Кацман и Додин неоднозначно относились к нашему с Димой Рубиным тандему. С одной стороны, им нравилось, что мы делали на зачинах. Аркадий Иосифович однажды даже воспользовался услугами Димы, попросив его сочинить поздравление для его старинного друга. Судя по приподнятому настроению после юбилея, номер имел успех. Но с другой стороны, они очень ревностно относились к нашим занятиям каждый раз, когда те выходили за рамки интересов курса.

На Диму Рубина я обратил внимание уже на вступительных экзаменах. Он очень выделялся в толпе абитуриентов. Тогда все нервничали, что-то из себя изображали, а он был естественным, спокойным и обстоятельным.

В августе мы вдвоем поехали в Ригу — нас пригласил к себе в гости парень, не прошедший по конкурсу. Звали парня странно — Аба. Имя это было не латышское, а еврейское. Аба был очень настойчив, расхваливал Ригу. Мы без него знали, что это почти Запад, хотя никто из нас там не был. К тому же после экзаменов хотелось расслабиться. И мы рискнули.

Оказалось, Аба жил в коммуналке с родителями, которым и без нас забот хватало. Но Мейер Моисеевич и Юдифь Адольфовна нам очень обрадовались и с криком:

— Абкины друзья приехали! — принялись кормить нас фаршмагом и гефилте фиш.

Мы не могли выдержать такого радушия. Уходили рано утром и весь день мотались по Старому городу, так как вкусить по-крупному западную жизнь денег не было. Зато была куча времени для общения. Мы сразу поняли, что встретились неслучайно.

Димка тоже любил битлов, немного играл на гитаре и писал стихи. Я же к тому времени имел в арсенале несколько мелодий, в том числе и одну со словами, которые уже на музыку сочинил мне папа. Музычка, правда, здорово смахивала на «Imagine» Леннона.

С высоты большой, друзья, Кажется порою Наша старая Земля голубой звездою. Но наверно, где-то есть, Во Вселенной где-то есть Солнце голубое…

Наше совместное с Димой творчество началось фактически сразу, с подготовки ко дню первокурсника. На музыку песни Владимира Шаинского «Вместе весело шагать по просторам» мы сочинили свою историю, которую начинали девочки:

Опояшу я косичку белой ленточкой. Я не школьница, я юная студенточка. Стены школы, только вы меня и видели. Раз — фигурка, два — фактурка, в ЛГИТМиК приняли. Потом все вместе: Мною школьная давно программа пройдена. Я теперь учусь у Кацмана и Додина, Галендеев ставит речь мне благородную. И снова девочки: Дю-дю-дю и тю-тю-тю. И я — народная.

В свои первые студенческие каникулы мы с Рубиным поехали в Москву. Прошел слух, что в московском кинотеатре «Зарядье» показывают фильм о концертном турне по Австралии шведской группы ABBA. Пять дней, пока были в Москве, мы ежедневно ездили через весь город на единственный сеанс и смотрели на большом экране концерт настоящих западных звезд. Нам нравилось все: и сами музыканты, и их песни, — но больше всего нравилась атмосфера концертов. Артисты вели себя свободно и просто. Выходя к публике, они кричали:

— Хелло, Мелбурн! — И грациозно подпрыгивали.

Многотысячная разновозрастная толпа вскипала в ответ.

На каникулы курс получил задание: подготовиться к конкурсу авторской песни. Можно было сочинять в одиночестве, можно и в коллективе. Вдохновленные творчеством группы ABBA, мы написали четыре песни для конкурса.

Все они, привезенные из Москвы, были на чужой мотив. Одна на популярную мелодию «Наша служба и опасна, и трудна», другая на музыку группы Chingishan, третью я вообще забыл. Четвертая песня, самая длинная, называлась «Тренинг» на мотив романса Михаила Звездинского «Увяли розы»:

…Вот и окончились занятия, И я уже хотел обнять тебя. И наконец, хотел я высказать, Все, что давно хотел сказать. Но тут явился Игорь Иванов, И ты свое надела кимоно, В 26-ю убежала ты Себе растяжку укреплять. Стою в сан-чине при грустной мине И вновь мечтаю тебе душу открыть. Ты в киба-даче. Ах, мне удачи, Ах, мне удачи никогда не добыть. Но через час наш Игорь выдохся. И миг свободный все же выдался. Я за тобой бегу по лестнице, Я должен все тебе сказать. Но на пути Аркадий Йосифич Сказал: «Ну, что же вы здесь носитесь, Идите лучше в аудиторию На антресолях убирать».

На антресолях я убираю, А ты оделась и уходишь домой. А как же тренинг? Не понимаю! В тебе ошибся, Видно, я, ой-е-е-й.

Я пыль сметаю,

С щеки стекает Моя мужская и скупая слеза.

И я все понял, твой жалкий тренинг Открыл сегодня на тебя мне глаза.

«Тренинг» имел настоящий успех и занял первое место на конкурсе авторской песни нашего курса.

Признание окрылило нас.

Зачины, праздники, юбилеи — наше умение было востребовано.

Ежедневная поденщина не давала расслабиться, но мы постоянно чувствовали потребность выйти за рамки злободневности и замахнуться на вечные темы.

Не помню, как так случилось, но, в отличие от институтской ежедневной обязаловки, когда куплеты мы сочиняли сообща, в нашем индивидуальном творчестве обязанности сразу разделились. Я стал писать музыку, Дима — тексты, хотя, конечно, каждый имел право вмешиваться в творчество другого.

Одна из первых наших песен называлась «Похороним тишину».

Похороним тишину. И память почтим. Похороним тишину И памятный гимн Над могилой громогласно споем. И пасмурным днем Мы всплакнуть над ней не раз придем… Другая песня, «Ты знал слово — «закон», очень понравилась моим родителям: Я все вижу, как есть, Сахар обещаний тщетен. Чтоб знать славу и честь, Мы своей торгуем честью. Чтоб быть собой не на треть, Чтоб свой голос иметь… Но зачем нам голос, Если в нас пропала гордость… Припев: Помни, что только тот право говорить имеет, Кто достиг тех высот, где его прервать не смеют. Много лет он дерзал, он дошел, добежал, Право вечных похвал он завоевал…

В общем, в головах у нас творился абсолютный сумбур, густой компот из Высоцкого, Окуджавы и «Машины времени».

Но вот однажды…

У одного французского шансонье я услышал песню «Маленькое счастье». Там были слова: «подари мне завтра маленькое счастье». Маленькое счастье меня зацепило, захотелось самому высказаться на эту тему. И я придумал мелодию — тара-тада-та.

Димке мелодия понравилась, оставалось придумать слова о своем маленьком счастье.

Димка долго думал. Потом признался:

— Про счастье ничего не получается, получаются именины у Кристины.

Раз в год Именины у Кристины, и вот Раз в год Всех друзей Кристина в гости зовет…

Когда песня была готова, мы поняли — нашли. Вот оно — наше!

Это была наша нотка, которой ни у кого больше нет. Ноги, конечно, росли из битлов, но это было свое, выстраданное. Наивное, жизнерадостное и в то же время ироничное, выросшее только из наших собственных впечатлений о жизни.

Это случилось на втором курсе.

С «Кристины» пошла наша серия песен о девочках и о любви. Петь про очередную Наташку было неинтересно. Протестуя против советской эстетики и комсомольского пафоса, мы придумывали своим героиням редкие, романтические имена — Кристина, Алиса. Под стать именам были и характеры героинь. Следом за Кристиной появилась пацанка Рита:

Риту нелегко удивить. Рите пыль в глаза не пустить. Рита спорит долго, Риту трудно с толку сбить. Рита в паре кед может сотню лет ходить… К счастью, не все наши девушки увидели свет. Канула в Лету одинокая Элла: Элла одна с утра до темна, Элла одна, и ей не до сна…

Позже, уже с Фоменко, мы пополнили галерею женских образов, придумав песню про Сару. Мне бы никогда не пришла в голову мысль написать о девушке с таким именем, но в сборнике «Норвежские поэты — детям» я наткнулся на замечательные стихи неведомой нам Синкен Хопп и не устоял. Мы с Фомой взяли оттуда куплеты, а припев сочинили свой.

Колю Фоменко я впервые увидел на лекции по истории КПСС. На общеобразовательные предметы мы объединялись с курсом Игоря Горбачева, где Коля учился. Он сидел за первой партой, перед ним стоял переносной магнитофон. Перед партой стоял преподаватель и рассказывал о рабочем движении в России конца XIX века. Фома всем видом показывал, что российские рабочие и их движение его совсем не волнуют, он то и дело поглядывал на часы. Ближе к концу лекции он уже смотрел на циферблат, не отрываясь, а правая рука висела над кнопкой «play». Звонок и битлы из Колиного магнитофона вступали одновременно.

На почве любви к битлам мы и сошлись. Но общались редко, обычно в курилке — перекинемся парой слов по поводу музыкальных новостей и разбежимся. Уже на третьем курсе мы с Димой как-то спели ему несколько своих песен, в том числе «Именины у Кристины» и «Алису». Фома пришел в восторг:

— Клево! Это надо петь!

До этого мы с Димой пару раз появлялись на публике. Перед какой-то конференцией в Юсуповском дворце, потом в «Устном журнале» в ДК Горького.

Тогда в моде были клубы самодеятельной песни, вся страна пела о романтике походной жизни. Все это на простых гармониях до мажор — ля минор, соль мажор — ре минор:

Та-там, та-там, гитара. Та-там, та-там, палатка. Та-та, та-та, ребята. Та-та, та-та, костер.

У нас не было кээспэшных гармоний, но и на экстрим рокеров мы тоже не тянули. То, что сочиняли мы, скорее можно было назвать поп-рок.

Мы понимали, что наши «Алисы» и «Кристины» были чужды этой аудитории и не могли вызвать особого сопереживания. Но сам факт выхода на сцену нас очень возбуждал, когда объявляли:

— Выступает дуэт Максим Леонидов — Дмитрий Рубин.

И выходили мы с гитарами. Нам уже этого было вполне достаточно для счастья.

О большем мы и не мечтали.

Однажды нас пригласили к Диминым знакомым на «квартирник».

В большой квартире на Васильевском яблоку негде было упасть. В первом отделении свои песни исполнял Андрей Заблудовский.

Я люблю пиво, люблю пиво.

Есть конфеты и вино, Домино. Говорю тебе про это От рассвета до рассвета Под вино.

И когда тебе все это надоест, Ты повернешься и уйдешь от меня, Я налью себе портвейна, Ни тебя, ни себя не виня.

Другая песня была еще круче:

Набегает волна и смывает окурки и спички. Шторм еще далеко, море плещется ласково около ног. Загоревшие плечи, обгоревшие личики Образуют на пляже большой человечий пирог.

Я с утра выпиваю большую бутылку портвейна И хочу себе место получше занять на пляжу, Я снимаю рубаху и благоговейно, Голый зад обнажая, под солнцем палящим лежу.

С младшим братом Заблудовского Сережей мы несколько лет отдыхали в пионерском лагере, и я бывал у них дома. Сережина комната была смежной с комнатой старшего брата Андрея, и мы часто подглядывали за ним. Андрей был, что называется, мажором. У него была хорошая фонотека, к нему приходили барышни и слушали диски, сидя у него на коленях. Я страшно всему этому завидовал. Запретный мир!

Когда я стал постарше, мы даже обменивались пластинками. Я отдал ему Creadence, а он мне — канадский рок-театр. Я был уверен, что его нагрел, а он — что нагрел меня. Этим наше общение и ограничивалось. На том концерте мы, кажется, даже не пообщались.

Было не до Заблудовского. Как-никак первый выход перед целевой аудиторией.

Чтобы острее почувствовать момент, перед концертом мы с Димкой надрались, после чего мне, как говорил Андронников, стало жарко и скучно, на Рубина алкоголь тоже подействовал успокаивающе. В общем, взбудоражить аудиторию сил не было. Правда, и состояние публики было таким же.

Главный концерт нашего дуэта состоялся в НИИ «Гипрогор».

У Димы была дача на 69-м километре по Приозерскому направлению. Летом, после второго курса, я присоединился к родителям, которые отдыхали в Соснове на даче у писателя Александра Хазина и его жены Тамары Сизеневской. Мы оказались с Димкой рядом, поэтому встречались очень часто. В основном сидели безвылазно у него в мансарде и писали песни. Иногда в пылу творческого угара засиживались за полночь. Беда была одна — курево кончалось, и приходилось искать хабарики, которые мы докуривали, держа двумя спичками, как суши, пальцами удержать их было уже невозможно.

Там мы сочинили несколько песен, одну из них, «Доктор Оттепель» потом пели довольно долго.

Доктор Оттепель, вы на пороге. Ваша поступь, как воздух, пуста. Мне диагноз поставили строгий Вечно влажные ваши глаза. Доктор Оттепель, ваше лечение Из холодных промозглых дождей. Три дождя на стакан от томления Безысходных декабрьских дней…

Была еще одна чудовищная песня, из которой я помню лишь несколько слов:

…В детях, что играли беззаботно, Я увидел будущих врагов…

Как-то у Хазиных собралась большая компания. Приехал их сын Миша с женой, пришел Димка, и мы решили устроить концерт. Мише понравились наши песни, и он предложил нам выступить в институте, где работал.

Это уже было серьезно. Аудитория подготовленная — младшие и старшие научные сотрудники, аспиранты и студенты, молодые и продвинутые.

Наше выступление вызвало не только понимание, но и одобрение.

После концерта состоялся серьезный банкет у нас дома. Родители обращались к нам с Димкой: «наши барды». Папа предрекал нам музыкально-поэтическое поприще. Мы представляли, что будем, как Саймон и Гарфанкел с гитарами, исполнять свои песни, а сзади будет играть красивый оркестр.

— Какой оркестр? Вы че? — удивился Коля Фоменко, когда мы рассказали ему о своей мечте. — Будем создавать группу!

И хотя ни Коля, ни тем более мы не знали, с чего начинать, идея с группой всем понравилась. Долгое время мы ее горячо обсуждали при каждой встрече.

И даже иногда поигрывали вместе.

Гитары каждый доставал, как мог. После трудового семестра: я — на Севере; Дима и Коля — за овощным лотком с помидорами и другими овощами — все сменили гитары. Мы с Димкой купили двенадцатиструнные, фабрики «Красный октябрь», за 98 рублей каждая плюс чехол на пуговицах стоимостью 1 рубль.

На этой фабрике работал удивительный мастер Краснов, который подпольно доводил гитары до кондиции. Моей гитаре он сточил гриф, над чем-то еще поколдовал, Диме тоже что-то подправил, и у нас получились вполне приличные инструменты, на которых мы играли, пока в группу не пришел Заблудовский.

Неожиданно нам представился случай показать себя. Наш однокурсник Андрюша Анисимов надумал жениться. Свадьба состоялась в Ольгино, в единственном и знаменитом мотеле для финских туристов. Мероприятие было организовано с размахом, обслуживала свадьбу штатная группа музыкантов. Когда все изрядно выпили, мы решили, что пора и себя показать. Фома, Саша Калинин, Дима и я вышли на сцену и вдарили «Hard Day’s Night». Войдя в раж, мы решили поменяться гитарами. Я не успел отдать свою гитару, но уже взял другую, в это время что-то случилось с электричеством, меня дернуло током. Я уронил бас-гитару! Вышел скандал. К счастью, гитара фактически не пострадала, до драки не дошло, но зато мы наслушались о себе много нелицеприятных слов.

Несмотря на фиаско, нам очень понравилось выступать, с этого момента мы твердо решили создать группу.

* * *

Знаменитая западная формула счастья 1970-х «секс, наркотики, рок-н-ролл» при переводе на русский подверглась некоторой коррекции и звучала так: «секс, портвейн, рок-н-ролл».

Так получилось, что эту формулу я осваивал с конца. Сначала музыка, за ней алкоголь, и только потом секс.

— Коган, почему у тебя руки под партой? Ты что там, щупаешь Малева? — интересовалась Вера Викторовна Демакова, наша классная руководительница с пятого по десятый класс в хоровом училище. Она любила порядок во всем и была на редкость подозрительной.

Вопрос о нашей сексуальной ориентации Веру Викторовну, видимо, мучил постоянно. Наверное, как человек взрослый, она понимала, что ненормально искусственно изолировать мальчиков от девочек, но как заслуженный учитель чего-то-там-такого она не могла допустить никаких чуждых проявлений.

Поначалу мы вообще не понимали, о чем она спрашивает. Когда, наконец, разобрались, что к чему, нас это очень развеселило, и мы стали подыгрывать ее фантазиям.

Мы бы так и забавлялись до окончания училища, но Вера Викторовна, ужасная зануда, реагировала на наши розыгрыши всегда одинаково, и нам быстро надоели эти игры. Мы записали ее бред на магнитофон и показали родителям. Они пришли в ужас. Мне стоило больших трудов удержать отца от активных действий. Не за горами были выпускные экзамены, и скандала не хотелось, к тому же, несмотря на старания Веры Викторовны, с гетеросексуального пути никто не свернул. В эротическом смысле мы были друг другу абсолютно не интересны.

Другое дело — девочки. Но для нас они были инопланетянками. Начальный ликбез мы прошли на той же улице Софьи Перовской (Малой Конюшенной), где располагался департамент физкультуры и спорта трудовых резервов. В полуподвальном помещении здания находились душевые, окна которых почти полностью смотрели в землю. И все же стекла замазывали краской, но не очень тщательно. Летом это не имело значения, добраться до окон было сложно, а зимой можно было лечь на снег и глазеть на голых девушек. Никаких эротических чувств это не вызывало, но мы бегали туда постоянно.

В старших классах на праздники к нам стали приглашать девочек из Хореографического училища имени Агриппины Вагановой — Вагановского. Девочки казались ужасно чопорными, видимо, из-за правильной осанки, а может быть, потому, что приходили в сопровождении своей классной дамы, или как там она у них называется. Наши учителя тоже не дремали.

В общем, контакта не получалось. Девочки постесняются в сторонке, мы постесняемся в сторонке, на этом все и заканчивалось, танцевать мы не умели, говорить было не о чем. Не о чем и рассказать.

Я вспомнил об этих вечерах в училище, когда оказался в Лихтенштейне. Мы играли на празднике в одной школе. Я впервые увидел, как западные школьники проводят свой досуг. В большом спортивном зале никого из взрослых — ни учителей, ни родителей, — только полицейские.

Сначала выступила их школьная группа, потом по порядку — мы и наши швейцарские друзья.

Зрители очень быстро оказались пьяными. Пива — хоть залейся. Пустые пластиковые стаканы кидали прямо на пол. Тут же танцевали, тут же целовались, а может быть, и более того. Полицейские следили четко и как только замечали совсем пьяного, вытаскивали в коридор, усаживали к стенке, голову повыше, на случай, если блевать начнет, и снова шли в зал отслеживать следующего.

Оказалось, что можно дать подросткам оттянуться, не унижая их достоинства.

В советской школе и представить себе такое было невозможно. Поэтому мне запомнился только один вечер, когда старшеклассники приволокли настоящие гитары и ударную установку. Впервые в стенах училища я услышал живую рок-музыку. Судя по всему, ребята выступали не первый раз. Потом была дискотека, мне доверили проигрыватель, и я ставил свою любимую песню Deep Purple «Магу Long».

Моим первым сексуальным потрясением стала Оливия Хасси — Джульетта из фильма Франко Дзефирелли «Ромео и Джульетта». Долгое время она была героиней моих подростковых грез, и всех девчонок я сравнивал исключительно с ней. Так как мои общения с противоположным полом были мимолетными, мне казалось, что все мои сверстницы похожи на Оливию, и они все мне нравились.

Единственное место, где я мог пообщаться с девочками поближе, был пионерский лагерь. За два месяца я старался наверстать упущенное за год. Но мои познания были исключительно теоретическими, девчонок я катастрофически боялся. Патологическая застенчивость долго тушила любой порыв перейти к практике.

Самым романтическим моментом пионерско-лагерной жизни были танцы. Каждый вечер после ужина в маленьком клубе «Космоса» крутили пластинки. Вдоль одной стены сидели пионерки, вдоль стены напротив — пионеры. Поначалу все — с независимым видом. Но стоило начаться музыке — все менялось.

Танцевали с разной степенью сближения. Младшие топтались, держа друг друга на расстоянии вытянутых рук. Такой способ танца так и назывался — «на пионерском расстоянии».

Старший отряд танцевал иначе. Тут уже были и откровенные объятия, а в некоторых случаях даже поцелуи. Именно в танце зарождались лагерные романы. Стены клуба хранили признания, смех, слезы, сплетни, обиды многих поколений.

Здесь навек влюблялись и расставались тоже, ясное дело, навек.

Страсти разгорались в конце каждой смены. Картина похлеще «Санта-Барбары». Они дружили одну смену, а теперь родители увозят ее на юг, а он остается на следующую смену. А еще остается девочка из их отряда, которая к нему тоже неравнодушна. Вот настоящая интрига! Куда там взрослым с их многоопытностью и цинизмом.

Но я в лагере этих страстей не испытал. Неудачи меня не очень расстраивали, у меня был магнит попритягательней — битлы. Только-только появились первые миньоны с их записями — по две песни с каждой стороны. На советских пластинках битлов застенчиво именовали «вокально-инструментальным ансамблем из Англии». Без названия. Может быть, какой-нибудь храбрец из фирмы «Мелодия» решил таким образом обмануть цензуру, которая не разрешила бы печатать пластинки с крамольным словом «Beatles», но скорее всего, как я сейчас понимаю, «Мелодия» просто печатала пиратские копии, и если что, чиновники могли отвертеться — мол, знать ничего не знаем, какие такие «Битлз»? У нас — ВИА из Англии, и всё.

Тем не менее спасибо и за это.

Итак, звучали «Golden Slumbers» (Колыбельная), «Girl» (Девушка), «I, Me, Му» (Я, мне, мое) и «Octopus’s Garden» (Осминожий сад). Именно так было напечатано на пластинке.

Кроме битлов, пионеры топтались под «Певцов Леса Хамфри» (Les Humphries Singers) с их «Mexico». Ансамбль вызывал у меня стойкую ассоциацию с Робин Гудом. Тот был разбойником Шервудского леса, а эти — певцами леса Хамфри. Я представлял себе солнечный, хвойный, очень веселый, как их музыка, лесок. Гораздо позже я понял, что Les Humphries Singers означает «ансамбль вокалистов под руководством Леса Хамфри».

Были еще песни загадочного коллектива, не встречавшегося мне ни до, ни после лагеря. Ансамбль назывался «Трио Боба Калачана». Пели по-английски, несмотря на армянскую фамилию руководителя. Что именно пели — уже и не припомню.

Из советских исполнителей крутили пластинки ансамблей «Песняры», «Самоцветы», «Поющие гитары», «Лейся, песня» и другие, но они меня мало волновали.

До тринадцати лет я был маленького роста, пухленький и жутко комплексовал по этому поводу. Поддавшись на детскую агитацию, утверждавшую, что росту способствуют поливитамины, я поглощал их пригоршнями, но мне не помогало.

Понимая, что внешностью мне не взять, я усердно учился играть на гитаре — ни одна девочка в «Космосе» не могла устоять против парня с гитарой.

Наконец, и на меня обратили внимание. Первая моя пассия была рослой. Мы с ней напоминали Саймона и Гарфанкеля. Отношения развивались вяло. Она меня быстро покинула.

Вторая девочка была старше, уже опытная, с ней мы ходили, держась за руки, но на большее я не решался.

С третьей, Наташей, мы далеко зашли — стали целоваться. Но все это было робко и кратковременно.

Летом между восьмым и девятым классами у меня началась мутация голоса, потеря веса, резкий скачок роста, со мной случился гормональный бум. А вслед за ним меня пронзила первая любовь, причем сразу к двум девушкам.

Одна из них — Аня, утонченная и одухотворенная, как блоковская Незнакомка. Она была из хорошей семьи, с изысканными манерами и блестящим знанием французского языка. Мы могли часами говорить по телефону или уехать в Комарово и бродить по берегу Финского залива, духовно общаясь. Она переводила мне песни французских шансонье, я писал ей стихи. Иногда мы целовались, но слушать ее мне было не менее приятно.

Другая моя избранница — с роковым именем Земфира, в быту Зифа, — была полной противоположностью Ани. Из простой семьи, восточных кровей, похожа на Орнеллу Мути, чувственная, всегда в ярких, облегающих нарядах, она олицетворяла для меня дикую природу. Как ни странно, Зифа тоже прекрасно знала французский язык. Но с ней мы в основном только целовались и общались исключительно по вечерам.

Когда мне надоедали Зифины страсти, я звонил Ане и шел к ней в гости. Анина мама заваривала чай, Аня ставила пластинку с песнями Шарля Азнавура или Сальваторе Адамо. Мы пили чай, слушали музыку и говорили, говорили…

Обе девушки были очень красивые, я совершенно запутался, поэтому отношения и с той и с другой так и закончились, не успев начаться всерьез.

Поступление в институт давало полное право кардинально изменить жизнь.

Сразу после вступительных экзаменов нас бросили на хозяйственные работы. Меня вместе с Ваней Воропаевым и Славой Борисевичем определили в кладовые Учебного театра разбирать старые задники.

Мы ни черта там не делали, да это было и бессмысленно. Судя по толстому слою пыли, декорации сложили здесь еще до нашего рождения.

Если они не надобились столько лет, вряд ли понадобятся теперь, — решили мы. Для блезира мы все же перетаскивали какую-нибудь декорацию из одного угла в другой, а остальное рабочее время проводили чудесным образом. Ложились на задники, курили и обсуждали свою скорую поездку в Усть-Нарву.

На хуторе близ Усть-Нарвы жила старая бабка Славы.

— Она такая старенькая, — объяснял Борисевич, — что считает луноход происком беса.

Нам это очень нравилось. Не то, что бабка говорила, а то, что она старая, значит, ей будет не до нас. Делай что хочешь!

А провести время мы собирались весело.

Славка долго и живописно рассказывал, что в Усть-Нарве полно кабаков и баров. И в каждом — танцевальный зал. Вечерами бары переполнены девушками (там женское общежитие) и иностранными студентами из молодежного лагеря «Спутник».

Перспектива была умопомрачительной.

Усть-Нарва начала разочаровывать еще в Ленинграде. Договорившись встретиться на углу, мы с Ваней очень удивились, когда Слава подъехал на родительской машине. Борисевичи старшие тоже решили навестить бабушку.

Как только мы приехали на хутор, Слава сказал:

— Ну, мы пойдем.

Я даже не успел поинтересоваться у бабушки насчет лунохода.

Борисевич зачем-то взял бабкину овчарку, и мы пошли.

Сначала — в сельский магазин, где купили две бутылки водки и несколько бутылок разного вина. О закуске мы не подумали. На берегу реки Наровы (Нарвы) выпили одну бутылку водки. Праздник начался.

За другую бутылку водки нас на моторке доставили к вожделенной Усть-Нарве.

Мы долго бродили в поисках места, где можно было оставить овчарку, в конце концов, договорились на автостоянке, что собака побудет у них какое-то время. Несчастный пес остался, а мы пошли искать красивую жизнь.

Ничего из этого не вышло. «Спутник» оказался слишком далеко, а мы были уже не свежи. Общежитие Слава все-таки нашел, но там никого не оказалось. Вконец обессиленные, мы решили немного передохнуть, устроившись на пустых кроватях. Неожиданно объявился сторож. Пришлось прыгать со второго этажа в клумбу. Обошлось. Сторож не стал нас преследовать.

Дальнейшее помню отдельными эпизодами. Мы сидим в кабаке, пьем «Северное сияние» — шампанское с водкой — и дружим с «нижним» акробатом. Он рассказывает, как тяжело и опасно держать на голове шест со всеми остальными акробатами и что из этого может получиться в худшем случае.

Мы тоже хотим выглядеть героями и лепим, что вернулись с золотых приисков.

Ранним утром, изможденные «веселой» жизнью, мы с трудом отыскали автостоянку, забрали вывшую всю ночь от тоски собаку и потащились на пристань.

Пристань была пуста. Через час появился человек, который собирался рыбачить на противоположном берегу. За 10 рублей он перевез нас, но не к хутору, а в камыши, где и остался.

Мы шагнули с лодки и оказались по пояс в воде. Но это нас не взбодрило. Из камышей выбирались долго.

Когда мы, наконец, добрели до хутора, солнце сияло вовсю. В его лучах мы смотрелись особенно жалко.

Родители Славы были в ужасе.

— Мама, — сказал Борисевич, дыша перегаром. — Мы заблудились в орехах.

Почему в орехах?

Оставаться с Борисевичами на хуторе было стыдно, продолжить банкет — не на что, впрочем, и желание пропало.

Взрослая жизнь улыбнулась нам чудовищным оскалом.

Пить «по-взрослому» я так и не научился. Через полгода я решил широко отметить собственный день рождения. Купил водки в расчете по бутылке на двоих, на оставшиеся деньги — колбасы и хлеба. Мы, как всегда, закончили поздно, очень устали, но праздник состоялся.

Первый и последний раз в жизни я шел домой, а асфальт поднимался и бил меня по лбу.

Мама поставила диагноз мгновенно и, как опытный в этом деле человек, сделала все, чтобы мой кошмар быстрее закончился.

Попав в институте в окружение большого количества хорошеньких барышень, я возжелал всех и сразу. Круглосуточное нахождение в замкнутом пространстве поначалу способствовало возникновению романов, однако таборная жизнь обнажила не только достоинства, но и недостатки противоположного пола и быстро свела на нет случайные отношения.

Но если начиналось что-то серьезное, то отсутствие времени на конфетно-букетные глупости толкало к серьезному шагу: влюбился — женись.

Первой супружеской парой на курсе стали Аркаша Коваль и Лика Неволина. Потом — Саша Калинин и Таня Рассказова. Мы с Ирой завершили список курсовых свадеб, но это случилось уже под конец учебы.

В институте отношение девушек ко мне резко изменилось, меня быстро убедили, что я привлекателен и хорош собой.

Конечно, я стал этим пользоваться. Но все это были мимолетные увлечения на один-два раза с барышнями с других курсов. Благо их было достаточно: актерский курс Игоря Горбачева, эстрадный Исаака Штокбанта, кукольный, театроведческий.

Бурный роман с однокурсницей случился лишь однажды. С Леной Козельской. Хороший был роман. Все происходило, как правило, у нее дома. Она жила с папой в двухкомнатной «распашонке», поэтому надо было пройти через папину комнату, чтобы уединиться. Обычно папа нам не мешал. Пожилой нездоровый человек, он все время смотрел телевизор, включенный на полную громкость.

Лишь раз не в самый подходящий момент он неожиданно открыл дверь и предложил мне сходить за сигаретами. К счастью, обошлось без последствий.

Мы с Леной оба ходили в засосах, на мастерстве появлялись, пряча глаза.

Как человек, который идет до конца, я собирался жениться на Лене, но она этого не знала. Я готовился к объяснению и пригласил ее домой на Новый год. Она не пришла. И не позвонила.

В последний момент Лена уехала куда-то встречать Новый год с компанией. Я был опрокинут и подавлен, но мириться не пошел.

Я страдал, как мне казалось, долго, но Коваль уверяет, что это не так. Аркаша как раз заболел, его не было неделю. Перед болезнью он видел, как я держал на коленях Лену, а когда вернулся, я сидел на том же самом месте, но на руках у меня была Ира Селезнева.

Сначала Ира меня раздражала, и не только меня. Селезнева была живым укором. Ира ко всему подходила по-взрослому, она умела добиваться того, чего хотела. Сказывалось ее спортивное прошлое. Мастер спорта СССР, чемпионка СССР по плаванию среди юниоров, член юношеской сборной СССР — Ира всегда была настроена на победу.

Мы были очень разные. Ира — девочка из Киева, о театре она знала лишь из занятий в драмкружке, но желание стать актрисой было абсолютно осознанным.

Я был домашний мальчик, «юноша бледный со взором горящим», да еще после хорового училища.

Два года я не обращал на нее внимания. Но когда нас уравняли немного, мы друг друга рассмотрели. Ира заинтересовала меня как личность. И во мне было много такого, что ей хотелось иметь в будущем.

Все началось на овощной базе, куда нас в очередной раз отправили перебирать гнилую картошку. Мы сидели рядом на грязных мешках и вдруг начали целоваться.

Сначала мы долго бродили по городу, преимущественно ночью, после института. Идти нам было абсолютно некуда, у меня дома родители, у нее в общежитии — девочки. Но через какое-то время мы приспособились. Все происходило и в общежитии, и у меня дома, пока родители пили чай на кухне. Молодое дело быстрое.

Мне нравилось дарить ей подарки. Однажды я заметил, что у нее промокают ноги в старых башмаках. Я нашел в комиссионке ботинки рублей за восемь. В таких, наверно, Александра Коллонтай революцию делала, зато крепкие. Ира была счастлива.

А потом со мной стала происходить ерунда — она меня начала чудовищно раздражать. Я понял, что теряю свободу. Серьезных отношений я не хотел, считая, что не готов к этому, поэтому злился и на себя, но больше — на нее. Ира долго терпела, а потом предложила:

— Если я тебя так раздражаю, давай расстанемся.

И тогда меня прорвало. Я начал рыдать, как ненормальный. Расставаться я не хотел.

Поженились мы в начале четвертого курса. Свадьба прошла ужасно. На носу была премьера выпускного спектакля, курс дневал и ночевал в институте. С трудом удалось выкроить время на личную жизнь. Мы поехали на трамвае в загс. Свидетелями были Саша Калинин и Таня Рассказова со стороны невесты, Андрей Анисимов и Лика Неволина — с моей. Я был простужен, из носа лило, к тому же для роли выстриг себе залысины, в общем, жених был еще тот.

Услышав торжественную ахинею в честь образования новой советской семьи, я начал кривляться, а от сознания, что веду себя глупо, стал кривляться еще больше.

Свадьбу отметили в семейном кругу. Кроме родителей, пришли мои тетушки Ася и Юля. Из Киева приехали Ирины мама и брат. От недомогания и торжественности момента я стремительно захмелел, поэтому ничего не запомнил.

Мы стали жить у нас. В моей жизни мало что изменилось. Быт нас не обременял. Обеды по-прежнему готовила мама. В молодости завоевание мира важнее, чем домашний очаг, в этом мы с Ирой были абсолютно солидарны, оба настроены делать карьеру.

Ира хотела быть знаменитой драматической артисткой, я хотел быть битлом, каждый шел к своей цели, и никто никому не мешал.

Жена как сильный партнер во многом диктовала и строила наши семейные отношения, я часто играл пассивную роль. Хотя при железной воле в каких-то вопросах она была абсолютно бессильна, тогда я приходил ей на помощь. Но по большому счету умение принимать решение пришло ко мне с годами, и для этого пришлось немало потрудиться.

* * *

Что взять для дипломного спектакля — мы решили не сразу. Одно время всерьез говорили о повести Бориса Васильева «Аты-баты, шли солдаты». От Васильева пришлось отказаться по прагматическим причинам, там почти не было женских персонажей.

В конце второго курса мастера просили нас внимательно прочесть «Сто лет одиночества» Габриэля Маркеса. Но чужая жизнь и фантастический реализм колумбийского писателя могли оказаться для двадцатилетних советских студентов непреодолимым препятствием. Тогда появился Достоевский. Нам порекомендовали внимательно прочесть «Бесов» и «Братьев Карамазовых».

Лена Кондулайнен заявила:

— Достоевский — мой любимый писатель с детства. На обсуждение все пришли с «Братьями».

— Почему «Братья Карамазовы», а не «Бесы»? — удивился Додин.

Мы предпочли «Братьев Карамазовых» потому, что видели фильм Ивана Пырьева. К тому же Коваль успел прочесть главу про Перхотина и ярко ее пересказал.

— «Бесы» — политический памфлет, — объяснили Аркаша и Миша Морозов, почерпнувшие мнение из предисловия к роману.

— Вы рассуждаете по-советски, — не выдержал Додин.

Окончательное решение далось мастерам непросто, какое-то время они больше склонялись к «Бесам» (Лев Абрамович поставит «Бесов» в 1991 году; Петя Семак, Таня Рассказова и Коля Павлов сыграют главных героев).

В начале октября 1981 года нам объявили: начинаем работу над «Братьями Карамазовыми». Времени мало, поэтому каникул не будет — ни зимних, ни летних. Через год должна состояться премьера.

Додин:

— Мы замахиваемся на очень серьезную вещь.

Историю Карамазовых рассказывает не сам Достоевский, а обыватель, живущий в Скотопригоньевске.

Это не пьеса из русской жизни, а философский роман, это один большой спор. О чем? Вот бы догадаться. Все три брата — три близкие природы — добрые, трепетные и чувствительные. Они не просто философы, им в этот момент надо решить свою судьбу.

Спектакль должен быть фантасмагорией, при условии что поведение на нормальной, реалистической основе — вижу, слышу, отношусь.

Это цитата из дневника репетиций, который мы начали вести с первого разговора о «Братьях Карамазовых».

Распределения ролей не было. Персонажей было больше, чем нас, на некоторые эпизодические роли пригласили студентов курса Товстоногова и Кацмана. Нам мастера предложили систему взаимозаменяемости. Аркаша Коваль пробовал Федора Павловича, Снегирева, Черта и отца Ферапонта. Миша Морозов — Ивана и Алешу, Володя Осипчук — Алешу, Снегирева и даже Грушеньку. Ира Селезнева и Таня Рассказова по очереди играли то Грушеньку, то Катерину Ивановну. В результате Алешу репетировали пятеро, Митю — трое, Грушеньку — четверо.

Ивана пробовали Саша Калинин, Володя Осипчук, Миша Морозов. Только Пете Семаку и мне сразу сказали:

— Семак — Митя. Леонидов — Иван.

Я понимал, что фактурно не Митя, Петя Семак подходил на эту роль идеально. Тем более я не Алеша, но безальтернативный вариант меня озадачил. Ситуация была патовая — либо в дипломном спектакле я играю Ивана, либо вообще ничего не играю.

Поклонником Федора Михайловича я не был, хотя в училище «Преступление и наказание» прочел не без интереса, но первое впечатление от Достоевского было школярское.

Мы все были бесконечно далеки от «вековечных вопросов», которые ставил великий писатель. Я, как любой мальчик из интеллигентной семьи, имел представление, что есть нечто Высшее, которое где-то там, но никаких личных отношений с этим Высшим у меня не было. Религиозные метания, духовные поиски меня мало тогда волновали, мне и без них было хорошо.

Теперь все было подчинено будущему спектаклю. В помощь нам пригласили профессора из университета, который рассказал и о Федоре Михайловиче, и о его последнем романе. Приходил преподаватель духовной академии, объяснял основы православия, отличие церковного суда от светского. Мы ходили в музей-квартиру Достоевского, в духовную академию. Увиденное, услышанное мы подолгу обсуждали с педагогами.

Кацман:

— Для Достоевского важен гражданский пафос.

Каждый человек — личность, и каждый имеет право быть свободным. Что за формула должна быть, чтобы личности могли сосуществовать? Это огромная проблема, вот почему надо ставить Достоевского — он злободневен.

Мир накануне катастрофы, и катастрофа — с каждым.

Додин:

— У Достоевского всё — надрыв, бунт, мытарства. Не зря Митя говорит: «Слишком много загадок угнетает на Земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сухим из воды».

Мы разгадывали не только загадки героев, но и России. Нельзя играть Достоевского и оставаться асоциальным. Почему произошел перелом в российском обществе в конце XIX века? Почему русские мальчики, любящие родину, превратились в страшную всеразрушающую силу, которую Достоевский назвал «бесами»?

Мастера требовали, чтобы мы показывали только себя в предлагаемых обстоятельствах, но эти предлагаемые обстоятельства были от нас так далеки, что вопросы: почему герои поступают именно так и как это сыграть — возникали постоянно. Вот когда мы по-настоящему прочувствовали правоту педагогов, как много нужно артисту, чтобы сыграть роль, а тем более героя Достоевского. Вот когда мы стали ловить буквально каждое слово, сказанное мастерами.

Репетировали по главам. Опуская описания, показывали диалоги, обсуждая каждую реплику. Пробы были отчаянные, молодой задор заменял умение, единая цель множила силы, но все же поначалу все были беспомощны.

Я понимал, как Иван важен для романа. Проигранный Иван — это проигранный спектакль. Но какой я был тогда Иван? «Что он Гекубе, что ему Гекуба?» Единственное, что меня объединяло с моим героем, — это возраст. Мы оба были «желторотые мальчишки», оба любили жизнь. Я еще мог понять, что Иван любит деньги, почет, прелесть женскую, любит «в покойном довольстве жить и чтобы никому не кланяться», по словам Смердякова. Но почему Иван так мучается?

Сначала я репетировал с Кацманом.

Аркадий Иосифович:

— Иван — человек умный и тонкий, Иван не Бога не принимает, он не принимает мира, Богом созданного. Иван не может примириться с «несправедливостями» Бога, поэтому у него огромная раздвоенность — хочу одного, а делаю другое. Иван — это сфинкс. Попробуйте сыграть сфинкса.

Я честно пытался изображать Ивана сфинксом, как говорил Аркадий Иосифович, «могилой», как называл брата Митя, «загадкой», как говорил о нем Алеша, но все было не туда.

Кацман кипятился:

— Максим, это все неправильно. Вы не тревожите свою эмоциональную память, поэтому ничего не может родиться. Вы ведете себя нормально, а здесь все ненормально.

Плохой артист знает, что он должен сказать «я тебя люблю». А хороший не знает, что он скажет, он посмотрит, увидит глаза, губы и — скажет. Меня не волнует амбициозность, какая-то пошлость. Одни нервы от пререканий с режиссером.

Оставьте свою амбицию дома. Вы не идете на муку. Надо мучиться!!!

Я мучился, еще как мучился! Проигрывать я не собирался, помня слова Джона Леннона, что талант в любой ситуации верит в победу. И я верил, что у меня получится. Но Аркадий Иосифович не мог ждать.

Когда со мной стал работать Додин, у меня возникло впечатление, что Лев Абрамович знает об Иване все, и поначалу казалось, что он быстро меня научит, как играть.

Лев Абрамович:

— Судьба Ивана началась с жесточайшей обиды, как у Алеши, но Иван пошел по пути непрощения, а Алеша — наоборот, хотя точка отсчета одна.

Вопрос: есть ли какой-то смысл в этой жизни, высокий смысл, если сама жизнь доказывает, что нет ничего Высшего? Философия в Иване победила чувство, поэтому он считает, что все дозволено. И это — западня. Потому такая тоска.

После очередной беседы Иван казался уже разгаданным, но как только я начинал репетировать, вновь возникало множество вопросов.

Почти ежедневно мы беседовали со Львом Абрамовичем о роли.

Мне мало было обсуждений на занятиях, я подкарауливал Додина, чтобы уточнить какие-то моменты. Лев Абрамович помог мне вытащить из себя такое, о чем я и не подозревал. Если бы не Додин, ничего бы у меня не получилось.

С его подачи я придумал Ивану прическу. Постригся коротко и бритвой выбрил мефистофельские залысины. Получилась хищная, чертовская прическа. Уже это меня изменило.

Однажды Лев Абрамович сказал:

— У Ивана другие глаза, надо что-то делать с вашими глазами.

Я стал искать глаза. В Театре комедии мне нашли круглые очки XIX века, в Учебном театре подарили световой фильтр почти черного цвета. Я вырезал из фильтра окружности и наклеил на стекла. Теперь при каждом удобном случае я ходил в очках, репетировал в них. В зеркале я видел только мефистофелевскую прическу и черные слепые глаза.

Когда, наконец, я очки снял, то обнаружил, что у меня изменился взгляд, он стал цепкий, обращенный в себя. Это были глаза Ивана — репортера, который писал о самых грязных делах, которому была интересна эта грязь жизни, хотя и предельно противна, ведь для Ивана все отвратительное в жизни — ожиданно.

Чтобы показать, как Иван мучается, не спит ночами, я придумал красные прожилки вокруг глаз и синяки под глазами. Лицо стало изможденным, болезненным, лицо страдальца.

С костюмом проблем не было. Иван — франт, он хочет подчеркнуть свою особость, поэтому на нем всегда сюртуки по последней моде, идеально сидящие. Еще, чтобы подчеркнуть его демонизм, я придумал красно-черный шарф.

Додин одобрил мою находку.

При первых признаках сумасшествия исчезнет шарф, потом сюртук окажется мятым и неправильно застегнутым, позже исчезнет и сюртук.

Когда внешний образ Ивана сложился, я начал понимать, чего требовал от меня Додин.

Постепенно стала выстраиваться логика поступков человека, который приезжает в родительский дом, но все, что должно вызывать почтение и радость, вызывает у него омерзение и ненависть.

30 декабря 1981 года состоялся первый прогон. Играли восемь часов подряд с начала до сцены в Мокром. Это был абсолютный сумбур. И я был еще не Иван.

После показа долго обсуждали каждого. Все отмечали, что на общем фоне только у Вовы Осипчука, который играл Алешу, чувствовался характер. Итог: как всегда, подвели мастера.

Лев Абрамович:

— Мне понравилось сегодняшнее занятие. Не из-за показа, а из-за ваших откровенных высказываний.

Путь Алексея — путь огромной событийной значимости. Вначале поверил, потому что очень хотелось. Алеша — истинный; что думает, то и делает. И в конце приходит к выводу, что в жизни человека только любовь может спасти. Не потому, что за нее обещают бессмертие, а потому, что это единственный способ сосуществования и жизни.

Валерий Николаевич:

— Человека нужно воспитывать божественно. Нужно пройти через муку, чтобы стать человеком.

Аркадий Иосифович:

— Есть или нет бессмертие — главная нравственная проблема.

У нас три убийцы:

Иван — интеллектуальный,

Митя — душевный, Смердяков — телесный.

Проблема — как сделать человека? Какая тогда история? Что же мы должны строить?

Гробовое молчание.

Тогда мы не знали ответа.

Зимняя сессия прошла, как эпизоды между репетициями. Репетиции продолжились и во время каникул. В первый день каникул мы, как обычно, пришли в институт. Дима Рубин, Миша Морозов и я сочинили зачин на мелодию «Марша энтузиастов»:

Нам ли стоять на месте,

На месте ль нам, товарищи, топтаться.

Вот мы и снова вместе,

Каникул вовсе нам не нужно, братцы. Страна идет к великому, Зачем же нам каникулы, Когда к великому, Опять к великому, Идет к великому страна.

Нам нет преград ни в море, ни на суше. Нам не страшны ни льды, ни облака. Марш Достоевского, то есть Дунаевского, Мы пронесем через миры и века.

В буднях большой работы

Девиз наш: быть всегда, а не казаться.

И пусть полно заботы, Каникул вовсе нам не нужно, братцы. В стране — всегда каникулы, А мы идем к великому.

Зачем к великому, Когда каникулы, Всегда каникулы в стране? Но:

Нам нет преград ни в море, ни на суше. Нам не страшны ни льды, ни облака. Дух Дунаевского, то есть Достоевского, Мы пронесем через миры и века.

Мы шли к великому буквально по всем фронтам. И мастера постоянно были рядом.

Додин:

— Мы не союзники, а со-трудники. Нужно быть взрослыми. В хорошем смысле слова. Нужно быть людьми, которые, берясь за что-то, могут за это что-то отвечать. Каждый должен что-то предъявлять.

Нельзя, чтобы сочинял один или двое, надо, чтобы все двадцать пять. Я выслушиваю ваши мнения с интересом, но меня огорчает, что семьдесят процентов молчат. Значит, нечего сказать. Компании нет! Я не хочу, чтобы это было руганью, но бессилие в сочинительстве настораживает и ничего не вырастает, в лучшем случае — хорошо выучивается. Потому и путаете, что нет авторства.

Ребята! У вас есть возможность высказаться. Мы играем людей, которые не могут молчать. Мне кажется, что вы мало думаете.

Мы не сомневались, что мастера знают, почему они ставят «Братьев Карамазовых», но, призывая нас к сотворчеству, они не лукавили, поиск истины продолжался, подтверждением тому были нередкие споры Кацмана и Додина между собой о трактовке той или иной сцены. Это нас очень стимулировало.

И все же мы были молодые обалдуи, которым приходилось бороться с собственным естеством. Борьба часто была не в нашу пользу. Кто-то сачковал, кто-то не выдерживал физически, начинал болеть. Время от времени лень и цинизм брали верх, тотально поражая массы, и тогда требовалась хорошая взбучка.

30 января

Лев Абрамович:

— Давайте договоримся. Никто и ничто не может остановить работы. Бездна суесловия и пустословия. Безнаказанность царит на курсе.

Аркадий Иосифович:

— Все разбрелись по своим норам ролевым и интимным, и в результате — спекуляция на этом. Работа — это признак дарования, я убежден. Простите. Извините.

1 февраля.

Опять скандал.

Лев Абрамович:

— Обидно, что потеряно занятие. И надо меньше болеть. У нас на курсе болеть можно очень спокойно, а ведь болеть — это опоздать на поезд!!!

6 февраля.

Очередная нахлобучка.

Аркадий Иосифович:

— У нас договор — нельзя уходить с арены, если не сделал трюка.

Терпите, профессия у вас такая.

Мы не просто терпели, мы работали, иногда из последних сил. Другое дело, что еще мало умели и нередко просто сдавали нервы.

Из дневника Саши Калинина:

17 февраля.

В монастыре. Верующие бабы. Ни черта не получается. Калинин — козел и бездарность! Пусть пробует Осипчук Зосиму.

21 апреля общее напряжение дошло до критической точки. У Тани Рассказовой не получился зачин, Саша Калинин не представил летопись. Стало ясно — нужна трагическая нота, которую осуществлял Аркадий Иосифович. Он высказал нам все, что о нас думает, и объявил:

— Простите, это пошлость! Я отказываюсь от курса! — и ушел из аудитории, заламывая руки.

Это было сильнодействующим лекарством. Особо романтически настроенные студенты — Вова Осипчук, Лика Неволина, Коля Павлов, кто-то еще поехали к нему домой, пели под гитару под окнами, как у примы-балерины. Несмотря на любовь к музыке и любовь к Кацману, я в этом не участвовал. Я был слишком циничен, чтобы таким образом утешать взрослого человека.

На следующий день состоялся крупный разговор со Львом Абрамовичем, который завершился призывом мастера:

— Надо уметь не привыкать к уникальному. Нужно завышать собственные критерии, а не равняться на критерии Тютькина.

Профилактика подействовала, мы рванули вперед с новыми силами.

Помимо репетиций, искали сценическое решение эпизода: декорации, реквизит, музыкальное оформление.

В театральном музее Коля Павлов раздобыл магнитофонные записи механических фисгармоний, те, что звучали в трактирах и кабаках.

Одну мелодию взяли для сцены объяснения Алеши и Lise — минорная спокойная тема.

Вторая звучала в сцене трактира. Бравурная полька время от времени появлялась среди разговора двух братьев, а в момент последнего объятия Алеши и Ивана вдруг ударяла громко и нахально. У людей рушится жизнь, один идет на смерть, другой благословляет его на это, а тут — пьяная безудержность. Эффект был очень сильный.

В спектакль вошло много церковных песнопений. Одни взяли с болгарской пластинки хоровой православной музыки, другие с диска записей колоколов наших монастырей.

Кроме музыки, мы искали звуки — бытовые, но не сегодняшние. По наводке Додина пригласили умельца, который сам делал инструменты. Пришел долговязый, бородатый, абсолютно неформальный человек, принес странные изделия: веревочку с палочками, коробочку с камушком, деревянные жалейки, пищалки, бубенчики. Из этих странных инструментов и появились звуки странного мира Карамазовых. Так по кусочкам собрали музыкальное сопровождение, которое много дало спектаклю.

На репетициях в 51-й аудитории, когда у нас не было ни рабочих сцены, ни звукооператоров, мы все делали сами, но даже когда перешли на сцену Учебного театра, привычка отвечать за все осталась.

Удачной находкой для спектакля стало полотнище, повешенное посреди сцены. Его придумал Коваль. Обычная черная тряпка — как парус, которую сверху и снизу держали рейки. В Учебном театре он стал бархатным. Мы его назвали «язык». Язык мог двигаться вперед-назад, влево-вправо, взмывать вверх и падать вниз. Язык был живым участником спектакля, добавлял динамику действию. Он, как черная действительность, то накрывал героев, то выпускал, давая вздохнуть.

Через полгода после начала репетиций, когда мы с Ирой показывали сцену Ивана и Катерины Ивановны, я впервые услышал от Льва Абрамовича одобрение:

— Максим мужественно пытался. Пусть в результате получилось неверно, но есть воля, которая когда-нибудь поможет. Сегодня наконец-то я услышал сцену — она лирична и прекрасна.

Я не помню особых мучений по поводу любовных метаний Ивана. Видимо, эта сторона меньше всего напрягала Додина. Любовь, ревность были положены у нас сверху, не надо копать. К тому же с Ирой, которая в спектакле сыграла Катерину Ивановну, как с любым талантливым партнером, было легко работать. Затянутая в корсет, в юбке с кринолином, Ира мало напоминала мою жену, на сцене был совсем другой человек — надменная, гордая, спесивая барышня.

Уже какие-то куски роли у меня получались, но цельного образа еще не было, тяжелая пахота продолжалась. Я искал черты Ивана во всех Карамазовых. Наблюдал за Ковалем, Мишей Морозовым, Петей Семаком, особенно за Аркашей в роли Федора Павловича, с которым Иван был «одной душой», как говорил Смердяков.

Технически трудно шла сцена с Чертом. Поначалу пробовали, чтобы я играл и Ивана, и Черта, но сцена получалась слишком статичной. Тогда Ивана и его альтер эго разделили, Черта сыграл Аркаша. Эпизод получился очень выигрышным, прежде всего из-за интересной сценографии. В полумраке посреди сцены стоял стол, за которым с разных сторон сидели Иван и Черт. Стол уходил вглубь и заканчивался высоким зеркалом, что воспринималось как дорога в бесконечность. Разговор, таким образом, приобретал космический масштаб.

Больше всего сил и времени потребовали от меня две сцены, обе очень важные для спектакля.

Одна — с больным Смердяковым после убийства. Иван идет к Смердякову с последней надеждой, что тот развеет жуткие подозрения и спасет. Но вместо этого слышит свой приговор:

— …Главный убивец во всем здесь единый вы-с, а я только самый неглавный, хоть это и я убил. А вы самый законный убивец и есть!..

Здесь больше говорит Смердяков, Иван в основном слушает, но именно откровения сводного брата, которого он всегда презирал, делают неотвратимым сумасшествие Ивана.

Додин:

— Все герои ищут высшего духовного смысла, мировой гармонии и хотят узнать свое место в ней. Вопрос «кто прав?» решается с такой мерой духовного темперамента, что может привести к убийству, самоубийству, сумасшествию или… к всепрощению.

Сцена получилась прежде всего благодаря Коле Павлову, который был очень точен в роли Смердякова.

Самой тяжелой для меня стала сцена трактира, встреча Ивана и Алеши. Трактир у Достоевского очень важное место. Именно в вонючих трактирах сходились русские мальчики и рассуждали о Боге и бессмертии, а те, кто в Бога не верил, — о социализме и анархизме, что, по мнению Ивана и самого писателя, «все те же вопросы, только с другого конца».

Разговор двух братьев занимает в романе более двадцати страниц текста. Мы долго играли весь текст, чтобы потом, в сокращенном виде ничего не потерять. Сцена для меня была трудной и физически, это почти монолог Ивана. До этого эпизода Иван в романе загадочно молчалив, лишь иногда отпускает реплики, и вдруг его прорывает:

— Прикажу я тебе ухи… А варенья вишневого? Помнишь, как ты маленький у Поленова вишневое варенье любил?…

Сцена в трактире — все про Ивана, от и до. От «двадцатитрехлетней желторотости», от желания жить, до сокровенного признания, что он не принимает мира, Богом созданного, от любви к клейким листочкам до неприятия гармонии, построенной на слезе ребенка.

Было ясно, если эту сцену осилить, тогда все станет понятно про Ивана.

Но во мне долго не соединялись противоречия этой натуры. Я копил-копил трагическое мироощущение, делал залысины, искал взгляд, а теперь мне говорят — сбрось всё и сыграй:

— Я все помню, Алеша…

В других сценах задача была — точно сыграть описанное Федором Михайловичем. В сцене трактира надо было сыграть больше, чем написано. Я искал похожие переживания в своем детстве, наблюдал за Алешей. Но мне долго было непонятно: Иван, казалось, все решил и про Бога, и про себя, но откуда вдруг такой азарт?

Додин:

— Азарт может быть разный. Иван перед уходом в никуда хочет согреться последний раз, проститься. И уху хлебает над могильной ямой.

Когда они разговаривают, между ними расстояние — километры.

Жизнь придумана трагически, но не бессмысленно.

А Иван думает: если есть смысл, то он должен создавать все или ничего.

Он ищет гармонию, музыку жизни.

Гармония, по мнению Ивана, бессмысленна, если дорогой ценой достается.

Это сцена прощания, завещания: когда меня не будет, чтобы помнил. Прочтите Бахтина.

Я кого-то читал, но мне было скучно. Я засыпал на первых же страницах Сергея Булгакова, не лучше складывались отношения с Василием Розановым и Михаилом Бахтиным, их ученые рассуждения ничего мне не давали. Другое дело — сам Достоевский. Я перечитывал его постоянно и каждый раз что-то да находил.

Иван готов дать миру много любви и принять много любви, но не может смириться, что мир чернобелый, он хочет его видеть только белым. Не согласившись с несовершенством мира, Иван отвергает бессмертие души, а вместе с ней отвергает и добродетель. Он хочет жить бесстрашно или не жить вообще, поэтому такое трагическое решение — в тридцать лет «кубок об пол».

Иван пытался поставить над собой эксперимент, но клейкие листочки побеждают. Он страдает именно потому, что не хочет сам становиться гадиной, даже ради высокой цели. Поэтому — сумасшествие.

Абсолютно трагический персонаж. Брошенный ребенок, как Митя, как Алеша, как большинство персонажей Достоевского.

Сумасшествие Ивана — естественный результат вседозволенности, даже не поступков, а мыслей. Иван не смог переступить, но другие мальчики — переступили. Об этом «Бесы» Достоевского, которых мы тоже читали, репетируя «Братьев». Ясно, что из философии Ивана: если Бог «несправедлив», то все дозволено, — вырос Ставрогин.

Сегодня я понимаю, человек сотворен по образу и подобию Божью. Но это не значит, что у Бога есть пятки и зубы. Это значит, что если Бог организует порядок Вселенной, то наша задача сделать гармоничным себя, свою семью, собственный дом — тогда мы чисты. Это очень непросто, это требует огромных душевных усилий, но это единственный путь к гармонии.

В апреле попробовали сыграть весь первый вечер спектакля. Результат был неутешительным. Получилось длинно, пять с половиной часов, лишь с несколькими мгновениями чего-то верного.

Додин:

— Типичное исполнительство. Сейчас идет работа над отрывками на тему «Карамазовых». Ученическая работа. Нет общего авторства, сочиненного действа, присущего только нашей компании. Это жестоко, но так. Чем вы ходите поразить?

Работа над «своей ролькой» или «своей ролищей» зажимает, и снять эти зажимы может только стихия общего энтузиазма и сочинительства. В индивидуальное исполнительство не верю! Верю только в компанию. Студенческий спектакль — это всегда революция в эстетике по отношению к автору.

После весенней сессии репетиции продолжились. Мы приходили в опустевший институт, как обычно, к десяти утра и работали до полуночи с перерывом на обед. В обед составляли столы посредине аудитории. Девчонки готовили дома, каждый день было новое меню. Иногда Семак, Павлов, Коваль и кто-то еще ходили в обед играть в футбол к Инженерному замку.

Все было как обычно: командир дня, баба и мужик, зачины, композиции; только теперь все это об одном — о будущем спектакле. И конечно, долгие обсуждения. Теперь нас ничего не отвлекало, никакие политэкономии и ритмики. Мы полностью принадлежали Достоевскому.

Это лето нас очень сблизило, именно в это лето родился наш курс. Несмотря на каждодневную тяжелую работу с горячими спорами, отчаянием, а порой и слезами, это были самые светлые, самые увлекательные два месяца нашего ученичества.

Уже немало было накоплено, и мы тянули сквозное действие осознанно. Оба вечера постепенно выстраивались, какие-то сцены получались лучше, какие-то хуже, но появилось чувство — истина где-то рядом, поэтому трудились с утроенной энергией.

Как-то сцену в трактире репетировали восемь часов подряд.

Мы с Мишей Морозовым — Алешей — никак не могли найти верную ноту, чтобы перейти к сцене с Великим инквизитором.

Додин:

— Здесь за всех сердце кровью обливается. Иван и Алеша — сироты при живом отце, поэтому речь заходит о детях. Они выросли, а встретили друг друга впервые, и впервые говорят — как всё противоестественно.

Когда нам очень плохо, необходим человек, перед которым можно выговориться, но он должен быть доброжелательным. Для Ивана такой человек Алеша. Для Алеши Иван старший, любимый и умный, он понимает, что за Иваном стоит огромная мука. Добиваться счастья — бессмысленно. Но верить в него — это главное и необходимое.

В «поэмке» про Великого инквизитора участвовал весь курс, и все стояли в ожидании за кулисами. В конце концов кто-то прилег, не выдержав, но Лев Абрамович снова и снова втолковывал:

— У Ивана бунт против преклонения, рабства. Он ненавидит инквизитора, но знает, что это есть истина. Инквизитор порождение вашей боли, любви, но не положительной, а страдательной.

Разве просто дойти до такого неверия? Верую, то есть приемлю. Нет — и тогда отвергаю, и тогда страшно. Такой счет Богу может выставить только человек влюбленный. И этот счет из года в год копится и выходит в легенду о безнадежности замаха Бога, а потому преступности замаха. Нет людей страшнее отрекшихся от веры. Край Ивана самый страшный.

В тот день до следующей сцены мы так и не добрались, но многочасовое мучение не прошло зря, многое прояснилось, хотя окончательно все сложилось лишь на сцене Учебного театра.

Великому инквизитору тоже отдали немало времени. Самая массовая сцена спектакля требовала общей слаженности, полифонии, которая тоже рождалась в муках.

Мы тяжело преодолевали собственное религиозное и духовное невежество. Мастера терпеливо вели нас к истине.

Додин:

«Поэмка» — не просто крик о правде, это тончайшая игра. Отрицание божественного в человеке — это величайший цинизм дьявольский.

Великий инквизитор — актуальнейший персонаж, его надо играть внутренне публицистично. Это острее Гельмана в сто раз.

Что бы вы сделали, если бы мы сказали — спасите курс, он разъедаем анархизмом Семака, рационализмом Леонидова и так далее? (Это о линии Алеши.)

Миша Морозов:

— Я бы за это не взялся, у меня бы ничего не получилось.

Лев Абрамович:

— А в каких обстоятельствах вы бы это сделали?

Лика Неволина:

— Это возможно только в том случае, если люди ему не безразличны.

Лев Абрамович:

— Заметьте, какой уровень проблемы. Огромная неизвестность, что делать, раздумье.

Вот вы попали в тот момент, когда кто-то с кем-то поругался. Вас схватил Семак, стал объяснять, какой гад Коваль, а потом наоборот, и вы понимаете, что у каждого своя правда, что злодеев не найти. Что делать?..

Мы перешли в Учебный театр в сентябре. Несколько дней только ходили по сцене, чтобы привыкнуть к пространству. Появилась музыка, появился «язык», декорации и костюмы.

И вдруг все стало складываться. Однажды я вышел на сцену и почувствовал: я все понял про Ивана.

Премьера состоялась 29 и 30 октября 1982 года. Первый вечер играли три с половиной часа. На следующий день с утра — репетиция, а вечером — вторая часть, еще два с половиной часа. Многое из наработанного пришлось убрать из спектакля, но мы не изменили ни одного слова Федора Михайловича. Исчез отец Ферапонт и все, что с ним связано, сократили несколько сцен у Зосимы. Мне очень жаль, что пришлось расстаться со сценой «Рожи русского трактира», там были замечательные находки. Но главное — осталось.

Федора Павловича и Черта играл Аркаша Коваль, Митю — Петя Семак, Алешу — Миша Морозов, Грушеньку — Таня Рассказова, Катерину Ивановну — Ира Селезнева, Смердякова и Великого инквизитора — Коля Павлов (кстати, очень интересно и того и другого). Володя Осипчук — Снегирева; очень важный для романа персонаж, Володя играл замечательно, хотя мог бы и Алешу сыграть не хуже Миши, а может быть, и лучше. Все были на подъеме, играли с азартом.

Мне больше всех нравился в этом спектакле Семак. Он был лучший. Петя идеально вписался в роль. В фильме «Братья Карамазовы» Михаил Ульянов замечательно играл Митю, но Ульянов, как и другие актеры, был староват для братьев, и это вызывало недоверие, потому что такой максимализм свойственен только людям молодым.

Петя был ровесником своего героя и уже этим вызывал огромное доверие. Роль Мити была настолько Петина, что идеально легла на его органику. Митя — простой, живет сердцем, простыми вещами: война, любовь, ревность.

И Петя — с таким же открытым темпераментом. И ни минуты не сомневаешься, что Митя мог быть именно таким — с такими руками, как у Пети, с такой пластикой, простоватый и вместе с тем очень сильный, по-военному прямой, немножко с говорком.

Мятущаяся душа, которая рвется к любви, готовая сокрушить все на своем пути.

— Ударила гроза. Заразился чумой и заражен доселе, ничего с собой сделать не могу.

Митя вызывал у меня братские чувства, я его искренне любил.

Впрочем, во время работы над «Братьями Карамазовыми» мы все стали родными. После долгих мучительных репетиций и споров, после бессонных ночей и напряженного поиска истины родилось наше братство, способное любые горы свернуть. Мы вместе прошли путь от страдания к радости, подтвердив слова Евангелия от Иоанна, взятые Достоевским в качестве эпиграфа:

«…Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода».

Другое дело, что все это хрупкие вещи, которые нужно постоянно поддерживать.

Мы выходили на сцену с вопросом: как жить? Каждый персонаж шел к другому со своей болью, надеясь найти поддержку и помощь.

С этого начинался спектакль. В конце романа пути Дмитрия и Ивана определены, но что будет с Алешей? Достоевский не дает однозначного ответа. Наш спектакль оставлял надежду, что Алеша выстоит. Порукой были его слова, что «…нет ничего полезнее для жизни, как хорошее воспоминание, особенно вынесенное из детства. Если много набрать таких воспоминаний, то спасен человек на всю жизнь».

Теперь и у нас появилось такое общее воспоминание. Спектакль всех нас переделал.

Успех был оглушительный. Ни один государственный театр в те годы не переживал ничего подобного, даже Большой драматический.

Прошел слух, что спектакль приедет снимать Ленинградское телевидение, беспрецедентный случай для того времени. Но в назначенный день никто не приехал, опять же по слухам, съемочную группу развернули на полдороге по распоряжению сверху, там сочли, что в спектакле слишком много религии.

Мы сыграли «Братьев Карамазовых» больше шестидесяти раз. Журнал «Театр» писал:

…В том, что профессор А. И. Кацман взял для постановки на своем курсе «Братьев Карамазовых», видится естественное продолжение его метода воспитания актера. Для Кацмана, кажется, не существует понятия «средний актер»… Он как бы заранее исключает для своих учеников такую перспективу. Покуда они в его руках, их учат высокому мастерству.

…В «Карамазовых» мастерство актеров несомненно. Свежее, как Ивановы «клейкие листочки», оно принесено с «уроков мастерства» и претворяется на наших глазах в искусство. В нем есть первозданность и честность. Кацман воспитывает актера, способного брать высокие ноты в любом из человеческих чувств — и при этом не давать петуха, не фальшивить.

Внутреннее перевоплощение у выпускников неразрывно со свободой обращения средствами внешней выразительности, владением пластической и речевой культурой…

В Иване радует сразу точность, истинность найденного облика. Иван изысканно подтянут, с иголочки одет и в то же время нахохлен, как-то по-мальчишески колюч, словом, перед нами не только Иван-атеист, Иван-бунтарь, Иван-мыслитель, но и тот Иван, который с десяти лет чувствовал (в отличие от Алеши), как горек чужой хлеб, который рос нелюдимым и замкнутым, был с детства необычайно одарен, мыкал нужду в студенческие годы, но сумел выбиться, выстоять, выдюжить…

Удивительно светлые минуты есть у Ивана в спектакле, удивительно молодые. Разговор с Алешей в трактире, перед тем как Иван расскажет ему свою «поэму», начинается улыбкой. Но дальше — страстная исповедь атеиста, исполненная у М. Леонидова страдания за людей, гнева на того, кто позволил литься на земле детским слезам. Здесь Иван и обвиняемый, и обвинитель, страдающая жертва собственного безверия и безжалостный судья.

М. Леонидов играет человека, измучившего себя «идеей», несущего крест собственного безверия, страдающего страшно и тайно.

На «Чаше» после премьеры мастера признали:

— Молодцы. Сделана неплохая работа, но это только эскиз…

«Но» касалось каждого, поэтому разговор быстро перешел в деловое русло.

Репетиции не прекращались. После каждого спектакля, после бурных восторгов зала, педагоги тут же нас приводили в чувство.

— Вы должны делать скидку на непрофессионализм зрителей, успех у публики не всегда бывает истинным, — предупреждал Додин. — Впрочем, сегодня был не бессмысленный спектакль.

— Неплохо, — ворчливо подтверждал Кацман.

Мастера больше всего боялись, что успех вскружит нам головы, мы решим, что профессия у нас в кармане, и не отпускали поводья.

Но мы были счастливы.

Каждый раз в финале мы переживали настоящий катарсис, каждый раз после спектакля мы выходили на поклон с мокрыми глазами.

И каждый раз после напряженной вслушивающейся тишины во время действия зал Учебного театра рыдал вместе с нами. Нас забрасывали цветами, дарили какие-то поделки, игрушки, открытки. Однажды кто-то крикнул из зала: «Дай веры!»

Во время репетиций «Братьев Карамазовых», чтобы отвлечься от глобальных проблем, мастера просили нас показывать номера для варьете.

Каждый актерский курс играл два дипломных спектакля. Один драматический, другой в легком жанре, подтверждая звание синтетического актера. Варьете мы занимались с первого курса, продолжая традиции тех же кацманят. Но в отличие от них мы были не сильны в цирковом искусстве, поэтому больше искали в музыке.

Как-то раз я намазался коричневым гримом, так называемой морилкой, и в сопровождении наскоро сколоченного из сокурсников ансамбля показал пародию на Луи Армстронга. На самом деле Амстронга напоминала только труба и хриплый голос, я играл и пел «Sixteen Tons» («Шестнадцать тонн»). В 1960-е годы фирма «Мелодия» выпустила большую долгоиграющую пластинку «Попурри зарубежной эстрады», где, кроме прочих, была и эта песня. Видно, ее разрешили, потому что она рассказывала о тяжелом труде и бедной жизни шахтеров, естественно, американских. У нас было два перевода этой песни, оба — обличительные.

В одном пелось:

Шестнадцать тонн, умри, но дай. Всю жизнь работай — весь век страдай. Но помни, дружище, что в день похорон Тебе мы сыграем «Шестнадцать тонн».

В другом переводе о шахтерах уже речи не было, осталось только гнусное лицо американского империализма:

Шестнадцать тонн — опасный груз, А мы летим бомбить Союз.

Песня была очень популярна. Потом я узнал, что она написана кантри-исполнителем Мерлом Тревисом в 1946 году и пели ее многие американские звезды. В СССР же она стала необыкновенно популярна в исполнении Пола Робсона. Робсону повезло — он был негр и как нельзя лучше подходил на роль угнетенного шахтера. О том, что он играл на Бродвее, очень прилично зарабатывал и вообще исполнял много чего другого, советским людям не говорили.

Я взял «Шестнадцать тонн» не из идеологических соображений.

В Театре комедии работал бутафор дядя Миша. До конца 1960-х годов во всех драматических театрах был свой оркестр. Потом оркестры упразднили, дядя Миша, профессиональный трубач, не захотел покидать родные стены и переквалифицировался в бутафоры. Папа попросил дядю Мишу, и тот не только научил меня играть «Шестнадцать тонн», но и подарил трубу.

Пел я, естественно, на английском:

…Another day older and deeper in debt…

Кацману понравилось.

— Хорошая идея, — прокомментировал Аркадий Иосифович и предложил курсу: — Давайте все в этом ключе попробуйте.

Мне он посоветовал сыграть на трубе произведения из репертуара самого Армстронга, что я и сделал с помощью того же дяди Миши. Разучил три главных армстронговских хита: «Когда святые маршируют», «Хелло, Долли» и песенку Мекки-Ножа из «Трехгрошовой оперы».

Ребята тоже взялись за работу. Тогда западных эстрадных артистов на телеэкране можно было увидеть редко, только по праздникам в программе «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». В основном там показывали социалистический лагерь: чехов, румын и в качестве «клубнички» балет телевидения ГДР Friedrichstadt Palast.

Запад нам был не указ, поэтому мы сами назначали себе кумиров. Чтобы попасть в СССР, певец должен быть выходцем из простой семьи, с обездоленным, голодным детством, и ярым борцом с империализмом. Талант учитывался в последнюю очередь. По сути дела, такой западный певец был один — Дин Рид. С империализмом Дин Рид боролся издалека. Жил он в ГДР, а на гастроли ездил в СССР, так что империалисты, которых он обличал, были не в курсе его борьбы.

Иногда в Союз приезжали и настоящие западные звезды. Это становилось огромным событием. Нежданно-негаданно в Ленинграде состоялся концерт Клиффа Ричарда. На одно выступление вдруг приехал Би Би Кинг.

Актом гуманизма и разгула демократии многие восприняли гастроли Джо Дассена. В качестве оправдания ходила версия, что отец Дассена — одесский еврей и большевик. Это было правдой, но как всегда частичной.

Сначала мы искали объекты для пародий среди своих, тех, кого видели.

Миша Морозов показал Муслима Магомаева. С огромной бабочкой и кружевами на манжетах, он широко расставлял ноги, разбрасывал в стороны руки с растопыренными пальцами и пел, преисполненный собственного величия, арию Фигаро:

Счастлив судьбою,

Вот я каков!

Смешной получился у Миши и Эдуард Хиль. Он танцевал, переставляя ноги елочкой, и доверительно сообщал, как провожают пароходы:

Вода, вода,

Кругом, понимаешь, вода…

Потом постепенно переключились на заграницу.

Хороша была Марлен Дитрих у Лены Кондулайнен, она манерно прикуривала и демонстрировала все свои прелести — стройные ноги и пышную грудь.

Ира Селезнева в коротких штанишках и с хитроватой улыбкой довольно пронзительно пела «Джамайку» в образе Робертино Лоретти.

Андриано Челентано у Пети Семака постоянно двигался. Он сбегал по перилам, прыгал, ходил на руках и пел, стоя на голове.

Вова Осипчук, наконец, продемонстрировал результат своего упорного труда — акробатические способности. В образе Олега Попова он делал сальто на проволоке, взлетал на веревке с шариками, изображая Валерия Леонтьева с его «Ярмаркой».

Таня Рассказова показывала Аллу Пугачеву, она пела «Сонет», а между куплетами нервно сообщала, что «устала Алла». Коваль, Анисимов, Морозов и Игорь Павлов стояли за ней с нотными листами и после ее фразы:

Моей любви лишиться навсегда… —

обреченно орали во все горло:

…А-а-а-а-а-а.

К четвертому курсу набралось несколько номеров, но для серьезного представления этого было мало. Раздавались голоса:

— Давайте бросим, сделаем просто водевиль, без музыки.

Но Кацман настоял, чтобы мы работали дальше, нацеливая нас на пародийный музыкальный спектакль.

После нескольких спектаклей «Братьев Карамазовых» нас неожиданно покинули оба мастера. Лев Абрамович по приглашению Олега Ефремова поехал в Москву ставить «Кроткую» во МХАТе, а Аркадий Иосифович улетел в Болгарию в Софийский театральный институт.

Курс остался на попечении аспиранта Андрея Андреева, у которого Кацман был научным руководителем. За это время мы и сделали представление, воплотив, наконец, мечту наших педагогов о самостоятельном совместном творчестве.

После долгих танталовых мук на репетициях «Братьев Карамазовых» мы почувствовали удивительное облегчение, захотелось оторваться по полной, что мы и сделали. Но после Достоевского отрывались мы уже с умом, не забывая слов Кацмана:

— Если задача театра только рассмешить, то Шекспир слишком большой писатель для него. Озорни

чать, когда знаешь смысл, истину — можно. Другое дело, когда ее не знаешь. Пиршество для глаз — это еще не все, разум и сердце тоже нужно насытить.

Мы стали искать дальше. Кто-то сам нашел своего героя, кто-то советовался со мной. Всем нужен был аккомпаниатор, и я впрягся в это дело, а по ходу участвовал в номерах и как актер, и как режиссер.

Андрюше Анисимову я предложил сделать Жильбера Беко. Андрей внешне был похож на французского шансонье — маленький, юркий, жилистый. Анисимов принес одну песню, другую, в итоге получился номер.

Таня Рассказова прекрасно показывала не только Пугачеву, но и Мирей Матье. Гораздо сложнее было с Эллой Фитцжеральд. Девочке из Днепропетровска, которая лишь краем уха слышала о джазе, было тяжело свинговать. Другая природа. Не все профессионалы могут. Но мне казалось, что Таня сможет, и я долго ее мучил.

По-актерски Таня все сделала хорошо, но музыкально все же получилось приблизительно. Хотя, наверное, кроме музыкантов этого никто не слышал.

Пришлось поработать и с Колей Павловым. Леонида Утесова он выбрал сам и, пока рассказывал, как «дьжяз» родился в Одессе, был безумно похож, хотя почти не гримировался.

Но как только Коля начинал петь… Он не мог воспроизвести ни одну ноту правильно. У него был и слух, и голос, а координации между ними не было, точно как у моего деда. Коля не слышал, что пел.

Талант и упорство в конце концов победили. После долгих репетиций выяснилось, что Коля может петь правильно, но только в одной тональности — до минор.

Как только я это обнаружил, потребовалась всего одна репетиция, и Павлов запел по-утесовски.

С Ирой Селезневой репетировать не пришлось, она очень музыкальна, я ей один раз показал, а дальше она сама все придумывала. Ира играла Нани Брегвадзе, гордую грузинку, Валентину Толкунову, которая скромна не по годам, Анну Герман, трагическую и нежную, Робертино Лоретти, озорного и беспечного,

Хлопоты доставляли девушки. Среди них были малопоющие, но и они хотели во всем поучаствовать. Девушки придумали подпевать Челентано в полуобнаженном виде. Дефиле они быстро освоили, с музыкой было сложнее, понадобилось немало времени, чтобы они запели ансамблем.

Хуже всех было с Ликой Неволиной, замечательной артисткой, но совершенно не поющей. Лика очень хотела показаться в сольном номере, и в результате появились «Верасы» с хитом «Я у бабушки живу». Что она там пела, вспоминать не хочется.

Мы не меняли тексты песен. Отношение к звезде передавали костюмом, интонацией, поведением. Только для «Машины времени» Дима Рубин, игравший Макаревича, написал оригинальный текст:

Бывали дни, когда я был в опале. И не было гастролей и цветов. Но в Москонцерте нас теперь признали И разрешили петь, в конце концов. И вот теперь пою я где попало, И в зал народ бежит, как саранча. И пусть нет надлежащего вокала, Зато не меркнет свет, Зато горит свеча.

Концы имеют всякие начала.

Лишь нет концов у всех моих начал. Концы моих начал и есть начала,

И трудно сделать так, чтоб я молчал. Гляди на мир, мое большое око, Большое око Макаревича, И буду петь до той поры высоко, Пока не меркнет свет, Пока горит свеча.

Я, кроме Луи Армстронга, решил показать Элвиса Пресли. Мне хотелось почувствовать себя королем рок-н-ролла в блестящем костюме, любимцем зала. Мои музыкальные пристрастия начинались с 1960-х, а все, что было до них, интересовало мало. Об Элвисе я имел смутное представление, поэтому корчил из себя что-то собирательное, не имеющее никакого отношения к реальному певцу. Я пел песню Билла Хейли «Rock Around the Clock» («Рок круглые сутки»), ставшую визитной карточкой нового направления в музыке. Она появилась за пару лет до того, как Элвис вышел на сцену, но я об этом узнал гораздо позже. О коронных движениях короля я тогда тоже понятия не имел, просто двигался под музыку, как получится.

Показывать своих кумиров — битлов — без настоящего звука мы не решились, а по-актерски там показывать нечего.

Вместо битлов я придумал историю с четырьмя ковбоями. Вспомнив Гарри Белафонте и «Матильду», я взял на вооружение его прием, и мы сделали номер, в котором участвовал зал.

Четыре ковбоя — Саша Калинин, Вова Осипчук, Аркаша Коваль и я — выходили с песней Пита Сигера «У меня есть петушок». Простой американский фолк:

У меня есть петушок. Он мне доставляет радость. И я его кормлю.

А он говорит: ку-ка-ре-ку.

У меня есть уточка…

У меня есть кот…

И так далее.

Мы пели и предлагали публике помяукать, покукарекать, помычать. Сипа нашел где-то курицу, которая внесла в наше выступление момент неожиданности и сделала номер еще привлекательней. Курица жила в нашей 51-й аудитории и даже побывала на гастролях.

Приехал Кацман. Восторженно рассказал нам о фильме Боба Фосса «Весь этот джаз», который посмотрел в Софийском театральном институте на видиомагнитофоне. Круто!

Мы показали ему, что напридумывали, и он тут же предложил название «Ах, эти звезды!».

Послушав Колиного Леонида Утесова, Аркадий Иосифович предложил:

— Вот тут хорошо бы появилась Анюта со шваброй из «Веселых ребят».

Анютой стала Ира Селезнева. Сходство с Любовью Орловой было стопроцентное. Ира на глазах превращалась в блондинку с характерными для Орловой щечками. Вот что значит — артистка.

Кацман сделал несколько замечаний по ходу спектакля, убрал какие-то детали, предложил дожать взаимоотношения героев между собой.

Теперь Вахтанг Кикабидзе (И. Некрасов), выходя на сцену, долго провожал глазами только что непосредственно поведавшую о хрустальном башмачке Людмилу Сенчину (Л. Кондулайнен). Мирей Матье (Т. Рассказова) запела в сопровождении краснознаменного ансамбля.

В процессе репетиций получилось так, что связал спектакль Аркаша Коваль. Аркаша не лез в солисты, но без него спектакля бы не было. Ковалю до всего было дело, в результате он стал участником почти всех номеров. В «Четырех ковбоях» Коваль был не просто членом ансамбля, он показывал всех животных. Аркаша был бэк-вокалистом у Пугачевой, давал прикурить Марлен Дитрих, танцевал с Мирей Матье. Придумал бить по спине Демиса Руссоса. От этого битья Дима Рубин запел вибрирующим голосом. Для большего эффекта в спектакле Диму по спине били двое, один из которых теперь режиссер Небольшого драматического театра — Лев Эренбург.

Нам нравилось, что мы делаем. Мы понимали, что у нас что-то получается. Но что? Отдельные вещи мы проверяли на людях, которые приходили на репетиции — аспирантах, театроведах. Народу нравилось.

Мы смутно подозревали, что публика разделит нашу радость. Но того, что случилось на самом деле — не ожидал никто.

Кто-то был в ВТО и слышал, как Аркадий Иосифович хвастался:

— Мои черти такое придумали! Это будет что-то невообразимое. Билет вам будет не купить.

Но мы видели, что и Кацман очень нервничает.

Вернулся Лев Абрамович и открестился от нашей «попсы», ему это было абсолютно неинтересно.

Незадолго до премьеры Аркадий Иосифович поинтересовался у меня:

— Максим, как тебе это все с музыкальной точки зрения?

— Для драматических артистов — очень хорошо, — без ложной скромности ответил я.

Аркадий Иосифович посмотрел на меня с сомнением.

Мы начинали спектакль песенкой на мотив из мюзикла «Звуки музыки»:

До — начала пять минут. Ре — номе нельзя ронять. Ми — ровые звезды ждут. Фа — нари давно горят. Соль — ный номер на мази. Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля. Си — ла Божья, пронеси. Мы готовы — вуаля!

Потом шли западные звезды — Луи Армстронг, Элла Фитцжеральд, Элвис Пресли, Лайза Минелли, Марлен Дитрих, Джо Дассен, Мирей Матье, Робертино Лоретти, Анна Герман, Демис Руссос, Андриано Челентано.

После Армстронга я снимал морилку, убирал «толщинки» и переодевался в Пресли. Аккомпанировали нам ребята с курса Товстоногова. Сделав первое отделение западным, мы, конечно, рисковали. Многих звезд зрители просто могли не знать. И все же, когда в конце западного блока выходили четыре ковбоя, — зал был готов не только кукарекать, но и пуститься в пляс.

Когда началось советское отделение — Алла Пугачева, Валерий Леонтьев, Эдуард Хиль, Валентина Толкунова, Людмила Сенчина, Нани Брегвадзе, Вахтанг Кикабидзе, Николай Гнатюк, Тынис Мяги, Булат Окуджава, — уже разогретая публика стала быстро приходить в экстаз. Я все время был на сцене за роялем и чувствовал, как волны зрительского восторга просто захлестывают.

В конце выходил Леонид Утесов. Потом с ведром и шваброй к нему спускалась Анюта. И они пели на два голоса, чисто и красиво:

Сердце в груди рвется, как птица.

И хочется знать, что ждет впереди, И хочется счастья добиться!

Журнал «Театр» писал:

…На этом спектакле и после него испытываешь восторг… Чтобы испытать этот восторг, надо очутиться в Учебном театре на Моховой. Забитом, жарком, среди тех, кто, пробившись через милицейский кордон (такое я видела на Моховой впервые!), заполняет ряды, ступеньки, перила и прочая, явно побеждая пространство зала… Тут-то и приходит слово, подходящее к этому спектаклю… Триумф!

…Ну не парадокс ли: сегодняшние «звезды» беззастенчиво поют концерты под собственную фонограмму, их оркестранты делают вид, что играют, часто невпопад прикасаясь к клавишам или струнам, а ребята, еще не получившие диплома «артиста драматического театра», без фонограммы, с собственным ансамблем имитируют и пародируют тридцать звезд мировой эстрады!

Дело даже не в том, что они поют на зависть профессиональной эстраде. Не в том, что почти во всех случаях точно имитируют голоса и манеру певцов. Дело не в том, что в каждом номере они поражают профессиональным владением формой — пластической, музыкальной, речевой. Дело в соблюдении меры пародии, в точной продуманности ее качества, и эта мера сама по себе уже становится оценкой певца, а затем возникает шкала общих ценностей, неприятий и пристрастий в искусстве, с которыми эти ребята выходят в актерскую жизнь…

Мы уходим из зала, унося с собой много хорошей музыки и лица молодых актеров — поющих, всё (или почти всё) умеющих, отменно обученных, артистичных, азартно входящих в театральную жизнь.

Аркадий Иосифович был горд и счастлив. Уже после «Братьев Карамазовых» стало ясно, что курс состоялся, а тут еще вдогонку — суперхит.

Прошло несколько спектаклей «Ах, эти звезды», и появились люди из Ленконцерта. Видимо, запахло деньгами. Нам предложили выступать в БКЗ «Октябрьский», потом в спортивно-концертном комплексе «Юбилейный». Вершиной нашего успеха стали выступления в Спортивно-концертном комплексе имени Ленина (теперь Петербуржский СКК) на 12000 зрителей. Уже первые спектакли показали, что никто не прогадал. Залы были переполнены. Однажды Семака, который пытался растолкать публику, чтобы пробежаться по перилам в образе Челентано, пытались избить.

Билет с рук стоил 50 рублей.

На спектакль валом валили артисты — и питерские, и гастролеры из Москвы. Алиса Фрейндлих, Михаил Боярский, Олег Басилашвили, Юрий Темирканов, Лариса Долина, Андрей Миронов, Александр Ширвиндт, Андрей Макаревич.

Недовольными оказались только фанаты Пугачевой, они почему-то решили, что образ их любимой певицы показан неверно.

Но это не помешало нам купаться в любви и признательности публики.

К тому же нам стали платить за выступления. Я получал 32 рубля за концерт! Ирка — 28! У меня стипендия была такая, а тут — за один вечер!

Мы быстро начали богатеть.

«Ах, эти звезды!» сняли для ленинградского телевидения.

Со «Звездами» нас пригласили на фестиваль юмора «Белая акация» в Одессу. В первый вечер зал Русского драмтеатра был неполный. Мы очень волновались. У Коли тряслись коленки. Пока он рассказывал, как родился джаз, в зале стояла гробовая тишина. Но когда Коля запел, зал взревел. С третьего спектакля был уже не просто аншлаг — лом. Театр брали штурмом. Говорили, что были даже покалеченные.

Поставленные на поток «Ах, эти звезды!» постепенно стали утомлять. Мы не хотели, чтобы нас использовали и, собравшись всем курсом, заявили, что хотим играть не только «Звезды», но и «Братьев». Нам нужны были оба спектакля.

«Братья Карамазовы» отнимали больше душевных сил, требовали сосредоточенности и большой ответственности, но результат того стоил.

После спектакля я испытывал катарсис, очищение, и это невероятный кайф. «Ах, эти звезды» давали удовольствие совсем иного рода. Здесь все было мое, авторское, родное.

До окончания института мы еще несколько раз сыграли Достоевского. «Звезды» в общей сложности мы показали шестьдесят четыре раза. Только через год после окончания ЛГИТМиКа этот марафон прекратился.

Сразу после премьеры спектакля «Ах, эти звезды!» опять пошли разговоры, что Кацману и Додину дадут театр, но это опять оказались только слухи.

За последующие годы не раз возникала идея — возродить «Ах, эти звезды!».

Я всегда отказывался. Не то время. Тогда все совпало. Желание взглянуть, хотя бы через замочную скважину, на западных артистов, дефицит хорошей живой музыки и ироничное отношение к некоторым советским «звездам». Любовь Кацмана к мудрому озорству и удачно подобранный курс. Мое воспитание на капустниках Театра комедии, музыкальное образование и интерес к западной эстраде.

На мой взгляд, весь ажиотаж вокруг «Звезд» несколько раздут, и результат скромный.

Я не нравлюсь сам себе в образе Пресли.

Явная неудача спектакля — «Верасы». Лика — не певица.

Мне не хватило времени и упорства, чтобы должным образом отрепетировать с Таней Эллу. Таня не виновата, просто Фитцжеральд — гениальна. Скромнее нужно быть.