Как и большинство палаццо на Большом Канале, палаццо Фальер изначально предполагало подъезд на гондоле — а гости должны были подниматься в него по четырем низким ступенькам, ведущим от причальной площадки. Но этот вход уже давным-давно закрыла тяжелая металлическая решетка, поднимавшаяся только в особых случаях, когда по каналу доставлялись какие-нибудь громоздкие вещи. Времена уж не те, — нынче гости добираются сюда пешком от Ка'Реццонико, ближайшей остановки vaporetto, а то и из других частей города.

Брунетти с Паолой шли в палаццо через город — мимо университета, потом, после кампо Сан-Барнабо поворачивая налево, а далее— вдоль узкого канала, ведущего к боковому входу в палаццо.

Они позвонили и прошли во внутренний дворик в сопровождении молодого человека, которого Паола никогда раньше не видела. Наверное, его наняли только на сегодняшний вечер.

— По крайней мере, он не носит панталон и парика, — заметил Брунетти, поднимаясь по наружной лестнице. Молодой человек даже не поинтересовался, кто они и имеют ли приглашение. Либо он держал в памяти весь список приглашенных и знал всех прибывающих в лицо, либо, что более вероятно, ему было решительно все равно, кого пускать в палаццо.

Добравшись наконец до верхней площадки, они услышали музыку, доносившуюся слева, где располагались три громадные гостиные. Они пошли на звук вдоль по коридору с зеркальными стенами, сопровождаемые собственными тусклыми отражениями. Мощные дубовые двери в первую гостиную были распахнуты. Оттуда лился свет, музыка и ароматы дорогих духов и цветов.

Заливающий комнату свет исходил из двух свисающих с расписного потолка огромных, муранского стекла, люстр, сплошь в ангелочках и амурах, и от канделябров со свечками на колоннах, окаймляющих комнату. Источником музыки оказалось трио в углу гостиной, под сурдинку наигрывающее Вивальди, одну из самых скучных его мелодий. Ароматы же проистекали от стайки нарядных и весело щебечущих дам, оживляющих собой интерьер.

Спустя несколько минут после их прихода подошел сам граф, наклонился поцеловать Паолу в щеку и протянул руку зятю. Этот высокий, почти что семидесятилетний старик не пытался скрыть того факта, что волосы его поредели, — коротко остриженные вокруг плеши, они придавали ему сходство с ученым монахом. Те же карие глаза и крупный рот, что и у Паолы; к счастью, ей не достался папин выдающийся аристократический нос— наиболее яркая деталь его облика. Смокинг графа был сшит столь безупречно, что будь он хоть ярко-розового цвета, все равно в глаза бы бросилась линия, а не цвет.

— Мама так рада, что вы оба к нам выбрались, — легкий намек, что Брунетти впервые посетил их прием. — Надеюсь, вам понравится.

— Уверен, что понравится, — ответил Брунетти за себя и жену. Все семнадцать лет он не знал, как обратиться к тестю. Ни графом, ни папой называть его он не мог. А звать его по имени, Орацио, было бы фамильярностью и профанацией идеи социального равенства. И Брунетти каждый раз выкручивался как мог, избегая далее величать его просто «синьор». Оба, конечно, шли на известный компромисс, обращаясь друг к другу на «ты», но и это интимное местоимение срывалось с их губ не без усилия.

Увидев жену, проходящую через гостиную, граф заулыбался и знаком поманил ее. Она пробиралась сквозь толпу с грацией и тактом, на зависть Брунетти— там останавливалась чмокнуть щеку, там— чуть коснуться локтя. Он любовался графиней, такой парадно-чопорной в этих жемчугах и волнах черного шифона. Как обычно, ножки ее были упакованы в остроносые туфли с каблуками высотой с тротуарный бордюр, и все равно она не доставала супругу и до плеча.

— Паола, Паола! — воскликнула она, не пытаясь скрыть, как рада дочери, единственному своему ребенку. — Как замечательно, наконец ты привела к нам Гвидо, — она поцеловала обоих. — Мне так приятно, что вы выбрались сюда, а то приходите только на Рождество и на эти ужасные фейерверки, — нет, графиня явно не из тех, кто держит камень за пазухой.

— Пойдемте, — сказал граф. — Позволь угостить тебя, Гвидо.

— Спасибо, — ответил тот, потом повернулся к Паоле и теще. — Разрешите принести вам что-нибудь?

— Нет, нет, не сейчас. Мы с мамой возьмем что-нибудь, но попозже.

Сопровождая Брунетти, граф Фальер шел через гостиную, то и дело останавливаясь— с кем-то здороваясь, с кем-то обмениваясь парой слов. Возле бара он попросил шампанского для себя и виски для зятя и, протягивая тому стакан, поинтересовался:

— Полагаю, ты тут по служебному делу. Правильно?

— Да, — ответил Брунетти, обрадованный прямотой собеседника.

— Вот и хорошо. Значит, я не напрасно потратил время.

— Прошу прощения?

Кивнув усевшейся за рояль даме чудовищных размеров, граф объяснил:

— Мне Паола сказала, тебе поручили расследовать эту историю с Веллауэром. Неприятная история, такой удар для города. — Он явно не мог сдержать своего возмущения дирижером, позволившем себе подобное, да еще в разгар сезона. — Во всяком случае, когда я узнал, что позвонила Паола и что вы оба собираетесь прийти, я тоже кое-куда позвонил. Решил, что тебе захочется узнать о его финансовых делах.

— Да, это так. — Неужели некоторым, чтобы раздобыть подобную информацию, достаточно просто поднять трубку и набрать номер? — Могу я спросить, что ты сумел разузнать?

— Он был вовсе не так богат, как думают.

Брунетти молча ждал разъяснений в доступных для него цифрах: слово «богат» они с графом наверняка понимают по-разному.

— Все его состояние, включая ценные бумаги, долговые обязательства и недвижимость, вряд ли превышает десять миллионов немецких марок. У него четыре миллиона франков в Швейцарии — в «Юнион-банке», в Лугано, — однако сомневаюсь, что немецким налоговым властям об этом известно. — Брунетти только-только успел сосчитать в уме, что смог бы заработать такие деньги лет за триста пятьдесят, когда тесть добавил: — Его доход от выступлений и продажи записей составлял в год не меньше трех-четырех миллионов марок.

— Понимаю, — признался Брунетти. — А завещание?

— Раздобыть копию его посмертной воли мне не удалось, — виновато сообщил граф.

Поскольку со времени смерти маэстро прошло лишь двое суток, Брунетти нашел это вполне извинительным.

— Но состояние было разделено в равных долях между его детьми и вдовой. Однако ходили разговоры, что за несколько недель до смерти он пытался вступить в контакт со своими поверенными — никто не знает зачем, и вовсе не обязательно, что по поводу завещания.

— Как это понять— «пытался вступить в контакт»?

— Он звонил в контору своему берлинскому поверенному, но, вероятно, что-то было со связью, а перезванивать он не стал.

— А скажи, никто из тех, с кем ты беседовал, ничего не рассказывал о его личной жизни?

Бокал так резко затормозил у самых губ графа, что несколько прозрачных капель выплеснулось на лацкан безукоризненного смокинга. Тесть глянул на Брунетти, пораженный — словно страшные подозрения, втайне питаемые им уже почти два десятка лет, вдруг подтвердились.

— Ты что же, меня за соглядатая держишь?

— Прошу прощения. — Брунетти протянул графу свой носовой платок вытереть лацкан. — Служба. Я забыл.

— Понимаю, — ответил граф бесстрастным голосом. — Пойду поищу Паолу и ее мать, — и удалился, прихватив платок, который — Брунетти всерьез опасался— будет после этого выстиран, накрахмален, наглажен и отправлен к нему специальным курьером.

Комиссар, лавируя в толпе, тоже устремился в людское море на поиски Паолы. Он знал многих из гостей, но преимущественно издали и понаслышке. Не будучи лично представленным большинству собравшихся, он слышал скандальные истории о них, об их незаконных аферах и любовных интрижках. Кое-что он знал по работе, но большую часть — просто потому, что жил в этом, фактически провинциальном, городке с его культом слухов и пересудов, где, если бы не христианство, главным божеством непременно бы стала Сплетня,

За те пять с лишним минут, что ушли у него на поиск жены, он успел со многими обменяться приветствиями и предложить принести что-нибудь выпить. Графини в поле зрения не было; супруг, по всей видимости, успел предупредить ее о приближающейся угрозе ее чести и достоинству.

Паола, подойдя, схватила его под локоть и зашептала в ухо:

— Я нашла как раз то, что тебе нужно.

«Путь к отступлению?»— съязвил он, правда, только про себя. Рядом с ней он кое-как сдерживался:

— Что же?

— Настоящего сплетника, первый сорт. Мы с ним в университете учились.

— Кто? Где? — встрепенулся Брунетти, в первый раз за вечер заинтересовавшись окружающими.

— Вон он, у балконной двери. — Она легонько пихнула его локтем и движением подбородка указала через всю комнату на мужчину, который стоял у средней створки стеклянной двери балкона, выходящего на канал. На вид он был одних лет с Паолой, но казалось, они прошли для него куда менее гладко. С такого расстояния единственное, что разглядел Брунетти, была небольшая бородка с проседью и черная куртка, с виду бархатная.

— Пойдем, пойдем, я вас познакомлю, — уговаривала Паола и, дернув за локоть, потащила к балкону. При ее приближении мужчина улыбнулся; нос у него оказался приплюснутый, будто когда-то его ему разбили, а глаза— печальные, словно при этом не пощадили и сердца. Он был похож на грузчика, сделавшегося поэтом.

— А, прелестная Паола, — произнес он и, переложив бокал в левую руку, взял ее пальцы в правую и склонился, целуя над ними воздух. — А это, — он повернулся к Брунетти, — вероятно, тот самый Гвидо, о котором нам все уши прожужжали столько лет назад, что я и со счета сбился. — Он крепко пожал руку Брунетти, с нескрываемым интересом вглядываясь в него.

— Довольно, Дами, и перестань таращиться на Гвидо — он не картина в галерее.

— Сила привычки, моя бесценная, — вглядываться и всматриваться во все, что вижу. Потом я обязательно отогну лацкан его смокинга и поищу автограф автора.

Брунетти, решительно ничего не поняв, впал в некоторую растерянность, очевидно, заметную для обоих его собеседников, и мужчина поторопился объясниться:

— Вижу, Паола не собирается нас знакомить — видимо, решила сохранить наше с ней прошлое в тайне. — И, прежде чем Брунетти успел отреагировать на прозрачный намек, представился: — Деметрио Падовани, бывший однокашник вашей красавицы жены, а ныне критик-искусствовед, — он слегка поклонился.

Как и большинство итальянцев, Брунетти прекрасно знал это имя. Блестящий знаток современного искусства, гроза художников и музейщиков. И он сам, и Паола с удовольствием читали его статьи, но поди знай, что автор, оказывается, ее однокашник!

Тем временем критик сграбастал очередной бокал с подноса у официанта.

— Я должен попросить у тебя прощения, Гвидо — если мне будет позволено звать тебя «Гвидо» и использовать местоимение «ты», это свидетельство растущей социальной и языковой распущенности, — и покаяться, что я много лет тебя люто ненавидел! — Он словно любовался невольным замешательством Брунетти. — В те давние годы, когда все мы, студенты, были отчаянно влюблены в Вашу Паолу, нас терзала отчаянная ревность и, полагаю, ненависть к этому Гвидо, — свалился неведомо откуда на нашу голову и похитил у нас сердце Паолы! Сперва она желала все знать о нем, лотом — «А пригласит он меня на чашку кофе?». В конце концов она довела нас до того, что при всей нашей общей влюбленности в эту взбалмошную девчонку мы были уже готовы придушить ее темной ночью и бросить в канал, чтобы только избавиться от этого злого демона Гвидо и спокойно готовиться к экзаменам. — И продолжал, упиваясь явным смущением Паолы: — А потом она взяла и вышла за него. То бишь за тебя. К большому нашему облегчению, потому что ничто так не помогает от чрезмерной любви…— он замолчал, сделал глоток из бокала и закончил: —…как брак. — Очень довольный тем, что вогнал в краску Паолу и заставил Брунетти озираться в поисках официанта с бокалами, он изрек: — Ты и правда оказал нам неоценимую услугу, Гвидо, что женился на ней, — не то мы бы, как один, срезались на экзаменах, мы же все от нее прямо голову потеряли!

— Только это меня и заставило на ней жениться, — ответил Брунетти.

Падовани оценил ответ.

— За такое благородство позволь тебя угостить.

— Шотландский виски, нам обоим, — ответила Паола и добавила:— Только возвращайся поскорее. Надо поговорить.

Падовани склонил голову в напускном смирении и бросился в погоню за официантом, рассекая толпу учтивыми и стремительными галсами, словно королевская яхта. В следующий миг он уже был рядом, с тремя высокими стаканами в руках.

— Все пишешь для «Унита»? — спросила Паола, беря один стакан.

При этом слове Падовани втянул голову и в притворном ужасе повел глазами по сторонам. Потом, театрально свистнув, знаком поманил обоих к себе и сообщил конспиративным шепотом:

— Не смей произносить здесь далее имени этой газеты— не то твой отец велит слугам вытолкать меня взашей!

В своем напускном шутовстве Падовани, как подозревал Брунетти, подошел значительно ближе к истине, чем мог себе представить.

Критик выпрямился, отхлебнул из стакана и заговорил уже в полный голос, даже с некоторой мелодекламацией:

— Паола, дорогая, может ли быть, чтобы ты изменила идеалам юности и больше не читаешь этот честный рупор Коммунистической партии? Прошу прощения…— Он поправился: — … Демократической партии левых? — Тут несколько голов повернулись в их сторону, а Падовани продолжал: — Только, бога ради, не говори мне, что смирилась со своим возрастом и теперь читаешь «Коррьере» или, хуже того, «Републику» — рупор зажравшегося среднего класса, презираемый последним как рупор зажравшегося низшего сословия?

— Нет, мы читаем «Л'Оссерваторе Романо» — отвечал Брунетти, назвав печатный орган Ватикана, по сей день бичующий разводы, аборты и пагубный миф о женском равноправии.

— Очень мудро с вашей стороны, — елейным голосом отозвался Падовани. — Но поелику вы читаете эти святые страницы, откуда вам знать, что я, грешный, являюсь художественным рупором борющихся масс— И, снова понизив голос, он продолжал, артистически передразнивая пафосный тон телеведущего, который сообщает в новостях об очередном падении правительства:— Я представляю ясный взгляд трудящихся. В моем лице вы видите сурового критика, чьи мозолистые пальцы нащупывают истинно пролетарские ценности в хаосе современного искусства, — Он молча кивнул кому-то из проходящих мимо гостей. — Такая жалость, что вы не знакомы с моими трудами. Может быть, прислать вам мои последние статьи? К несчастью, я не принес их с собой, но полагаю, и гению порой не зазорно выказать толику смирения, пусть и не самого искреннего. — Развеселить слушателей ему явно удалось. — Последний шедевр я написал с месяц тому назад— статья о выставке современной кубинской живописи— знаете, тракторы там и ухмыляющиеся ананасы. — Он умолк, состроив страдальческую мину, словно мучительно припоминая слова: — Я высоко оценил… — как это я выразился? — …«удивительную симметрию их изысканных форм и осознанную прямоту», — Наклонившись, он зашептал на ухо Паоле, но так громко, что Брунетти без труда мог все расслышать: — Я взял это из своей же статьи двухлетней давности, где писал о поляках с их деревянными кубиками и похвалил их, если память не изменяет, за «изысканную симметрию осознанной формы».

— А что, — спросила Паола, выразительно глянув на бархатную куртку, — ты и на работу в этом ходишь?

— Ты осталась все той нее очаровательной злючкой, Паола! — Он, засмеявшись, наклонился и чуть коснулся губами ее щеки. — Но я отвечу на твой вопрос, ангел мой, — нет, не думаю, что подобная роскошь будет уместна в обители рабочего класса. Направляясь туда, я облачаюсь в более подобающие одежды, как то: в ужасающие брюки, которые супруг моей горничной носить уже брезгует, и в куртку, которую мой племянник собирался пожертвовать нищим. И более того, — он предостерегающе поднял руку, — я отныне не езжу туда на «мазерати». Это может быть неверно понято, а к тому же в Риме теперь такие проблемы с парковкой. Эту проблему я было решил, одолжив «фиат» у горничной — на работу ездить. Но его буквально уклеивали квитанциями за незаконную парковку, и потом приходилось тратить уйму часов, обедая с комиссаром полиции и уговаривая его забрать эти бумажки обратно. Так что теперь я просто сажусь в такси возле дома, еду, выхожу за углом, а уж оттуда— пешком на работу, отношу свое еженедельное обозрение, клеймлю социальную несправедливость, — а потом возвращаюсь на улицу, там неподалеку есть маленькая уютная кондитерская, — и угощаюсь вызывающе роскошными пирожными. После чего еду домой, валяюсь в горячей ванне и читаю Пруста. «Ни там, ни тут для правды места нет» — процитировал он один из сонетов Шекспира, которым, в частности, отдал семь лет жизни, получив взамен оксфордскую степень по английской литературе. — Но ведь тебе что-то нужно, какая-то информация, дражайшая Паола, — сказал он вдруг с прямотой, не свойственной ему или по крайней мере тому персонажу, роль которого он теперь разыгрывал. — Сперва твой отец звонит мне и лично приглашает на сегодняшний прием, а теперь и ты ходишь вокруг меня, как привязанная, — не иначе как тебе от меня что-то нужно. А поскольку и дивный Гвидо тоже тут, все, что тебе может быть нужно от меня в его присутствии — это информация. Ну а коль скоро мне известно, чем Гвидо зарабатывает на жизнь, я посмею предположить, что речь идет о скандальной истории, сотрясшей наш город, оглушившей музыкальную общественность и одновременно удалившей с лица планеты a nasty piece of work.

Эта сознательно введенная английская идиома произвела тот эффект, какой и ожидался— оба собеседника раскрыли рты от изумления. Сам же он, заслонившись ладонью, довольно хмыкнул.

—О Дами, ты все знал. Почему же сразу не сказал?

Хотя Падовани отвечал вполне серьезным тоном, глаза его хитро поблескивали — то ли от выпитого, то ли от чего-то еще. Собственно, это не так уж важно, думал Брунетти, лишь бы он объяснил поскорей, на что намекает.

— Ну, давай, выкладывай, — подбадривала приятеля Паола. — Ты единственный, кто, я уверена, наверняка все про него знает.

Тот смерил ее взглядом.

— По-твоему, я способен очернить память человека, чья могила еще не остыла?

Еще как, подумал Брунетти.

— Я вообще удивляюсь, что ты так долго молчал, — поддела Паола.

Падовани не обиделся.

— Ты права, Паола, Я расскажу тебе все— при том условии, что любезнейший Гвидо потрудится принести нам три больших-пребольших стакана виски. Если он не сделает этого, причем немедленно, я начну неприличными словами ругать жесточайшую скуку, которой твои родители в очередной раз чуть не уморили и меня и, что удивительно, добрую половину той публики, которая в этом городе считается известной. — Он повернулся к Брунетти. — Или вот что, Гвидо, лучше раздобудь-ка нам целую бутылку, тогда мы могли бы все трое пробраться в какую-нибудь из многочисленных дурно отделанных комнат, которых — увы! — так много в доме твоих родителей! — Тут он снова повернулся к Паоле, — И там-то ты, прибегнув к силе красоты, а твой муж— к чудовищным полицейским методам воздействия, сможете совместными усилиями выпытать у меня всю мерзкую, ничтожную, грязную правду. После чего, если угодно, мы с тобой потрахаемся… — Он замолчал и пристально глянул на Брунетти. —… и с тобой тоже, если хочешь.

Так вон оно что, вдруг сообразил Брунетти и удивился, что благополучно прозевал все подсказки и наводки.

Паола предостерегающе глянула на мужа — что было излишне: ему нравился этот человек, нравился этот перебор. Нет сомнений, что и его предложение, при всей своей дикой откровенности, совершенно искреннее, но сердиться на него невозможно. Лучше отправиться, как было велено, на поиски бутылки виски.

По щедрости ли гостеприимного графа или по халатности прислуги, но бутылку «Гленфиддиша» Брунетти выдали без всяких возражений. Вернувшись к жене и Падовани, он застал их под ручку, шепчущихся, словно заговорщики. Шикнув на Паолу, Падовани объяснил:

— Я просто спросил у нее, если я совершу какое-нибудь по-настоящему гнусное преступление, например, выскажу ее матери все, что думаю по поводу этих портьер, ты ведь потащишь меня к себе в участок и там станешь избивать, пока не вырвешь из меня признание, правда?

— А каким способом, по-вашему, я добыл вот это? — Брунетти поднял бутылку.

Падовани и Паола засмеялись.

— Веди нас, Паола, — скомандовал критик, — в такое местечко, где мы сможем чебултыхнуть эту штучку, а то и…— он повел коровьим взглядом в сторону Врунетти, — друг дружку.

Паола предложила непрошибаемо-деловито:

— Можно пойти в рукодельную, — и выйдя из главной гостиной, повела спутников по анфиладам сквозь многие и многие тяжелые двустворчатые двери. Потом, подобно Ариадне, безошибочно свернула в нужный коридор, потом налево, в другой коридор, миновала библиотеку— и они оказались в небольшой комнатке, где с десяток изящных, обтянутых парчой кресел стояли полукругом перед гигантским телевизором.

— Рукодельная? — усмехнулся Падовани. — Тут что, правда шьют?

— Шили в до династический период, — объяснила Паола.

Выбрав кресло посолидней, Падовани повалился в него, закинул ноги в лакированных туфлях на резной наборный столик, и изрек: «Right, darling, shoot», опускаясь до английского, несомненно, в силу одного только присутствия телевизора.

Собеседники молчали, и он не вытерпел:

— Итак, что же вы желаете знать о нашем покойном и далеко не всеми оплакиваемом маэстро?

— Кому нужна была его смерть? — спросил Брунетти.

— Вы, вижу, человек прямой. Понятно, почему вы столь стремительно сумели завоевать Паолу. Но предупреждаю, чтобы зафиксировать весь список, вам понадобится целая телефонная книжка. — Он умолк и подставил свой стакан.

Брунетти налил как следует и ему, и себе, и — чуть поменьше — Паоле.

— Вам в каком порядке? Хронологическом? Или по национальному принципу? А может, в соответствии с классификацией тембра голоса и сексуальной ориентацией? — Он поставил стакан на подлокотник кресла и неторопливо продолжил: — У него давняя история, у нашего Веллауэра, и причины, по которым его ненавидели, такие же древние. До вас, вероятно, доходили слухи о его нацистском прошлом. Пресечь их ему не удалось, и как истый немец, он решил их просто игнорировать. И никто вроде бы не возражал. Абсолютно. Теперь никому ни до чего дела нет, верно? Взять того же Вальдхайма.

— Да, я что-то такое слышал.

Падовани отхлебнул виски, обдумывая, как ему лучше начать.

— Ладно, как насчет национального принципа? Я могу назвать вам по крайней мере трех американцев, двух немцев и с полдюжины итальянцев, которых порадовала бы его смерть.

— Но это же не значит, что они его убили, — встряла Паола.

Падовани кивнул, соглашаясь. Снял ноги со столика и поспешно подтянул их под кресло. Очернять вкус графини, видимо, вовсе не означало пачкать ее мебель.

— Он был наци. Можете не сомневаться. Его вторая жена покончила с собой, чем есть смысл заняться подробнее. Первая бросила его через семь лет, и хотя ее папаша был одним из богатейших людей Германии, Веллауэр назначил ей довольно щедрое содержание. Тогда поговаривали о каких-то безобразиях, о какой-то мерзости— из области секса, но такое…— он снова отхлебнул виски, — …могли говорить только в те времена, когда в области секса еще оставались хоть какие-то мерзости. Но предвосхищаю ваш вопрос — нет, я не знаю, что это были за мерзости.

— А если бы знал— рассказал бы нам? — спросил Брунетти.

Падовани пожал плечами.

— Теперь о профессиональном. Он был профессиональный сексуальный шантажист. Загляните в список исполнительниц, сопрано и меццо-сопрано, певших с ним: талантливые молоденькие девчонки—и вдруг ни с того ни с сего получают Тоску или Дорабеллу— и потом так же внезапно исчезают неведомо куда. Но великим подобные грешки сходят с рук. К тому же большинство не понимает разницы между великой певицей и просто хорошей, и мало кто обратил на это внимание, ну, была — и нет, невелика потеря. Я же готов принять на веру, что все они были певицами по меньшей мере хорошими. Некоторые из них в дальнейшем стали великими, но этого они наверняка добились бы и без его содействия..

Все же для убийства это как-то слабовато, думал Брунетти.

— Кому-то он помог, но скольким судьбы покорежил, особенно мужчинам моей ориентации. — Он сделал глоток из бокала и добавил: — И женщинам аналогичных взглядов. Покойный маэстро просто не мог поверить, что какой-то женщине он кажется непривлекательным! На вашем месте я бы предположил тут сексуальную подоплеку. Может, отгадка вовсе не в ней. Зато это— хорошая зацепка. А всё они, — он указал бокалом на гигантское око телевизора, — они сами всё и раздувают.

Вероятно, поняв всю скудость предоставленной информации, он добавил:

— В Италии есть по крайней мере три человека, имеющих все основания ненавидеть его. Но ни один из них не имел возможности хоть как-то ему навредить. Один поет в хоре в труппе Бари. Он мог бы неплохо петь баритоновые партии у Верди, если бы в злополучные шестидесятые был умнее и потрудился скрыть от маэстро свои сексуальные предпочтения. Я даже слышал, будто он чуть ли не подъезжал с этим к самому маэстро, но в подобную глупость я лично просто не могу поверить. Скорее всего, это сказки. Но, так или иначе, говорят, что Веллауэр выдал его своему приятелю-репортеру, и посыпались статьи. Вот почему он поет у Бари. Хористом.

Другой человек в настоящее время преподает теорию музыки в консерватории Палермо. Точно не знаю, что между ними произошло, но человек этот начинал дирижерскую карьеру и успел снискать благосклонность критики. Было это лет десять назад, — потом вдруг его карьера застопорилась, после нескольких месяцев обструкций в печати. Допускаю, что моя информация неточна, но имя Веллауэра упоминалось как раз в связи с этими публикациями.

А третий — это так, слабый подголосок в общем хоре сплетен. Но важно то, что человек этот якобы живет здесь. — Заметив недоумение собеседников, Падовани уточнил: — Да нет, не в этом палаццо. В Венеции. Но эта дама вряд ли в состоянии совершить что-то подобное, потому как ей уже под восемьдесят и образ жизни она, как утверждают, ведет крайне замкнутый. К тому же я не уверен ни в том, что эта история правдива, ни в том, что я запомнил ее в точности.

Заметив удивленный взгляд Паолы, он поднял бокал и виновато произнес:

— Все вот эта штука. Разрушает клетки мозга. Прямо пожирает. — Он раскрутил жидкость в стакане и, глядя на вызванную им крошечную бурю, ждал, когда же она разбудит в нем волны воспоминаний. — Я расскажу вам то, что помню, или то, что мне кажется, что я помню. Ее зовут Клеменца Сантина. — Поскольку собеседникам это имя не говорило ничего, пришлось объяснить:— Она была одной из самых знаменитых сопрано — еще до войны. С ней вышло так же, как с Розой Понселле в Америке — пела с двумя сестрами в мюзик-холле, прошло несколько месяцев— и вот она уже поет в «Ла Скала». Один из тех самородков, великолепных природных голосов, которые появляются всего несколько раз за столетие. Но она ничего так и не записала, так что голос ее сохранился только в памяти, в воспоминаниях тех, кому довелось ее слышать. — Заметив растущее нетерпение своих слушателей, Падовани понял, что слишком отклоняется от главного. — У Веллауэра с ней что-то было или с какой-то из ее сестер. Не помню, в чем суть и кто мне об этом рассказывал, но она не то пыталась, не то грозилась его убить. — Он взмахнул стаканом, и Врунетти понял, что рассказчик сильно пьян. — Во всяком случае, вроде бы кто-то был убит, а может, умер, а может, это была просто угроза. Может, я утречком припомню. А может, это совсем даже не важно.

— А с чего ты о ней вспомнил? — спросил Бру-нетти.

— Потому что она пела с ним Виолетту. Перед войной. Кто-то в разговоре — не вспомню кто — рассказывал, что у нее недавно пытались взять интервью. Погодите-ка минутку. — Он снова посовещался со своим стаканом, и воспоминания снова накатили на него. — Нарчизо, вот кто это был. Он делал статью о великих певцах прошлого и отправился к ней, но она отказалась с ним говорить и вообще совершенно рассвирепела. Говорил, даже дверь не открыла. И тут-то он и рассказал мне, что была у нее история с Веллауэром, еще до войны. В Риме, кажется.

— Он не говорил, где она живет?

— Нет. Но я могу завтра позвонить ему и спросить.

То ли от выпивки, то ли от утомительной беседы с Падовани сошел весь лоск. На глазах у Брунетти с него сползала фатоватая личина, и вот уже перед ним сидел немолодой мужчина с густой бородой и заметным брюшком, поджав ноги под кресло, так что между брюками и шелковыми носками розовело примерно по дюйму голой щиколотки. УПаолы вид тоже утомленный— может, она и правда устала от этого натужного студенческого юмора, от вынужденного подыгрывания своему бывшему однокашнику? Сам же Брунетти застыл на зыбкой грани: если продолжать пить, то очень скоро он будет веселым и пьяненьким; если остановиться — то трезвым и грустным, причем тоже скоро. Выбрав второе, он засунул стакан под кресло, не сомневаясь, что кого-нибудь из прислуги занесет сюда до завтрашнего утра и посуда будет обнаружена.

Паола поставила свой стакан туда же и подвинулась на краешек своего кресла. Посмотрела на Падовани, встанет он или нет, — но тот только махнул рукой и взял со столика бутылку. Изрядно налив себе, он сообщил:

— Пока ее не прикончу, не смогу вернуться к общему веселью.

Может быть, и его самого эта фальшиво-искрометная болтовня утомила не меньше, чем Паолу, подумал Брунетти. Все трое бодро обменялись жизнерадостными пошлостями, и Падовани пообещал утром позвонить, если раздобудет адрес той певицы-сопрано.

Паола повела Брунетти обратно по лабиринтам палаццо, назад, к музыке и свету. Когда они вернулись в главную гостиную, гостей там прибавилось, а музыка играла громче, стараясь пробиться сквозь гул разговоров.

Брунетти огляделся, предчувствуя неизбежную скуку от самого облика и разговоров этой хорошо одетой, сытой и воспитанной публики. И уже понял, что Паола, уловив его настроение, собирается предложить им уйти, когда заметил знакомое лицо. Возле бара, с бокалом в одной руке и сигаретой в другой стояла та самая докторша, которая первая осматривала тело Веллауэра и констатировала его смерть. В тот раз Веллауэр еще удивился, как человек в джинсах мог оказаться в первых рядах партера. Сегодня она была одета примерно в том же духе, — серые брюки-слаксы и черный пиджак, — с тем очевидным безразличием к собственному внешнему виду, которое, как полагал Брунетти, итальянкам категорически несвойственно.

Пришлось объяснить Паоле, что ему надо тут кое с кем потолковать, на что она ответила, что попытается найти родителей, чтобы поблагодарить за прием. Они расстались, и Брунетти направился через весь зал к докторше, чье имя он напрочь позабыл. Она даже не пыталась скрыть, что узнала и вспомнила его

— Добрый вечер, комиссар, — сказала она, едва он приблизился.

— Добрый вечер, доктор, — ответил он и добавил, словно поневоле подчиняясь правилам хорошего тона: — Зовите меня Гвидо.

— А вы меня— Барбара.

— Как, оказывается, тесен мир, — заметил он; эта сентенция, при всей своей банальности, позволила ему светски обойти проблему выбора обращения к собеседнице— на «вы» или на «ты».

— Рано или поздно все обязательно встречаются, — парировала она, столь же элегантно уклоняясь от прямого обращения.

Он все-таки остановился на официальном «вы»:

— Прошу прощения, что так и не поблагодарил вас за помощь позавчера вечером.

Она пожала плечами:

— Мой диагноз подтвердился?

— Да, — удивился он, ведь это можно было давно уже прочитать в любой газете по всей стране. — Яд был в кофе, как вы и сказали.

— Я так и подумала. Но каюсь, про запах я знаю в основном из Агаты Кристи.

— И я тоже. В тот вечер в первый раз его понюхал по-настоящему.

Формулировка неуклюжая, но оба предпочли этого не заметить.

Она погасила окурок в вазоне с пальмой размером с апельсиновое деревце.

— Конечно. Так-то где же его возьмешь?

— Это я и хотел у вас спросить, доктор. Помолчав и подумав, она предположила:

— В аптеке, в лаборатории— но я уверена, что за расходованием таких веществ существует контроль.

— И да, и нет.

Она была итальянкой и сразу поняла, к чему он клонит.

— То есть оно могло исчезнуть и об этом не доложили, а может, вообще не хватились?

— Полагаю, что так. Один из моих подчиненных проверяет городские аптеки, но нельзя даже надеяться, что удастся проверить все заводы и фабрики Маргеры и Местре.

— Он используется для проявления пленок?

— Да, в сочетании с некоторыми органическими веществами.

— В Маргере этого добра столько, что вашим людям работы хватит.

— Боюсь, на много дней, — вздохнул он. И, заметив, что ее бокал пуст, предложил: — Принести вам еще?

— Нет, благодарю. Боюсь, за сегодняшний вечер я и так многовато выпила графского шампанского.

— А вы бываете тут на приемах? — ему стало любопытно.

— Да, изредка. Он всегда меня приглашает, и когда я свободна, то стараюсь прийти.

— Почему? — вопрос слетел с языка прежде, чем Брунетти успел подумать.

— Он мой пациент.

— Так вы его лечащий врач? — Брунетти даже не сумел скрыть своего изумления.

Она рассмеялась — весело, совершенно искренне и без всякой обиды.

— Если он мой пациент, стало быть, я его лечащий врач, — Она немного успокоилась, — Моя приемная напротив, на той стороне кампо. Сперва я лечила только слуг, но год назад, когда меня вызвали к одному из них, мы с графом встретились и разговорились.

— О чем? — Брунетти сразила сама мысль о том, что граф,оказывается, способен разговориться, подобно простым смертным, и притом с таким скромным человеком, как эта молодая женщина.

— В тот первый раз — о заболевшем слуге, у которого был грипп, а когда я пришла опять, у нас зашел разговор о греческой поэзии. Потом завязалась дискуссия, если мне не изменяет память, насчет греческих и римских историков. Граф— большой любитель Фукидида. Поскольку я училась в классическом лицее, то могу беседовать на такие темы и при этом не выглядеть дурочкой, — и граф решил, что как врачу мне можно доверять. Теперь он то и дело приходит ко мне в приемную, и мы беседуем о Фукидиде и Страбоне. — Она облокотилась на стену и скрестила ноги. — Он похож на многих моих пациентов. Многие из них приходят пожаловаться на несуществующие хвори и боли. С графом, правда, интересно поговорить, но думаю, принципиальной разницы между ним и остальными нет. Он такой же старый и одинокий, и ему не с кем поговорить, а хочется.

От подобной оценки графа Брунетти буквально лишился дара речи. Одинокий? Он, которому под силу, подняв телефонную трубку, преодолеть секретный код швейцарского банка? Кто способен узнать подробности завещания человека, которого еще не предали земле? Он настолько одинок, что вынужден ходить к врачу, чтобы поболтать о греческих историках?

— Он и о вас иногда говорит, — улыбнулась Барбара. — Обо всех вас.

— Правда?

— Да. Он носит в бумажнике ваши фотографии. И мне показывал— много раз. И вас, и вашу жену, и детей.

— А зачем вы мне рассказываете все это, доктор?

— Я уже говорила вам — он одинокий и старенький. И он мой пациент, так что я пытаюсь сделать для него все, что могу. — И, заметив, что он уже собрался возразить, добавила: — Все, что в моих силах, если считаю, что смогу этим ему помочь.

— Скажите, доктор, вы всегда принимаете частным образом?

Если она и поняла, к чему он клонит, то виду не подала.

— В основном я принимаю больных в системе бесплатного здравоохранения.

— Ну а частных пациентов у вас много?

— Не думаю, что это вас каким-либо образом касается, комиссар.

— Не касается, — согласился Брунетти. — А каковы, если не секрет, ваши политические пристрастия? — В Италии, где программы разных партий до сих пор еще не пишутся под копирку, этот вопрос безусловно имеет некоторый смысл.

— Коммунисты, разумеется— хоть и под этим новым названием.

— И при всем этом вы принимаете у себя одного из самых богатых людей Венеции? А может быть, и всей Италии?

— Конечно. А что такого?

— Как же. Он же очень богатый.

— Но почему же я не могу принять его — как пациента?

— Я думал, что…

— Что я откажусь ему помочь, потому что он богатый и может нанять врача получше? Вы это хотели сказать, комиссар? — Она даже не пыталась скрыть своего гнева. — Этим вы не только оскорбили меня, но и продемонстрировали определенную примитивность воззрений. Ни то, ни другое меня особо не удивляет.

Последнее заставило его задуматься, что же такого граф успел ей про него наговорить. Он чувствовал, что разговор уходит совершенно не туда. Он вовсе не думал ни ее обидеть, ни намекать, что графу следует найти другого врача. Просто удивился, что она — и вдруг его врач.

— Прошу прощения, доктор, — он примирительно протянул руку, — моя работа предполагает определенную примитивность. Есть хорошие люди. — Она слушала его, и он решился добавить, улыбнувшись: — Вроде нас с вами. — Она милостиво улыбнулась в ответ. — А есть нехорошие, которые нарушают закон.

— О, понятно. — В ее голосе по-прежнему звенел металл. — И это, по-вашему, дает нам право делить весь мир на две половины, в одной из которых мы с вами, хорошие, а в другой — все прочие? Так что же, мне лечить только тех, кто разделяет мои убеждения, а остальные пусть умирают? У вас все просто, как в вестерне— есть хорошие парни и преступники, и отличить одних от других— не проблема!

— Я только сказал, что они нарушают закон, — пытался оправдаться комиссар. — Я даже не сказал, какой именно.

— Разве для вас есть иной закон, кроме государственного? — бросила она, не скрывая презрения— к закону, как он надеялся, а не к нему лично. Она воздела руки кверху. — А если вы собираетесь припутать ко всему этому еще и закон несчастного нашего Боженьки, тогда лучше я выпью еще шампанского.

— Разрешите, — он взял ее бокал и вскоре вернулся, неся ей шампанское, а себе взяв минеральной.

Приняв у него бокал, она поблагодарила его, улыбнувшись миролюбиво и совершенно дружелюбно. Отпив глоточек, спросила:

— Так что закон? — с неподдельным интересом и безо всякой озлобленности — лед был сломан; как он понял, обоюдными усилиями.

— Понятно, что он несовершенен, — пролепетал он, сам себе диву даваясь— ведь рассуждал он о том самом законе, который по долгу службы защищает всю свою сознательную жизнь. — Он должен быть человечнее… гуманнее…— Он умолк, сообразив, что эти слова выставляют его полнейшим идиотом. И даже не так слова, как сами мысли.

— Вот было бы прекрасно! — улыбнулась она с такой любезностью, что он сразу насторожился. — Но не противоречит ли это вашей профессии? Ведь ваша работа в том и состоит, чтобы силой отстаивать этот самый закон— закон государства?

— На самом деле оба закона совпадают. — Поняв, что его утверждение звучит наивно и неубедительно, он добавил: — Как правило.

— Но не всегда?

— Не всегда.

— А если нет?

— Тогда я стараюсь найти точку, в которой они пересекаются, то, в чем они совпадают.

— А если вы ее не находите?

— Тогда я выполняю свой долг.

Она расхохоталась так неожиданно, что он поневоле к ней присоединился, сознавая, до чего напоминает ковбоя Джона Уэйна перед финальной перестрелкой.

— Я извиняюсь, Гвидо, что дразнила вас. Я нарочно. Но, может быть, вам послужит утешением, что и мы, врачи, вынуждены решать ту же самую дилемму— пусть и не слишком часто, — когда то, что нам кажется справедливым, с точки зрения закона таковым не является.

Обоих выручила Паола — подошла и спросила мужа:

— Ну что, пошли?

— Паола, — тот повернулся, чтобы представить ее своей собеседнице. — Это — лечащий врач твоего отца!

Он думал ее удивить!

— О, Барбара! — воскликнула Паола. — Я так рада! Папа только о вас и говорит. Жаль, что мы встретились только теперь.

Они заговорили, а Брунетти смотрел и слушал и поражался той легкости, с какой обе женщины дали понять, что симпатизируют друг дружке, и тому колоссальному взаимному доверию, которым прониклись при первой же встрече. Объединенные общей заботой о человеке, всегда казавшемся ему холодным и чужим, эти две щебетали взахлеб, словно были знакомы многие годы. Ничего похожего на язвительную инвентаризацию моральных ценностей, только что имевшую место между ним и докторшей. Цену друг другу Паола и Барбара определили мгновенно, причем она явно устроила обеих. С подобным феноменом он сталкивался не впервые, но до сих пор не смог и вряд ли когда-нибудь сможет его понять. Он тоже умеет быстро сходиться с людьми, но эта близость последовательно проходит несколько квантовых уровней, прежде чем окончательно остановиться на каком-то из них. А то сближение, которому он теперь был свидетелем, становилось все глубже и глубже, оно прекратится лишь дойдя до самой сердцевины. И то даже не прекратится, а только приостановится — до следующей встречи.

Паола уже обсуждала с Барбарой Раффаэле, единственного внука графа, когда обе спохватились, что Брунетти все еще стоит рядом. По его нетерпеливому притоптыванию концом ботинка она поняла, что муле нервничает и хочет уходить, и обратилась к новой подруге:

— Извини меня, Барбара, что я рассказала тебе все это про Раффаэле. Теперь тебе придется волноваться уже из-за двух поколений наших мужчин.

— Что вы, это всегда хорошо— посмотреть на детей другим взглядом. Граф всегда так из-за них переживает. Но так гордится вами обоими.

До Брунетти не сразу дошло, что имелись в виду они с Паолой. Поистине, сегодня, кажется, ночь чудес.

Он не уловил, как именно это произошло, но обе женщины внезапно и одновременно обнаружили, что им пора. Врачиха отставила свой бокал на столик, а Паола в то же мгновение взяла его под руку. И уже прощаясь с Барбарой, Брунетти снова поразился, насколько теплее она держалась с Паолой.