юхана фон Хёпкена снова войти в состав совета и своим большим авторитетом способствовать стабильности правительственных кругов. Внешний круг компетентных людей, и старших, и более молодых, дополнился кругом внутренним, в значительной степени независимо от прежней партийной принадлежности. Здесь особое положение приобрел государственный секретарь Юхан Лильенкрантс, выдвинутый братьями Шефферами как эксперт по финансам: этому человеку удалось привести в порядок финансы благодаря удачно проведенной девальвации с единым обменным курсом и вексельному уставу 1777 года. Он же предпринял закончившуюся полным провалом попытку увеличить государственные доходы водочной регалией и учреждением коронных винокуренных заводов; это потом способствовало возникновению новой политической оппозиции.

Уже в первые недели после государственного переворота Густав, вероятно, при помощи Карла Фредрика Шеффера разработал новый порядок работы правительства. Новизна состояла в дроблении риксрода на советы, занимающиеся разными делами, и это автоматически ослабляло влияние риксрода как такового и усиливало влияние короля, поскольку только он являлся связующим звеном между этими советами. Согласно порядку, который был установлен 26 октября 1772 года и которого Густав никогда строго не придерживался, его рабочее время занимали преимущественно военные и внешнеполитические дела, а также внутренние вопросы, наряду с двором и аудиенциями, между тем как Статс-конторе, делам двора и экспедиции юстиции он должен был посвящать по одному часу в неделю. Риксрод должен был собираться четырежды в неделю и заслушивать доклады, но реально он все меньше участвовал в управлении и король все реже присутствовал в рискроде. В 1773 году была учреждена новая экспедиция торговли и финансов, в ней властвовал статс-секретарь Лильенкрантс, обладавший даже правом инициативы, которого не имели государственные советники. Как король Густав показал уже в своей ночной промемории 16 октября 1768 года, он не располагал сколько-нибудь глубокими познаниями в экономике и финансах и, доверяя Лильенкрантсу, позволил ему принимать решения в пределах его компетенции и даже снисходительно откладывал в сторону доклады по финансовым вопросам. Во внешнеполитических, внутренних и военных делах центральное положение постепенно завоевал Ульрик Шеффер. Король часто находился в поездках, и для управления требовалось крепкое правительственное ядро.

Переполнявшие короля интересы относились не только к сфере управления. Новый устав двора возник в результате кропотливого труда, проделанного самим Густавом по установлению рангов и церемониала. Он вдохновенно трудился над организацией празднеств, живыми картинами, карусельными играми и прежде всего над театром. Новый оперный дом, проект которого был утвержден в 1775 году и который проектировал Аделькрантс под надзором короля, был лишь одним из многих строительных предприятий. Густав сам делал архитектурные эскизы. Он набрасывал пьесы и сам играл на сцене перед своим двором, что многими не одобрялось. Он организовывал литературные вечера, на которых его окружали известные писатели. Там выступал даже Бельман.

«Никогда не было ничего подобного тому беспорядку, который царит теперь при его дворе, неразберихе, которая сопутствует всем делам правления», — писал Ульрик Шеффер 21 марта 1779 года в своей резкой характеристике Густава.

Государственную жизнь в правление Густава III должны были регулировать законы и уставы. Форма правления была принята спешно в 1772 году. Густав сам как автор в 1774 году сымпровизировал новое постановление о свободе печати. Поводом к этому явилось судебное дело о нарушении свободы печати против газеты К. К. Ёрвелля «Алльменна тиднингар», побудившее гофгерихт Свеа задаться прямым вопросом — соответствует ли новой конституции постановление колпаков о свободе печати от 1766 года. Документ гофгерихта был предложен на рассмотрение риксрода 13 апреля 1774 года и обсуждался там 18 апреля; при этом были высказаны различные взгляды на свободу печати. Спустя восемь дней, 26 апреля, Густав выступил в риксроде с новым постановлением о свободе печати и речью для протокола, оценивавшей принцип свободы печати в связи с учениями о свободе французских физиократов, особенно Мерсье, учение которого в речи повторяется дословно. Что король был горд своим сочинением, следует из того, что он послал его Вольтеру, дабы показать просвещенность своего образа мыслей. В действительности новое постановление в важнейших пунктах было более ограничительным, нежели постановление 1766 года. Если названное последним устанавливало штраф за нападки на основные законы, то постановление 1774 года устанавливало наказания как за государственное преступление тому, кто подвергал сомнению не только основные законы, но также верховную власть, величие и право короля и государства. Ответственность за преступное сочинение должен был нести не только автор, как в постановлении о свободе печати 1766 года, но и издатель, и это должно было стать для издателей сильным сдерживающим фактором в случаях сомнений относительно осуществления той или иной публикации. Протоколы риксрода и акты риксдага становились не такими открытыми, как прежде.

Новое постановление о свободе печати должно было оказаться эффективным инструментом для противодействия выступлениям политической оппозиции в прессе и в литературе.

Насколько макиявеллиевским был расчет Густава, когда он на европейской сцене срывал аплодисменты за свое свободомыслие, между тем как в действительности усиливал свой контроль над формированием общественного мнения? Ответить на этот вопрос чрезвычайно трудно, так как нельзя сказать, насколько Густав сам осознавал, что творил. В обоих упомянутых здесь случаях он усилил текст сравнительно с первоначальным содержанием черновика, из чего можно заключить, что он продумал свои положения. Но, с другой стороны, это усиление могло произойти под влиянием состоявшегося в совете 18 апреля обсуждения, особенно же весомого выступления Хёпкена против слишком далеко идущей свободы печати. Основополагающая идеологическая установка Густава была благожелательной к свободе печати, и у него не было надобности бравировать перед Вольтером своим сочинением, если бы он не намеревался использовать основные принципы Мерсье и Мирабо. Однако последовательность и теперь не была его сильной стороной, и воспоминания об обменах ядовитыми мнениями на последнем риксдаге эры свобод наверняка подрывали принципы Густава. По европейским же меркам даже и новое шведское постановление о свободе печати отличалось просвещенностью и свободомыслием.

Его действие было по-прежнему скрытым. Истинной проверкой нового государственного строя должна была стать первая после 1772 года встреча правительства и сословий.

Распуская после государственного переворота сословия, Густав выразил надежду снова встретиться с ними через шесть лет и тогда предоставить им заняться оздоровленными финансами страны. В 1778 году назначенный срок истек, а результаты проведенной Лильенкрантсом девальвации были хотя и спорными, но не настолько, чтобы в подходящем свете не быть предъявленными сословиям. Водочная регалия возбуждала растущее недовольство, но это было важно в первую очередь для крестьянства, которое не являлось сословием, формирующим общественное мнение. Какая-либо организованная оппозиция не просматривалась. Партии эры свобод исчерпали свою роль, когда в результате радикальной политики колпаков среди недворянских сословий политические противоречия вылились в борьбу за сословные привилегии и ведущую роль дворянства в шведском обществе. Показательно, что пребывавшие в Стокгольме министры враждебно настроенных по отношению к Густаву стран тщетно искали людей, которые могли бы взять на себя руководящую роль лидеров старых колпаков, когда в октябре 1778 года собрался риксдаг. Единственным значительным политиком, явно критически относившимся к политике короля, был Ферсен, доверенное лицо Франции и главный лидер шляп, который занимал пассивно-одобрительную позицию по отношению к государственному перевороту 1772 года. Больше, чем что-либо иное, свидетельствует об отсутствии альтернативы существовавшему режиму правления то, что именно с Ферсеном связывали свои смутные ожидания посланники России, Дании и Англии.

Между тем неопределенность дальнейшего развития событий мучила также короля и его окружение. В новом государственном строе отсутствовал устав риксдага. Густав и в этом отступил от идеалов времен Густава Адольфа, — устав риксдага 1617 года, согласно тексту в публикации законов Шернмана, был единственным и не соответствующим времени руководством, когда прекращалось действие всех более новых законов. Этот порядок был дополнен постановлением о Рыцарском доме 1626 года, делившим дворянство на три класса: класс графов и баронов, класс потомков членов риксрода и класс остального дворянства. Поколебавшись, Густав модернизировал второй класс, включив в него 300 старейших дворянских родов плюс кавалеров орденов Меча и Северной звезды, и получил одобрение этого изменения со стороны заплутавшего в политических дебрях дворянского сословия, собравшегося на риксдаг в 1778 году.

Восстановленные нормы конституции времен Густава Адольфа дали королю личную свободу действий, которая контрастировала с обладавшими властью сословиями эры свобод. Он настаивал на том, что сам назначит лантмаршала дворянства и тальманов (председателей) недворянских сословий, и добился выполнения этого требования. Разделение дворянства на три класса сделало невозможной ту систему коррупции, которой были отмечены последние риксдаги эры свобод, но и затруднило свободное формирование общественного мнения путем дебатов и высказывания доводов, которые прежде обогащали конституционную жизнь в Швеции. Высшее дворянство не осуществляло никакого естественного лидерства в Рыцарском доме, между тем как процедура принятия решений усложнялась. Новым было то, что король сохранил за собой право являться в Рыцарский дом как первейший дворянин государства и при надобности возглавлять дебаты. Здесь смешались первая и вторая государственные власти, что противоречило конституционным теориям того времени, но оказалось подходящим в обстановке неуверенности, в которой пребывали сословия после государственного переворота, продемонстрировавшего власть короля над военными.

Рыцарские и дворянские протоколы дебатов на этом риксдаге отражают ту неуверенность в наличии баланса властей, которую ощущали все. Старые партийные боссы, прежде всего Ферсен, своими выступлениями производят впечатление, будто идут по молодому льду, и, пользуясь изящными выражениями, адресованными подданным государства, стараются остерегаться слишком давить в деловых вопросах. Соотношение сил характеризует один эпизод, происшедший в начале сессии риксдага. Один из старых деятелей партии колпаков полковник Юлленсван потребовал, чтобы вопрос о составе второго класса дворян обсуждался в Рыцарском доме в соответствии с постановлениями о Рыцарском доме 1626 и 1762 годов и был решен тайным голосованием. Заключавшийся в этом требовании протест против давления, оказываемого королевским предложением в тронном зале и в присутствии самого короля, вызвал возмущение роялистов требования к Юлленсвану отозвать свое предложение из протокола. Тогда Густав вмешался сам, заявив: «Если передо мной было что-то сказано, когда я сам представлял лантмаршала и председательствовал на общих заседаниях рыцарства и дворянства, что тому или иному показалось неприличным, я это прощаю и желаю, что если кто-то из моих преемников в какой-то мере забудет о своем долге перед самим собой и перед подданными, то потомки смогут найти в наших актах и узнать из них, что в правление Густава Третьего шведам было дозволено свободно высказывать перед троном свои мысли по вопросам, которые были вынесены на их обсуждение на наших государственных собраниях».

Согласно протоколу, в тронном зале «волнение смиренной радости, почтения и любви, которые пробудили во всех сердцах эти милостивые и знаменательные слова его королевского величества», вызвало «тихий гул». «Слезы радости брызнули из многих глаз, и затем отовсюду верноподданническая благодарность выразилась в единодушном возгласе: «Боже, благослови Короля»».

Впоследствии так счастливо для Густава дела складываться не будут. Ибо с началом работы риксдага приступили к обсуждению главного вопроса — о финансах страны, девальвации и неразрывно связанного с нею вопроса о государственном банке; сословия вновь окунулись в повседневность, в которой не все, но довольно многое могло свободно обсуждаться. Большое отличие от прошлого времени состояло в том, что старые партии с получаемой ими от иностранных держав поддержкой исчезли и что теперь возникавшие разногласия оформлялись в соответствии с новым делением на группировки: с одной стороны, роялисты, с другой — противники двора. Последние стали обозначаться как «партия страны» — термином, который встречался ранее в 1760-е годы как раз для обозначения антироялистов и который, судя по всему, являлся неуклюжим переводом слова «patriotes», которым тогда называли во Франции тосковавших по прошлому оппозиционеров с республиканскими наклонностями.

Их безоговорочным лидером выступил Ферсен со своими старыми авторитетом, опытом и неоспоримыми тактическими способностями. Вероятно, именно под его давлением была принята инструкция для ассигнационного комитета, который обеспечивал бы контроль сословий над государственным банком; комитет был назначен 17 ноября из дворян, духовенства и горожан, не вызвав никаких разногласий. Но король Густав и Лильенкрантс восприняли это как вызов и поручили роялистам 20 ноября на общем собрании дворянства поставить вопрос о соответствии инструкции основному закону. После продолжительного и бурного обсуждения Ферсен одержал полную победу, доказав соответствие инструкции форме правления, проявив немалое лицемерие и оценив короля как защитника свободы. Потом Ферсен все же снесся с королем и достиг компромиссного соглашения о дополнении к инструкции. Неясно, зачем он это сделал, но, вероятно, он опасался слишком жесткой конфронтации, которая могла возродить социальные противоречия 1771–1772 годов и привести к тому, что «партия страны» подпадет под влияние датского и русского министров. Ферсен выказал свою силу как лидер оппозиции, а королю Густаву было продемонстрировано, что его власть не безгранична.

В других, менее спорных вопросах королевская инициатива привела к достойной внимания гуманизации общества. Большое желание уменьшить количество преступлений, караемых смертной казнью, привело, в частности, к тому, что женщинам, убившим детей, сохранялась жизнь, а колдовство исключалось из перечня преступлений, за которые полагалась смертная казнь. Андерс Кюдениус при поддержке короля ратовал за то, чтобы иноверцы получили право отправлять свое богослужение; довольно-таки типичная мотивировка в пользу этого предусматривала последующие выгоды для национальной экономики. Кюдениус, несмотря на сопротивление духовенства, получил одобрение трех остальных сословий. Напротив, попытка Густава либерализовать устав о слугах натолкнулась на жесткое сопротивление дворянства. Пункт за пунктом отстаивались интересы крупных землевладельцев по отношению к сельской бедноте: слишком дробное деление усадеб, очень низкие расценки заработной платы были, как говорилось, причинами недостатка в работниках и служанках. Политико-экономические преимущества производства в больших поместьях перед производством в мелких крестьянских хозяйствах были представлены с полной определенностью. Взрывоопасный пункт — предложение о свободном соглашении относительно заработной платы и срока службы между хозяином и батраком — было отклонено.

В январе 1779 года сессия риксдага закрылась под громкие и красивые речи. Ее последствия были более значительными, чем это было видно на поверхности. Медовый месяц короля и подданных завершился; боевая оппозиция проявила себя, и ее взгляды заняли свое место в умах людей. И начала колебаться поддержка Густава в пределах внутреннего круга старых советчиков. Ульрик Шеффер был ожесточен, а Лильенкрантс недоволен неспособностью короля отстоять свои интересы в финансовой политике.

21 марта 1779 года Ульрик Шеффер дал такую характеристику Густаву III, несущую на себе печать разочарования: «Он не понимает разницы между дневными и ночными часами. Им владеет вкус к удовольствиям и легкомыслию. Ему незнакомо искусство давать, но он расточителен в стремлении удовлетворить свои фантазии и жить в роскоши. Его проекты в этой сфере осуществляются упрямо и исполняются невзирая ни на какие преграды. Он никогда не считается с теми, кто держит в руках его казну, но способен найти средства дня ее пополнения. В глубине души он притворщик и почти никогда не может сохранить тайну, если она не его собственная. Он обладает искусством достигать своей цели самыми кривыми дорожками. К сожалению, он слишком сильно разоблачил себя, и поэтому теперь ему не доверяют. Он высок, как небо, и мягок по отношению к тем, в ком нуждается. Он совершенно восхищен собственной персоной и почитает за ничто все остальное человечество. Когда он говорит о своем народе — он отец, любящий своих детей, но когда действует — он владетель, который их подавляет». Далее Шеффер порицает склонность Густава к внешнему блеску, его ослабевающее желание заниматься государственными делами, его недостойных фаворитов, его неприязнь ко всякому, кто обладает влиянием. «Все, чего можно пожелать, это то, чтобы внутреннее недовольство не стало слишком общим. Но по этому пути продвигаются широкими шагами, между тем как репутация короля за рубежом уже весьма ухудшилась». В заключение Шеффер упоминает о безразличном отношении Густава к дамам.

Таков живой портрет истеричного эгоцентрика, который действует на нервы своим серьезным сотрудникам, но это портрет не незначительного человека, хотя и легкомысленного. Разница в возрасте между Густавом и его советчиками приобретала все большее значение по мере того, как король прибирал к своим рукам бразды правления.

Шеффер преувеличивал по крайней мере в одном: в вопросе о дамах. В ходе сессии риксдага Густав представил сословиям наследника престола — под сильные и сентиментальные выражения радости с обеих сторон. То было в его жизни событие большой значимости, и в этом деле имелось достаточно сложностей.

К очень личному письму, которое Густав написал 25 августа 1772 года герцогу Карлу спустя шесть дней после государственного переворота, он приписал постскриптум. В нем Густав сначала заверял Карла, что мадам Лёвенъельм чувствует себя хорошо и пребывает в Экульсунде; она была любовницей Карла, им очень любимой, и была тогда беременна ребенком Карла. Затем в письме добавлено: «Угадай, кто больше всех досадует на все это (государственный переворот. — Э.Л.)? Это маленькая особа, которая называет себя королевой Швеции, готов и вандалов».

Приведенные слова высвечивают взгляд Густава на тогдашнюю семейную ситуацию. Бедная София Магдалена находилась вне всех событий и как датская принцесса осознавала как поражение триумф своего супруга. Густав не только был равнодушен к ней, но и презирал. Когда он осенью 1770 года посетил датский двор и в письме к Лувисе Ульрике включил жену в свою карикатуру датской королевской семьи, это еще не говорит о слишком многом, ибо Густав хотел порадовать мать, зная, что она ненавидит невестку, датский двор и все датское. Но в письме к Карлу от 8 декабря 1770 года из Курсёра Густав кратко охарактеризовал датскую королевскую чету и продолжил: «Принц Фредрик подобен известной даме, которую вы знаете, но лучше воспитан и более предупредителен, «mais encore s’il se peut plus» [но, если это возможно, еще глупее]». Похоже, Густав в это время оставил всякую надежду на более близкую совместную жизнь с супругой. Он обращался к герцогу Карлу как к будущему престолонаследнику, и в письме, написанном после государственного переворота, он противопоставляет тайное семейное счастье Карла несбыточности надежд в отношении королевы. Согласно Ферсену, Густав легкомысленно тешился мыслью о разводе, вероятно, в связи с угрозой войны с Данией, которая могла начаться из-за изменения шведской конституции. Ферсен употребляет много стараний на проповедь нравственности перед Густавом. Невозможно сказать, насколько серьезны были намерения Густава, так как эта мысль изначально была нереальной. София Магдалена была, конечно, чопорна и скучна, однако вела себя безупречно. Для ее устранения не имелось никакой приемлемой причины, и Густав не мог пойти на риск публичного скандала, когда только-только начинал обретать стабильность новый государственный строй.

Что побудило его спустя три года после государственного переворота сблизиться с королевой, сказать нелегко, кроме того, что за это были все резоны на протяжении многих лет. Но Густав по природе своей не был благоразумен без особых на то причин, и в данном случае должна была произойти какая-то перемена в его чувствах. Первый намек содержится в письме к Лувисе Ульрике от 8 октября 1773 года, где Густав уклоняется от высказываний относительно предстоящей женитьбы герцога Карла, так как на собственном опыте знает, насколько деликатны подобные дела. «Пусть говорит сердце [то есть чувства]; оно взбунтуется, если на него давить. Если бы меня побольше оставляли в покое с самого начала супружества, то, возможно, равнодушие исчезло бы и, может быть, обратилось бы в дружбу или по крайней мере в уважение. Слишком многие приложили руку к тому, чтобы равнодушие сменилось отвращением; это чувство самое ужасное, и оно таково, что от него труднее всего избавиться». Легко понять, к кому эти слова были обращены в первую очередь, и на целый год после этого корреспонденция между матерью и сыном стала поразительно холодной.

Постепенное высвобождение из-под материнского влияния послужило существенной предпосылкой к тому, чтобы Густав пересмотрел свое отношение к Софии Магдалене. Брачная политика Лувисы Ульрики была последовательно направлена на то, чтобы привязать сыновей к кузинам из восхитительного прусского королевского дома, и теперь, когда Карл, который ведь уже был обручен с прусской принцессой, однако разорвал помолвку и намеревался сочетаться браком со своей маленькой гольштинской герцогиней, можно было опасаться новой вспышки нотаций Лувисы Ульрики, сопровождаемых саркастическими выпадами по адресу невестки. За этой ситуацией стоял ряд разногласий, обнаруживающих неослабевавшее властолюбие Лувисы Ульрики, притязания на внешнее великолепие и неспособность содержать свои финансы в порядке. Когда Густав велел Аделькрантсу перестроить и расширить замок Фредриксхув как столичную резиденцию матери — вдовствующей королевы, она восприняла это как лишение ее статуса правящей королевы. Она требовала по-прежнему, чтобы при ней был караул гвардейский, а не из ее собственного полка, несмотря на то, что сами гвардейские офицеры просили избавить их от этой обязанности. Когда Густав увеличил ей содержание, взяв себе взамен Дроттнингхольм, это вызвало ее раздражение. Когда в октябре 1774 года Лувиса Ульрика пожаловалась на то, что один драгунский офицер в соответствии с приказом потребовал место для конюшни в арсенале, которое она считала отведенным для ее лошадей, Густав в ответном письме от 25 октября взорвался. Он не может не выразить сожаления по поводу того, что его дорогая мамочка постоянно истолковывает его намерения так, словно он хочет оскорбить ее и не относится к ней с должным уважением. «Господь свидетель, что я стараюсь исполнять все ее желания, и особенно в этом деле я представить себе не мог, что это ее оскорбит». Густаву причиняло боль то, что помимо всего бремени, возложенного на него проведением, на него ложится еще одно — с той единственной стороны, откуда он должен был бы находить утешение и успокоение. Многие радовались разногласиям между матерью и сыном — одни из старой неприязни, другие — чтобы доставить Густаву затруднения, из которых интриганы надеялись извлечь для себя выгоды.

После этого письма переписка надолго прервалась. Но у короля Густава были трудности и с другими членами семьи. Герцоги не умели распоряжаться своими финансами, и в конце 1774 года Густаву пришлось договориться с братьями о том, что он будет заведовать их финансами, а взамен урегулирует их долги. Выплаты герцогам шли вразрез с принятой риксродом программой экономии, и Хёпкен особенно сильно возражал против них. Вероятно, осознание того, что у обоих возможных наследников престола недостает чувства ответственности, способствовало тому, что Густав подумывал о необходимости передачи трона собственному потомству. Французский двор со своей стороны поощрял его к этому, поскольку Швеция, несмотря на все субсидии, оставалась ненадежным партнером, покуда стабильность нового режима зависела исключительно от личности короля.

Оставалась самая, может быть, большая трудность: наладить такие отношения с Софией Магдаленой, чтобы стала возможной интимная жизнь с нею. В этих делах Густав, судя по всему, опыта не имел, за исключением единовременного сексуального урока в Гётеборге в 1765 году и кратких отношений с Шарлоттой Дю Риез, которую он убедил в том, что брак остудил его чувства. О поразительном равнодушии Густава к женщинам свидетельствуют его собственные суждения и отзывы других людей; застенчивая и совершенно неопытная королева менее всего годилась на роль женщины, способной его разжечь. Если при этом учесть гордость Густава и его неровный нрав, шансы на успех были очень малы.

В этой связи стоит упомянуть о ходивших в 1780-е годы слухах, согласно которым у Густава были гомосексуальные наклонности. Однако, невзирая на то, насколько широкое распространение это мнение может иметь в наши дни, надо раз и навсегда заявить, что в обширных известных на сегодня материалах источников не содержится ничего, подтверждающего такое предположение. Слух возник после итальянского путешествия Густава, когда поговаривали, что молодые дворяне из его свиты испытали на себе влияние скверных венецианских нравов, а королевский фаворитизм и аффектированная манера Густава держаться, вполне естественно, способствовали тому, что слух этот распространился и на него. Примем во внимание, что это время было периодом частых скандальных слухов, в которых с удовольствием обсуждались сексуальные отношения и разлады, а также то, что злобная политическая оппозиция в последние годы правления Густава была склонна хвататься за любые подворачивавшиеся под руку агитационные булыжники. Однако дело не зашло дальше туманных намеков — например, напоминания в 1789 году о «Магнусе Смеке», вызвавшем негодование здравомыслящих оппозиционеров. Из такого материала нельзя ничего построить. Вероятно, мы никогда не узнаем, какой была сугубо личная жизнь Густава III; он охотно окружал себя красивыми молодыми людьми. Гомосексуализм присутствовал в прусской королевской семье, но ничто не указывает на то, что Густав в сколько-нибудь выраженной степени унаследовал именно эту черту. Мы вынуждены придерживаться того, что он сам говорил или писал о своих мыслях и чувствах, а таких высказываний очень и очень много.

Что до примирения с Софией Магдаленой и зачатия престолонаследника, то это, кажется, является наиболее документированным альковным эпизодом в долгой истории королевской Швеции. Причиной тому были скандальные слухи, распространившиеся на эту тему, и особенность всей ситуации, заключавшей в себе достижение конечной цели девятилетнего супружества.

Человеком, взявшим на себя посредничество в налаживании отношений между царствующими супругами, был гофшталмейстер Адольф Фредрик Мунк, имевший превосходные знакомства в окружении королевы, так как состоял в любовной связи с одной из прислуживавших ей камер-фрау. Он сам принадлежал к числу более молодых любимцев Густава, был политически связан с Ю. К. Толлем и сыграл определенную роль во время революции 1772 года, но в остальном не выделялся ни особыми талантами, ни умом. Возможно, именно из-за недостатка находчивости он стал играть ту роль, которую играл и которая известна из подробного и неприукрашенного известия, им составленного. Летом 1775 года Густав письменно искал контакта с Софией Магдаленой и получил от нее очень любезный ответ: портрет в его постель с запиской. После пребывания Густава на Лукабрунн — Густав вообще-то не переносил курортов, но теперь возможно, ощутил потребность в укрепляющем лечении — он в Дроттнингхольме встретился с королевой. Там Мунк должен был стать советчиком в вопросах секса и наставником в спальне, дабы совокупление состоялось. Вышло удачно; благодарность королевской четы была безгранична и нашла свое выражение в ценных подарках.

Густаву оставалось известить мать о происшедшем, а это было непросто. В письме из Грипсхольма от 5 сентября он витиеватым слогом сообщил, что у королевы были месячные, и это развеяло надежды, которые они питали, причем со значительным на то основанием, что королева будет находиться в совершенно ином состоянии, нежели находится. Он просил свою дорогую мамочку извинить его за «ce gallimatias» (чепуха), но всегда трудно признавать, что изменил принципам, даже когда предпочел их наилучшим. Густав сожалел, что хранил эту тайну, но он надеялся, что расскажет об этом с приближением родов. На это Лувиса Ульрика со снисходительным смирением отвечала на следующий день: она уже многое знала из «le bruit public», и заверяла Густава, что ему не следует сомневаться в ее чувствах относительно всего, что может служить его и королевства благу. Внешне идиллия была полной.

Небезынтересно, что этой альковной политике ход был дан тогда, когда, по слухам, забеременела герцогиня Хедвиг Элисабет Шарлотта. 24 сентября Густав сообщил матери о том, что он распорядился сделать для крестин ребенка своего брата, и, в частности, высказался относительно имени, если родится мальчик: его надо назвать Карлом; это же имя, как думал Густав, хочет дать и брат. А поскольку сам Густав начал сомневаться в своем желании иметь детей, такое имя было бы, наверно, хорошо для «la chronologie». Карл уже произвел на свет двух побочных Карлов (сыновей Аугусты Лёвенъельм), и будет только справедливо, если он получит одного Карла в законном браке. По-видимому, появление мальчика по имени Густав не предполагалось.

Беременность герцогини оказалась неудачной, и семья возвратилась к бездетному состоянию. Неизвестно, что Густав делал в этом отношении в 1776 и 1777 годах, но перед риксдагом 1778 года в королевской семье ожидалось рождение ребенка. В феврале этого года появились слухи о предстоящей сессии риксдага, и в это время, должно быть, был зачат будущий наследник престола. О беременности королевы официально было объявлено в феврале.

Тогда Лувиса Ульрика фатальным образом вмешалась в ход событий. Оба герцога как-то прошлой осенью насплетничали ей, что Мунк в необычное время суток выходил из апартаментов королевы и входил в них, и это означает, что он был ее любовником. У Мунка была постоянная связь с камер-фрау мадемуазель Рамстрём, родившей ему троих детей, и это легко объясняло его передвижения. Но герцоги, которые уже в 1775 году ощутили угрозу возможности для себя унаследовать престол, не преминули придать своей сплетне дурной смысл. Теперь, когда королева ждала ребенка, Лувиса Ульрика увидела свой шанс на реванш по отношению к Густаву, одновременно защищая интересы младших сыновей. Она заставила герцога Карла учинить Мунку допрос. Карл, который, по-видимому, на самом деле не верил в достоверность собственной сплетни, легко взялся выполнить это задание, вероятно, надеясь таким образом заглушить скандал, прежде чем он выйдет за пределы семейного круга. Но Мунк отправился к королю и поведал о случившемся. Карл выдал мать как зачинщика этой акции; это подтверждается дневником герцогини. Бурное столкновение Густава и Лувисы Ульрики, обоих истеричных волевых представителей семьи, состоялось 19 марта. И семейный скандал стал частью государственной политики.

Густав тяжело переживал это. Мать демонстративно выказала свое неверие в то, что ребенок его, и это более всего оскорбляло Густава, но еще свежа была память о скандале вокруг Струензе и его последствиях при датском дворе, и Густав знал, что подобные слухи могут повлечь за собой последствия в международной политике, если исходят от членов королевской семьи. Он вознамерился было сослать Лувису Ульрику в Померанию, но братья и сестра удержали его от этого. Лувиса Ульрика, со своей стороны, хотела вынести раздор на суд сословий, дабы действительно разжечь скандал. Стучись такое, всему королевскому дому был бы нанесен непоправимый урон, и Густав категорически запретил это делать. Пока же последствием кризиса стало то, что Лувисе Ульрике пришлось подписать официальное заявление, в котором она брала назад свои обвинения, а также то, что она и ее свита были совсем удалены от двора. Круг ближайших родственников распался, а традиционные приверженности сохранились. Карл держался царствующего брата, и мать считала Карла — возможно, не без основания — предателем, между тем как младшие брат и сестра, которые всегда зависели от матери, приняли ее сторону.

Среди всего этого в душе Густава явно преобладала радость ожидания ребенка и того, что он должен был появиться на свет во время продолжавшейся сессии риксдага и укрепить репутацию короля во всем народе. Когда 1 ноября родился сын, Густав написал матери радостное письмо с сообщением о рождении ребенка, «дабы Ваше Величество не известились об этом лишь от всеобщей радости». То была лазейка, делавшая возможным примирение, но не такова была Лувиса Ульрика, чтобы капитулировать перед проявлением любезности. В ответе она рассуждала о своем святом материнском достоинстве, которое всегда будет побуждать ее принимать искреннее участие в счастье Его Величества. «Я жду времени, когда пелена, застилающая Ваши глаза, спадет. И тогда Вы признаете мою правоту и станете сожалеть о суровости, с коей обошлись с Вашей матерью, которая будет любить Вас до могилы».

Вряд ли когда-либо выяснится, что, собственно, хотела этим сказать Лувиса Ульрика. Позднее она объясняла, будто лишь имела в виду, что Густав не осознает, как она желает ему добра. Но из текста письма это не следует; возможно, она только хотела в общем смысле указать на то, что всегда права, а Густав всегда ошибается. В той ситуации ответ матери произвел сильный эффект, поскольку король был убежден, что мать придерживается мнения о незаконном происхождении престолонаследника. Густав разразился таким гневом, что герцог Фредрик забился в судорогах; король запретил матери присутствовать на обряде крещения и ответил в выражениях, достойных классической французской трагедии: «Вы отравили прекраснейший день моей жизни — наслаждайтесь Вашей местью, но, во имя Господа, не подвергайте себя мести общественности. Оставайтесь дома и избавьте меня от необходимости видеть, как мой народ оскорбляет мою мать». Лувисе Ульрике пришлось вернуться с дороги ко дворцу и остаться дома. Разрыв стал непоправимым.

В письме к Кройтцу от 4 ноября Густав сообщил о «rude coup» вдовствующей королевы, но добавил, что герцог Карл удивил его своей честностью, преданностью, заботливостью и твердостью. Герцог Фредрик обнаружил свое доброе сердце и с самого рождения ребенка совершенно изменил свое поведение. «Моя семья вновь соединилась, и все оставили королеву-мать».

Риксдаг стоял крестным отцом на церемонии крещения, как того пожелал король Густав, и новорожденному дали «желаемое» имя, какого наверняка желал и отец: Густав Адольф. Снаружи фасад был сохранен незапятнанным, и ситуация в какой-то мере была выправлена.

Выправлена в какой-то мере, ибо Густав явно был глубоко потрясен семейным конфликтом. С сестрой Софией Альбертиной год спустя он вновь мог разговаривать непринужденно: в письме из Грипсхольма, датированном третьим днем Рождества 1779 года, он пишет: «Маленький паж, который марширует на всех четырех по моей комнате, хотел бы иметь возможность выразить свою благодарность за рождественские подарки, присланные ему вами, но позвольте мне за него сказать, как высоко я оценил этот знак внимания». Это, говорит Густав, доставило ему радость большую, нежели самый чудесный новогодний подарок. Признание сестрой племянника пересекло линию фронта между двумя дворами — короля и вдовствующей королевы.

Но фронт не был прорван. В оставшиеся годы жизни Лувисы Ульрики между нею и Густавом случались высказанные посредством корреспонденции несмелые любезности, но ни с той, ни с другой стороны они никогда не встречали сердечного ответа. Это было похоже на нелепый менуэт с хорошо выверенными турами и поклонами на расстоянии, но партнеры не сближались друг с другом. Объяснение тому может быть лишь таким, что оба и стремились к примирению, и опасались подвергнуться новым конфронтациям, поскольку ни один из них не терпел власти другого. Лишь в 1782 году, когда жизнь Лувисы Ульрики близилась к концу, они вновь встретились для демонстративной и преследовавшей внешний эффект сцены примирения. Но искренность обоих оставляла желать много лучшего. За несколько дней до смерти у Лувисы Ульрики был один из обычных приступов плохого настроения, и она объявила, что не желает видеть короля и «его бастарда». Все же она соблаговолила принять маленького Густава Адольфа на своем смертном одре, выжала уместную слезу и заявила по-французски, что мальчишка сгодится не на многое. Но она смогла простить Густава и принять знаки его сыновней скорби.

Разрыв с матерью был в жизни Густава большим горем, судя по тому, как часто он об этом говорил. Этот разрыв даже привел к припадку религиозности с посещениями церкви и молитвами, но в мирное время Густаву некоторым образом не хватало досуга на Бога. Религиозностью он, несомненно, обладал, хотя она и не коренилась глубоко в его душе, а кроме того, иногда переплеталась с мистицизмом и магией, воспринятыми через людей из окружения герцога Карла.

С Лувисой Ульрикой Густав потерял самую значительную личность семейного крута, которая и в добром, и в худом значила для него больше других. Из братьев и сестры доверенным человеком оставался для Густава Карл. София Альбертина могла, конечно, считаться участвовавшей в жизни двора, в немалой степени вследствие интереса к театру, общего для нее и для Густава, но Фредрик Адольф оставался вне двора и после кончины матери льнул к сестре. 15 ноября 1782 года он писал ей из Тулльгарна, отвечая на письмо, которое София Альбертина ему отправила с описанием праздника, данного Густавом в честь ее прибытия в Грипсхольм, где двор пребывал, посвящая время театру. Фредрик Адольф одобрял сестру за то, что она не танцевала; если другие «высокие персоны» из королевской семьи не желали держаться в рамках приличий, никто не обязан поступать, как они. Фредрик Адольф просил сестру не обижаться: он слышал, что написана комедия или трагедия с предназначенной дня нее ролью; сестра поступила бы в соответствии с приличиями, если бы отказалась сейчас от нее и не появилась бы в спектакле перед двором и даже перед французскими актерами. Где приличия траура по нежно любимой матери? Это был единственный способ проявить благодарность матери и искренность своих чувств — «что бы она сказала, если бы увидела вас в актерском облачении спустя четыре месяца после своей кончины?» Лувиса Ульрика взирала на своих детей с небес, и это было реальностью для ее наиболее любимого и наименее одаренного сына. Но этого было недостаточно для того, чтобы помешать Софии Альбертине играть на театральной сцене в одной из собственных пьес короля.

После великого разрыва 1778 года семья уже больше не была внутренним кружком, естественной средой, которая могла служить Густаву опорой. Одновременно и его старые советчики стали от него отдаляться. Он становился все более и более самодостаточным.

Его истинной ролью была героическая, та, которую он столь успешно сыграл 19 августа 1772 года. Но то была роль, сценарий которой имел свои неумолимые ограничения. Провидение действительно простирало над ним свою руку в тот раз и в ближайшие последующие годы, когда его новый режим получил возможность стабилизироваться без вмешательства внешних врагов.

Он и его страна жили в условиях опасности. Осенью 1769 года, когда речь шла об усилении королевской власти в Швеции путем умеренных реформ, соседние державы на Балтике обсуждали вопрос о том, как можно воспрепятствовать такому развитию событий. Призрак Каролинского великодержавна виделся еще достаточно явственно, чтобы сделать для России, Пруссии и Дании внешнеполитической необходимостью сохранение слабой правительственной власти эры свобод. Между тем Фридрих Великий был не слишком втянут в эти дела — ведь антироялистское правительство сословий, а не его зять Адольф Фредрик втянуло Швецию в войну против Пруссии во время Семилетней войны, и прусский король уклонился от обязательства войти в Шведскую Померанию в случае изменения конституции 1720 года, поскольку это означало бы нарушение мира в пределах Германской империи и привело бы к осложнениям. Екатерина II была настроена куда более решительно, а датский кабинет в соответствующей степени обеспокоен, и Россия и Дания 15 декабря 1769 года заключили договор, устанавливающий, что всякое изменение формы правления 1720 года или ее части следует рассматривать как агрессию со стороны Швеции. Каждая из подписавших этот трактат держав должна была в таком случае выставить на границах по 20 000 готовых к войне солдат, а в Стокгольме оказывать общее давление на шведское правительство. Дания должна была передать в распоряжение России 2000 обученных матросов и держать наготове свой флот к первому весеннему дню. Датский король сохранил бы за собой возможные завоевания «du code dé la Norvège» (со стороны Норвегии), a российская держава не определяла своих вероятных приобретений.

Но к тому времени, когда в Швеции действительно свершился государственный переворот, ситуация уже изменилась. Россия находилась в состоянии войны с Турцией, но вела переговоры о мире и нуждалась в их успешном завершении, а Дании приходилось преодолевать последствия только что свергнутого режима Струензе, и она не была готова к крупным внешним акциям. Руки Франции — державы, поддерживавшей Швецию, были, напротив, развязаны (что случалось редко), так как Англия была занята конфликтом со своими американскими колониями. В июле 1772 года знали, что Густав затевает переворот, однако глава русского кабинета Панин должен был удовлетвориться рекомендациями произвести демонстративную подготовку к войне. 1 сентября, после того как Густав через Эверта Таубе известил императрицу о смене режима и заверил в своих мирных намерениях, Панин сообщил датскому дипломатическому представительству в Петербурге, что Екатерина не склонна проглотить эту горькую пилюлю, но по-прежнему должна вести с султаном мирные переговоры. Следовало вооружать флот и к весне приготовиться к короткой и энергичной войне.

Но эти планы так и не осуществились. Война с Турцией продолжалась, Екатерина утратила доверие к датскому кабинету за его уступчивость по отношению к Швеции, и русский двор в конце 1772 — начале 1773 года находился в состоянии внутренней напряженности. В июле и августе 1773 года Панин начал говорить о том, что следует делать ставку на затягивание с выступлением против Густава III, поскольку он показал себя странным и невозможным человеком. И вот 12 августа 1773 года Панин и Голицын подписали секретный сепаратный акт, в котором констатировалось, что casus foederis, 1769 года в отношении Швеции вступил в силу, что надо быть готовыми к войне, но по-прежнему сохранять выжидательную позицию. Тем самым в действительности опасность войны для Швеции миновала.

Между тем 1 июня меновая торговля между обоими правящими царствующими домами в России и Дании укрепила связи между ними. Великий князь Павел, будущий царь, уступил свое наследное герцогство Гольштейн Дании, а взамен Ольденбург и Дельменгорст были отданы одному его родственнику. Густав счел это оскорблением правящей в Швеции ветви Гольштейнского дома, возможным наследственным правом который совершенно пренебрегли. Эта сделка явилась успехом нового датского министра иностранных дел Андреаса Петера Бернсторффа, примкнувшего к русскому альянсу, и Швеции, как и прежде, угрожали две соседние державы, совместные военные сухопутные и морские ресурсы которых превосходили шведские.

Над этими тесными ограничениями, которые, казалось, заключала в себе замкнутая ситуация, без заметных препятствий витало расчетливое воображение Густава III.

В апреле 1772 года, когда внутриполитическое положение Швеции, представлялось ему в самом мрачном свете, он сел и дал перу волю писать новые «размышления», вероятно, предназначенные скорее всего для того, чтобы рассеять уныние и ослабить напряжение. Темой была Норвегия в ее отношениях с Данией и Швецией. Когда смотришь на три северные королевства, писал Густав, то обнаруживаешь, что крайности с разных сторон вызывают почти одно и то же зло. Швеция была ввергнута в анархию, возможно, не в такую роковую, как в Польше, но равно печальную. В Дании было деспотическое правление, находившееся в руках ребенка, «слишком живого, чтобы позволить управлять собой, слишком юного, чтобы править самому». Король полностью доверился супруге, а та в свою очередь доверилась своему худородному фавориту, он осуществлял, возможно, с высокими намерениями, от имени короля тиранию и деспотизм. Возникший скандал взволновал еще больше умов в Норвегии, нежели в Дании, поскольку Норвегии приходится нести все бремя повинностей, обогащающих алчных господ, между тем как норвежцы ничего не получают от добытого. Король ничего не приобрел от дворцового переворота, свергнувшего королеву и Струензе; Дания находится теперь в состоянии «волнения, которое всегда следует за крупным переворотом: деспотизм правит, но монархия кажется разрушенной». Ныне в Дании властвуют аристократы, и в Норвегии питают давно скрываемую ненависть к Дании и презирают короля. В этой ситуации нужен лишь один человек, достаточно мужественный, чтобы предпринять революцию в Норвегии, и достаточно искусный, чтобы использовать такое предприятие для изгнания датчан и возвращения Норвегии давней свободы. Взоры сами собой обращаются к Швеции, но в ее нынешнем состоянии на нее мало надежды, так как король здесь поставлен перед оппозиционной партией, намеревающейся продать страну России, и балансирующей между аристократическим и демократическим духом, желая нарушить весь порядок. Стало быть, у шведского короля слишком много дел, чтобы помышлять о приобретении королевства, которое было наследным государством его предков и титулом престолонаследника которого он обладает. Единственное спасение кроется в смелом предприятии; конечно, Густаву лишь с трудом удается править своей собственной страной, но если принц Оранский сумел вырвать Нидерланды из рук сына Карла V, то должно удаться и вырвать Норвегию из рук слабого государя, расколовшийся (государственный) совет которого трепещет перед последствиями последней революции. Советники не могут рассчитывать на тот энтузиазм, каким способен воодушевить лишь король. У Дании есть все основания опасаться Англии, а Россия слишком занята, чтобы вмешиваться в датские дела. Франция с одобрением будет взирать на успех шведского короля. Если в начале обнаружится хотя бы самый малый успех, в шведской нации проснется старое честолюбие. Предприятие следует осуществить дерзко, чтобы не сказать больше, но если Густав придет на помощь норвежскому народу, ведомый лишь своим мужеством и желанием блага народу, Европа откроет на него глаза. Враги сочтут его безрассудным и обреченным на гибель, а друзья проникнутся уважением к его смелости. Нация питает к королю «un sentiment Religieux». Если предприятие удастся, это может привести к счастливым последствиям.

Трудно ответить на вопрос о том, насколько серьезны были эти мысли. В то время, когда писались «размышления», Густав не делал никаких попыток завоевать Норвегию; актуальными были планы переворота в собственной стране. Для самого Густава было совершенно ясно, что подобное предприятие, какое он очертил, было бы рискованным до отчаянности. Но «размышления» дают возможность настолько проникнуть в ход его мыслей, как редко удается в случаях, когда Густав высказывался адресату или публике. Его искушало стечение обстоятельств: датское правительство утратило авторитет и крепкое руководство, Англия была оскорблена Данией в лице Каролины Матильды, Россия была занята Турцией и Польшей. На другой чаше весов лежало то, что Густав не имел поддержки в собственной стране, что, вероятно, являлось фактором решающим. Насколько верил он в мысль, что его авторитет как короля воодушевит норвежцев и сможет в Швеции мобилизовать святые чувства? Что, собственно, он знал о настроениях в Норвегии? Едва ли возможно точно ответить на этот вопрос, но сами идеи интересны, поскольку им предстояло возродиться позднее, в условиях другой конъюнктуры.

После государственного переворота Дания стала единственной страной из противников Швеции на Балтийском море, усиливавшей свою военную готовность. Это побудило Густава и его помощников произвести сосредоточение войск, прежде всего у границы с Норвегией, что вызвало обеспокоенность не только в Копенгагене, но и в Петербурге, где Густава подозревали в завоевательных планах. Там в конце 1772 — начале 1773 года даже циркулировал слух, будто Густав намерен свергнуть Кристиана VII с датского трона и посадить на него наследного принца Фредрика. Если в апреле Густав всерьез вынашивал планы завоевания Норвегии, то осень 1772 года была, несомненно, куда более благоприятным временем, ведь король уже решительным образом укрепил свою личную власть и располагал поддержкой своих вооруженных сил и своего риксрода. Но интенсивная дипломатическая деятельность, вызванная к жизни революцией, научила пониманию истинной конъюнктуры, и это понимание взывало к реализму. Французская дипломатия, поддерживаемая испанской, работала над тем, чтобы дать Густаву отсрочку, сохраняя мир в регионе Балтийского моря. Было хорошо, что он запутал Данию и вынудил датский кабинет к боязливым заверениям в своих мирных намерениях, и это, в свою очередь, подорвало взаимное доверие между Данией и Россией. Но Франция не хотела, чтобы существенный успех, состоявший во взятии Густавом в свои руки власти, ставился под угрозу провокациями, с которыми не могла мириться Россия. Было известно, в каком скверном состоянии находятся шведские вооруженные силы, и прежде чем подвергать их решительному испытанию, надо было довольно длительное время повышать их боевую готовность. Весной 1773 года опасность нарушения мира казалась весьма реальной; так бы и произошло, если бы были претворены в жизнь первоначальные военные планы России и было заключено франко-шведское соглашение о выделении Францией субсидии в размере 2 400 000 ливров в год в обмен на обещание Швеции вооружаться. Но поскольку мир не был нарушен, не пришлось осуществлять планов прямого франко-шведского оборонительного альянса.

Собственно, ни один вопрос не получил разрешения в общем застое, наступившем летом 1773 года, однако кое-что прояснилось: во-первых, несклонность Пруссии к конфликту с Швецией; во-вторых, неспособность Франции оказать Швеции в случае войны эффективную помощь. В 1774 году произошли два чрезвычайно важных внешнеполитических события: в мае умер Людовик XV, в июле Россия заключила победный Кючук-Кайнарджийский мир с Турцией, обеспечивший России выход в Черное море, право плавать турецкими проливами в Средиземное и возможность господствовать над татарами в Крыму. Все это направило интересы России на Балканы и Средиземное море, укрепив ее престиж и расширив свободу военных действий. Но восстание казаков Пугачева по-прежнему связывало русские военные силы на юге, и никаких проявлений агрессивности близ финской границы не наблюдалось.

Со смертью Людовика XV исчезли и узы личной дружбы, связывавшие Густава с французским монархом и двором. Кроме того, министром иностранных дел вместо д’Эгильона стал Верженн, и взаимный скепсис, затруднявший сотрудничество между Густавом и Верженном в бытность его министром в Стокгольме, был теперь перенесен в Париж на высший политический уровень. Впрочем, дружба Франции и Швеции продолжалась, но без сердечности. Могущественные континентальные альянсы великих держав — с одной стороны, Франция — Австрия, с другой, Россия — Пруссия — вот-вот могли рассыпаться. А посему вполне естественно, что Густав проводил осторожный зондаж, изучая возможности сближения с Россией. Прежде всего он надеялся на личный контакт с правящими монархами — это хорошо удалось во время его зарубежного путешествия в 1770–1771 годах. После нескольких лет зондажа все было подготовлено к визиту Густава в 1777 году к Екатерине II в Петербург. Визит состоялся в июне и продолжался целый месяц.

Было сделано все для того, чтобы очаровать Екатерину. Помимо обычных почетных даров король привез с собой дублет самого красивого портрета Густава кисти Рослина и посвятил портрет петербургским дамам. Он оказался в петербургском Смольном монастыре, где обучались юные дочери аристократов; возможно, Екатерина хотела, чтобы девочки смотрели на совершенно неопасного мужчину. Таким она сама явно воспринимала Густава — как человека, а не как политика. Императрица приняла его с чрезвычайной любезностью.

Очарован был сам шведский король. 26 июня он описывал свои впечатления в письме к герцогу Карлу: «Продолжение соответствует началу. Императрица осыпает меня всеми возможными знаками внимания, она очаровательно любезна — ее не знают в Швеции, и все меры предосторожности, которые я принял перед отъездом сюда, совершенно не понадобились, едва я познакомился с ее манерой держаться и ее складом ума (tournure d’esprit), но я и не сожалею об этих мерах, ибо они дали мне случай показать, мой дорогой брат, насколько я соблюдаю ваши интересы и насколько безгранично мое доверие к вам… я останусь здесь до 14 июля, когда в Петергофе, где императрица с двором пребывает с субботы, будет праздноваться годовщина ее восшествия на престол». Описав форму празднеств, Густав продолжает: «Она не скупится на лестные знаки внимания, которые более относятся к личностям, нежели к рангу, ибо что касается последнего, императрица по моему желанию любезно не принимает его во внимание». В постскриптуме Густав доверительно сообщает Карлу, что императрица намерена отдать ему «прекрасный» бриллиант, и это должно было остаться в секрете от русского министра Симолина. 5 июля Густав писал, что предполагает наградить орденом князя Куракина и Потемкина, «который весьма сведущ в духовных делах». Густав продолжает: «Мы — императрица и я — в наилучших отношениях, и она по-прежнему обходится со мной с сердечностью, которая выводит из себя министра моего дражайшего дядюшки; я вхожу в ее туалетную комнату и держусь в ее внутренних покоях свободнее, чем это делал принц Генрих [Прусский]. Следовательно, у меня есть все основания не сожалеть о путешествии, которое составит эпоху на всю мою оставшуюся жизнь».

Густав явно переоценивал впечатление, произведенное им на Екатерину II, которая, как и он сам, тоже владела искусством притворства. Но тем не менее встреча в Петербурге обозначила разрядку напряженности в отношениях между Россией и Швецией, и это предоставило обеим сторонам большую свободу политического маневра. Для Густава это означало уменьшение зависимости от Франции, что благоприятно сказалось во время большой морской войны, которая разразилась, когда Франция вместе с мятежными североамериканскими колониями выступила против Англии. С другой стороны, Швеция еще зависела от французских субсидий для приведения в порядок своих финансов и одновременно для укрепления запущенных вооруженных сил. Продолжавшаяся зависимость Густава от французской культурной жизни, его переписка с дамами из высшего французского общества и его литературные контакты с Парижем через Кройтца являлись факторами, которыми нельзя пренебречь, но о весомости которых судить очень трудно. Однако Густав уже не был склонен следовать политике французского кабинета, скорее, был настроен по отношению к ней весьма критически.

19 августа 1778 года, в годовщину государственного переворота, Густав написал Кройтцу длинное личное письмо, из которого в известной мере можно понять, что поэт и дипломат, некогда бывший его наставником в вопросах и политики, и культуры, теперь является уважаемым, но несколько безответственным другом, его крупные карточные долги причиняют огорчение. Сталь фон Гольштейн, будущий преемник Кройтца на посту министра в Париже, был отправлен туда в качестве особого посланника. Густав воспользовался случаем, чтобы поделиться с Кройтцем своими взглядами на европейскую международную политику. Его собственное положение было благоприятнее, чем когда-либо после революции. Война, которую Российская империя, кажется, уже начала с турками, чрезвычайно успокаивала. Его путешествие в Россию вроде бы уничтожило все надежды старых партий в Швеции на поддержку оттуда, и личная дружба императрицы, ежеминутно находившая все новые подтверждения, дала русскому министру Симолину возможность высказаться о том, что хотя великие державы никогда не изменяли своим основополагающим принципам, дружба, которую императрица начала питать к шведскому королю, настолько сильна, что при жизни этого государя она не потерпит, чтобы кто-то нарушил покой в его государстве или причинил ему малейшее неудобство. Ресурсы государственного руководства в Швеции уже мало-помалу увеличивались, но Густав хотел, чтобы французские субсидии достигли возможно больших размеров. На этом фоне Густав дает длинное критическое толкование войны Франции с Англией на море, которой он не одобрял. Вместо этого Франции следовало бы направить свои усилия на отделение Ганновера от Англии и передать курфюршество наследному принцу Брауншвейгскому, который стал бы верным союзником. Для себя же Франции следовало бы приобрести Австрийские Нидерланды, пока Австрия восстанавливает в правах Пфальцский дом. «Бремен и Верден должны быть возвращены их легитимному владетелю — Швеции».

Если эта игра воображения в области международной политики предназначалась для того, чтобы через Кройтца повлиять на действия французского кабинета, то советы были бесплодны. Можно задаться вопросом, насколько серьезны были планы Густава насчет перекройки политической карты Европы и особенно его мысль о возвращении Бремена и Вердена, которыми Швеция владела в эпоху своего великодержавия. Даже если эта идея возникала и не единожды — Толль намекал на нее в одном письме к Густаву спустя четыре года, — она все же не стала темой сколько-нибудь серьезного плана. Это письмо представляет интерес в том смысле, что показывает, как перемена декораций на сцене международной политики в 1778 г. — военная демонстрация Пруссии, направленная против Австрии в связи с вопросом о престолонаследии в Баварии, и вступление Франции в североамериканскую освободительную войну — мгновенно побудила воображение Густава к комбинациям. Теперь он ощутил, что располагает свободой действий и возможностью для собственной внешнеполитической инициативы. Однако в действительности его способность к маневру была ограниченной. Осенью 1778 года ему пришлось удовлетвориться урезанными субсидиями от Франции в обмен на возрождение старого союза между двумя государствами. Франция по-прежнему была его единственной настоящей опорой в Европе, и как раз тогда опорой довольно-таки бездеятельной.

В ближайшие последующие годы внешнеполитической ситуации Швеции предстояло пребывать под знаком тех торгово-политических проблем, которые породила морская война между Англией, с одной стороны, и Францией и мятежными американцами, с другой. С шведской точки зрения проблемой была попытка британского флота блокировать французские и испанские гавани и тем самым воспрепятствовать товарообмену, жизненно важному для Швеции. Бесплодность протестов, выраженных в Вестминстере дипломатами нейтральных стран, привела к возникновению в 1780 году союза вооруженного нейтралитета между Россией, Швецией и Данией, который регулировался двумя двусторонними конвенциями — между Россией и Швецией и, соответственно, между Россией и Данией. Однако то было творение прежде всего русской дипломатии, но с датской стороны Андреас Петер Бернсторфф уточнил содержание нейтральной позиции. Шведская сторона после некоторых колебаний откликнулась на русскую инициативу. Помимо того, что были защищены права нейтрального мореплавания, союз означал также укрепление взаимопонимания с Россией, между тем как Франция, скорее всего, была положительно настроена по отношению к сотрудничеству нейтральных стран, а Великобритания в соответствующей степени негативно. Иными словами, союз нейтралитета означал разрушение царившего до сих пор взаимопонимания между Англией и Россией. К тому же осенью 1780 года открылось, что Дания непосредственно перед заключением конвенции нейтральных стран заключила с Великобританией сепаратное соглашение о том, что военной контрабандой будут считаться товары, идущие на судостроительные нужды, но не продукты питания; то есть подверглись дискриминации традиционные товары русского и шведского экспорта, в то время как датский экспорт шел свободно. Реакция на это в Петербурге была такова, что Бернсторфф был вынужден уйти в отставку, а Дания осталась в союзе нейтральных стран. В результате Швеция, проявившая себя как лояльный член союза, выиграла очко в состязании с Данией за дружбу России.

Присоединение Швеции к конвенции нейтральных стран было в собственном смысле этого слова выражением внешней политики Густава III лишь в том отношении, что оно свидетельствовало о гибком приспосабливании к пожеланиям русского кабинета. Дипломатическую работу в отсутствие короля провел Ульрик Шеффер как президент канцелярии. Дело в том, что Густав в июне 1780 года отправился в Спа лечиться минеральными водами. Уже в предыдущем году он явно ощущал угнетенность и отговорился перед Ульриком Шеффером слабостью здоровья и ипохондрией как причиной своего желания отдохнуть и попить воду из минерального источника. Трудно сказать, был ли главной причиной его угнетенного состояния, как говорил Густав, конфликт с матерью, — приходится удовлетвориться его словами. Но он явно испытывал сильную потребность в отдыхе и поправке здоровья. Решение о путешествии было принято, кажется, осенью 1779 года, но держалось в тайне от риксрода и братьев Шефферов. Напротив, из него не делалось секрета от дам парижского общества, с которыми Густав состоял в переписке и с которыми он договорился о встрече в Спа. Таким образом, слух о предстоящем путешествии из Парижа достиг Стокгольма и вызвал вполне понятный переполох.

Камергер Густав Юхан Эренсвэрд, который вел подробный дневник, размышляет о том, что король, должно быть, страдал более серьезным заболеванием, чем случайные инфекции, которыми заражался и которые быстро проходили. Король испытывал перенапряжение и был раздражен. Неслыханные труды и лихорадочная жизнь, которыми год за годом был отмечен его суточный ритм жизни, вероятно, привели к физическому и психическому истощению. Сделанное Ульриком Шеффером критическое описание поведения Густава в 1779 году изображает человека, который вот-вот лишится физических сил. Потребность Густава в отдыхе и развлечениях усилилась, когда не стало стимула добиваться успеха и политической поддержки. Возможно, что риксдаг 1778 года и осознание того, что он лишь отчасти владеет политической ситуацией в противостоянии с сословиями, стали поворотным пунктом в его психическом состоянии.

Отсюда, из нашего времени, может показаться, что смена стокгольмской придворной жизни на многонациональную общественную жизнь в Спа едва ли могла стать эффективным лечением коварного недуга. Но во времена Густава III питье минеральной воды из источника и купание в этой воде были признанной и высоко ценимой терапией, помогавшей от большинства болезней. Такой авторитет, как знаменитый врач Свен Андерс Хедин, первый лейб-медик Густава IV Адольфа, в своем пособии для посещавших воды развивал мысль о том, что мучавшие людей средневековья, хронические болезни, среди которых были меланхолия и ипохондрия, невозможно вылечить «горькими или горько-сладкими отварами, вызывающими тошноту экстрактами, многими видами порошков и пилюль». Поможет лишь лечебное средство самой природы — минеральная вода, которая кроме своих известных химических ингредиентов может также содержать «скрытые силы, такие же, как те, которые мы открыли в электричестве, в магнетизме и которые вытекают из гальванизма». По Хедину, было общеизвестно, что знаменитые курорты Спа, Аахен, Пирмонт, Пиза и другие могли предложить оздоравливающую воду, и, конечно, Хедин, который был врачом при источнике в Медеви, уверяет, что шведские курорты по крайней мере не хуже. Но вообще он указывает сомневающимся на то, что и император Август, и король Адольф Фредрик излечились от мигрени благодаря источникам. А что касается конкретно Медеви, Хедин чтит его благодетеля: «Где бы еще ни творилось подобное милосердное деяние, там видишь написанное золотыми буквами благородное имя Карла Фредрика Шеффера (свята и почитаема твоя блаженная тень, о благодетель рода человеческого)!»

Итак, у Густава III, решившего ехать в Спа для поправки здоровья, были наилучшие примеры. Людьми, которые в этом особом случае пытались отговорить его от путешествия, были, между тем, братья Шефферы. Густав Юхан Эренсвэрд описывает, как они в один и тот же день, сначала Ульрик, а потом Карл Фредрик, убеждали на аудиенциях Густава, насколько рискованно оставлять государство в существующей неопределенной ситуации, и рисовали беды, которые могли произойти и со страной, и с кронпринцем. Ничто не помогло, разве только Густаву пришлось пообещать, что будет бережлив и что оставит соответствующие предписания временному правительству, которое будет работать в его отсутствие. По-видимому, он, призвав на помощь всю свою снисходительность и все обаяние, предложил Ульрику Шефферу сопровождать его в Спа; Ульрик, поблагодарив, отклонил предложение. Для него было важнее держать в своих руках дела государства, пока он своей политикой влиял на ход событий. Он уже и прежде намекал на желание оставить пост президента канцелярии и вернуться в свои поместья и теперь формально попросил об отставке.

Густава, очевидно, беспокоила не только «ипохондрия», как он написал в письме к Ульрику Шефферу. В начале путешествия, еще не успев покинуть Шведскую Померанию, он в Дамгартене слег с воспалением легких и был так плох, что лейбмедик Дальберг считал его находившимся в «пасти смерти». Непосредственной причиной болезни была запущенная простуда, но весь организм Густава был явно ослаблен. Он все же выкарабкался и спустя пару недель смог продолжить путешествие. Из предосторожности он остановился сначала в Аахене, чтобы неделю пользоваться там горячими источниками, и затем поехал в Спа. Там его ждали графини де ла Марк и Буффлер и многочисленное многонациональное общество, и там он ожил в легкой атмосфере остроумных бесед и лести.

Ульрик Шеффер переслал Густаву на утверждение проект конвенции с Россией о нейтралитете. В своем ответе, датированном 6 августа 1780 года, Густав обратил внимание на третью статью, устанавливавшую, что русские военные корабли получат право стоять зимой в шведских гаванях. «Если бы речь здесь шла только о России, на честность которой вполне можно положиться, то эта статья не вызывала бы сомнений, но в конвенцию входит и Дания, и следует меня извинить, если я не питаю доверия к этому моему соседу, который во все времена коварными затеями и интригами меньше всего заслужил доверие Швеции». Что касается России, то было бы достаточно сделать исключение для Свеаборга, но применительно к Дании казались необходимыми большие меры предосторожности, и посему следовало исключить Гётеборг, Мальмё и Ландскруну, с тем чтобы датские военные суда не могли зимовать в какой-либо из этих гаваней. Можно обратить внимание на заметное изменение во взгляде Густава на Россию по сравнению с прежними годами. Речь уже не идет о наследственном враге, желающем накинуть на Швецию свое ярмо, между тем как Дания, которая в 1770 году была столь поразительно цивилизованна, теперь отличается порочностью и потенциальной кровожадностью.

К кругу общения Густава в Спа принадлежали, в частности, граф Орлов, бывший любовник Екатерины И и убийца Петра III, а также фюрст Нассау-Зигенский, который потом направит русский шхерный флот у Свенсксунда против Густава. Но ни одно темное облачко не мешало идиллии.

11 августа Густав снова писал Ульрику Шефферу, на сей раз с характеристикой французской королевы Марии Антуанетты, личность которой он находил весьма интересной для всех, кто был особенно заинтересован в переговорах с Францией. В ней, писал Густав, «весьма редкое сочетание легкомысленности, присущей всему ее полу, с духом последовательности и постоянства в своих намерениях и в своей дружбе, что делает ее столь же полезной для друзей, сколь опасной для врагов или для тех, к кому она может быть холодна либо испытывать отвращение. Ее отношение к Швеции и особенно к моей персоне, по-видимому, самое доброе, а ее манера обхождения со шведами настолько примечательна, что она даже оскорбила австрийцев, притязающих на право ожидать от сестры и дочери самого большого внимания к их суверенам. Это пристрастие к моей персоне и к моей нации, которое она выказывает при всяком удобном случае, необходимо поддерживать, так как она побуждает самого короля разделять эти ее взгляды, о чем он самым дружелюбным образом сообщил месье д’Юссону в связи с известием о конвенции с Россией». Сведения о Марии Антуанетте наверняка исходили от Кройтца, поспешившего к своему королю в Спа, от д’Юссона, одного из ведущих дипломатов Франции, и от большого круга в Спа, имевшего связи с французским двором. Кроме того, Густав остановился на воспоминаниях о Людовике XV, на отеческой доброте, которую тот выказал Густаву, и на важных услугах, оказанных ему королем Франции. Это наполняло Густава нежными чувствами и оставило в нем об этом монархе память настолько дорогую, насколько мало она была теперь таковой во Франции. Потребность в том, чтобы умело обойтись с Марией Антуанеттой и полностью привязать ее к себе, была, кажется, очень весомой причиной посещения французского двора, побудившей Густава снова взвесить все «за» и «против» путешествия в Париж.

Причины «против» перевесили. На самом деле расположение Марии Антуанетты к Густаву было чистой иллюзией, такой же, как его представление о теплой дружбе к нему Екатерины II. У Густава была потребность держать в руках деятельных женщин, особенно монархинь, но его прочное убеждение в собственной неотразимости указывает на то, что он был в тесном плену иллюзий и желаемое принимал за действительное. В международной политике это окажется опасным для жизни.

Между тем в отношении здоровья Спа пошло ему на пользу. Уже 25 июля Густав писал к герцогу Карлу, свидетельствуя, как тронула его боль, испытываемая Карлом при отъезде Густава и с получением известия о его болезни в Дамгартене. Густав уже было подумал, что умрет или, во всяком случае, не проживет долго, но путешествие в Спа подействовало на него как «сильнейшее лекарство». Как королю ему не на что было жаловаться, но по-человечески он был несчастлив, так как отношения с матерью причиняли ему душевные страдания. Однако теперь здоровье его было почти полностью восстановлено.

Проведя месяца два у целебного источника, которым он пользовался неаккуратно, Густав, вновь исполненный жизненных сил, пустился в обратный путь через Брюссель, Гаагу и Амстердам. Долговременным следствием пребывания в Спа было то, что там он встретился и привязался к молодому финляндскому офицеру Густаву Маурицу Армфельту, дерзкому удальцу с располагающей внешностью и хорошей головой, но в остальном обладавшему лишь весьма незначительным багажом воспитания и средств. Он на годы стал преданным другом и, скорее всего, поддержкой и стимулом в развлечениях, которым вновь обретший неутомимость король был готов отдаваться с еще большим энтузиазмом.

На протяжении 1782 года Густав III наряду с делами государства и двора занимался также драматургией. Как замечает, по обыкновению недовольно, Ферсен в своих мемуарах, обычно у королей на подобное не оставалось времени-, в случае с Густавом дело выглядело так, что он вместе с Армфельтом запирался, чтобы спокойно поработать. Это творчество определенно имело для него большое значение, его не приходится понимать лишь и только как развлечение, хотя поводом к нему было желание дать двору шведский театральный репертуар на время пребывания в Грипсхольме. Темы были героико-историческими. Две пьесы — «Хельмфельт» и «Оден и Фригга» — представляют собой действа со сложными перипетиями и со счастливым концом, исполненные благородного пафоса и героики. Прочие были по тематике ближе самому Густаву. Одна пьеса была оставлена в набросках и позднее будет переработана в оперу «Густав Васа». Две — «Великодушие Густава Адольфа» и «Густав Адольф и Эбба Брахе» — были о кумире царственного автора и примере для других. Потому они заслуживают особого внимания.

Поразительно, что Густав Адольф в этих двух пьесах, как и в законченной через четыре года «Сири Брахе», выступает в одной определенной роли, можно сказать, определенной позе: благородного даятеля и примирителя, который очень жалеет детей врагов Карла IX. Это та роль, которую Далин, любимый и незабвенный учитель Густава, нарисовал в своей шведской истории как особенно характерную для Густава Адольфа и которая потом вновь появится в написанной Гейером истории шведского народа и затем доживет до наших дней. Царственный герой Густава III — это красиво декламирующий и беседующий культурный персонаж, весьма непохожий на плотного воина, который со временем стал довольно-таки толстым. Он прямо-таки почти Бог-отец — всеведущий, всемилостивый и всемогущий. И он обожаем своим безгранично преданным ему народом.

Фабула «Великодушия Густава Адольфа» — основанная на недоразумениях интрига, по Ферсену, заимствована из худшей пьесы Вольтера «La comtesse de Givry» («Графиня Живри») и очевидно неисторична. В доме вдовствующей графини Магдалены Стуре воспитывались мнимый сын Эрика Спарре, казненного канцлера Карла IX, а также его настоящий сын, считавшийся сыном незнатной кормилицы. Мнимый Ларе Эрикссон Спарре, грубый и необразованный человек, по желанию графини должен жениться на Мерте Банер, дочери казненного Густава Банера, которая любит и любима настоящим Ларсом Спарре, храбрым и благородным воином, отличившимся в сражении на глазах у Густава Адольфа. Король прибывает на свадьбу в сопровождении Акселя Уксеншерны, разбирается в путанице, водворяет во всем справедливость и в качестве свадебного подарка жалует благородному и восстановленному в правах Ларсу Спарре конфискованные имения отца, между тем как у мнимого Спарре, относительно которого не было подозрений с самого младенчества, отнимается все, и он спасается бегством вглубь страны, понеся таким образом наказание за свое недворянское происхождение и скверный нрав.

Король охарактеризован не только своими репликами и действиями, но и заздравными песнопениями простого народа. В одном антифоне крестьянского парня и служанки из поместья звучит, в частности, следующее:

Судья рассказал нам: Король так свято охраняет закон, Что недавно сам стоял тяжущейся стороной перед судом И приговор был вынесен не в его пользу. После проверки решение было утверждено самим королем. «И король подвластен закону, — Сказал он, — если он является тяжущейся стороной». Никогда, никогда прежде не было ему подобного Милостью и мягкосердечием. Когда он объезжает свое государство, Всех переполняет радость. Он не пренебрегает скромными дарами, Приносимыми к его ногам; Он молвит: «Дети мои, из подарков от вас Я хочу получить только ваши сердца». Мир в стране и слава за ее рубежами — Вот плоды его доблестей. И господам, и крестьянам равно покойно Под его защитой. На нынешнем празднике В годовщину свадьбы нашей монаршей четы. Смотрите, он откладывает свой скипетр И желает, чтобы мы веселились.

Но Густав Адольф слышит не только единодушное восхваление из уст простого народа, но и восхищенные возгласы дворян. В качестве примера может быть процитирована заключительная реплика графини Магдалены: «О мой король! О король, достойный своей короны! Ах, если бы наша благодарность, наша преданность, наша любовь были достойной наградой твоим добродетелям!»

На что следует заключительная реплика Густава Адольфа: «Это самое большое вознаграждение для доброго короля».

«Великодушие Густава Адольфа» — и правда, не литературный шедевр, даже если действие и реплики держат в напряжении нерв спектакля. Но пьеса представляет большой интерес как источник для выяснения образа мыслей Густава III и особенно его взгляда на себя самого в чужом облачении.

«Густав Адольф и Эбба Брахе» обладает большей драматической силой. Здесь главное действующее лицо — тоже король в состоянии душевного конфликта. Драматизма ситуации добавляет злая вдовствующая королева, играющая роковую роль в планах женитьбы сына; персонаж явно списан с натуры. Напротив, Эбба Брахе, не имеющая прототипа в собственной жизни Густава, — это абстрактное выражение благородства и, стало быть, очень подходящей исполнительницей этой роли могла быть София Альбертина, как и случилось на премьере в Грипсхольме. В посвящении пьесы сестре Густав пишет: «Если я оказал достойное уважение памяти великого Густава Адольфа, восстановил память об одной из его труднейших побед и оживил в сердцах шведских мужей ту любовь и то почтение, которые они к нему питают, — то у тебя столько же прав на мою благодарность. Прими же мои ответные чувства».

Действие в соответствии с французским классическим каноном умещается в один-единственный день. Двор ждет в Кальмаре Густава Адольфа, который побеждает датчан на Эланде, и Якоба Делагарди, победителем возвращающегося из России. Вдовствующая королева в своем окружении прознает, что Густав Адольф хочет жениться на сестре датского короля, и спешно готовит свадьбу Делагарди и Эббы Брахе, между тем как последняя вздыхает по Густаву Адольфу, который в свою очередь там, на Эланде, принял решение жениться на Эббе, как только одолеет датчан. Он приезжает слишком поздно: отчасти потому, что спасает тонущего — одного из своих простых подданных. Густав Адольф в бешенстве велит признать недействительным только что заключенный брак Делагарди, однако королю мешает верная Эбба, принуждающая его избрать путь добродетели и чести и отказаться от нее. Действие завершается проявлением обоюдного великого благородства, живое участие здесь принимает простой народ.

Для освещения мечтаний Густава III представляют интерес описания героя Густава Адольфа, помещенные в пьесе. Эбба Брахе восклицает, обращаясь к своей наперснице Мерте Банер: «Я люблю только Густава Адольфа, а не короля, не героя, правящего судьбами Швеции. Его добродетели, его доброту, все, что завладевает сердцем наивным и добродетельным, слишком гордым, чтобы быстро отдаться, слишком нежным, чтобы суметь измениться, которое уверяет его в вечной любви Эббы Брахе».

Паромщик Юхан на Эланде восклицает перед пока еще анонимным королем: «Король победил? Слава Богу! Идемте все в церковь и возблагодарим Господа! Какая радость! Наш король победил, наш король победил и он невредим!»

Густав Адольф (в сторону): «Как это приятно видеть себя столь любимым!»

В заключение народной сцены на Эланде декламируется следующее:

«Все следуют за королем к берегу: Благослови Господь нашего доброго, нашего великого короля!

Юхан: Как он милостив!

Катарина: Как он верен!

Сигрид: Как он красив!

Мария: Как он чувствителен!

Эрик: Как он добр!

Свен: Как он храбр!»

Густав Адольф, пребывавший в отчаянии от потери Эббы Брахе, находит утешение у тех же верных подданных, которые умоляют его не искать смерти в бою с врагом, как он того желает: «Нет, не покидай нас, нет, живи для нас, наш добрый отец, наш добрый король!» И Густав Адольф берет себя в руки: «О небо! Признаю твою милость. Ты показываешь мне любовь моего народа, дабы укрепить мое сердце, разбитое любовью и печалью. Душа души моей! Ты, который направляешь все мои деяния! Любовь к Отечеству! К чести! Приди и оживи, наполни мое сердце, искорени из него всю слабость, утверди мое мужество и сделай меня достойным преданности моего народа». В заключительных репликах Делагарди преклоняет перед ним колена: «Мой король! Мой король! Ваши добродетели превосходят мои ожидания, мои надежды. (Он встает). Да ужаснутся враги отечества, да ужаснутся! Моя рука вооружена мечом Густава Адольфа; я непобедим!» Эбба Брахе обнимает ноги Густава Адольфа, когда он благодарит крестьян — они «возвратили меня к закону чести».

Среди шведских королей прототип в творчестве Густава III — просвещенный монарх во вкусе философов XVIII века. Автор — тот самый Густав, который в отрочестве был известен тем, что знал наизусть «Генриаду» Вольтера:

Je chante ce héros qui régna sur la France Et par droit de conquête et par droit de naissance Qui par de longs malheures apprit à gouverner Calma les factions, sut vaincre et pardonner…

«Vaincre et pardonner» — побеждать и прощать. Это основная тема в драмах Густава III о Густаве Адольфе, повторяющаяся поза прощающего победителя, который кладет конец всяким партийным расколам. Поражает то, что действительным доказательством доброты и величия короля являются поклонение крестьян, простого народа. Трудно сказать, много ли сознательных демократических импульсов проявилось в этих описаниях. Нужно было принять позу доброго отца народа по отношению к своим детям, и Ульрик Шеффер обвинял Густава в том, что тот лишь притворяется таковым. То, что это не была совершенно фальшивая поза, видно по попытке либерализовать в 1778 году положение о слугах. С другой стороны, речь никогда не шла о том, что простой народ должен иметь равные с дворянством права, — ложный Ларе Спарре обнаружил свое недворянское происхождение тем, что был грубым и необразованным; истинный Ларе Спарре доказал свое дворянское происхождение благородством нрава вопреки всякому воспитанию. Это что-то из старого представления о том, что глас народа — глас Бога, представления, лежащего в основе написанных Густавом III сцен из народной жизни. Память о народном ликовании на стокгольмских улицах 19 августа 1772 года, всегда, вероятно, была в нем жива. Единственной добродетелью отдельных представителей народа являлось быть просто и бездумно преданными и благочестивыми. Но во всем этом имелась благоприятная почва для того, чтобы делать ставку на недворян в борьбе против враждебного дворянства, если окажется невозможным «calmer les factions» и простить всякое их сопротивление.

В перспективе были также планы относительно «Густава Васа». В представлениях Густава III Густав Васа был воинственным мстителем, тогда как Густав II Адольф — великодушным примирителем. Но в опере, какой она была написана в 1786 году, Густав Васа едва ли является главным действующим лицом, хотя она и носит его имя. На сцене доминирует со своей ненасытной кровожадностью и своей ненавистью к Швеции отпетый негодяй Кристиан Тиран, датский король. Пьеса не была рассчитана на придворный любительский спектакль, она осталась в набросках в ожидании более высоких целей. Ее основная идея — ненависть к Дании и датскому королю, и она вскоре действительно станет актуальной.

В общем и целом драматургическое творчество Густава отражает его мечтания, которые в это время становились все более и более преобладающими в рисуемом его воображением мире.