Взволнованный только что услышанным, Брунетти шел по затихшему городу. Прежде ему казалось, что он кое-что смыслит в любви, кое-что узнал о ней благодаря Паоле. Неужели он настолько раб условностей, чтобы воспринимать любовь этой женщины— а это любовь, вне всякого сомнения, — как нечто чуждое ему только потому, что чувство это не укладывается в его шаблонные представления? И тут же он отмел все эти соображения как сентиментальные в худшем смысле слова, сосредоточившись вместо них на вопросе, которым задался еще в баре: неужели его симпатия к этой женщине, ее привлекательность помешала ему разглядеть то, что он призван искать? Да нет, не похоже, что Флавия Петрелли способна на хладнокровное убийство. При том что в минуту ярости или страсти она, конечно, может и убить — как и большинство людей. Пырнуть ножом или сбросить с лестницы— это в ее духе, но расчетливое, почти бесстрастное отравление— это все-таки нет.

Тогда кто же? Сестра из Аргентины? Вернулась, чтобы осуществить месть за смерть своей старшей сестры? Спустя почти полстолетия? Смешно!

Кто же тогда? Ясно, что не этот режиссер, Санторе. И уж конечно— не из-за того расторгнутого контракта с его дружком. У Санторе за столько лет работы наверняка сложились такие связи в театральном мире, что он без труда приткнет своего друга на оперную сцену, даже если у того и вовсе нет голоса.

Остается вдова, но чутье говорило Брунетти, что ее горе— подлинное, а отсутствие интереса к поимке убийцы никак не связано с попыткой выгородить себя. Если уж на то пошло, это скорее попытка выгородить умершего, так что возвращаемся к тому, с чего начали: узнать как можно больше о прошлом этого человека, о его характере и о том изъяне в его столь тщательно созданном нравственно безупречном облике, из-за которого чья-то рука подсыпала яд ему в кофе.

Брунетти чувствовал себя неловко оттого, что невзлюбил Веллауэра, что не питает к нему того яростного сострадания, какое обычно вызывали у него люди, насильственно лишенные жизни. Он не мог избавиться от мысли, что— яснее он пока не смог бы выразиться— дирижер каким-то образом сам причастен к собственной смерти. Он фыркнул— тогда ведь каждый причастен к собственной смерти. Но сколько он ни прокручивал в мозгу эту мысль, она не покидала его, но и не становилась яснее, и поэтому оставалось лишь продолжать поиски той какой-то крохотной мелочи, которая спровоцировала эту смерть, — поиски, покуда безуспешные.

Утро следующего дня выдалось такое же муторное, как его настроение. Ночью лег густой туман, — не наполз с моря, а поднялся из вод, на которых стоит город. Едва Брунетти вышел из подъезда, как ледяные щупальца тумана оплели ему лицо и полезли за воротник. Видно было на несколько шагов, а дальше все расплывалось: дома появлялись и исчезали, словно они, а не туман, наплывали и двигались. Призраки в мерцающе-серой дымке — встречные прохожие — скользили мимо и таяли. Если бы он обернулся и посмотрел им вслед, то увидел бы, как они исчезают, поглощенные плотной пеленой, заполнившей узкие улочки и легшей на воды, словно проклятие. Инстинкт и многолетний опыт подсказывали ему, что катера по Большому Каналу сегодня не ходят. Он брел вслепую, доверившись собственным ногам, выучившим за несколько десятков лет все эти мосты, улицы и повороты, ведущие на Дзаттере, к катерному причалу, где останавливаются пятый и восьмой номера, следующие на Джудекку.

Сообщение с островом и в самом деле нарушилось, и катера без всякого намека на какое-то расписание стихийно возникали из клубов тумана, пробиваясь с помощью радиолокаторов. Пришлось прождать пятнадцать минут, прежде чем показался номер пятый и так шарахнул бортом о плавучий причал, что несколько стоящих там человек, потеряв равновесие, попадали друг на друга. Путь видел только радар— а пассажиры, все, как один, сгрудились в салоне, слепые, как кроты в песке.

Когда Брунетти снова сошел на пристань, у него просто не было выбора, кроме как идти вперед, пока он не уперся руками в стену. Касаясь ее пальцами, он двинулся вдоль шеренги домов, тянущихся вдоль береговой линии— туда, где, как он помнил, находилась арка, ведущая во внутренний дворик. Как только фасады расступились, он свернул в проход, не совсем уверенный, что это— Корте-Моска. Прочесть название он не мог, хоть оно и было выведено на стене чуть ли не над самой его головой.

Влажность усилила кошачий дух, а холод сделал его острее. Мертвые растения палисадника накрыло одеяло тумана. Он постучал в дверь, потом погромче, и услышал, как знакомый голос отозвался из глубин дома.:

— Кто там?

— Комиссар Брунетти.

И снова он слушал медленный, сердитый скрежет металла о металл, пока отодвигались дверные засовы. Синьора Сантина потянула дверь на себя, но та настолько разбухла от сырости, что застряла на полпути, упершись в неровный пол, и хозяйке пришлось поддернуть ее кверху. В том же пальто, теперь застегнутом на все пуговицы, даже не поинтересовавшись, чего ему надо, синьора только отступила в сторону— ровно настолько, чтобы пропустить гостя, — и с грохотом захлопнула дверь у него за спиной. И снова тщательно задвинула все засовы, прежде чем провести его по узкому коридору. Он прошел на кухню и сел у керогаза, а она чуть замешкалась, подтыкая половики обратно под дверь. Потом прошаркала к своему креслу и рухнула в него, чтобы тут же закутаться в разложенные наготове пледы и одеяла.

— Опять явились.

— Да.

— Чего вам надо?

— Того же, что и в прошлый раз.

— Вы про что? Я старая и ничего не помню, — но живой блеск ее глаз это совершенно опровергал.

— Я хотел бы кое-что узнать о вашей сестре. Она даже не спросила, о которой.

— Что именно?

— Поймите, я вовсе не хотел бередить ваши раны, синьора, но мне нужно узнать побольше о Веллауэре, чтобы понять причину его смерти.

— А если он заслужил свою смерть?

— Синьора, мы все ее заслуживаем, но не людям предрешать ее сроки.

— Да ладно вам, — она издала сухой смешок — Иезуит вы, вот и все. А кто решил, когда умереть моей сестре? И какой смертью? — Ее гнев, внезапно разгоревшись, так же быстро погас— Что же вы хотите знать?

— Мне известно о вашей с ним связи. Я знаю, что он был отцом ребенка вашей сестры. И знаю, что она умерла в Риме в тридцать девятом.

— Не просто умерла. А истекла кровью, — проговорила она мертвым, обескровленным голосом. — Истекла кровью в гостиничном номере, куда он запихнул ее после аборта и потом даже не зашел навестить.

Мучительная старость отступала перед мучительными воспоминаниями.

— Когда ее нашли, она уже сутки пролежала мертвая. А то и двое — до того, как я об этом узнала. Я была под домашним арестом, но друзья пришли и всё мне рассказали. Я выбежала из дому. Мне пришлось ударить полицейского, сбить его с ног и пнуть в лицо, чтобы убежать. И все-таки я покинула дом. И ни один человек, ни один из тех, кто видел, как я его пинаю, даже не остановился ему помочь. Я пошла вместе с моими друзьями. Туда, к ней. Все необходимое уже было сделано, и в тот же день мы ее похоронили. Без священника, она же умерла неподобной смертью, мы просто закопали ее. Могилка была такая маленькая. — Ее голос пресекся от подступивших картин минувшего.

Он и прежде видывал такое, и не раз, так что ему хватило опыта промолчать. Вот сейчас слова нахлынут снова, и она уже не сможет остановиться, пока не выговорится до конца. Он терпеливо ждал, вместе с ней проживая прошлое.

— Мы нарядили ее во все белое. И закопали в этой маленькой могилке. В такой крохотной ямке. После похорон я пошла домой и меня арестовали. Но я уже была под арестом, так что это дела не меняло. Я спросила про того полицейского, сказали, он в порядке. Я извинилась перед ним, когда мы потом увиделись. После войны, когда в город пришли союзники, я месяц прятала его в подвале, пока не пришла его мать и не забрала его. Мне его не в чем винить, и зла на него я не держу,

— Как это все случилось?

Она посмотрела на него в замешательстве, она искренне не понимала.

— У вашей сестры с Веллауэром.

Облизав губы, она уставилась на свои корявые пальцы, еле видимые из-под шали.

— Я их познакомила. Он слышал, с чего начался мой путь певицы, и когда обе сестры приехали в Германию на мои гастроли, он попросил меня познакомить его с ними — с Кларой и маленькой Камиллой.

— Между вами тогда что-то было?

— Вы спрашиваете, был ли он моим любовником?

— Да.

— Да, был. Это началось почти сразу, как я стала там петь.

— А его связь с вашей сестрой?

Ее голова отлетела назад, как от пощечины. Она подалась вперед, и Брунетти подумал, что сейчас она его ударит. Вместо этого она плюнула. Жалкий водянистый сгусток упал на его бедро и повис на ворсе брюк. Ошеломленный Брунетти даже забыл его вытереть.

— Будьте вы прокляты! Все друг друга стоите! Все одинаковые! — выкрикивала она безумным, срывающимся голосом. — На что ни глянете, всюду видите грязь, которую сами ищете! — Голос вдруг окреп, она глумливо повторила:— «Его связь с вашей сестрой!» Его связь! — Она приблизила к нему лицо, глаза, сузившиеся от ненависти, и прошептала: — Моей сестре было двенадцать лет. Двенадцать! Мы похоронили ее в платьице, в котором она ходила к первому причастию. Она с тех пор даже подрасти не успела. Маленькая девочка! Он изнасиловал ее, синьор полицейский! У него не было никакой связи с моей младшей сестренкой! Он ее просто изнасиловал. В первый раз, а потом еще, и еще, угрожая ей — угрожая, что все расскажет мне, расскажет, какая она скверная девчонка. А потом, когда она забеременела, он отправил нас обеих в Рим. А я еще ничего не знала, он все еще был моим любовником. Спал со мной, а между делом насиловал мою сестренку! Теперь поняли, синьор полицейский, почему я так рада, что он издох, и почему я сказала, что поделом ему, что он заслужил свою смерть? — Ее лицо исказила ярость, пронесенная через полстолетия. — Вы желаете знать все до конца, синьор полицейский?

Брунетти кивнул, все видя, все понимая.

— Он приехал в Рим дирижировать « Нормой», а я в ней пела. А она сказала ему, что беременна. Нам она побоялась сказать— запуганная, она побоялась, что мы назовем ее скверной девчонкой. И он устроил ей аборт, а оттуда отвез в ту гостиницу. И бросил, и она истекла там кровью. Когда она умерла, ей было всего двенадцать лет.

Он видел, как ее рука выпросталась из пледов и шалей, как замахнулась на него. Он только чуточку отвел голову, и удар пришелся мимо. Это взбеленило ее, и она с размаху ударила своим корявым кулаком о деревянную ручку кресла, вскрикнув от боли. И рванулась из кресла, роняя на пол тряпье.

— Убирайся из моего дома, свинья! Свинья!

Брунетти бросился бежать, перемахнув через подлокотник своего кресла, и, спотыкаясь, помчался от нее по коридору. Рука ее по-прежнему была выставлена вперед, а он удирал, слыша за спиной яростные вопли. Он слышал, как она, тяжело дыша, возится, задвигая засовы. Оттуда в садик долетали проклятья— и ему, и Веллауэру, и всему миру. Захлопнув и заперев дверь, она продолжала бушевать. Он стоял, дрожа от промозглого тумана, потрясенный бурей, которую вызвал. И заставил себя сделать несколько глубоких вдохов, чтобы забыть, как впервые в жизни по-настоящему испугался женщины, испугался страшной этой памяти, необоримый наплыв которой сорвал эту женщину с кресла и бросил за ним в погоню.