Повседневная жизнь Парижа во времена Великой революции

Ленотр Жорж

Глава III

АББАТСТВО

 

 

1. Избиение священников

[154]

В воскресенье, 2 сентября 1792 года, часа в три пополудни отдаленный шум, долетавший с улицы, встревожил «подозрительных», которых уже в течение десяти дней Парижская коммуна массами заключала в бывшую тюрьму аббатства Сен-Жермен-де-Пре.

Малейшее происшествие служит для заключенных развлечением или пугает их. Поэтому в ту же минуту все они кинулись к окнам. Из-за железных решеток в слуховых окнах, выходящих на крышу, в отдушинах подвальных этажей, в загороженных просветах часовни, в узких бойницах башен — всюду показались испуганные лица. Тюрьма была переполнена заключенными, в числе которых были солдаты, спасшиеся во время резни 10 августа в Тюильри, родственники эмигрантов, журналисты, священники, аристократы всех рангов. Были заняты все помещения тюрьмы, даже каморка тюремщика Лавакери. И теперь старое здание, в стенах которого раздавался ропот множества голосов, казалось, очнулось от своей молчаливой и мрачной дремоты.

По улицам бежали обезумевшие люди; двери захлопывались как при приближении урагана. Из высоких окон соседних домов вниз смотрели любопытные. Шумная, ревущая, возбужденная густая толпа появилась с улицы де Бюсси. Она образовывала странные водовороты, обрушиваясь на витрины закрытых магазинов. Среди этого человеческого стада половодья, подобно кораблям, поднимались извозчичьи экипажи, которые двигались толчками, колеблемые и приподнимаемые толпой. Целые группы людей, прицепившись, висели на их рессорах, стояли на подножках, взбирались на крыши карет.

При виде заключенных, смотрящих в зарешеченные окна тюрьмы, толпа испустила ужасающий рев. Десять тысяч кулаков поднялось с угрозой; это была грандиозная и страшная минута! И вдруг внезапно толпа остановилась и замерла. Вдали раздался пушечный выстрел; за ним прозвучал другой, потом, уже где-то поблизости, третий… В страхе склонились все головы, и в жуткой тишине частые удары набата послышались со всех колоколен — неслись чистые высокие ноты колоколов аббатства Сен-Жермен-де-Пре, глухо гудел большой колокол церкви Сен-Сюльпис.

Тогда из одной кареты выскочил высокий молодой человек в белом костюме; голова его была обнажена, и среди черных волос на темени виднелось синеватое пятно тонзуры. Дико оглянувшись по сторонам, он в мольбе протянул руки и воскликнул: «Пощадите, пощадите! Простите меня!» Эти слова, казалось, разбудили толпу от спячки. Вокруг кареты началась давка, десятки сабельных ударов посыпались на молодого священника, и его белый костюм мгновенно расцветился кровавыми пятнами. Он бросился назад в карету, переполненную бледными онемевшими от ужаса людьми. Кареты, подгоняемые толпой, миновали тюрьму, углубились в узкую улицу Святой Маргариты, свернули направо и, проехав под украшенной скульптурными изображениями триумфальной аркой на улицу Шильбер, въехали наконец во двор аббатства. Там, у самого портала церкви, они остановились; толпа настигла их и убила на месте двадцать два священника из двадцати четырех, сидевших в этих каретах. Так начались сентябрьские избиения.

* * *

Один священник, заключенный в аббатстве с ночи накануне этого дня, оставил записки о событиях, свидетелем которых ему пришлось быть. Долгое время никто не знал об этом манускрипте, и лишь совсем недавно аббат Бридье отыскал его в Риме. Священник этот был интернунцием, то есть поверенным в делах Святого престола, а также советником Парижского парламента, его знал и уважал Людовик XVI. Словом, это был человек обреченный. И все же ему каким-то чудом удалось спастись в дни сентябрьских избиений. Часто лица, пощаженные убийцами в аббатстве и тюрьме Ла-Форс, в своих заметках, написанных, когда опасность уже миновала, выставляли себя истинными героями, недоступными чувству страха. Напротив, аббат Соломон искренно сознается, что ему было очень страшно, и в этом заключается особое достоинство его записок Он пишет, что ноги ею подкашивались, зубы стучали и, наконец, что он прибегнул ко лжи ради своего спасения. В этих записках, составленных по просьбе одного друга, он совсем не думает о том, чтобы предстать перед потомством в ореоле героя.

Вечером 1 сентября его доставили из ратуши в аббатство и, ввиду того что тюрьма была переполнена, вместе с 29 другими узниками заперли в комнате, бывшей раньше кордегардией, где не было ни скамеек, ни стульев, ни кроватей. Его лихорадит, он мечется, зовет сторожей, требует более удобного помещения; все молитвы совершенно вылетели у него из головы, зато его очень огорчало, что вечером он не получит обычного стакана лимонада. Он добился, чтобы его перевели в другое помещение, и очутился в бывшей монастырской трапезной, также переполненной заключенными. Там находились 83 человека — гвардейцы и дворяне, арестованные 10 августа. Громадный зал был освещен всего одной маленькой лампой, и при ее неверном свете интернунций смутно разглядел заключенных, спавших бок о бок на матрасах; большинство из них было в колпаках из бумажной материи. Ему пришлось лежать на одной кровати с каким-то негром. Спал он очень плохо, не притронулся к завтраку, а утром в воскресенье за ним пришел тюремщик и повел его через двор в находившуюся на противоположном краю аббатства заброшенную часовню. Там уже находилось человек шестьдесят заключенных, почти все — духовные лица.

Это было обширное и совершенно пустое помещение; свет падал на него сверху сквозь запыленные цветные стекла. Вместо мебели в нем стояла лишь старая церковная скамья, на которой могли одновременно сидеть десять — двенадцать человек Священники ходили взад и вперед по комнате парами или небольшими группами. После общей молитвы стали хлопотать о том, как бы раздобыть у тюремщика какой-нибудь обед. Собрали по два франка с человека. Появился трактирщик, поставили длинный стол, скамейки и стулья, и в два часа пополудни обед был подан. Аббат Соломон просмотрел меню и не без удовольствия нашел в нем «прекрасное отварное мясо». Он готовился уже сесть к столу вместе со своими товарищами по заключению, когда его кухарка, старушка Бланше, разузнав о месте его заключения, передала ему в аккуратно завернутой корзиночке «легкую закуску», состоявшую из «супа, хлеба, редиски, нежнейшего куска отварного мяса, жирного цыпленка, артишоков с перцем и чудных персиков; кроме всего этого, там еще были серебряный прибор и бутылка вина». Аббат Соломон как раз делил это обильное угощение с одним бедным старым священником, когда внезапно раздались резкие удары в дверь и послышался голос тюремщика, кричавшего: «Торопитесь! Народ движется на аббатство и уже начал избивать заключенных!»

В одну секунду все вскочили на ноги, стол опустел. Несчастные бегали, толкали друг друга, громко сетовали; многие бросались к дверям, чтобы посмотреть в замочную скважину, другие прыгали вверх, желая заглянуть в окно, бывшее на высоте более четырнадцати футов. На часах аббатства пробило четыре. Издали уже доносились крики толпы; гораздо ближе, вероятно, на одной из соседних улиц раздался жалобный голос женщины: «Они их всех, всех убивают…».

Тогда этот зал, где шестьдесят священников ждали смерти, стал свидетелем трогательного зрелища: старый священник из церкви Сен-Жан-ан-Грев, стоя среди своих павших ниц товарищей, простер над ними руки для предсмертного отпущения грехов и громким голосом стал читать отходные молитвы. Когда он торжественно произнес слова: «Отыдите из этого мира, христианские души», со всех концов зала послышались рыдания, жалобы, стоны. Одни машинально твердили слова молитвы, другие метались по комнате, как звери в клетке; эти живые люди, обреченные на смерть, впали в какое-то исступление. Многие против воли отправляли естественные потребности, и аббат Соломон сообщает: «Вскоре пол оказался совершенно залит». Потом в этих несчастных внезапно ожила надежда: они подумали, что, может быть, убийцам не было известно их пребывание в этой отдаленной тюрьме; они сидели группами, на полу, в молчании, со сложенными руками… В гробовой тишине слышалось лишь монотонное тиканье часов аббатства, которые словно отмеряли время агонии этих несчастных и каждые четверть часа мерно отбивали четырнадцать ударов.

Приближалась ночь. Сквозь высокий просвет окна видно было, как на бледное небо восходит луна. Волнение не стихало, и временами до них ясно доносились вопли несчастных убиваемых людей. Внезапно, часов в одиннадцать, сильные удары сотрясли дверь: при этом зловещем шуме все священники мгновенно вскочили на ноги. Обезумевшие в порыве ужаса, они бросились к окну, вскочили на стоявшую под ним скамью и стали карабкаться и ползти вверх, отталкивая друг друга. Некоторым, в том числе и аббату Соломону, удалось добраться до окна. Они перелезли через перила и бросились вниз… Израненные, ободранные, с окровавленными руками, они попадали друг на друга в узкий двор, представлявший собой нечто вроде закрытого со всех сторон колодца. В то время как они барахтались в темноте, дверь зала подалась и десятки людей ввалилась в часовню. Некоторые из них несли факелы. Это была пьяная, кровожадная, грубо-веселая ватага. Часть ее вскарабкалась на стены, окружавшие маленький дворик, и колола пиками забившихся в угол священников. Когда эта игра наскучила убийцам, они окружили несчастных, шатающихся, полумертвых от страха людей и погнали их, как жалкое стадо.

Их провели через двор и часть сада, после чего втолкнули в низкую комнату бывшего монастырского покоя для гостей, выходившую стеклянной дверью прямо в сад. Там сидевшие за столом, покрытым зеленым сукном, люди сразу начали их допрашивать. Первым, к кому они обратились, был почтенный священник церкви Сен-Жан-ан-Грев.

— Ты присягнул? — спросили они у него.

Священник пошевелил губами, как бы шепча молитву, и громко ответил:

— Нет, я не присягал.

В ту же минуту сабельный удар обрушился на его голову и сбил парию обнажилась лысина, залитая кровью. Старец простер вперед руки, пошатнулся и упал. Его рубили, топтали ногами и после выволокли из комнаты, а товарищи его, онемевшие от ужаса и бледные как смерть, жались друг к другу, готовясь претерпеть ту же участь. Бедный аббат Соломон дрожал как лист, он едва мог добраться до окна и опустился на подоконник в полуобморочном состоянии в то время, как палачи у него на глазах убивали аббата Бузе, который от волнения смог лишь пролепетать несколько бессвязных слов в свое оправдание. Из шестидесяти трех человек, в обществе которых Соломон провел этот день, шестьдесят было убито в его присутствии. Пощадили всего троих.

Каким же образом он сам смог спастись? Как, несмотря на сжигавшую его лихорадку, на ужасное зрелище, от которого застывала в нем кровь и нервная дрожь сотрясала члены, так что зубы его стучали и ноги подкашивались, он сохранил достаточно хладнокровия, чтобы найти ответ своим судьям и добиться нескольких часов отсрочки, ставших для него спасением? Он говорит об этом с таким потрясающим волнением, что всякий другой рассказ показался бы бледным в сравнении с этим повествованием. Он в точности, минута за минутой, изображает чувства, переживаемые человеком во время агонии.

«Я решил отделиться, — вспоминает аббат, — чтобы сидевшие ближе к столу, видя, что я один, в конце концов забыли обо мне. При первом удобном случае мне удалось отойти в сторону. Вереница священников уже сильно уменьшилась — одного за другим убили аббата Жерве, секретаря архиепископства, великого викария Страсбургского, бедного священника из Отель-Дье, президента Верховного совета Корсики и еще сорок других. Было, вероятно, около трех часов утра. Я говорю «вероятно», так как я больше не обращал внимания на бой часов. Я стал как бы бесчувственным при виде непрекращающихся убийств и думал только о себе, хотя рядом погибали мои товарищи. Многочисленные факелы освещали картину этих ужасных казней. Я чувствовал во всем теле смертный холод, и ноги мои стыли. Вся кровь бросилась мне в голову: лицо горело, и когда я опускал глаза, мне казалось, что я вижу его огненный цвет. Я часто дотрагивался правой рукою до головы и, обдумывая способы спасения, дергал себя за волосы с такой силой, что вырывал их с корнями. С того времени они стали выпадать целыми клочьями и я сделался таким лысым, каким вы видите меня теперь. Между тем прежде у меня были очень густые волосы.

Все же я должен к стыду моему сознаться, что, несмотря на неизбежную гибель, несмотря на приближение смерти, я не мог ни вполне погрузиться в молитву, ни найти в себе решимость умереть. Напротив, я неустанно изыскивал в уме способы, какими мог бы избежать этой ужасной казни. Эти удары сабель и пик заставляли меня леденеть от страха, но не наполняли сердце той глубокой верой, которая необходима нам в последний час. Правда, временами я читал «Отче наш» и «Богородицу», а также покаянную молитву, но без того глубокого чувства, которое должно охватывать нас в минуту приближения смерти. Опасность, грозившая мне, постоянно заставляла меня возвращаться к одной и той же мысли: «Что бы мне такое придумать, чтобы избежать вопроса о присяге?».

Иногда палачи на время прерывали избиения, чтобы выслушать депутации от других секций, которые являлись дать отчет о состоянии своих тюрем и о произведенных там убийствах. В частности, депутации от секций Ом-Арме и Арсенала рассказывали об ужасах, происходящих в тюрьмах Лa-Форс и Сен-Фирмен. Наступила очередь парикмахера, который защищался с большим мужеством, но, как он говорил мне раньше, его поклялись погубить. В особенности ему ставили в вину то, что он не захотел идти с Сент-Антуанским предместьем в день 10 августа и к тому же был аристократом. Следовательно, он должен был умереть.

После этого они обратились к двум бедным монахам-францисканцам (один из них до того говорил интернунцию о своем желании принять мученический венец). Президент спросил у них, дали ли они присягу. Не успели они еще ответить, как один из сидящих за столом, похоже, знавший обоих монахов, заступился за них, говоря: «Да ведь это же не священники, они не имеют права по своему положению дать эту присягу». — «Нее равно, это фанатики, мерзавцы, надо их убить!» — возразил другой. Это возбудило спор. Наиболее озлобленные хотели отвести монахов в сад и там убить. Другие, схватив их за руки, старались удержать в зале. Эта борьба привлекла мое внимание, и я заметил, что иподьякон, жаждавший смерти, оказывал меньше сопротивления тем, которые старались увести его в сад, чем другим, желавшим его спасти. Наконец, негодяи одержали верх и монахи были убиты.

Было уже, вероятно, часов пять утра. В эту минуту я с изумлением увидел, что вошел актер Дюгазон. Он явился, чтоб председательствовать в этом адском судилище, так как председатель куда-то исчез. Я встречал его в салонах, куда его приглашали участвовать в комедиях, и часто разговаривал с ним. Я сделал движение, чтобы приблизиться к нему и умолять прийти ко мне на помощь, но после минутного размышления решил не делать этого. «Может быть, — подумал я, — ему станет стыдно, что честный человек видит его в этой ужасной компании, и он ускорит мою погибель». Так что я поскорее вернулся на свое место. Тогда я заметил, что рядом со мной, в уголке, притаился маленький горбатый человек, который, кажется, наблюдал за мной. Признаюсь, что это соседство очень не понравилось мне, и я не ошибся, приняв его за дурное предзнаменование.

Дюгазон вошел в то время, как между убийцами разгорелся спор — они никак не могли поделить между собою одежду и деньги несчастных жертв. После того как мы некоторое время выслушивали речи Дюгазона, произнесенные желчным и небрежным тоном, он ушел. Чтобы быть точным, я должен сказать, что во время его председательствования никто не был убит. Ему на смену явился Майяр, бывший прокурор трибунала Шатле. Физиономия его не была отталкивающей, что несколько меня успокоило. В ту минуту достаточно было любого пустяка, чтобы подбодрить или встревожить меня. Я не знаю, был ли этот председатель кровожадным; слышал лишь, как он произнес: «Надо покончить с этим». После этих слов убили двух солдат конституционной гвардии, даже не задав им ни одного вопроса.

Наконец настала очередь лакея герцога Пантьевра. Так как волосы его были коротко острижены, его приняли за переодетого священника и спросили: «Ты присягал?» Он повторил слово в слово то, что я говорил ему. Тогда все закричали: «Это слуга, пощадите его!» И, сейчас же, не проходя через арестантскую, он был выпущен на свободу. Я порадовался его спасению. Он был вторым из моих товарищей, избежавшим казни. Этот милый человек даже не повернул головы, чтобы взглянуть на меня, хотя я и находился неподалеку. Без сомнения, он боялся меня этим скомпрометировать.

Оставался я один; уже наступил день, и у меня появилась надежда незаметно скрыться среди входящих и выходящих людей. Сидящие за столом занялись разными мелкими делами. Я беспрестанно поглядывал на горбуна, сидевшего все на том же месте. «Что он здесь делает, — спрашивал я себя, — почему не уходит?» В это время убили еще двоих неизвестных мне людей.

Стало совсем светло. Часть толпы разошлась, и я не слышал больше криков толпы. Кругом меня сидели люди, казавшиеся усталыми и сонными. Было уже около половины восьмого, но ставни окон были еще закрыты, и зал освещался сальными свечами, с которых никто не снимал нагара, и светом, попадавшим в комнату через дверь, снизу доверху состоящую из цветных стекол, через которую жертвы выходили на волю.

Итак, я готовился к бегству, собираясь незаметно проскользнуть мимо оставшихся людей, когда ужасный горбун воскликнул: «Вот здесь еще один из них!» Я помню, что я нисколько не смутился, и, желая во чтобы то ни стало избежать обычного вопроса о присяге, который неминуемо привел бы меня к гибели, внезапно подбежал к столу и обратился к напудренному и одетому в черное человеку. «Гражданин президент, — сказал я ему, — прежде, чем меня отдадут на растерзание этого впавшего в заблуждение народа, я прошу слова».

«Кто ты такой?» — грозно спросил он меня.

«Я был писцем в парижском парламенте, я юрист».

Не знаю, поразил ли его мой вид, или моя смелость, или же он узнал меня, но он уже более мирным тоном сказал: «Этот заключенный известен трибуналу Парижа».

«Это совершенная правда», — прибавил я. Тогда, перестав обращаться ко мне на «ты», он спросил: «По какому поводу вы оказались здесь?».

Я сейчас же стал рассказывать ему наполовину истинную, наполовину ложную историю. Я сказал, что 27 августа издали полицейский приказ, повелевающий всем гражданам для облегчения домовых обысков быть дома, начиная с десяти часов вечера. Это была правда. Ложью было то, что будто бы я не знал об этом и комиссары моей секции арестовали меня в одиннадцать часов вечера, когда я возвращался к себе на улицу Пале-Маршан. Дальше я рассказал, что меня отвели сначала в комитет секции, оттуда в местный комитет надзора, потом в тайный комитет городской Ратуши, оттуда в тюрьму и, наконец, в аббатство. «И все это они проделали, — прибавил я, повысив голос, — ни разу не допросив меня». Я сказал также, что меня привели на это избиение как раз в минуту, когда мэр Петион должен был выпустить меня на свободу, и показал им записку, принесенную мне в воскресенье утром моей бедной Бланше, в которой он обещал освободить меня в три часа.

Тогда президент, желая прийти ко мне на помощь или, может быть, из чувства отвращения к этой резне, сказал: «Вы видите, господа, с какой легкостью сажают в тюрьмы граждан в других секциях. Если бы мы арестовали этого господина, то мы бы допросили его и отпустили домой». Эти слова удвоили мое мужество и, ударив кулаком по столу, я воскликнул: «Я ссылаюсь на свою секцию, я ссылаюсь на депутатов Национального собрания».

«О, депутаты! — закричали убийцы, — у нас есть их список, и мы их перережем, как и всех врагов!».

Заметив это выражение неудовольствия, я сейчас же прибавил:

«Но я-то ведь говорю не о врагах, а о патриоте Эро, о патриоте Тюрно, о патриоте Ровере!».

«Браво! Браво!» — закричали они.

Тогда президент, воспользовавшись минутой их воодушевления, сказал: «Я предлагаю отправить этого человека в арестантскую, чтобы мы могли навести о нем справки».

Я не стал дожидаться окончания их переговоров и поспешил пройти в арестантскую, помещавшуюся рядом с залом. Как раз в эту минуту двери ее открылись. Войдя, я увидел там девять или десять человек Затем разглядел грубый сенной матрас и поспешно опустился на него, чтобы отдохнуть. Тогда я почувствовал, что едва не падаю в обморок. Я был совершенно разбит; меня сильно лихорадило, пульс бился с необычайной скоростью, руки и лицо пылали. Я вовсе не испытывал радости; напротив, был до того подавлен, что сидел с опущенными глазами и не обращал ни малейшего внимания на людей, бывших вместе со мною. Мною овладела глубокая скорбь, к которой добавилась сильная слабость. Действительно, ведь я ел в последний раз в пятницу, в два часа, и с часу ночи был близок к смерти. А теперь был уже понедельник и шел девятый час утра.

Несмотря на то что я человек чувствительный, которого легко растрогать, я плачу очень редко. И все же в эту минуту мужество покинуло меня и я залился слезами. Когда это случилось, я заметил, что ко мне опять подходит проклятый горбун. На нем была форма национального гвардейца, и я решил, что он — тюремщик этого места заключения. Он сказал мне сочувственным тоном: «Вы много выстрадали, милостивый государь. Чего бы хотели вы скушать, чтобы подкрепиться?» Узнав в этом человеке своего палача, потому что ведь он-то и указал на меня президенту, я ответил ему с таким видом, который ясно показывал ему, что он должен оставить меня в покое: «Разве можно есть, находясь в таком состоянии, как я сейчас?» Но он настаивал. Тогда, поняв, что он хлопочет о своей выгоде, и не желая его сердить, поскольку он мог оказаться полезным, я сказал: «Принесите мне чашку кофе со сливками!» Мне, конечно, было бы нужнее что-нибудь другое, но я не знал, что у него спросить. Он действительно принес мне кофе, который я и выпил безо всякого удовольствия.

Несмотря на то что я не мог чувствовать к этому человеку большого доверия, у меня была потребность связаться с внешним миром, и я сказал ему, возвращая чашку: «Хотите оказать мне большую услугу? Добудьте мне бумагу, перо и чернила и отнесите записку, которую я напишу, в дом недалеко от дворца женщине по фамилии Бланше. По возвращении вы получите от меня сто су».

В то же время я повернулся к господину де Салераку, швейцарцу, спасенному мною». Даже не поздоровавшись, я обратился к нему, как будто мы только что разговаривали, и сказал: «Дайте мне купюру в пять франков». Он тотчас же откликнулся: «Возьмите лучше две». Я дал одну из купюр горбуну, который взял мою записку и скрылся».

 

2. Топография событий

Дневник монсеньора Соломона слишком отвлек нас в сторону. Скажем только, что после того как он провел остаток ночи и весь следующий день в арестантской, где испытал еще немало волнений, он был, наконец, выпущен на свободу. Впрочем, с этой минуты, как его отделили от его товарищей, рассказ его не представляет исторического интереса и повествует лишь о его личных злоключениях. Он упоминает между прочим, что, когда он проходил по саду под конвоем двух национальных гвардейцев, ему пришлось перешагивать через распростертые трупы и ступать по лужам крови. Он видел мимоходом, как одна женщина в бешенстве кинулась на изуродованный труп и, пиная его в спину, кричала: «Посмотрите, каким толстым был этот пес!».

Убийства продолжались четырнадцать часов. Ночью к месту избиения явилось много любопытных, которые жаловались, что им ничего не видно. Они принесли скамьи для дам и попросили у комитета, беспрерывно заседавшего на первом этаже монастыря, масляных лампионов, чтобы осветить ужасную картину. Комитет послушался; господин Бурген, свечник этого околотка, доставил 84 плошки, которые были зажжены и поставлены по одной возле каждого трупа.

Когда после этой страшной ночи взошла заря, убийства прекратились. В сумраке, под бледным сводом утреннего неба смутно виднелись темные груды распростертых трупов. Высокие строения аббатства возвышались торжественные, молчаливые и равнодушные, бросая на эту картину свою холодную тень. Из-за длинной ограды виднелись деревья сада, раздавались безмятежное пение птиц и шум их крыльев.

В то время как убийцы отправились спать, несколько соседних лавочников бродили взад-вперед, натыкаясь на мертвецов и шепотом сообщая друг другу подробности ужасного дела. Около восьми часов появился небольшой отряд санкюлотов; посмеиваясь, они обошли вокруг трупов, затем, видя, что мостовая вся почернела от крови, сочли своим долгом вымыть ее. Большими ведрами они черпали воду из старинного каменного колодца и выливали на двор. Это была большая работа; чтобы не делать ее вторично, кто-то предложил принести соломы и засыпать двор, а сверху разостлать платье убитых, чтобы те, кто еще мог остаться в живых, задохнулись бы под этим ковром. Совет был принят, одна соседка, вдова Дедуэн, дала для этого солому.

Здесь мы остановимся, так как не следует забывать, что цель наша состоит не в описании сентябрьских избиений, а лишь в поиске топографических сведений о них. До сих пор все современные историки сходились во мнении относительно места, где происходила резня. Все утверждали, что драма разыгралась у дверей тюрьмы, на мостовой улицы Святой Маргариты. Правда, они могли руководствоваться лишь указаниями Журниака де Сен-Меара и сидевшего в той же тюрьме Журдана, а также довольно смутным повествованием аббата Сикара: отсюда и происходит ошибка, в которую они все впали. Единственный из всех Грате де Кассаньяк, более тщательно, чем его предшественники изучивший подлинные документы, угадал, что кроме той резни, свидетелем которой был Сен-Меар, происходила еще другая, во дворе сада. Однако он не мог указать, где именно находился этот двор, за неимением подробного плана аббатства Сен-Жермен. Тогда, чтобы не впасть в слишком большое противоречие с общепринятой версией, он поместил его у самых стен тюрьмы, в дворцовом саду аббатства.

Некоторые места записок Журдана и фразы аббата Сикара не позволяли нам согласиться с таким толкованием. Мы чувствовали, что избиения действительно происходили в разных местах, но где именно? Нам уже казалось, что точно установить это невозможно, когда появились воспоминания аббата Соломона. Сами по себе они не казались заслуживающими доверия: они написаны так индивидуально, так живо, словом, так интересно, что к ним трудно было отнестись серьезно. К тому же опубликовавший их аббат Брудье так старательно доказывал в своем предисловии достоверность этого драматического рассказа, что книга показалась многим подделкой.

Нужно ли говорить, что и я был из их числа? Тем более что сведения интернунция окончательно сбили меня с толку — в них не было ни слова о знаменитой тюрьме аббатства. Ни одна фраза их не совпадала с известным рассказом Журниака де Сен-Меара. Автор присутствовал при резне и ни словом не упомянул об улице Святой Маргариты, где она происходила! Я решил вывести на чистую воду эту историческую плутню и доказать ее лживость… И хорошо сделал, так как, к величайшему моему конфузу, убедился, что повествование аббата Соломона от первого до последнего слова соответствует истине. С полной уверенностью свидетеля-очевидца он своим рассказом полностью опровергает все сообщения историков. Все они заблуждались относительно места, где происходили избиения, и мы объясним сейчас, отчего это случилось.

Я старательно проверил сообщения интернунция при помощи рукописного плана аббатства, хранящегося в отделе эстампов Национальной библиотеки. План этот, конечно, не был известен Грану де Кассаньяку. Там я нашел двор аббатства, на который выходила церковная дверь и где произошло убийство священников, привезенных в каретах из ратуши. Я узнал паперть, о которой говорит Журдан. Я увидел обозначенный им большой садовый двор — обширное, засеянное газоном пространство, окруженное мостовой, идущей от здания для гостей на востоке к кладовым и людским на западе аббатства. Двор назывался так потому, что только длинная решетка отделяла его от монастырского сада, питомники которого тянулись до улицы Жакоб». Трапезная, куда сначала посадили аббата Соломона, находилась поблизости; заброшенная часовня, куда его потом перевели, была несколько дальше. Комитет расположился в первом этаже зала для гостей: импровизированный трибунал заседал в нижнем этаже того же здания, в зале, находившемся рядом с большой лестницей, под которой, без сомнения, помещались арестантская и кладовая, также играющие большую роль в рассказе интернунция.

Пересмотрев снова все рассказы очевидцев избиения, повествование аббата Сикара» и записки Журдана, я нашел, что все они соответствуют этой новой топографии. Таким образом, я мог убедиться, что избиение происходило не у дверей тюрьмы, как это всегда утверждали, а в совершенно другом месте, внутри самого аббатства в садовом дворе, в том самом месте, где в наши дни улица Бонапарта выходит на Сен-Жермен-де Пре.

Могут заметить, что не стоило затрачивать столько усилий на исправление простой топографической ошибки; что убийства, происходившие в аббатстве, не делаются ни более, ни менее ужасными в зависимости от места, где они были совершены, и что нельзя придавать такого значения обстановке, в которой произошла подобная драма. Но ведь точное восстановление места событий вносит в историю новые и драгоценные данные. До сих пор думали, что избиения происходили лишь у дверей тюрьмы и, чтобы составить список убитых, пользовались известной тюремною росписью, содержащей имена всех заключенных. На ее полях Майяр делал пометки «умер» или «освобожден». Этот подсчет дал следующие результаты: 2 сентября в тюрьме было 211 заключенных, из них 127 числятся убитыми и 43 освобожденными. Судьба остальных 41 человека остается неизвестной. Следовательно, итог жертв избиения в аббатстве колеблется между 127 и 168.

Это совершенно неверно. Теперь, когда нам достоверно известно, что трапезная и одна из часовен были, как и сама тюрьма, переполнены заключенными, подсчет этот следует переделать: эти несчастные не вошли ни в какую тюремную роспись, но аббат Соломон говорит, как велико было их число. В трапезной было 83 заключенных — все они погибли; 63 других находились в часовне, и из них всего трое спаслись от смерти. Следовательно, мы должны внести в список убитых еще 143 жертвы. Значит, общий итог погибших в аббатстве равняется 270. Это число в первый раз появляется здесь. Нам возразят: если избиение происходило не перед тюрьмою, а совершалось в большом садовом дворе аббатства в противоположность тому, что было известно до сих пор, то как понимать записки Журниака де Сен-Меара? Он говорит, что видел собственными глазами из окна тюремной башни, как злодеи убивали у самых дверей на мостовой улицы Святой Маргариты несчастных, которых Майяр судил здесь же, в канцелярии. Конечно, Сен-Меар искренне сообщает лишь о том, что видел сам, но ему не было известно, что в других зданиях аббатства содержались другие партии арестованных. Он не знает, что из его товарищей по заключению, уведенных из тюрьмы, большинство было проведено по улице Святой Маргариты, улице Шальдебер, по двору аббатства через большие ворота в садовый двор и там убито. Зато он видит толпу на улицах, видит, как палачи наносят первые удары, как падают жертвы… Что происходит дальше, он не знает. А между тем этих жертв, пораженных ударами у входа тюрьмы, волочили за ноги по окровавленной мостовой указанным нами путем в садовый двор, где бросали на ежеминутно возраставшую груду трупов. Там находилось официальное место казни. Правда, чернь в нетерпеливой жажде убийства избивала некоторых жертв у самой тюрьмы, но это были исключения. Аббат Сикар с большой уверенностью утверждает: «Под окнами комитета, во дворах аббатства убивали всех заключенных, которых привели из большой тюрьмы». Журдан, войдя часов в девять вечера во двор церкви — то есть во двор аббатства, куда выходили церковные двери, — услышал несколько раз повторенный крик «Да здравствует нация!» Это было вызвано появлением приведенных из аббатства заключенных, «которых приводили, чтобы убивать в садовом дворе, и осыпали по дороге сабельными ударами».

Наконец, аббат Соломон, заключенный в арестантскую после своего допроса, видел, как под его окном, выходившим на тот же двор, убили аббата Ланфана, королевского исповедника, бывшего час назад в одной тюрьме с ним. Надо заметить, что интернунций, уже оправданный и выведенный за ворота, не видел на улице Святой Маргариты груды трупов: он непременно отметил бы эту подробность. Действительно, жертвы лежали не здесь: тех из них, которых — повторяем, в виде исключения — убивали при самом выходе из тюрьмы, тут же волокли в садовый двор, куда почти всех приводили живыми по дороге, о которой мы уже упоминали. Это был скорбный путь длиной, по крайней мере, в 500 метров. Остается один непонятный пункт. Каким образом Майяр мог одновременно быть председателем кровавого трибунала и в канцелярии тюрьмы, где, как мы знаем, он орудовал, и в здании для гостей, стоявшем на другом конце аббатства? Но, если внимательно прочитать различные рассказы очевидцев, на этот вопрос легко ответить: в воскресенье, 2 сентября, в три часа дня убийства происходят во дворе аббатства и, конечно, Майяр находится там. На минуту он убегает в монастырь кармелитов, чтобы организовать там резню, и быстро, к четырем часам, возвращается в аббатство, где и начинается избиение. Тогда для аббата Соломона и его товарищей наступила минутная отсрочка. Около полуночи убийства в тюрьме прекращаются, и как раз в это время начинается суд в здании для гостей. В восемь часов утра эта работа окончена, и в десять часов Майяр вновь открыл заседание в тюрьме. Это был чрезвычайно деятельный человек!

 

3. Майяр

Аббат Соломон, заключенный в арестантскую секцию, помещавшуюся под лестницей аббатства, ждал своего освобождения. Через окна своей тюрьмы, выходившие на садовый двор, он видел, что резня продолжалась еще целый день. Теперь убивали заключенных из тюрьмы аббатства. Их приводили, как мы уже рассказывали, израненными и часто умирающими, для того чтобы прикончить на этом дворе, который уже шестнадцать часов впитывал в себя кровь страдальцев.

Точно так же, как аббат Соломон описал страдания заключенных в монастырских зданиях, так один из арестантов тюрьмы час за часом рассказал муки несчастных, сидевших в старой темнице на улице Святой Маргариты.

Брошюра Журниака де Сен-Меара — так зовут этого хроникера — настолько известна, что будет излишним пересказывать ее здесь, несмотря на тот интерес, какой она представляет. Мало кто из читавших ее забудет ужас, пережитый заключенными, судьба которых решалась уличной толпой, казнь солдат-швейцарцев и потрясающую сцену, когда, потеряв надежду на спасение хотя бы одного из узников, аббат Ланфан и аббат де Растиньяк с высоты трибуны известили своих товарищей по заключению, забившихся в тюремную часовню, что великий час приближается, и дали им отпущение грехов.

Все интересующиеся событиями революции читали и перечитывали это драматическое повествование, написанное с поразительной верностью, полной искренностью и неоспоримой точностью. Мы должны воспользоваться лишь одной частью этого рассказа, которая поможет нам восстановить внутреннее расположение тюремных помещений. Специального описания их не существует, и плана их мы нигде не могли найти.

Майяр со своим трибуналом занял саму канцелярию, низкая дверь которой выходит на улицу Святой Маргариты. После невероятных волнений, надежд и отчаяния Журниака де Сен-Меара провели туда около двух часов утра. «При свете двух факелов, — говорит он, — увидал я страшный трибунал, решение которого должно было даровать мне жизнь или смерть. Президент, одетый в серый костюм, стоял, опираясь на стол, на котором виднелись бумаги, чернильница, трубки и несколько бутылок Вокруг стола сидело и стояло десять человек, двое из которых были в куртках и фартуках; другие спали, развалившись на скамьях. Два человека в окровавленных рубахах, с саблями наголо, охраняли двери канцелярии; старый помощник тюремщика держал рукою засов двери. Перед президентом трое держали узника, которому было около шестидесяти лет.

Меня поставили в угол комнаты; мои сторожа скрестили сабли на моей груди и предупредили, что при малейшей попытке бегства они заколют меня… Я видел, как два национальных гвардейца представили президенту заявление от секции Красного Креста, содержащее просьбу о помиловании стоявшего перед ним арестанта. Он ответил: «Бесполезно просить за изменников». Тогда узник воскликнул: «Это ужасно! Ваш суд — убийство!» Президент ответил ему: «Я умываю руки; уведите господина де Малье».

Я часто бывал в опасных ситуациях, и мне всегда удавалось владеть собою. Но на этот раз ужас, охвативший меня при виде того, что происходило вокруг, совершенно подавил бы меня, если бы не мой разговор с провансальцем, и в особенности если бы не сон, о котором я беспрестанно вспоминал.

Президент сел писать. После того как он, по-видимому, внес в список имя несчастного, которого отправили на тот свет, я услыхал, как он проговорил «Ну, займемся другим». Немедленно меня подвели к этому кровавому трибуналу, перед судом которого лучшей протекцией было не иметь ее вовсе, и все ухищрения разума не вели ни к чему. Двое из моих сторожей держали меня за руки, а третий — за воротник моего костюма. Президент обратился ко мне с вопросом: «Ваше имя, ваша профессия?» Один из судей тут же вставил: «Малейшая ложь погубит вас».

«Меня зовут Журниак де Сен-Меар; я двадцать пять лет служил офицером и предстал перед вашим трибуналом с уверенностью человека, которому не в чем себя упрекать, следовательно, ему незачем прибегать ко лжи».

Президент. «Это мы увидим за одну минуту. Знаете ли вы причину вашего ареста?».

«Да, господин президент, и я думаю, что вследствие лживости доносов, сделанных обо мне, комитет надзора коммуны не посадил бы меня в тюрьму, если бы не обязан был принимать меры предосторожности для спасения нации. Меня обвиняют в том, что будто бы я был редактором контрреволюционного журнала «О дворе и городе». Это неправда. Редактировал его некто по имени Готье, и подпись его так мало походит на мою, что лишь по злобе могли принять меня за него. Если бы я мог порыться в своем кармане…».

Я сделал движение, пытаясь достать свой бумажник; один из судей заметил это и сказал державшим меня людям: «Отпустите этого господина». Тогда я выложил на стол свидетельства нескольких приказчиков, комиссионеров, купцов и хозяев домов, где жил Готье, которые доказывали, что он был редактором этого журнала и единственным его владельцем.

Один из судей: «Но все же ведь не бывает дыма без огня. Вы должны сказать, почему вас в этом обвиняют».

Поднялся общий ропот, но меня он не смутил, и я сказал, повышая голос: «Господа, господа, слово принадлежит мне; я прошу господина президента не лишать меня этого слова: еще никогда не было оно мне так необходимо».

Почти все судьи, смеясь, заговорили: «Что правда, то правда! Пусть все замолчат!».

«Мой доносчик — чудовище: я докажу эту истину судьям, которых народ не избрал бы, если бы не считал их способными отличить невинного от виновных. Вот, господа, удостоверения, доказывающие, что я не выезжал из Парижа в течение года и одиннадцати месяцев; вот три заявления от хозяев тех домов, где я снимал квартиры в это же время; они служат доказательством того же».

Только стали рассматривать эти бумаги, как это занятие было прервано приходом другого арестанта, занявшего мое место перед президентом. Люди, державшие его, сказали, что это был еще один священник, найденный ими в часовне. После очень короткого допроса он бросил свой требник на стол, его вытащили за ворота и там убили. После этой расправы я снова предстал перед трибуналом.

Один из судей: «Я не говорю, что эти свидетельства ложны, но кто докажет нам, что они истинны?».

«Ваше замечание справедливо, милостивый государь. Чтобы доставить вам возможность судить меня со знанием дела, я предлагаю отправить меня в тюрьму, пока комиссары, которых я прошу вас назначить, проверят их. Если свидетельства эти ложны, я заслуживаю смерти».

Один из судей, который во время допроса, казалось, заинтересовался мною, сказал вполголоса: «Виновный не говорил бы так уверенно».

Другой судья: «Из какой вы секции?».

«Из секции Хлебного рынка».

Один национальный гвардеец, не бывший в числе судей: «Я тоже из этой секции. У кого вы живете?».

«У господина Тейсье, на улице Круа де Пти-Шан».

Внимание, с которым меня выслушивали — на что я, признаться, не рассчитывал, — придало мне мужества. Я уже собирался изложить тысячу причин, которые заставляют меня предпочитать республиканскую форму правления конституционной монархии, я готовился повторить им все то, что ежедневно твердил в лавке господина Дезенна, когда пришел сторож, совершенно ошеломленный, и известил, что один из арестантов залез в каминную трубу. Президент приказал ему открыть по беглецу стрельбу из пистолета и предупредил, что если тот сбежит, тюремщик ответит за него головой. Это был несчастный Моссабре. По нему выстрелили несколько раз из ружей, и тюремщик, видя, что это безрезультатно, зажег солому. Он свалился наполовину задохнувшийся от дыма, и его прикончили у дверей судилища.

Покончив, таким образом, с этим инцидентом, судьи снова занялись допросом Сен-Меара.

Один из судей: «Посмотрим, служили ли вы действительно в полку короля. Знали вы там господина Моро?».

«Да, милостивый государь, я знал даже двух: одного очень высокого, очень толстого и очень благоразумного; другого очень маленького, очень худого и очень…» — я сделал движение рукой, чтобы выразить жестом легкомыслие.

Тот же судья: «Совершенно верно, я вижу, что вы, действительно знали его».

На этом мы остановились, когда открылась одна из дверей судилища, выходившая на лестницу, и я увидел отряд из трех человек, который вел господина Марга, бывшего майора, прежнего товарища моего по полку и недавнего по камере в аббатстве. В ожидании окончания суда надо мной его поставили на место, где стоял я, когда меня только что ввели в эту комнату.

Президент, сняв шляпу, сказал: «Я не усматриваю ничего, что делало бы этого господина подозрительным; я дарю ему свободу. Согласны ли вы с моим мнением?».

Все судьи: «Да-да, это справедливо!».

Едва были произнесены эти божественные слова, как все бывшие в комнате стали меня обнимать. Я услышал вокруг аплодисменты и крики «браво!». Я поднял глаза и увидал несколько голов, смотревших через решетчатую отдушину комнаты. Тогда я понял, что именно оттуда слышался глухой ропот, смущавший меня во время допроса.

Президент поручил депутации из трех лиц объявить народу о вынесенном только что приговоре. Во время этого заявления я просил моих судей, чтобы они дали мне копию оправдательного приговора, и они мне это обещали. Президент спросил меня, почему я не ношу креста ордена Святого Людовика, который, как он узнал, был у меня. Я отвечал, что товарищи по заключению посоветовали мне его снять. Он сказал, что поскольку Национальное собрание еще не запретило носить этот орден, то человек становится подозрительным, если его не носит. Вернулись три депутата, велели мне надеть шляпу и вывели за ворота. Едва я показался на улице, как один из них воскликнул: «Шапки долой… Граждане, вот человек, для которого ваши судьи просят милости». После произнесения этих слов исполнительная власть подхватила меня и поставила среди четырех факелов. Все окружающие стали обнимать меня. Зрители кричали: «Да здравствует нация!» Эти почести, которые очень тронули меня, отдали меня под покровительство народа. Аплодируя, он расступился и пропустил меня и трех депутатов, которым президент поручил сопровождать меня до моего дома. Один из них сказал мне, что он каменщик и живет в Сен-Жерменском предместье; другой, уроженец Буржа, был парикмахером; третий, одетый в мундир национального гвардейца, сказал, что он союзник. Дорогой каменщик спросил, не страшно ли мне. «Не страшнее, чем вам, — отвечал я ему, — вы, вероятно, заметили, что я не робел на суде; тем более я не стану трепетать на улице». — «Вы были бы неправы, если бы боялись, — сказал он мне, — теперь вы священны для народа и если бы кто-нибудь напал на вас, он немедленно погиб бы. Я сразу заметил, что вы не из преступников, занесенных в реестр, но испугался за вас, когда вы сказали, что служили офицером в королевском полку. Помните, я еще тогда наступил вам на ногу?» — «Да, но я думал, что это кто-нибудь из судей». — «Черт возьми, это был я! Я думал, что вы губите себя, и мне было бы жаль, если бы вам пришлось умереть. Но вы удачно вывернулись; я очень этому рад, потому что люблю людей, которые не трусят!» Придя на улицу Сен-Бенуа, мы наняли извозчика, который довез нас до моего дома.

При виде меня первым движением моего хозяина и друга было протянуть моим провожатым свой бумажник. Они отказались и ответили ему слово в слово следующее: «Мы исполняем эту обязанность не за деньги. Вот ваш друг, он обещал нам рюмку ликера; мы выпьем ее и вернемся на наш пост». Они попросили меня дать им свидетельство о том, что они благополучно доставили меня домой. Я им дал его и просил прислать мне копию, обещанную судьями, а также вещи, оставленные мною в аббатстве. Я проводил их до двери, где от всей души обнял их. На другой день один из комиссаров принес мне документ».

Эти страницы воспоминаний Журниака де Сен-Меара мы процитировали только потому, что они дают нам драгоценные сведения об одном человеке и одном здании, которым историки не уделили должного внимания. Человек этот — Майяр, а здание — тюрьма аббатства.

Посмотрим сначала, какова была бойня, а затем займемся мясником.

Я помню, что еще ребенком видел в одном иллюстрированном журнале гравюру, производившую сильное впечатление. На ней было изображено нечто вроде внутреннего вида огромной, живописно расположенной башни. Подпись под рисунком говорила, что художником, нарисовавшим его с натуры, был не кто иной, как сам Майяр. Название также было чрезвычайно красноречиво: «Вид Революционного трибунала в 1792 году». Все это вместе взятое производило настолько драматическое впечатление, что впоследствии это клише попало под видом иллюстрации в одно историческое издание, справедливо считающееся серьезным.

И что же? — все это оказалось ложью! Когда в X году здания монастыря Сен-Жермен были конфискованы и пущены на слом, воспоминание о резне, еще живущее в памяти местных жителей, исчезло вместе с постройками, бывшими его свидетелями. Это мрачное воспоминание перенесли тогда на тюрьму аббатства — из всего старинного монастыря уцелела она одна, из нее-то и сделали арену всех сентябрьских событий. Когда в 1857 году она, в свою очередь, была разрушена, потребовалось перенести куда-нибудь место действия этого предания, грозный призрак этой вечно памятной бойни. Так как на улице Шильдебер стоял темный старинный дом с обширным залом странного и мрачного вида, легенду начали относить к нему. Этот дом и послужил моделью для рисунка, о котором мы только что упоминали.

Заблуждение очевидно. Народный трибунал сентябрьских дней заседал в двух местах: в помещении для гостей и в канцелярии тюрьмы. Все остальные предположения являются плодом воображения или фантазии. Если заблуждаются относительно места действия, то не лучше осведомлены и о человеке, игравшем в нем главную роль, что достойно сожаления. Признаюсь, что личность Майяра, изображавшего собой судью и притворявшегося беспристрастным во время этой кровавой драмы, волнует, притягивает и вызывает жгучий интерес. Психология человека, сохранявшего спокойствие среди этой бойни, мирно садящегося за стол со словами «пора с этим покончить» и без всяких полномочий выносившего смертные приговоры, останется, вероятно, навсегда неразрешимой загадкой.

Майяр родился в Гурне в 1763 году — значит, в 1792 году ему было всего 29 лет! — и крестный отец дал ему крестильное имя Станислас-Мари. Отец его был купцом и жил в приходе святого Хильдеберта. Так как семья была многочисленной — восемь детей, — им рано пришлось заботиться о заработке. Старший из сыновей, Тома Майяр, первым покинул гурне и поступил в качестве ученика к судебному приставу, которого звали Антуан Шерротен. Как удалось ему получить место своего патрона? Этого я не знаю, однако 12 марта 1778 года Тома Майяр был назначен приставом в Шатле. Он сразу же выписал из Гурне своего младшего брата Станисласа и дал ему место в своей конторе.

Станислас не был лишен ни ума, ни образования; он был чрезвычайно высокого мнения о своих достоинствах и не считал себя созданным для такой скромной роли. Говорят, он был худощав, высокого роста, одевался аккуратно, даже с некоторой элегантностью. Он не был оратором, но любил говорить, и речи его были увлекательны и горячи. Такой человек должен был с жаром приветствовать зарю революции: он выдвинулся при первых же событиях. «Монитор» называет его среди победителей Бастилии, в числе лиц, оспаривавших друг у друга честь ареста коменданта де Лоне. 5 октября он с барабаном в руках встал во главе женщин, собравшихся на Гревской площади, и повел их на Версаль. Оттуда он вернулся в придворной карете и заслужил похвалу членов Коммуны. 5 июня 1792 года, меньше чем за три месяца до сентябрьских дней, он женился на Анжелике Паред, и запись о его венчании имеется в книгах прихода Святого Спасителя.

Как очутился он на улице Святой Маргариты вечером 2 сентября, в час, когда возбужденная — кем именно? — толпа обсуждала вопрос об избиении всех заключенных в аббатстве? Здесь мы встречаемся с одной из необъяснимых случайностей, играющих такую большую роль в событиях революции, что они заставляют верить в какую-то обширную и таинственную организацию, члены которой поставили своей целью разрушение монархии. Этой идеей прониклись романисты; может быть, она и верна, поскольку благодаря ей можно найти ключ ко многим загадкам.

Получал ли Майяр от кого-нибудь инструкции? Возможно. Но верно и то, что он один управлял всем этим делом. Он поспевал всюду; он был в тюрьме, где судил заключенных и тщательно просматривал все вердикты; он был также в самом аббатстве, где приговаривал в смерти священников; он был и в монастыре кармелитов. Там, установив в одном из помещений стул и бюро, он с безграничным спокойствием допросил первых жертв и отдал их на растерзание злодеев. В течение этих трех дней он работал так хорошо, что заслужил прозвище «Тяжелая рука», которое так и осталось за ним.

Никогда ни одному человеку не придет в голову реабилитировать Майяра; но по справедливости следует признать, что если нескольким людям удалось избегнуть ужасной расправы, то, может быть, они обязаны своим спасением именно ему. Он и сам пробовал оправдаться, издав с этой целью брошюру, которую теперь невозможно достать. Это своего рода манифест, в котором он описывает всю свою жизнь. «Мои клеветники могут, конечно, — пишет он, — сваливать на меня свои преступления, но записи аббатства всегда будут служить опровержением их слов и доказательством, что я не был таким кровожадным, как они. Фадр называет меня Септембризерол. [180]Непереводимая игра слов (Septembre — сентябрь, briser — разбивать).
Он грубо ошибается. Мне легко доказать, что если бы не я, то все лица, заключенные в аббатстве, были бы растерзаны и убиты…».

«Я не был кровожадным» — это заявление в устах Майяра кажется глубочайшим лицемерием. Но не думаю, чтобы это было простой бессовестностью. Позже мы опять встречаем «Тяжелую руку». В 1793 году он исполняет обязанности полицейского, окруженный пятьюдесятью личностями, способности которых известны ему одному. Он рассылает по всем направлениям эту банду шпионов, которые произвольно арестовывают «подозрительных» и захватывают их имущество, никому и никогда не отдавая отчета. В итоге Комитет общественного спасения назначил над ними следствие, и 11 октября 1793 года бумаги Майяра были опечатаны. Хотя у него найдено было всего 8090 ливров ассигнациями, его посадили в тюрьму Ла-Форс, откуда перевели в Люксембургскую тюрьму. Выпущенный оттуда через несколько дней, Майяр не играл больше видной роли в истории революции. Свидетельство доктора Жоффруа, помеченное 27 фримера И года, показывает, что бедный «Тяжелая рука» уже полтора года страдал грудной болезнью и что слабость его была такова, что он не мог ничего делать.

В начале весны 1794 года прохожие указывали друг другу на высокого, худого и сгорбленного человека, который грустно прогуливался по набережной Сены, стараясь идти по солнечной стороне. Он шел мелкими шагами, устремив взор вперед, не смотря ни на кого. Время от времени он прижимал руку к груди в припадке раздирающего кашля, потом выплевывал целые сгустки крови и продолжал свою медленную прогулку. Этот бедняга, харкавший кровью, был Майяр: он умер 15 апреля 1794 года в возрасте тридцати одного года.

…В наши дни на окраине бульвара Сен-Жермен еще виднеется ряд старых облупившихся и покосившихся домов отталкивающего вида, которые были странным образом пощажены при проведении новых улиц и выравнивании линии домов. Они вместе с современным домом священника аббатства являются единственными уцелевшими свидетелями резни. Их темные фасады находились напротив входа в тюрьму. Мимо этих жалких домишек проходили несчастные, приговоренные Майяром, которых тащили в садовый двор, где их дожидались убийцы. Сохранилась также идущая вдоль темных стен двора аббатства узенькая неровная улица, зловещая для тех, кто помнит: по ней Майяр, сделав свое дело, возвращался на заре домой, где ждала его молодая жена. Жители этого квартала, которым рев убийц и вопли жертв всю ночь не давали спать, видели сквозь ставни, как мимо проходила высокая фигура «Тяжелой руки»— спокойный и беззаботный, он мирно шел домой, как служащий, возвращающийся из своей конторы… Быть может, край его длинного плаща касался этих самых камней; по улице Бурбон де Шато, по перекрестку Бюсси и улицы Дофина он шел в центральные кварталы города, равнодушные и спокойные.

В самом деле, Париж узнал о сентябрьских избиениях из газет, что могут понять только парижане. В 1792 году столица была уже настолько большим, оживленным и пестрым городом, что события, подобные описанным, могли иметь в нем лишь местное значение. На этот счет у нас имеется драгоценное свидетельство Филиппа Мориса, молодого писца нотариальной конторы, записки которого мы уже цитировали. Он проводил воскресный день в деревне и возвратился оттуда вечером 2 сентября вместе с одним своим другом. Им захотелось пойти в театр. Явившись на площадь Итальянцев, они нашли двери театра закрытыми. Двери театров Мольера на улице Сен-Дени и Святой Екатерины также были закрыты. Им пришлось отказаться от исполнения своего плана. «Чтобы вернуться к себе домой, мы пошли по улице Сент-Антуан, по Гревской площади и Новому мосту. Мы заметили какое-то оживление в этом квартале и услышали крики, которые, казалось, неслись с Королевской площади. Так как день был праздничный, мы приписали их излишней веселости жителей этого предместья и продолжали свой путь. Было уже совершенно темно, когда мы пришли на перекресток Бюсси.

Только я пришел на улицу Сены, как заметил какой-то необыкновенный свет со стороны улицы Святой Маргариты и услыхал сильный шум, который, казалось, доносился из той же улицы. Я подошел к кучке женщин из народа, собравшейся на углу улицы Бурбон де Шато, и спросил о причине этого шума.

«Откуда он взялся, этот человек? — обратилась одна из них к своей соседке и повернулась ко мне. — Разве вы не знаете, что в тюрьмах кипит работа? Посмотрите-ка на ручей». Ручеек был совершенно красным — он весь состоял из крови. Это была кровь несчастных, убиваемых в тюрьме аббатства. К их крикам примешивались дикие вопли их палачей, а свет, замеченный мною еще на улице Сены, происходил от факелов, которыми запаслись убийцы, а также от соломы, зажженной ими, чтобы осветить их деяния. Несмотря на то что я был утомлен от прогулки, ко мне вернулись силы, чтобы бежать от этого ужасного зрелища. Я уже вернулся на улицу Гренель, но меня все еще преследовали крики жертв и их убийц».

К этой картине надо прибавить еще одну, последнюю, подробность. В воскресенье 9 сентября открывалась ярмарка в Сен-Клу. Весь Париж толпою явился туда; никогда не бывало более веселого и блестящего празднества. В то время как там танцевали и кутили, могильщики уносили в каменоломни Монруж уже забытых мертвецов, огромные груды которых скопились во дворе старого аббатства Сен-Жермен-де-Пре.

 

4. Кармелитский монастырь

[184]

Эта глава — лишь post scriptum, обязательный эпилог к повести об избиениях в аббатстве. На сей раз нам не придется восстанавливать здание, где все происходило: оно сохранилось целиком. До сих пор здесь можно видеть коридоры со сводами, холодные галереи, вдоль которых тянется линия одинаковых низких дверей, ведущих в кельи, высокие залы монастыря с панелями из темного дуба, с деревянными, вделанными в стены сиденьями…

В монастыре кармелитов ни один камень не сдвинут с места; вот маленькая дверь, откуда вызывали жертв, вот длинный коридор, по которому их вели на смерть; по этим самым плитам шли они неверными шагами. Там видно крыльцо с двумя решетками, где начиналась резня; среди ветвей плакучей ивы, между двумя пожелтевшими венками — простая надпись hie ceciderunt (здесь они пали). В этом узком окне из-за заржавленной решетки внезапно показалось бледное лицо Майяра, крикнувшего своей банде: «Подождите! Не убивайте их сразу, их будут судить» А вот и темный коридор, где происходило это подобие суда.

Через сто лет после кровавых событий люди, посещающие эти мрачные места, проходят по коридорам и залам сосредоточенные, будто погруженные в какое-то оцепенение. Вот мы пришли в «Комнату шпаг», и посетители останавливаются в молчании перед кровавыми следами, которые оставили на стенах сабли убийц. Потом идут в сад и стоят там, вперив взоры в ту дверь, что в течение трех часов открывалась сто двадцать раз, чтобы пропустить сто двадцать несчастных; их встречали ревущие, опьяненные, смеющиеся палачи Майяра, поджидавшие свою добычу. Какое зрелище открывалось с высоты шести ступеней этого крыльца! Банда убийц стояла здесь с засученными рукавами, вытирая лица окровавленными руками, и фоном для этой картины служил сад с его желтеющими грабами и глубокой тенью прямых аллей. Жертву сбрасывали вниз с тех самых каменных ступеней и раздирали, отталкивая друг друга, так как всякий желал нанести первый удар. Многие из страдальцев покорно падали сразу, их быстро рубили саблями, топтали ногами и выбрасывали в чащу, где они умирали; но некоторые, молодые, обезумевшие от близости смерти, от ужаса неизбежных мук, от вида и запаха крови, отбивались, стараясь убежать. Тогда начиналась охота — вдоль всего сада свора неслась за черной сутаной, ее выслеживали в чаще деревьев и загоняли в угол, избивая чем попало в разгаре погони. Четырем или пяти удалось добежать до стены в глубине сада — почерневшая, высокая (футов десять), она стоит еще и теперь. Там есть каменная статуя монаха, за которой спрятались беглецы. Потом невероятным, чудесным прыжком они при помощи этой статуи забрались на стену и бросились в соседние сады. Они спаслись. Но один из них карабкался по уступу стены, он упирался коленями, цеплялся, тянулся; еще мгновение — и он достиг бы вершины, когда пуля попала ему в голову. Руки его опустились, тело вытянулось, и медленно, во весь рост, упал он к подножию стены; на этом месте есть надпись, но она почти стерлась, прочесть ее нельзя, она еле заметна на облупившейся извести.

Этот сад, весь заросший кустарником и высокой травою, производит зловещее впечатление. Его уже давно, — лет сто, может быть, — не расчищали, и растения, когда-то украшавшие его, одичали и разрослись в непроходимую чащу. Над ней возвышаются кусты гигантского чертополоха; из-под сорных трав виднеются маленькие, тощие тыквы; непривитые лозы расползлись как дикие лианы; кое-где заметны венчики бледных чахлых цветов. И когда смотришь на высокий фасад монастыря с церковным обводом, с легкой живописной башней и крышами из рыжей черепицы, то кажется, что он, заплесневевший, осыпающийся, почерневший, помнит и ужасается тому, что он видел.

…В прежние времена в глубине сада, у самой ограды, стояло простое здание, служившее местом собраний для духовных бесед или молитв. Там после резни сложили штабелями трупы, подобранные в аллеях, при этом раздев их. 3 сентября Люксембургская коммуна вспомнила о них. Один из ее членов по имени Добанель предложил похоронить их, но прежде раздать их одежду тем, чьими руками они были раздеты. Жители этого квартала видали, как под вечер туда явилось несколько человек с двумя тележками. Они вошли в монастырь через двери, выходящие на улицу Вожирар, заперли за собой дверь, и всю ночь было слышно, как они разговаривали и смеялись, но что они делали там, никто не знал. Потом стало известно, что на заре два или три раза тележки ездили на кладбище Вожирар и отвозили туда трупы. Потом монастырь был закрыт и на дверях его вывесили надпись: «Национальная собственность, предназначенная к продаже».

Во времена Империи его приобрела одна набожная дама, госпожа де Сойекур. Она переделала в часовню сарай, где лежали тела мучеников, плиты которого были запятнаны их кровью. Она воздвигла крест на соседнем засыпанном колодце и жила почти в одиночестве, заняв одну из монастырских келий. Умирая, она завещала епархии старинное кладбище Кармелитов, и там открыли школу высших богословских наук В 1867 году город решил продолжить улицу де Ренн: направление ее было таково, что пришлось захватить порядочный кусок сада, уже сильно пострадавшего при проведении улицы д’Асас. «Часовня мучеников» должна была исчезнуть, как и деревянный крест, поставленный рядом с ней госпожою де Сойекур.

Существует предание, что трупы священников, убитых 2 сентября, не все были перевезены на кладбище Вожирар и что большую часть их наспех зарыли в колодце, над которым стоял этот деревянный крест. Его прозвали «Колодцем мучеников». Прежде чем уступить землю монастыря, епархиальное управление захотело выяснить этот вопрос. 20 мая в присутствии архидьякона рабочие вырыли крест, разобрали небольшой каменный холм, служивший ему подножием, и открыли отверстие колодца, оказавшегося совершенно засыпанным. Розыски продолжались, и приблизительно на глубине 50 сантиметров под землей нашли много костей, но ни одна из них не походила на кости человека: это были кости быков, баранов и цыплят. Раскопки в этом месте продолжались с 20 по 30 мая, но больше ничего не нашли. Тогда признали, что продолжать эти поиски бесполезно.

Пока землекопы рассматривали мусор, вырытый из колодца, к ним подошел очень старый человек, не пожелавший открыть своего имени. Вероятно, это был один из сентябрьских убийц, может быть, один из «раздевальщиков», о которых говорил Добанель, который до сих пор стыдился того, что сделал семьдесят пять лет назад… Взяв под руку одного из рабочих, он отвел его на середину сада и сказал: «Они здесь». Тогда, рассмотрев старинные планы кармелитских владений, архитекторы нашли, что на указанном месте в старину был колодец, от которого не осталось и следа. Начали производить раскопки и после первых же ударов киркой отрыли кусок каменной стены. Сомнений не оставалось — это была старая стена колодца. Проделав в ней брешь, увидали внутренность колодца. Он был засыпан и заделан, а сверху еще завален слоем чернозема сантиметров сорок толщиною.

Как только срыли верх колодца, найдены были первые скелеты. Они лежали на слое извести, под которым найдено было еще большее количество костей. Я пропускаю здесь некоторые ужасные подробности, о которых говорит доклад архитекторов. Скелеты сейчас же были взяты, положены в специально заготовленные ящики и перенесены в одну из келий монастыря. 8 июня весь колодец был очищен, и оставалось только тщательно осмотреть вырытую из него землю, чтобы извлечь из нее различные вещи, которые могли там оказаться. Действительно, кроме отдельных костей, в ней нашли множество обломков и осколков. Только садовых инструментов после пересчета оказалось 350 штук, затем была найдена метла, стаканы, бутылки, маленький бочонок, две бочки, простая фаянсовая посуда, окрашенная изнутри в белый, а снаружи в коричневый цвет, с маркой отцов-кармелитов. На некоторых тарелках виднелась надпись: «Босоногие кармелиты», на других были только буквы К Д. («Carmes dechausses»), и лишь на одной тарелке было изображение горы Кармель, над которой возвышался крест. Отрыли лежавшие вперемешку ночные горшки, кости от жаркого, обломки мраморных плит, раковины устриц, косточки персиков, дынные и тыквенные семечки, зеленый миндаль, банки из под варенья и аптечные баночки, ложку, вилку, губки, лампы, щипцы для завивки волос, нож, две лопаты, сильно заржавевшие и покрытые сгустками, похожими на запекшуюся кровь (вероятно, они служили орудием убийства). Еще там были ключ, часовой циферблат, пуговица от башмака, пряди волос…

Доктору Дуильяру поручено было определить, какого рода кости найдены в колодце. Он выполнил эту кропотливую работу и представил о ней подробный и чрезвычайно интересный доклад. Особенно тщательно он рассматривал следы от ран, сохранившиеся на черепах, по которым можно было судить, как именно несчастные были убиты. Почти на всех найденных целыми черепах обнаружен был перелом, начинающийся у внутренней стороны виска и кончающийся у теменной кости. Перелом этот, очевидно, был причинен очень сильным ударом тупым орудием (палкой, обухом топора и т. п.). На очень немногих найдены были огнестрельные раны. Из девяноста двух найденных челюстей всего двадцать одна была невредима, остальные были сломаны или раздроблены…

После всех этих открытий не оставалось сомнения, что найдены кости жертв сентябрьских избиений. Очевидно, могильщики, посланные секцией, почувствовали усталость, перевезя несколько (штук тридцать) трупов на кладбище Вожирар, и бросили остальные в высохший старый колодец, набросав сверху все, что им попалось под руку в саду — отсюда удивительное множество садовых инструментов. Они швырнули туда даже остатки угощения, выданного 2 сентября палачам Майяра после окончания их дела. Говорят, этот ужин был им подан в посуде монастыря, а на десерт они оборвали все плоды сада. Доктор Дуильяр пришел к заключению, что число людей, кости которых он осмотрел, доходило до 90–95 человек. Среди них было, по крайней мере, две женщины и трое детей младше десяти лет (эти кости могли попасть туда из церковных могил, разрытых из корыстных побуждений). На двадцати четырех скелетах найдены следы ранений, указывающие, что они погибли насильственной смертью.

Реликвии эти выставлены в склепе церкви кармелитов и представляют собой предмет поклонения богомольцев. Склеп, в котором они хранятся, является, быть может, самым волнующим зрелищем из всего, что можно увидеть в Париже. За толстой решеткой, покрытой неполированным стеклом, стоят две огромные раки, где на обтянутых бархатом полках разложены скелеты и черепа, хранящие шрамы от ран, нанесенных стальными или свинцовыми орудиями сентябрьских палачей. Вокруг часовни на черных мраморных досках вырезаны имена ста семнадцати жертв, которых истории удалось открыть. Сам пол засыпан землей, вырытой из колодца, а в отдельном склепе сохраняются обломки садовых инструментов, оружия, стекла и посуды, находившиеся в течение семидесяти пяти лет в соприкосновении с трупами мучеников.

Здесь есть еще одна могила, которая хоть и не принадлежит жертве сентябрьских избиений, но тем не менее является предметом поклонения верующих. Там покоится прах госпожи де Сойекур; она была дочерью дворянина, обезглавленного во времена террора после заключения в кармелитском монастыре, и ею овладело возвышенное желание приблизиться к этому месту, освященному кровью мучеников. С приходом лучших времен она употребила свое состояние на покупку церкви, монастыря и большей части монастырских угодий. Следовательно, это ей мы обязаны сохранением этого почитаемого места; благодаря ее набожному рвению постройки кармелитов были спасены от неминуемого разрушения, которое постепенно стерло с лица земли почти все памятники революционной эпохи. Здесь, по крайней мере, уцелели стены, которые видели много замечательного и красноречиво говорят о нем.