Нина и Юра покинули «Курганы» той же ночью. С Юркой я общаться практически перестала, а вот с Ниной мы поддержива‑ли бурную творческую переписку, созванивались и обсуждали трудности работы со словом и нюансы создания характеров в литературном тексте.

Леночка действительно вернулась в пансион на следующий день. Бледненькая, но просветленная. Видимо, она поняла все, что должна была понять, через свое отравление. Все, что хотела ей сказать этим жестом Нина.

Алка осталась в пансионе. И хоть имела вид весьма грустный, но как будто бы расцвела. Странная перемена с нею приключилась: при всей внешней печали взгляд ее светился внутренним счастьем. Видимо, Юрка нашел какие‑то правильные слова, когда давал отлуп на ее любовное признание. Видимо, он сказал что‑то иное, чем Онегин. Так, что не отвратил ее от самой эмоции любви, так, что в ней сохранилось это радостное переживание уникальности другого человека. Молодец. Повезло Нинке – видимо, Юрка и, правда, стоящий мужик. Жалко, что я в свое время это не очень рассмотрела, а то, может, и не отпустила бы от себя.

Вскоре после отъезда Нины и Юры, где‑то в середине августа, Натка решилась собрать всех своих детей, чтобы рассказать им правду про их отцов. Готовилась она тщательно и репетировала передо мною, что как и в какой последовательности она скажет. Я каждый раз слушала с интересом. В итоге она сдала мне и тайну рождения своего второго ребенка. Выяснилось, что отцом ее второго сына оказался игрок футбольного клуба «Динамо». Он подавал большие надежды и умер молодым. В «Новогорске». Оставив безутешной не только Натку, но еще и вдову с двумя детьми. Подозревала ли Наташка, когда разрешала себе поменять одно слово в медицинской карте бывшего любовника, давая себе право вмешиваться в ход событий, что она тем самым провоцирует и такие события, которые не в силах ни предсказать, ни управлять ими?

Когда «день икс» настал, и Натка усадила своих детей за круглым столом, чтобы приоткрыть перед ними занавес, за которым скрывалась вторая половина их генеалогических деревьев, оказалось, что они уже самостоятельно докопались до корней.

И просто ждали, когда она сама созреет до того, чтобы откровенно говорить со своими детьми о том, о чем всегда предпочитала молчать. Для Натки оказалось огромным сюрпризом, когда в конце ее увлекательно–длинного повествования Ваган положил перед нею аккуратную пухлую папочку.

— Мам, посмотри, пожалуйста, этот сценарий, – сказал ей сын.

— Он уже месяц лежит у меня в столе, я заказал его сразу же, как только узнал, что мне предстоит возглавить кинокомпанию.

Он пролежал бы у меня в столе еще год, и три, и десять – ровно столько времени, сколько бы ты еще посчитала нужным молчать про себя и свои отношения с нашими отцами. Но, по–моему, это уникальная история. И я хотел, чтобы она была рассказанной.

Хочу ее красиво снять. Я думаю, будет очень правильно, если ты отредактируешь этот сценарий, но при этом не будешь редактировать жизнь. Хорошо?

Натка выпала в осадок. Ведь это и была та сама ее последняя история, про которую она мне говорила в самом начале моего пребывания в «Курганах». Именно про себя она собиралась написать, прежде чем навсегда зачехлить клавиатуру. И оказалось, что пока она ждала и высиживала, заметала следы хвостом, сюжет все равно пророс – в другом месте, на другой почве и помимо ее воли. История, которая хочет быть рассказанной, будет рассказана. И если тот, через кого сюжет стремится проявиться в жизнь, блокирует этот информационный выброс, то энергия выплескивается в другом месте и через другого посредника. Так что Натке теперь не оставалось ничего другого, как, чертыхаясь, править и переписывать чужой сценарий и смотреть на саму себя чужими глазами. Она полностью увязла в этом процессе, так что у нее даже на общение со мной не хватало времени.

Впрочем, я уже не очень‑то и нуждалась в ее обществе. Я сама с головой провалилась в складывание букв. Текст получался густой, наваристый, просто ирландское рагу какое‑то.

Когда Петька приехал в очередной «детский день» и услышал, что текст напал на меня, и я не могу от него отбиться, он сказал только одно:

— Наконецто! Бабушка была права. Она всегда говорила, что ты дико талантливая и творческая. И жалела, что она не сможет прочитать роман, который ты напишешь после ее смерти.

— Бабушка так говорила? – вытаращилась я. – Она верила, что я начну писать книги? Что я талантливая? Какого хрена она тогда всю жизнь чморила меня? Кричала о том, что я не оправдала ее надежд, что она на меня жизнь положила, все мне отдала, а я вышла «так себе» и ничем ее жертвы не оправдала?

— Такова была ее философия, – пожал плечами Петька. – Что тебе нужно создавать препятствия и неудобства, иллюзию нелюбви и неприятия, что только тогда ты и станешь такой, как ей хотелось. Она считала, что среда должна оказывать сопротивление, быть твердой и даже жесткой. Потому что если среда будет мягкой, уютной и податливой, то тогда тебе не от чего будет отталкиваться, и ты не сможешь на нее опереться. Просто она очень тебя любила.

— На фиг такую любовь! Старая идиотка! – взорвалась я.

— Мам, но ты же меня точно так же любишь, как бабушка – тебя, – хитро прищурился Петюнчик.

Мне нечего было ему ответить. Поэтому я просто побыстрее выпроводила Петьку и вернулась к ноутбуку. На столе я нашла оставленный сыном диск с альбомом его герлы Дашки. Некоторые ее песни я уже слышала по радио.

Роман, ради которого я согласилась покинуть свою московскую квартиру и поселиться в этой глуши, складывался сам собою.

Теперь мне действительно было, что рассказать. Я ощутила, что «нажила» текст. Эту самую книгу, которая уже почти закончена и в которой уже, пожалуй, пришло время послесловию.

Послесловие Я поняла, почему долгие годы мечтаний о писательстве я лишь складировала в ноутбуке «гениальные» идеи, но так и не смогла ни одно из этих зерен вырастить в хоть сколько‑нибудь складный роман – просто прежде я не очень‑то и жила. А по–тому и не «наживала». Я всю жизнь ждала какой‑то внешней силы, которая будет давить моими пальцами на клавиатуру.

Жаждала быть ведомой. Желала «вне–меня» причины. Стоило дожить до 60 лет, чтобы понять, что я и мое намерение – достаточная причина.

Утешает меня, что я не одна такая. Сейчас мне легко об этом говорить, потому что, выкопав из корзины лет истории жизни Алки, Нины, Лены, Тани, Миши, Жени и других, я своими глазами увидела, что не только я так бездарно спустила годы. Нас много таких в пансионе.

Наша трагедия в том, что мы слишком многое в своей жизни отдали на откуп другим. Мы слишком часто и не по поводу очковали. Не вовремя и не на то место надевали маску безразличия.

Наши писатели писали свои романы чужими руками или не писали их вовсе, предпочитая убить себя в алкогольнонаркотическом чаду. Лишь бы не сказать ничего лишнего.

Наши матери отдавали пеленать своих детей чужим рукам.

Лишь бы не взять на себя ответственность за то, каким будет следующее поколение.

Наши преступники не сидели за свои преступления.

Наши безвинно осужденные не решались кричать о своей невиновности, опасаясь еще больших страданий.

Наши влюбленные предпочитали заткнуть себе рот, лишь бы не выглядеть глуповато и жалко в своей влюбленности. Лишь бы не быть самими собой.

Мы не ходили на выборы.

Не писали воззваний.

Не придумывали утопий.

Не призывали.

Не строили баррикад.

Не изобретали.

Не объявляли бойкот.

Не сотворяли кумиров.

Мы не брали на себя ответственность ни за судьбы родины, ни за своих детей, ни за свои мысли и чувства (на кухне можно все, за ее пределами – все фарс), ни за своих близких (о! мы очень боялись завести семью или, упаси боже, детей), ни даже за себя. Мы слишком сильно боялись. Непуганные. Ха–ха… Ирония судьбы…

Понятно, что нас в какой‑то степени оправдывает генетическая память предыдущих поколений, когда прадеды, деды и родители попали в актуальные для своего времени мясорубки. Они послали нам тревожный месседж: «Осторожно! Осторожно! Паника!»

Но в этом и был наш вызов. В этом и было предназначение – не бояться, будучи напуганными чужими опытами. Чтобы прожить свой собственный опыт. В этом и была возможность роста и эволюции. Не бояться даже тогда, когда пугают.

Если раньше писали: «Он пугает, а нам не страшно»… То мы своими жизнями написали: «Нас не пугают, а нам страшно»…

Хотя каждый из нас, конечно, хотел оставить совершенно другую запись в Книге Судеб.

Но что написано, то написано.

Нам не хватило силы намерения не то что самостоятельно проживать собственную жизнь, нам не хватило концентрации даже в том, чтобы самостоятельно ее придумывать.

Мы все время ждем каких‑то повитух, которые вытащат из нас наш новый день, принудят нас, усилят родовые схватки, обезболят, чтобы мы легко и ненапряжно родили из себя что‑то новое и настоящее, родили себя. Мы ждем, что обстоятельства сами подтолкнут и выведут нас туда, в будущее, а нам останется только расслабиться, отдаться потоку и катиться по жизни, как в санках по ледяному желобу. Но правда и соль жизни в том, что она только тогда подлинная, когда ты все–все, каждую секунду проживаешь самостоятельно. Отказываясь от малого испытания и напряжения сил, ты проигрываешь и в большем.

Когда ты не хочешь самостоятельно приготовить себе обед или испечь хлеб, или убрать пыль, или написать собственную историю, нарисовать картину, подать апелляцию, сменить подгузник, ты полностью выпускаешь свою жизнь из рук. Когда ты не в силах выдержать жизненное напряжение даже на таких малых испытаниях, как же ты надеешься преодолеть что‑то по–настоящему требующее усилий? Да надорвешься.

Надо просто начать. Прямо сейчас. Сделать что‑то самому. Не заказать пиццу по телефону, а пойти на собственную кухню и своими руками смешать в тарелке неровно порезанные помидоры и огурцы. Будет салат. Позвонить маме и сказать, как ты ее любишь. Своими словами. А не отправить заготовленные кем‑то другим признания на растиражированной открытке Hellmark, где остается просто поставить свое имя. Самому заглянуть под собственную кровать и увидеть, сколько всего, блин, туда по–напихано за неделю. Не дожидаясь, пока домработница вытащит оттуда грязные носки и огрызки. Пойти в спортзал и честно попотеть на беговой дорожке, а не бессознательно отключить, засыпая, электростимуляртор–бабочку, который хлопал по животу все эти полтора часа.

Обнять своего ребенка. Погладить кота. Достать карандаши.

Прочитать газету, чтобы понять, какой крестик ставить в избирательном бюллетене. Переклеить обои. Позвонить тому, кому очень хочется позвонить, не дожидаясь, пока ему без тебя станет хреновее, чем тебе без него.

Просто сделать все это. Это не страшно. Стоит сделать это, прежде чем станешь таким, что уже не сможешь всего этого. Впереди еще есть немного жизни, чтобы ее прожить.

За эти четыре месяца наш пансион стал для меня по–настоящему родным. Я уже не хочу отсюда уезжать. Здесь с меня соскребли все наносное и помогли вылупиться мне настоящей.

Когда я закончила книгу, во мне все бурлило – раскочегарившаяся внутри маленькая атомная станция не могла остановиться и продолжала наполнять тело электричеством. Я часами гуляла по берегу озера. Меня постоянно накрывало какими‑то запредельными припадками нежности ко всему. Так что горло сжималось от невысказанного, а сердце – от невозможности найти нужные слова, чтобы высказать это невысказанное.

Горло сжималось все чаще и чаще. То и дело становилось трудно дышать, а порою и глотать. Вскоре обнаружилось, что, по–мимо нежности, этому явлению есть еще одна причина – рак горла.

Когда стало известно про мою болезнь, Нина написала для меня специальное письмо счастья. Она говорит, что если его размножить 50 000 раз, меняя в каждой копии всего лишь одно слово, то я снова сделаюсь живой, а, может, даже совсем не умру. Я ей поверила. Я пишу это письмо каждый день. И каждый раз это выходит по–новому. Сейчас это уже совсем другое письмо, хоть оно и то же самое. Я буду продолжать писать его.