Весь следующий час Брунетти употребил на то, чтобы прочитать колонки уголовной хроники в четырех ведущих газетах. «Газеттино», разумеется, вывалила весь материал на первую полосу, рассматривая произошедшее как урон или по крайней мере угрозу репутации города. И настаивала, что полиция должна как можно скорее найти виновного, — не столько для того, чтобы привлечь его к ответу, сколько ради того, чтобы смыть с имени Венеции позорное пятно. Читая, Врунетти задумался, почему Патта схватился именно за это издание, вместо того чтобы дождаться своей излюбленной «Л'Оссерваторе Романо», появлявшейся на газетных прилавках после десяти утра.

«Република» трактовала события в свете последних политических передряг, причем намеки были столь тонки, что понять их смог бы разве что журналист или психиатр. «Коррьере делла Сера» повернула дело так, словно бы покойный дирижер скончался в собственной постели, и посвятила целую полосу анализу его вклада в мировую музыкальную культуру, особо упирая на ту поддержку, которую он оказывал кое-кому из современных композиторов,

«Униту» он оставил на закуску. Как и следовало ожидать, здесь провозглашалось то же самое, что первым пришло в голову и ему самому— что в данном случае это возмездие, каковое— чего тоже следовало ожидать— газета путала со справедливостью. В редакционной колонке делались прозрачные намеки на все те же всем известные тайны «наверху», к чему приплетался, что тоже неудивительно, бедняга Синдона, умерший в тюремной камере, и задавался явно риторический вопрос, нет ли тут некой таинственной связи между этими двумя «пугающе сходными» смертями. Брунетти не находил ни пугающего, ни вообще какого бы то ни было сходства— если не считать того, что оба были немолоды и умерли от цианида.

И не в первый раз за его полицейскую карьеру Брунетти пришло в голову, что у подцензурной прессы все-таки есть свои достоинства. Вон в прошлом немцы неплохо ладили со своим руководством, установившим ее, и американцы тоже ее просят, и правительство, похоже, не очень этим огорчено.

Выкинув три остальных газеты в корзину, он вернулся к подвалу в «Коррьере». Снова внимательно перечитал его, время от времени делая заметки. Если Веллауэр не самый знаменитый в мире музыкант, то во всяком случае один из самых знаменитых. Дирижировать начал еще до войны — звезда и гордость Берлинской консерватории. Что делал в военные годы, неизвестно, — не считая того, что работал, как и прежде, в своей родной Германии. Только к пятидесятым его карьера делает крутой взлет, и маэстро входит в число признанных мировых звезд, что мчатся с одного континента на другой ради единственного концерта, а потом улетают на третий дирижировать оперой.

Но и в зените этой мишурной славы он оставался тем же взыскательным и виртуозным музыкантом, требующим точности и изысканности звучания от любого оркестра, каким бы ни руководил, и абсолютной верности авторской партитуре, на чем заработал репутацию диктатора и сложного человека— но она, разумеется, меркла перед этим всемирным признанием его абсолютной преданности искусству.

Его личной жизни в статье почти не уделялось внимания, упоминалось только, что нынешняя жена маэстро— третья, а вторая покончила с собой двадцать лет назад. Местом жительства назывались Берлин, Гштад, Нью-Йорк и Венеция.

Фотография на первой полосе была не первой свежести: на ней Веллауэр, снятый в профиль, беседовал с Марией Каллас в сценическом костюме — мишенью фотографа несомненно являлась именно она. Странно все-таки: такая газета— и публикует фото тридцатилетней давности.

Брунетти нагнулся и вытащил из корзины «Газеттино». В ней, как водится, поместили фотографию места гибели маэстро— скучно-симметричный фасад театра «Ла Фениче», Рядом снимочек поменьше — люди в форме что-то выносят из служебного входа. А внизу— последний по времени фотопортрет маэстро: анфас, белая фрачная манишка, серебристая копна волос разлетается вокруг тонкого, острого лица. Что-то неуловимо-славянское в разрезе глаз, странно-светлых, глядящих из-под темных густых бровей. Нос явно великоват, но глаза такие, что этого не замечаешь. Крупный рот, полные, сочные губы— чувственные, в противовес аскетическим глазам. Брунетти попытался припомнить это лицо таким, каким видел вчера — сведенное, исковерканное смертной мукой, — но не смог: газетный снимок своей живостью оттеснял воспоминание. И вглядываясь в эти светлые глаза, комиссар старался вообразить силу ненависти, способной заставить кого-то уничтожить такого человека.

Его размышления перебил один из секретарей—он принес донесение от берлинской полиции, уже переведенное на итальянский.

Прежде чем приступить к нему, Брунетти напомнил себе, что Веллауэр был живой легендой, а немцам только подавай героев, и в том, что он собирается прочесть, наверняка нашло отражение и то, и другое. А значит, истина там может оказаться в форме предположений, а кое-где и в виде фигур умолчания. Разве мало музыкантов и художников состояло в нацистской партии? Но кто об этом вспомнит теперь, столько лет спустя?

Раскрыв донесение, Брунетти стал читать итальянский текст — немецким он не владел. У полиции за Веллауэром не числилось ничего, даже нарушений правил дорожного движения. Его апартаменты в Гштаде дважды подвергались ограблению; оба раза ни задержать грабителей, ни вернуть что-либо из похищенного не удалось; оба раза потери были возмещены страховкой, несмотря на их колоссальную сумму.

Брунетти не без труда пробился еще сквозь два параграфа, дышащих истинно немецкой дотошностью, пока добрался наконец до самоубийства второй жены. Она повесилась в подвале их мюнхенского дома 30 апреля 1968 года после того, что в донесении именовалось «длительной депрессией». Предсмертной записки найдено не было. Осталось трое детей— сыновья-близнецы и дочь, тогда соответственно семи и двенадцати лет. Тело обнаружил сам Веллауэр и полгода после похорон находился в полной изоляции от всего мира.

С тех пор он не привлекал внимания полиции вплоть до своей третьей женитьбы два года тому назад— на Элизабет Балинтфи, венгерке по рождению, враче по образованию и профессии и немецкой подданной по первому браку, расторгнутому за три года до свадьбы с Веллауэром. На учете в полиции она не состояла ни в Германии, ни в Венгрии. В первом замужестве имела дочь Александру тринадцати лет.

Брунетти все искал, и искал тщетно, хоть какое-нибудь упоминание о том, что делал Веллауэр в годы войны. В донесении говорилось, например, о его первом браке в 1936 году с дочерью немецкого промышленника и о разводе после войны. Между этими двумя датами человека словно и не существовало, что, на взгляд Брунетти, весьма красноречиво говорило о том, чем этот человек занимался или, на худой конец, какие взгляды разделял. Но это были только его личные подозрения, на подтверждение которых не очень-то приходилось рассчитывать— во всяком случае, на их подтверждение в официальном донесении полиции Германии.

Короче, Веллауэр оказался чист как стеклышко. И тем не менее кто-то подсыпал цианиду ему в кофе. По опыту Брунетти знал, что люди убивают друг дружку в основном по двум причинам— из-за денег и из-за секса, причем последнее ничуть не уступает первому по своему значению и часто именуется любовью; исключений из данного правила за пятнадцать лет расследования убийств ему попалось крайне мало.

Задолго до одиннадцати он покончил с немецким донесением и позвонил вниз, в лабораторию — выяснилось, что там еще ровным счетом ничего не сделали: не сняли отпечатков ни с чашки, ни с прочих поверхностей в гримерке, которая так и стояла опечатанной— по поводу чего, как ему сообщили, из театра уже звонили трижды. Он немного поорал на них — хотя и понимал, что это бесполезно. Потом переговорил с Мьотти, — оказалось, вчера ночью тот не узнал у portiere ничего нового, кроме того, что сам дирижер был «хмурый», его жена очень милая и приветливая, a «La Petrelli» ему совсем не нравится. Резонов portiere не приводил никаких, не считая того, что она antipatica. Этого, на его взгляд, вполне достаточно.

Посылать Альвизе или Риверре за отпечатками бесполезно, пока в лаборатории не выяснили, есть ли на чашке другие отпечатки, не принадлежащие дирижеру. Тут спешка ни к чему.

Досадуя, что пообедать сегодня не придется, Брунетти вышел из кабинета в первом часу, зашел в бар на углу и взял бутерброд и стакан вина — и то, и другое оказалось не лучшего качества. При том что все посетители этой забегаловки его узнали, ни один из них не стал выспрашивать у него о смерти маэстро— впрочем, какой-то старик все-таки, демонстративно шурша, развернул газету. Брунетти пошел к остановке «Сан-Заккариа» и сел на катер пятого маршрута, идущий на кладбищенский остров Сан-Микеле— мимо Арсенала и дальше вдоль скучных задворков острова. Кладбища он посещал редко, так и не усвоив столь присущего итальянцам почитания мертвых.

Он бывал тут раньше. Вообще-то это было одно из первых его воспоминаний— как его взяли сюда помочь прибрать могилу бабушки, погибшей в Тревизо под бомбами союзников. Он вспоминал живописные могилы, сплошь покрытые цветами, и аккуратные, как по линеечке, зеленые полоски, отделявшие один красочный прямоугольник от другого. А посреди этого— такие мрачные люди, особенно женщины с охапками цветов. Такие бесцветные и убого одетые— словно всю их яркость и нарядность высосала эта забота о тех, кто под землей, так что на самих себя уже ничего не осталось.

И теперь, почти тридцать пять лет спустя, могилы все так же нарядны и цветы все так же ярки, но люди, проходящие среди могил, — совсем другие, они явственно принадлежат миру живых— не то что те люди-призраки послевоенных лет. Могилу отца он нашел легко — недалеко от Стравинского. Русский был в полном порядке; он так и пребудет там в неприкосновенности, пока существует это кладбище и пока люди помнят его музыку. Что до отца, то с арендой его могильного участка дело обстояло хуже — неумолимо приближался час, когда его могилу вскроют, чтобы извлечь кости и поместить их в урне в нише одной из длинных, давно переполненных кладбищенских стен.

Впрочем, могильный холмик оказался тщательно прибран— братец у Брунетти был куда сознательнее его. Гвоздики в стеклянной вазе, вкопанной в землю, явно совсем свежие— заморозки трех последних ночей убили бы любой цветок. Он наклонился и смел рукой несколько листьев, прибитых ветром к подножию вазы. Выпрямился, потом нагнулся поднять окурок, лежащий у самого надгробия. Снова выпрямился и посмотрел на изображение на камне: его собственные глаза и подбородок и чрезмерно большие уши, которые, не доставшись ни ему, ни брату, перешли прямиком к их сыновьям.

— Чао, папа, — произнес он и, не зная, что еще сказать, пошел прочь вдоль ряда могил и выбросил окурок в большой металлический контейнер, вкопанный в землю.

В конторе кладбища он назвал свое имя и звание и был препровожден в маленькую приемную неким человеком, попросившим его подождать — сейчас он сходит за доктором. Читать тут было нечего, и пришлось удовольствоваться видом из единственного окна, выходившего на уединенный монастырь, вокруг которого выросли все кладбищенские строения.

Когда-то в самом начале своей карьеры Брунетти попросился на вскрытие жертвы первого убийства, которое он расследовал, — проститутки, убитой ее сутенером. Он пристально глядел, как тело вкатили на каталке в анатомический театр, смотрел словно зачарованный, как стягивают белую простыню с этого почти совершенного тела. Но едва анатом занес скальпель, чтобы сделать продольный разрез, Брунетти шатнуло вперед, и он грохнулся в обморок где сидел— посреди ватаги студентов-медиков. Те преспокойно вытащили его в холл, усадили в кресло и оставили, чуть живого, а сами поспешили назад, чтобы ничего не пропустить. С тех пор он повидал немало убитых, человеческие тела, истерзанные ножами, пулями и даже бомбами, но так и не научился смотреть на них спокойно и ни разу не смог заставить себя присутствовать при вскрытии, этом обдуманном и расчетливом надругательстве над мертвыми.

Дверь в приемной открылась, и вошел Риццарди, так же безупречно одетый, как и вчера вечером. Пахло от него дорогим мылом, а вовсе не карболкой, с запахом которой у Брунетти невольно ассоциировалась работа этого доктора.

— Добрый день, Гвидо, — он протянул руку комиссару. — Извини, тебе пришлось сюда тащиться. То немногое, что я узнал, можно было сказать и по телефону.

— Ничего, ничего, Этторе. Я так и так собирался прогуляться. Там мне все равно делать нечего, пока эти болваны из лаборатории не сделают отчет. А со вдовой разговаривать покамест рановато.

— Тогда позволь изложить все, что мне известно. — Доктор закрыл глаза и начал пересказывать по памяти. Брунетти, достав из кармана книжечку, записывал, — У него было превосходное здоровье. Не знай я, что ему семьдесят четыре, я дал бы ему лет на десять меньше — от силы шестьдесят, а то и пятьдесят с небольшим. Тонус мышц изумительный, наверное, благодаря гимнастике и общему хорошему состоянию организма. Никаких признаков болезни внутренних органов. Печень прекрасная — стало быть, никак не пьяница. Даже странно, в его-то годы. И не курил, хотя, видимо, в молодости покуривал, но бросил. Я так скажу, он протянул бы еще лет десять-двадцать. — Закончив, он открыл глаза и посмотрел на Брунетти.

— А причина смерти? — спросил комиссар.

— Цианистый калий. В кофе. По моим подсчетам, он принял дозу миллиграммов в тридцать, а убивает и меньшая, — доктор помолчал и добавил: — Я такого раньше и не видел. Потрясающий эффект. — Доктор умолк и погрузился в задумчивость, встревожившую Брунетти.

Выждав, он спросил: —Это и впрямь так быстро, как об этом пишут?

— Да, думаю, именно так. Я же говорю — я раньше ничего подобного не видел. Читал только.

— Мгновенно?

Риццарди подумал, прежде чем ответить.

— Думаю, да — или почти мгновенно. Возможно, он успел почувствовать, что ему плохо, но мог подумать, что это удар или сердечный приступ. Во всяком случае, прежде, чем он понял, что с ним случилось, он был уже мертв.

— А от чего, собственно, человек умирает?

— Все отключается. Все органы мгновенно перестают работать: сердце, легкие, мозг.

— 3а несколько секунд?

— Да. За пять — ну, от силы десять.

— Тогда понятно, что они его вовсю использовали, — сказал Брунетти.

— Кто — они?

— Шпионы. В шпионских романах. Капсулы, спрятанные в дупле зуба.

Доктор хмыкнул. Наверное, ассоциации Брунетти показались ему странными.

— Н-да, действует быстро, что и говорить, но есть и другие яды, куда сильнее. — И, увидев вопросительно поднятые брови собеседника, поспешил объяснить. — Ботулин. Этого количества хватило бы, чтобы отравить половину Италии.

Большего из данной темы явно было не выжать, несмотря на очевидный энтузиазм доктора.

— Что-нибудь еще? — спросил Брунетти.

— Такое впечатление, что последние недели он от чего-то лечился. Не знаете, может, он простыл или там грипп подхватил или еще что-нибудь в этом духе?

— Нет, — Брунетти покачал головой. — Пока что у нас нет таких сведений. А что?

— Следы от инъекций. Никаких признаков злоупотребления наркотическими препаратами нет, так что, думаю, это были антибиотики или какие-нибудь витамины— словом, стандартный курс лечения. Вообще-то и следы эти настолько слабые, что, может, и не было никаких инъекций, просто синяки, и все.

— Но не наркотики?

— Нет, не похоже. Он легко мог бы сделать себе укол в правое бедро— он ведь был правша, — но ведь правше никак не уколоть себя ни в правое предплечье, ни в левую ягодицу, во всяком случае, в то место, где я обнаружил след. При том что здоровье у него, как я говорил уже, было отменное. Будь хоть какие-то признаки того, что он употреблял наркотики, уж я бы их нашел. — Он умолк, затем добавил: — Да и вообще я не уверен, что эти следы— на самом деле то, чем я их считаю. В отчете я их именую следами подкожных кровоизлияний.

По тону доктора Брунетти заключил, что тот не придает им особого значения и теперь жалеет уже, что упомянул о них.

— Еще что-нибудь?

— Больше ничего. Убийца, кто бы он ни был, украл у него еще как минимум десять лет жизни.

По своему обыкновению, Риццарди не выказал, а по-видимому, и не испытывал особого желания узнать, кто все-таки мог совершить это убийство. За все годы их знакомства Брунетти не услышал от доктора ни одного вопроса о преступнике. Иногда тот проявлял интерес, порой очень горячий, к какому-нибудь изощренному способу убийства, но казалось, ему совершенно все равно, кто совершил его и найдут ли убийцу.

— Спасибо, Этторе, — Брунетти пожал руку доктору. — Хотел бы я, чтобы наши в лаборатории так работали.

— Боюсь, для этого у них любопытства маловато, — ответил Риццарди, и Брунетти в очередной раз утвердился в своей уверенности, что этого человека ему не понять никогда.